Общежитие помещалось в здании бывшего монастыря, и от древних стен веяло холодом и сыростью. В аудиториях было холодно и сквозняки гуляли, как ветер по степи. Обеда в столовке приходилось ожидать в большой очереди. Капуста и каша, каша и капуста… Они жили впроголодь.
А между тем все было. Перед гостиницей стояли лихачи, готовые в любой момент прокатить кавалера с барышней, позванивали бубенцы, за стеклянными витринами лежали груды булок и колбас, икра и рыба, овощи и фрукты. На прилавках магазинов лоснились соблазнительным блеском заграничные шелка, в ресторанах до рассвета пили дорогие вина. А каша в студенческой столовой становилась все жиже. И все-таки Алексей знал, что именно его мир, мир голодных рассветов и холодных вечеров, рваных сапог и рваных брюк, и есть подлинный победоносный мир. Когда он проходил мимо ресторана и ему приходилось сторониться перед лихо подъезжавшими санями, в которые садилась подвыпившая компания нэпманов, он улыбался. Пусть их, пусть их! Кончится эта собачья свадьба. Ему казалось, что это он разрешает, он позволяет им до поры, до времени разгуливать с самодовольным видом, пить, есть, шуметь в городе. Ему казалось, что он из милости терпит пока все это и что в любой момент он может покончить с их развеселым житьем. Это он, Алексей, худощавый рабфаковец в расползающихся сапогах, мечтающий хоть раз досыта наесться, был здесь хозяином, а не они.
Призраки старого мира заглядывали и в залы рабфака. Простуженный старый профессор, тщательно укутанный в шерстяной шарфик, взирал поверх очков на остриженные и растрепанные головы и ровным тихим голосом объявлял:
— Приступим к лекции. Не имея подготовки, вы, разумеется, все равно ничего не поймете, но программа есть программа. В сущности вам лучше было бы вернуться туда, откуда вы пришли, и взяться за честный труд. Слесарями, сапожниками, шоферами, как ваши родители, вы еще можете стать, но больше ничего. Для вас самих было бы лучше, если бы вы это поняли и извлекли соответствующие выводы. Но раз настали такие порядки, приступим к лекции.
Шмыгая носом, бормоча что-то в свой потертый шарфик, он рассказывал о новых, неслыханных вещах, открывающих двери в неведомый мир, о существовании которого Алексей до сих пор понятия не имел. И он, не обращая внимания на высказывания профессора, на его язвительные замечания и ехидные взгляды, поглощал знания, которыми тот располагал и которые, как бы на ветер, бросал в толпу ребят, прибывших сюда из деревень, местечек и фабричных поселков. Нет, профессор не прятал от них своих богатств, он был слишком убежден, что до них все равно ничего не дойдет, что они ничего не сумеют уловить.
И тогда, словно отцовский голос, звучало в сердце Алексея страстное, стремительное веление: учись! Были необыкновенные, прекрасные книги, были области знания, не знакомые раньше даже по названию, и было стремление вперед — учиться, учиться, иметь в руках оружие, стать в ряду тех, кто строил новую, великолепную жизнь, жизнь свободы и счастья, за которую погиб отец, за которую погиб Максим. Быть не зрителем, не пассивным объектом, а одним из тех, кто действует, создает, помогает, прорубает дорогу к солнцу.
Простуженный профессор был не один — многие походили на него. Они привыкли к другой аудитории и не верили, что головы рабочих и крестьянских детей могут в год или два справиться со знаниями, на обладание которыми молодежи из интеллигентских семей давали раньше восемь лет.
Но они справлялись. Явно справлялись. Часть отсеивалась, остальные шли вперед, и их усилия были больше похожи на борьбу за существование, чем на обычную учебу. Как бичом подгоняло пренебрежительное отношение преподавателей, которые не снисходили даже до того, чтобы скрывать от учеников вход в сокровищницу науки. Как бичом подгоняла страстная жажда — скорее, лучше узнать, взять жизнь за горло, сделать ее послушной, покорной.
Алексей страдал от недоедания и холода не меньше остальных, но его сильнее, чем других, подгоняли самолюбие и жажда знаний. Он жил в упоении. Жил, как в лихорадке. Боролся с голодом, холодом, со сном и утомлением, как со смертельными врагами, и побеждал их. Да, теперь он знал, теперь убедился, что это не детские предчувствия, что вот теперь во всем великолепии открывается ему дикий и горький, неописуемый вкус жизни.
