XVI

— Завтра придется сходить по поводу ордера на дрова. У меня в это время дежурство, так что ты уж устрой это.

— Завтра? Когда?

Это был как раз тот день, когда Алексею сказали: «Позвоните завтра от двенадцати до двух. Возможно, он приедет с утренним поездом».

— Я не могу. Я буду занят в это время.

Людмила закусила губы и исподлобья посмотрела на мужа. Да, вот теперь ему даже и этим неохота заниматься. Чем это он так занят? Но пусть его, она попросит кого-нибудь из приятельниц… Занят, тоже…

Разумеется, она знала, что Алексей не виноват в этом сидении без работы. Мнение врачей было непреложно — лечиться и ждать. Она сочувствовала ему, жалела его сначала, а затем понемногу привыкла, что он здесь, что он сидит, не зная, к чему приложить руки. Она привыкла просить его о всяких мелочах, которые раньше делала сама, — продовольственные карточки, счета, поиски слесаря. Должно же быть какое-то разделение труда. И она чувствовала себя обиженной, оттого что он это делает неохотно, с раздражением. Алексей действительно не хотел сдаваться, не хотел искать оправдание своего существования в этой беготне, в устройстве мелких повседневных дел, а Людмила не могла этого понять. Постепенно в ней нарастало легкое презрение к этому безработному, находящемуся на ее иждивении. Почему — безразлично. Факт оставался фактом — Алексей не работал, а она бегала на дежурство, дежурила за других, чтобы подработать, хваталась за любую работу, а Алексей даже не знал об этом. За последнее время он все чаще подолгу пропадал из дому, — видимо, нашел себе какую-то компанию, в которой чувствовал себя лучше, чем дома. Она еще раз подумала, не следует ли, ни на что не глядя, поговорить о разводе. Ведь все это довольно бессмысленно. Разумеется, Ася… Но в конце концов что дает Асе мрачное молчание, воцарившееся в семье, или непрестанные мелкие уколы, которых она не может не заметить. Впрочем, Людмила даже самой себе не хотела признаться, что она далеко не уверена в себе. Еще неизвестно, что бы ответила Ася, если бы ее спросили, с кем из родителей она хочет остаться. Ведь она обожает отца, — относительно этого Людмила не питала никаких иллюзий. Быть может, именно потому она все чаще возвращалась к мысли о разводе, чтобы ребенок был ее, только ее. А девочка с нетерпением ожидала появления отца, ее личико сияло при виде его, и она так доверчиво поднимала на него ясные глазки, что Людмилу иногда охватывал гнев. Разумеется, это лучше, чем если бы в ребенке пробудилась неприязнь к отцу, чем если бы ее мучила участь матери. Все это так, но все это диктовалось разумом. А чувством она предпочитала бы захватить дочь для себя, только для себя, независимо от того, будет ли от этого хуже или лучше. Почти три года они провели вдвоем — это были не легкие годы, о нет, — но достаточно было появиться Алексею, чтобы Людмила сразу лишилась своего преимущества. Словно были забыты те дни в степном городишке, где она в буквальном значении этого слова каждый день боролась за жизнь ребенка и за свою жизнь. Да, Ася была с ней мила, нежна, и все же в ее отношении к отцу была особенная ласка, наполнявшая Людмилу ревностью. «Может, мне только кажется», — утешала она себя иногда, но она прекрасно знала, что ей не кажется. Эта ласка была во взгляде Аси, в мягкой интонации ее щебета, в наивном движении ручки, которой она обнимала Алексея. Тем более, тем более следовало покончить с этим, прежде чем у Аси откроются глаза, прежде чем наступит горькое разочарование, прежде чем она поймет, как обстоит дело. Разумеется, Алексей любит ребенка. Да, он может часами разговаривать с девочкой, но если нужно достать дрова, то он занят. «Занят», — разъярила она себя этим словом, слишком шумно захлопнув за собой дверь.

А Алексей был действительно занят все больше и больше.

Исчезали горы развалин. Открылись проходы, площадки, вырастали груды очищенного, годного к употреблению кирпича. А главное, поднималась и выпрямлялась накренившаяся стена. Постепенно, сантиметр за сантиметром, стена вновь выравнивалась. Еще напор, еще усилие, и она примет прежнее положение, и приборы оповестят о победе человека над материей.