Наступили экзамены. Преподаватели небрежно, словно нехотя, бросали вопросы. Но ответы выводили их из презрительной неподвижности. Перед ними вставал новый мир, стремительный мир всепобеждающей молодости, мир новых людей, неудержимо рвущихся вперед. Простуженный естественник не поддался. Тем хуже, если так, — не следовало пускать их на зеленый луг знания, который они истопчут, как стадо диких жеребят. Ничего хорошего из этого не выйдет.
Другие поддались. Их сердца увлекла волна этой юности, перед которой ничто не могло устоять, эти мысли, идущие непроторенными дорогами и все же приходящие к цели. И они, ученики, чувствовали себя теперь увереннее. Это уже был не священный храм знания, в котором совершали таинственные мистерии стоящие над толпой жрецы. Это уже была их область и люди лучше или хуже ее знающие. Простуженный естественник принужден был убраться из рабфака со своими калошами и шарфиком. На его место пришел другой — помоложе и хорошо понимающий этих сидящих на скамьях юнцов. Появились и другие — новые или возрожденные новым старики.
Впрочем, они были все менее нужны Алексею. Он научился брать из их слов именно то, что ему было необходимо, именно самое настоящее, а остальное отбрасывать, как шелуху. Он научился находить в книгах ответ на то, что его мучило, на то, чего он не знал. И перед ним открывалось все новое и новое, что нужно было прочесть, записать, чем надо было овладеть.
Институт. Он выбрал то, что казалось ему самым интересным. Бороться с природой. Овладеть ею, заставить пламя быть послушным творцом, заставить сталь быть чувствительной к каждому мановению, мертвую материю превратить в живую, мягкую, податливую массу. Машины покорно открывали свои тайны, и человек становился сильнее в сто, в тысячу раз; сила огня и воды, пара и молнии становилась его силой. Нет, человек не был маленьким, слабым созданием, беспомощным и хрупким, — он был, мог быть гигантом, приказывать громам и водопадам, покорять моря и вихри, превращать мир в новый, светлый, радостный приют счастья.
Пальцы вылезали из сапог. Зимой мороз пробирал сквозь старое пальтишко, но Алексей не страдал от этого. Мелочи не омрачали ясности его взгляда, — ведь был иной мир, великолепный мир, в котором Алексей был не оборванным, все еще голодным студентом, а хозяином и повелителем. Мир чисел и линий — магический, волшебный мир, где при помощи белого листка бумаги, циркуля и карандаша можно было творить чудеса. Мир линий, непреложно ведущих к цели. Сложный и непонятный и в то же время совершенно простой и ясный мир, находящийся в его, Алексея, власти.
В то время нэп еще гремел по улицам копытами рысаков, но Алексей все яснее, все сильнее чувствовал, что достаточно, когда понадобится, шевельнуть пальцем, чтобы ядовитый гриб рассыпался черной плесенью.
Что это не иллюзия, а правда, он убеждался еще больше всякий раз, когда заседала комиссия, в которую его выбрали, и устраняла из института нэпмановских детей — разряженных, благоухающих заграничными духами барышень и нафиксатуаренных юнцов, чтобы они не занимали места тех, кто хотел и должен был учиться. И это он, оборванный, вечно голодный, Алексей, решал их судьбу, ибо он и его друзья были здесь хозяевами.
Он жил теперь с группой товарищей в первом этаже небольшого дома. Иногда, по вечерам, сюда заходила погреться проститутка, постоянно дежурившая на углу. Они видели ее там, возвращаясь поздно домой. Здесь, у них, она становилась совсем другой. Ведь это были студенты, еще более нищие, чем она. Попросту, по-человечески они давали ей обогреться, иногда даже угощали чаем. Она посидит и снова пойдет на угол выжидать какого-нибудь нэпмана.
Алексей не обращал на нее внимания. Что ж, обыкновенная проститутка. Замерзла — и пришла погреться. Обогреется — и уйдет.
Девушка приходила вначале действительно только тогда, когда нестерпимо замерзала. Но потом ее стало тянуть туда и другое. Когда Алексей внезапно отрывался от книги, глаза девушки светились, как большие серые звезды. Что-то влекло ее к этому юноше, она и сама не могла отдать себе в этом отчета. Она любила смотреть, как он поправляет фитиль в лампе, как пишет, сильно нажимая на перо, как барабанит пальцами по столу, решая какую-нибудь трудную задачу.