Дни стояли холодные, насыщенные лазурью, и на последних уцелевших деревцах Евдокима Галактионовича держался пушистый, бархатный, как цветы в майском саду, иней. В те минуты, когда Алексей открывал калитку в высоком заборе, его охватывал словно иной, новый воздух, бодрящий и живительный. За ним, поднимая снежную пыль полами тулупа, семенил старик сторож и торопливо докладывал обо всем, что произошло в отсутствие Алексея.

— Я все слушал, спать не мог, не трещит ли? И ни-ни. Только рассвело, иду туда, она стоит, как стояла. Еще только чуточку-чуточку, и она опять будет, как была… Там есть маленькая трещина в правом углу, вы видели, Алексей Михайлович?

— Видел. Но это не теперь, это и раньше было.

— Конечно, не теперь, а все-таки залечить надо будет.

— Залечим, залечим, — весело отвечал Алексей.

Навстречу шла группа работниц.

— Как живете, девушки?

— Ничего, понемножку, — ответили они хором, и идущая впереди с красным от холода, круглым, как полная луна, лицом, рассмеялась, показав ослепительные зубы.

Таковы были его рабочие. Девушки, домашние хозяйки, жены красноармейцев, жены офицеров, мобилизованные на эту работу. В слишком просторных валенках, в куртках, видимо, с мужских плеч, в коротких полушубках, крест-накрест перевязанные платками, с синими от мороза руками, они с увлечением работали на развалинах. Лишь изредка мелькал среди них мужчина, квалифицированный рабочий или мастер. В первый день, когда Алексею показали его «армию», как он потом называл ее в шутку, он испугался. Бабы, девчонки? Но вдруг в одной из них он заметил отдаленное сходство с Ниной. Это показалось ему словно каким-то ответом.

— Ну как, отстроим? — спросил он у них еще неуверенным голосом. И они весело, переступая с ноги на ногу, похлопывая красными руками, хором ответили:

— А как же, отстроим, еще бы не отстроить!

Для начала он взобрался на кучу щебня и сказал короткую речь. Они слушали внимательно, но не слишком серьезно, переглядываясь между собой. И он понял, что тут не о чем говорить. Они были готовы работать.

И вот теперь стена, накренившаяся при взрыве, выровнялась. Недостает еще несколько сантиметров — и она примет прежнее положение. По узким рельсам толкали груженные обломками вагонетки, и из-под груд кирпича и камня постепенно появлялись повалившиеся набок турбины. Изменился пейзаж развалин. Корпуса уже не покрывал ленивый снег, уже суетились повсюду люди, горы обломков выросли в сторонке, и из-под развалин появились определенные формы. Если бы побольше квалифицированных сильных мужчин! Но казалось, что весь мир был населен исключительно женщинами. Однако вскоре он научился уважать их упорный труд, их веселую беззаботность, их улыбку, их красные от мороза руки. Но это усердие все-таки не уменьшало острой потребности в квалифицированной рабочей силе, и Алексей хватался за голову, думая о предстоящей сложной, трудной работе.

— Ничего страшного, Алексей Михайлович, вы покажете нашим бабам, потом мастера их немного подучат, и они поймут, поймут… Бабы у нас ничего.

— Я знаю, что ничего… Но одно дело таскать кирпичи, копать землю, а другое…

— Они и другое смогут. Да ведь дадут же и квалифицированных, обещали — и дадут.

С момента, когда началась работа, Евдоким Галактионович стал необыкновенным оптимистом. Для него словно перестали существовать трудности.

— Ничего, ничего, она не такая, она ведь знает. Это только сперва так кажется, а ты подойди к ней, и она сама поможет…

Алексей уже привык, что сторож говорит об электростанции, как о живом, наделенном умом и магической силой существе. И сам в разговорах с ним применялся к его тону.

— Так-то оно так, только не выкинет ли она какую-нибудь штуку?

Старик негодовал.

— Какую штуку? Ей не до штук. Не знаю я ее, что ли? За столько-то лет! Да в ней куда больше жизни, чем в ином человеке.

Работа шла. Но в глубине души еще жила тревога о том, что будет дальше. Что появится из груды развалин, там, где должны быть котлы, что окажется, когда выглянет на свет мощное тело турбины, и не треснет ли в конце концов даже эта стена, которая так покорно шла вверх, поднималась, выпрямлялась, не треснет ли и она, не обрушится ли в последний момент?

— А ну еще!

— Помаленьку, помаленьку…

— Стоп, минуточку…

— Давай, давай…

Трещали балки, скрипели тросы, и вот с высоты, сверху донесся громкий крик:

— Хватит! Готово!

Алексей побежал по доскам и балкам, он уже натренировался в этой акробатике. Проверил отвесом, — стена была точно на своем месте.

— Ну, бабы, ура! — охрипшим дискантом скомандовал Евдоким, и женский крик взвился в голубое небо:

— Ур-ра-а!

Стена стояла. Прямая, высокая, первая стена, единственная стена огромного котельного цеха. Уцелевшая, спасенная. Прочная и крепкая.

Алексей присел на обломки цемента, ноги у него подогнулись от радостной дрожи. Началось, теперь только по-настоящему началось. А ведь как раз об этой стене было столько разговоров там, в кабинете. Как они кричали, как убеждали, что ничего не поделаешь, что нужно взорвать ее!

Он кинулся в сторожку звонить по телефону.

— Николай Ярославович, готово, стена стоит.

— Поздравляю, — прозвучал в трубке теплый голос. — Оказывается, вы были правы, а? Ну, теперь, значит, можно приниматься за котлы?

— Да, немедленно, — сказал Алексей и пошел обратно.

А что, если там, под массой щебня, под грудами обломков уже ничего нет, одни осколки, ни на что не годный лом? Неизвестное таилось в развалинах, наглухо запертая тайна. Ведь если котлы уничтожены, где же их теперь взять, откуда достать? Опять придется все отложить.

— Котлы наверняка в порядке, Алексей Михайлович… — говорил сторож. — Тот, что в середине, наверняка! А что ж, нам пока можно и на один котел пустить. Конечно, это не то, но все же свет дадим. Пока что хватит. Пока не так уж много и фабрик или там новых домов построили. А до войны-то сколько их было! Теперь меньше, мы пока и с одним котлом обойдемся! А второй, может, отремонтируем. Теперь, значит, будем котел освобождать, а?

— И турбины.

— Ну, конечно, и турбины.

— Сейчас я распределю людей, — сказал инженер Розанов.

Алексей кивнул ему головой. Он любил этого тихого, спокойного парня, который работал всегда спокойно, организованно, упорно. Он приходил на стройку раньше рабочих и уходил последним. Свои предложения, которые он, видимо, обдумывал по ночам, он представлял Алексею даже слегка боязливо, но умел упорно защищать их. Алексей был счастлив, что получил именно такого заместителя. Эти два человека, Розанов и старик сторож, внушали ему бодрость и уверенность, хотя Розанов и не позволял себе предаваться излишнему оптимизму.

Оптимизму… А все же стена стояла. Ровная, прямая. А ведь и об этой стене говорили, что это оптимизм, когда Алексей убеждал, что ее можно выровнять.

— Это не глина, а железобетон, вы забываете об этом, товарищ, — сказал тогда почтенный, седой и толстый архитектор Соломянко. Однако оказалось, что и железобетон тоже можно согнуть и выпрямить, что и с ним можно справиться.

Но Алексей прекрасно отдавал себе отчет в том, что выпрямление стены — это пустяки по сравнению с тем, что предстоит дальше. Что будет, если подведут турбины, котлы — сердце и нервы станции, жилы, по которым бежит ее светлая, красная кровь? Утешало лишь то, что, если бы начали строить новую электростанцию, опять понадобились бы новые турбины и новые котлы. Но это было слабое утешение, скорее для самолюбия, чем по существу. Алексей знал, что ни о новых турбинах, ни о новых котлах сейчас не может быть и речи. Значит: или — или.

Девушки уже сваливали на тачки и носилки осколки цемента, уже грузили их в вагонетки.

— Осторожно там, не пораньтесь стеклом, — бросил он им мимоходом.

— А мы осторожно, — серьезно сказала пожилая женщина, с трудом разгибая спину.

У большинства из них не было подходящей одежды для этой работы. Они обувались в рваные ботинки, руки обертывали тряпьем, из которого вылезали пальцы; более закаленные беззаботно хватали мерзлые камни голыми руками, потемневшими от холода, потрескавшимися до крови. И все же они работали, работали не хуже мужчин — прилежно, добросовестно, упорно. Они не отлынивали, не роптали. А работа была нелегкая. И это была та работа, которую они выполняли за других — за тех, кто еще дрался далеко на западе или уже лежал в земле.