— Лиза влюблена в тебя, — пошутил однажды Фома, старший из их пятерки. Алексей пожал плечами. Шутка была глупой и неуместной.
Но Фома не шутил. Однажды, когда Алексей торопился домой, чья-то рука потянула его за пальто. Он отшатнулся.
— Что тебе?
— Это я, Лиза… Алексей Михайлович, я вышила вам платочек…
— Платочек?
Девушка втиснула ему в руку лоскутик материи и быстро, почти бегом, ушла, словно опасаясь, что Алексей может догнать ее, бросить в лицо подарок, оскорбить резким словом.
Алексей пошел домой. При свете лампы рассмотрел подарок. Лоскуток шелка, старательно вышитый веночками наивных незабудок. В углу его монограмма, окруженная голубыми цветочками. Внезапно, как галлюцинация, с поразительной ясностью перед ним открылась картина — ручей детства, незабудки в траве — голубой островок, усеянный золотыми глазками. Он сложил платочек и спрятал в карман.
Зима кончалась, уже не нужно было греться — и Лиза лишилась предлога для посещений. Но однажды Алексей увидел на столе букетик фиалок.
— От твоей донны, — насмешливо объяснил Фома, и Алексей рассердился.
Но фиалки пахли лесом и весной, и в сущности лишь они помогли Алексею уяснить себе, что зима прошла, что кончились холода, что наступила весна, в приход которой они как-то перестали верить в длинные зимние дни. А весна в этом году наступила быстро, и Алексей чувствовал на лице упоительное дуновение ветра, словно веющее с цветочных гряд. Каштаны на улицах распускались, охватывая ветви зеленым пожаром листьев. На углах улиц белели в корзинах ландыши, трава становилась сочной и мягкой, звезды одуванчиков золотились в ней, как маленькие солнца. Кипела, расцветала, разливалась волнами благоуханная весенняя жизнь, и у Алексея мутилось в голове от цветов и запахов, от птичьих песен, раздающихся в парке, от этой первой весны, которую он переживал как-то иначе, чем прежние весны. Он бежал за город; лед давно сошел, и река неслась высокой буйной волной, сбивая к берегу грязную пену. Грусть сжимала горло; плыть бы по этой большой воде, несущейся в голубоватую туманную даль, идти по мягкой, покрытой зеленью земле, смотреть ночью на далекие звезды, чувствовать на лице степной ветер, ветер с далекого моря, радостный и теплый. Кричать во все горло, кататься в цветущих кустах, погрузиться в необозримые поля диких трав, полной грудью вдохнуть лазурный воздух далеких гор, которых он никогда не видал. Качаться на морской волне в белых гривах стремящихся к берегу волн, низвергаться с них в водяные бездны, в зеленую глубь, в кипящие пеной пучины.
В один из таких дней Алексей встретил в парке Лизу. Сначала он не узнал ее — в летнем зеленом платье, без шляпы, она показалась ему значительно моложе, чем тогда, зимой, закутанная в потертое пальтишко и вязаный капор.
— Алексей Михайлович…
Девушка стояла перед ним, залитая румянцем. Он остановился.
— Здравствуйте, Лиза. Не узнал вас.
— А я сразу, издали… Увидела и подумала — подойду. Может, я мешаю? — спросила она робко.
— Нет, нет, — с усилием выдавил из себя Алексей. Она шла рядом, стараясь поспеть за его крупными шагами. Они остановились у сбегавшего к реке заросшего кустами склона. Вода в реке отливала металлом и казалась неподвижной. Алексей засмотрелся. Девушка подошла ближе.
— Алексей Михайлович…
— Что?
— Я уже теперь на фабрике работаю.
— На фабрике?
— На кондитерской. Я подумала, что… — Она запнулась. Мяла в руках платочек. Губы ее шевелились, не издавая ни звука. — Подумала…
— Что?
— Что вы… что вы будете рады… А вы ничего…
Алексей пожал плечами.
— Конечно, я рад. Ну, и как там, на этой фабрике?
Она не ответила. Глядя на реку, девушка прошептала:
— Потому что… вы ведь знаете, Алексей Михайлович…
— Что я должен знать?
Ему было как-то не по себе. Разговор казался бессмысленным.
— Что я ради вас… потому что…
— Как это — ради меня? — не понял Алексей.
— Потому что я люблю вас… — бросила она вдруг решительно. — Еще тогда, с самого начала.