Алексей полюбил свою бабью армию, стал быстро различать лица, многих уже знал по именам, помнил, где какая стоит и что делает. Он предпочитал их мрачному мастеру Фабюку, который ходил по развалинам с потухшей трубкой в зубах и презрительно сплевывал, словно все это было ему глубоко безразлично. Но и его приходилось уважать за работу. «Золотые руки, — вздыхал Евдоким, — золотые руки. Видели, Алексей Михайлович, как он взялся?»

— Эх, нам бы еще хоть с десяток таких…

— Ничего, ничего и без десятка работа двигается… За наших баб не беспокойтесь, Алексей Михайлович, и месяца не пройдет, вроде инженеров станут… Тут есть одна такая, уж я к ней присмотрелся, ловкая девка, ух, какая ловкая! Я ей показываю кое-что, и, вот увидите, скоро вы ее за мастера поставите.

— Вы скажете!

— Вот увидите, тогда согласитесь. Золото девка!

— Что-то уж очень она вам понравилась, Евдоким Галактионович, как бы свадьбой не кончилось дело? — пошутил Алексей.

Старик обиделся.

— А вы, Алексей Михайлович, не смейтесь над стариком… Мне не до свадьбы. Это уж не по мне. А я только насчет того, что понятливая…

— Ах, вы насчет понятливости? — усмехнулся Алексей.

— А как же… А о чем другом уже не время теперь думать. Было время, да прошло. Так я уж теперь только и смотрю, которая камни носить да вагонетки толкать может, а которая и на что-нибудь большее пригодится. Тем более что, если сами не найдем, нам никто не пришлет…

— Правильно, — согласился Алексей.

— Так вот я понемногу и присматриваюсь и список составляю. Пусть потом еще немного времени пройдет, они попрактикуются, поработают, — тогда увидите, Алексей Михайлович…

Старик кашлянул и искоса посмотрел на Алексея.

— А я еще думаю, Алексей Михайлович, как вы насчет знамени?

— Знамени?

— А как же… Есть лучшая бригада… Стало быть, если б знамя, она бы еще лучше работала… Это уж так, работа работой, а когда видишь, что тебя оцепили, признали, оно и веселее. И другие бы подтянулись… Вот вы бы и сказали там, в горкоме: что же это, на других строительствах дают знамена, а мы чем хуже, и нашим девкам полагалось бы…

— Правильно, — согласился Алексей, — я как-то и не подумал об этом.

— До всего и не додумаешься. А я вот хожу и думаю, хорошо бы поставить знамя там, где у котла работают.

На дорожке, раньше засыпанной обломками, чернело отверстие.

— А это что?

Старик неохотно оглянулся.

— Это — такой проход… надо завалить, а то тут и в город можно выйти, там, в одном саду… А то еще найдет кто и пролезет на территорию… И не усмотришь!

— Я вижу, вы знаете этот проход.

— Знаю, как же не знать. Здесь ведь раньше была стена и проход был закрыт решеткой. Но решетка поднималась, и если кто знал, то можно было пройти.

— Когда?

— А вот… при немцах, — неохотно пробормотал старик.

Алексей вдруг припомнил что-то.

— Подождите-ка, подождите… А вы тут бывали при немцах? Ведь вы же не работали.

— Конечно, не работал. А бывать бывал.

— По этому проходу? — догадался Алексей.

— А то как же? Ночью лучше всего. Пролезу потихоньку — и сюда. Часовые стояли, только они не здесь, а с той стороны. А я похожу, посмотрю…

— Ну и что?

— Да что ж? Работала, бедняжка, как же ей не работать? Наши уходили, так только взорвали, чтобы через три месяца починить… а фрицы и пустили машину… Так что ж ей, бедняжке, было делать? Посмотрю я так издалека — до самого неба свет бьет, выдержать трудно… Я — сюда. Эх, как машины работают!.. Та-та-та-та, ровно, ровнехонько, будто сердце бьется… Я потом снова назад…

— И вас ни разу не поймали?

— Если бы поймали, так меня бы уж не было… Как же, ведь территория электростанции под военной охраной была. Сколько раз думал: вот увидели, сейчас стрелять будут. Риск, конечно, но тянуло, уж как тянуло, хоть поглядеть… И вот не усмотрели, не спасли бедняжку… Ну, да что там говорить, когда работа уже идет, Алексей Михайлович. Теперь только бы до котлов докопаться.

— До котлов… Что-то они нам скажут, эти котлы?

— А что им сказать? Тот, с краю, ну он, может, и побит, но в середке…

Этот котел сидел в мозгу, как гвоздь. Хотя минутами охватывала радость, что первый шаг уже сделан, что первый пункт плана уже выполнен, — стена стоит… прямая, невредимая, и только поблескивает сбоку белизной свежего цемента трещина, оказавшаяся незначительной и неопасной.

Но Людмила ничего не знала ни о стене, ни о котле. Она знала одно: Алексея никогда нет дома. Дом для него не существует. И все яснее вырисовывалось решение поговорить о разводе. Ведь не могло же служить объяснением небрежно, мимоходом брошенное: «Я получил работу».

Она не допытывалась, что это за работа. Очевидно, это не было ничем значительным, если после стольких стараний, нервничания, ожидания он теперь так сообщил ей об этом. И где-то в глубине души таилось подозрение, что Алексей вообще не очень может и не очень хочет работать. Не слишком убедило ее и то, что деньги, которые он принес, составляли сравнительно приличную сумму. Это мог быть и какой-нибудь старый и теперь возвращенный ему долг. Нет, это не работа поглощала все его время, это не могла быть работа. Быть может, он и получил где-то там какую-нибудь работенку, но то, что его так поглощало, что уже полностью отдалило от дома, была, наверное, женщина. Вымышленная или даже настоящая работа была лишь предлогом.

Да, видимо, все шло к концу. В жизни Алексея кто-то появился, и это была уже не Нина — далекая, фронтовая история. Здесь, в этом же городе, была женщина, которой Алексей посвящал свое время.

Мучительно, напряженно старалась она представить себе ту, другую. Разумеется, она была молода, моложе Людмилы.

Она стала замечать у себя морщинки у глаз, обветренные губы, седые волосы. Она старела, это не подлежало сомнению. Почему старела — другой вопрос. Трудно, плохо было жить нелюбимой; и становились ненужными и блеск глаз, и шелковистость волос, и нежность улыбки. Но позади были эвакуация, сибирские морозы, степные вьюги, тиф, вечный страх за здоровье Аси, вечная тревога о завтрашнем дне, замирание сердца при каждой сводке, при каждой сплетне, молниеносно распространявшейся по городу. И даже раньше, разве это была такая уж легкая жизнь? За нее приходилось бороться с детских лет, — и Людмила, пожалуй, любила эту борьбу и выбирала не самые легкие пути. Но раньше был Алексей, и потому можно было так радостно и победно идти вперед. А теперь Алексей, видимо, забыл обо всем. Для него не имели значения те дни, которые связали их не только любовью, но и братской дружбой, не имели значения ни ее заботы и тревоги, ни ее верность и ожидание. Да, несомненно, та, другая, должна быть молодой и веселой. Быть может, такой, какой была когда-то Катя? Улыбающаяся, щебечущая, легкомысленная девочка, думала Людмила, и в ней нарастала ненависть к этой неизвестной, воображаемой женщине. Она мысленно осыпала ее ругательствами. Та, незнакомая, была воровкой, она крала у нее мужа, крала у Аси отца. Она отнимала Алексея, и — боже мой! — как это унизительно для Алексея, что он пошел на то, чтобы искать молодую в это тяжкое время, которое ложилось бременем на плечи, время, когда самые молодые старели от забот и страданий за год, за месяц, за неделю. Неужели уж нет в человеке других сокровищ, кроме этого, ни от кого не зависящего, ничем не заслуженного природного дара — молодости?

Минутами она прямо-таки стыдилась собственных мыслей. Но, по-видимому, такой, именно такой — вульгарной, отталкивающей, грубой — была жизнь. Эта сырая квартира, это простаивание в очередях, этот невыпеченный хлеб, о котором громко говорили в городе, что в него вместо украденной муки подливают воду, и, наконец, этот несносный, злой, равнодушный Алексей. Это не она была такой, — это неумолимая жизнь толкала в серость, в грубость.