Он обернулся, словно от удара. Что она сказала? Внезапно с поразительной отчетливостью он осознал, что вот впервые в жизни кто-то сказал ему, что любит его. Девушка нервно теребила платочек в руках, кусала губы, веки ее дрожали, она силой удерживала слезы.
— Что вы, Лиза?
— Да, да, да, вы ведь знаете… Алексей Михайлович, я понимаю, я знаю… Но что вам мешает, я ведь ничего от вас не хочу… Я буду рада, хоть раз, хоть один раз, чтобы вы со мной, как с человеком…
Он не знал, как вести себя. Пожал плечами и быстрым шагом удалился, чтобы она не могла догнать его. Но она даже и не пыталась догонять. Алексей был уже в боковой аллее, как вдруг ему стало стыдно. В конце концов чем она виновата, ничего плохого она не сказала, а он оставил ее расстроенную, в слезах, не сказав ни слова.
Алексей вернулся. Но девушки уже не было. Он пробежал аллейку, глядя по сторонам. Две школьницы, идущие навстречу, засмеялись, видя его неуверенные движения. Злой, не глядя больше по сторонам, пошел он домой.
Но воспоминание о тех словах, на горке, уже не давало ему покоя.
Он стал присматриваться к женщинам на улице, к товаркам по институту, но все это было не то. Ни одна не была похожа на ту, которая могла бы открыть дверь в необыкновенный, волшебный мир.
В один прекрасный день он был в музее. Его внимание привлек женский портрет. Зеленые глаза, глаза той, русалочки прежних лет. Рыжеватые волосы легким облачком выбивались из-под небрежно накинутых черных кружев. На губах улыбка, лукавая, колдовская. В этом лице было что-то необычное и вместе с тем словно знакомое с детских лет. От нее пахнуло на Алексея зеленой мятой, речной волной, нагретым солнцем чебрецом. Он смотрел со сжавшимся сердцем. «Когда ты жила, Дама с портрета, какое имя ты носила, кому усмехались твои губы этой лукавой и нежной улыбкой? Кому ты говорила о любви и кто любил тебя?»
Время от времени он ходил в музей и замирал в созерцании. Как живая, она водила за ним глазами. Казалось, еще мгновенье, и узкая нежная рука шевельнется, бросит стоящему перед портретом розу, которую держит в руках. Так она и называлась: «Дама с розой». И больше ничего. Никакого имени; можно было самому называть ее всеми именами, какие придут в голову, но какое же имя было достойно ее? Трудно было представить, что она ходила когда-то по земле, живая, настоящая, что она говорила, смеялась, пела песенки. Алексей десятки раз мрачно перечитывал в каталоге: «Неизвестный автор. Дама с розой». Белый, полуразвернувшийся цветок, блестящие листья, большие шипы. Она осторожно держала веточку, чтобы не поранить об эти шипы прелестные пальцы. Под тонкой кожей пульсировала живая кровь. Полуоткрытые губы, казалось, вот-вот заговорят.
И вот надо ж было родиться ей двести, триста лет назад, неведомо где; от нее остался лишь этот портрет неизвестного художника.
На одного из постоянных посетителей Алексей вскоре обратил внимание. Молодой человек в вышитой рубашке, над костлявым лицом во все стороны торчали непокорные жесткие волосы. Он тоже подолгу стоял перед портретом. Смотрел прямо и со стороны, щурился, откидывал голову. Алексей встречал его все чаще, и случалось, заметив издали высокий силуэт, он отходил, ожидая, чтобы незнакомец удалился. Но тот мог торчать часами перед портретом «Дамы с розой».
— Художник, — объяснил Алексею служащий музея. Но Алексей скоро сообразил, что не только профессиональный интерес тянет того к образу незнакомки. Он чувствовал в нем соперника, — художник тоже был влюблен в зеленоокую.
Однажды художник пришел с палитрой, с красками, со складным стулом. Алексей остолбенел. Тот хотел забрать ее, присвоить. И он мог, мог сделать то, что было недоступно Алексею.
Художник писал по нескольку часов в день. Издали Алексей видел цветные пятна на полотне.
Наконец, он решился подойти и заглянуть через его плечо. Презрительная улыбка искривила его губы. На картине стояла женщина в голубом платье, рыжие волосы выбивались из-под черного кружева. Да, платье, шаль — и больше ничего. Лицо мертвое, мертвые губы, мертвые глаза. Ах нет, кража не удалась, — «Дама с розой» была единственная на земле, и никто не мог похитить ее.
Художник, видимо, тоже пришел к этому убеждению, потому что больше не приносил ни мольберта, ни красок, и они снова встречались перед портретом, снова Алексей кусал губы от злости, но в душе торжествовал: не удалось ее похитить.
Однажды они встретились с художником на лестнице. Алексей не смотрел, но каждым нервом чувствовал присутствие художника. Вместе, нога в ногу, они вошли в зал и вместе оцепенели от неожиданности: «Дамы с розой» не было. Исчезла. Более светлый прямоугольник на стене указывал, где было ее место.
Художник остановил проходившего мимо старика сторожа.
— Что случилось? Почему сняли портрет?
— Портрет? Ага, «Даму с розой»?
— Ну да.
— Ее перевезли. Она не наша, была здесь временно и пришлось ее вернуть.
— Куда перевезли?
Старик пожал плечами.
— Откуда мне знать, — может, в Москву, а может, в Ленинград. Не мое дело.
Взгляды соперников встретились, и Алексей увидел в глазах художника такую грусть, что на мгновение перестал сердиться на этого человека. Тот покачал головой и улыбнулся Алексею жалобной улыбкой обиженного ребенка.
— Увезли…
Художник сгорбился, втянул голову в плечи, как нахохлившаяся птица. Он медленно-медленно спускался по лестнице. И лишь теперь Алексей понял: нет «Дамы с розой». Ее увезли, никогда уже не улыбнутся ее губы, никогда больше не увидит Алексей голубоватой тени ресниц на светлых щеках и блеска рыжеватых волос.
Алексей шел по улице, и изумрудная, сочная зелень каштанов показалась ему бледной и серой. На клумбах газона потемнели цветы. Лазурь и радостный летний день померкли в глазах Алексея, как во время солнечного затмения.
Напрасно Алексей пытался вызвать ее образ перед зажмуренными веками, напрасно искал ее в перепутанной чаще снов. Она не приходила. Эта глава была навсегда окончена.
Первая в жизни Алексея женщина была не такой. Ведь все равно он знал: той, настоящей, единственной на земле, уже нет. Веселая улыбка этой Татьяны была принята с благодарностью, как милостыня, брошенная голодному. Ее капризные гримаски в другое время вызвали бы у Алексея лишь презрительное пожатие плеч. Но теперь она привлекла его именно этой детской грацией, птичьим щебетом, наивностью, искусственности которой он не умел еще разглядеть. Она работала на почте. У нее была маленькая комнатка, бомбоньерка, пестро убранная картинками, платками, бумажными цветами. Все это было такое же наивное и смешное, как она сама. Алексей чувствовал себя в ее присутствии огромным и неуклюжим. Татьяна забавлялась им, как плюшевым медведем, и Алексей не мог разобраться в своих чувствах к ней. Иногда он стыдился этой связи — до такой степени мало напоминала она о том, что он считал единственно осмысленным и оправданным. Она боялась его излияний — не хотела говорить ни о чем серьезном. В ее старательно причесанной светлой головке помещалась горсточка без конца пережевываемых, убогих мыслишек, и больше ей ничего не нужно было для счастья. Неотесанный любовник постепенно начинал утомлять ее. Его постоянно приходилось держать в узде, следить, чтобы он не слишком увлекался, он вечно был занят какими-то скучными вещами, до которых ей не было никакого дела, и вдобавок ко всему был адски ревнив. Из того, что, по ее предположениям, должно было стать веселым приключением, развлечением на несколько месяцев, которыми она располагала, начинала разворачиваться мрачная, тяжелая и запутанная история, с которой следовало поскорее покончить.
— Ты знаешь, Алешенька, что я замужем, — заявила она однажды вечером.
— Что ты говоришь?
— Ну да, у меня есть муж.
— Где же он, этот муж? — с трудом выдавил он из себя.
— Поехал на практику на три месяца. Теперь скоро вернется.
— И что тогда будет?
Она пожала плечами.
— Как что будет? Вернется — и все.
Он отстранил ее от себя и мрачно насупил брови.
— Ты разойдешься с ним, Таня.
Она широко раскрыла голубые глаза.
— Что ты говоришь? Разойтись с Колей? Да ты с ума сошел! — Она разразилась смехом. — Ах, Алешенька, до чего ты смешной! Нахохлился, как воробей, и… «разойдешься». Выдумал тоже! Вот увидишь, какой Коля милый, милый, ты себе представить не можешь. Веселый какой! И как поет! Ужасно люблю Колю. И ты его полюбишь, как только познакомишься. Уж он тебя сумеет развеселить.
Алексей почувствовал отвращение, липкую, подступающую к горлу тошноту. Татьяна заметила странное выражение его лица и обняла его за шею.
— Ты сердишься, Алешенька, что я тебе этого раньше не сказала? Сердишься?
Он грубо оторвал от своей шеи ее руку, процедив сквозь зубы ругательство. Она обиженно отстранилась.
— Как ты ведешь себя? Рука даже заболела…
Он хотел бросить ей в лицо грубое, оскорбительное слово, но, взглянув на нее, махнул рукой и молчаливо направился к выходу. Она кинулась за ним, но он крепко хлопнул дверью.
На улице было уже темно, огромными молочными шарами пылали фонари. Алексей был полон презрения не к ней, а к себе. Он не мог даже найти ничего в свое оправдание. Он не ошибся, его не захватила внезапная страсть, он не влюбился, просто жалкая интрижка с легкомысленной женщиной, которая даже не отдавала себе отчета в своем цинизме. И вот это-то и подменило то страстно ожидаемое, необычайное, ослепительное, тот восторг, то безумие, о котором думалось и мечталось. Он почувствовал себя жалким и грязным. И ведь ради Татьяны он забросил последнее время учебу, торчал у нее, вместо того чтобы сидеть за учебниками. Куда же он идет, в какой грязный закоулок он забрел, какой великой любви и каким великим делам он изменил в этой пошлой, пестрой от японских вееров комнатке? Нет, это было хуже, чем исчезновение «Дамы с розой». Тогда его пожирала высокая крылатая печаль, боль разлуки, непреодолимая и страстная. Теперь все было мелкое, серое, грязное, а хуже всего был он сам, Алексей.
Он не пошел домой. Ему казалось, что он увидит презрение в глазах товарищей, услышит насмешки и издевательства, хотя они ведь ни о чем не знали. Однако он не поручился бы, не догадывается ли Фома. Теперь он стал вспоминать некоторые подробности, намеки, взгляды. Его бросило в жар. Да, вполне возможно, что не он один в их комнате был счастливым обожателем Татьяны. Как, должно быть, смеялся над его глупостью Фома, как он хохотал в душе, когда Алексей по вечерам выскальзывал из дому и не возвращался ночевать. Теперь он был почти уверен, что дело обстоит именно так. А Татьяна? Сегодня он убедился, что она могла обманывать и его, так же как обманывала своего «милого» Колю.
Он добрел до парка, в темных аллеях мелькали фонари. Снизу с реки доносился свежий, бодрящий ветер. Алексей снял шапку и подставил лицо этому прохладному ветру, привету невидимой во мраке воды. Вода неслась в ночную даль, сильная, мощная, чистая, прокладывала себе путь через степи и поля, через леса и скалистые пороги к далекому морю. Ветер едва-едва слышно шелестел в верхушках деревьев, вздыхал в ветвях прибрежных кустов. Пахли цветы, ночь дышала свежестью и ароматом. В темном небе горели дрожащие звезды. Чем в этом мире был он, Алексей, жалкий и потерянный, заблудившийся, прежде чем выйти на дорогу?
И вдруг в этот момент уныния Алексей почувствовал, как дикая, бурная тоска охватывает сердце. Он встретил ее радостным криком души. Это была старая тоска, страстная и жгучая, тоска по тому, чтобы ощутить на губах острый, неописуемый вкус жизни, чтобы вцепиться в эту жизнь зубами, рвать ее, захлебываться ею, упиваться, быть в ней непобедимым воином. Снова забилось сердце прежним ритмом. Была, существовала, шумела, переливалась красками именно такая жизнь, и ничто еще не было потеряно — нужно вступить в борьбу, как прежде, упрямо, без отдыха, стремиться вперед. И Алексей чувствовал, что не оставил в маленькой комнатке ни единой частички своих сил, ни грамма жажды жизни.
Крупными шагами, почти бегом, он торопился домой. Товарищи спали. Тихо, чтобы не разбудить их, он зажег лампу и по уши погрузился в холодные бесстрастные формулы.
Он встал из-за стола, когда окно порозовело от утренней зари, не чувствуя усталости, — в нем пульсировала, била красной кровью бурная всепобеждающая сила.