Казалось, что в конце концов все как-то перемелется, изменится, наладится, а пока она наблюдала из-под опущенных ресниц его лицо, ища на нем следы поцелуев другой. В интонациях голоса Алексея она искала чужие интонации, перенятые от женщины, с которой он живет.

Но, кроме подозрений, кроме внутренней уверенности, ничего не было. Уверенность — это и много и вместе с тем так мало! Ни одного доказательства, кроме этих постоянных уходов. Когда же он теперь бывает дома? Видимо, это новое чувство поглощало его целиком, непреодолимо вытесняло все мысли, занимало каждую минуту. И почему он не скажет, почему не поставит вопрос честно: «Я нашел себе другую, моложе и красивее, и ухожу к ней»? Но нет, он молчит, терзает ее, заставляет догадываться, долго и мучительно подозревать, вместо того чтобы сразу разрезать нарыв. Но если у него не хватает смелости, она возьмет это на себя.

Решение было принято, но легче решить, чем выполнить. Напрасно ждала она подходящего момента. Возможно, она сама оттягивала его, из страха, что Алексей согласится, что все кончится, и, таким образом, она сама ускорит катастрофу. Конечно, эта катастрофа рано или поздно разразится, — и Людмиле даже как будто хотелось этого, чтобы уже скорей, но вместе с тем было страшно, что тогда не останется ни надежды, ни сомнения.

Наконец, подходящий случай представился.

— Не знаю, вернусь ли я сегодня ночевать, — сказал однажды Алексей, уходя из дому. — У меня срочная работа.

Людмила молча выслушала его слова. Он действительно не вернулся к ночи. Не явился и на следующий день и на следующую ночь.

Там, за забором, заканчивали фундамент под турбину, и Алексей боялся отойти хоть на минуту. Он подремал несколько раз в сторожке Евдокима, готовый каждый момент вскочить и бежать на место.

Он появился лишь на третий день утром. Людмила была еще дома и с ледяным, замкнутым лицом открыла ему дверь.

— Пожалуйста, дай мне воды, я хочу умыться. И завтрак, — мне нужно бежать обратно.

Она молча налила воды и разожгла примус, поставила на стол чай, нарезала хлеб. Алексей торопливо ел, не глядя на нее. С застывшим лицом она рассматривала тени на его щеках, пульсирующие на висках жилки. Несколько раз она открывала рот, но слова замирали на губах. И только увидев, как Алексей спокойно намазывает хлеб маслом, как он подливает себе чаю, она не выдержала. Его поведение показалось ей верхом цинизма.

Алексей пил чай и думал о котле. И вдруг его снова охватила радость, — стена стоит, прямая, высокая, как знак, что все пойдет хорошо. И эта радость пробудила в нем неожиданную нежность к Людмиле. Какие у нее круги под глазами, как она плохо выглядит, неужели больна?

В этот момент Людмила подняла на него глаза. Коричневые крапинки на голубом фоне, — он в сотый раз заметил их, как нечто давно знакомое и вместе с тем совершенно неожиданное.

— Алексей, мне нужно с тобой поговорить.

— Поговорить, о чем?

Она разминала на скатерти хлебную крошку.

— О чем? О том, о чем давно следовало поговорить… Ты не думаешь, Алексей, что все это не имеет смысла?

— Что все? — не понял он. Мысли его были рассеянны: работа и этот внезапный прилив нежности.

— Все. Ведь мы же чужие друг другу люди, — тихо, с усилием проговорила она. Но когда первые слова были сказаны, стало сразу легче. На помощь пришли все невысказанные до сих пор обиды, и она уже не могла удержать слов. — Ты, видимо, уже устроился иначе… Я, конечно, не намерена… но зачем нам мучиться? Нужно поставить вопрос ясно. Если людей ничто не связывает, смешно думать, что их объединит общая квартира и общие дрова. Тем более что это становится не связью, а тюрьмой… И тем более что ты…

— Что я?

— Что ты, видимо, нашел уже более соответствующего тебе человека…

— Ты с ума сошла?

Он был так далек от всякой мысли о какой-нибудь другой женщине, что прямо-таки остолбенел, глядя на нее с открытым ртом, и забыл даже поставить на блюдечко обжигающий ему пальцы стакан чаю.

— Я не сошла с ума, наоборот, мне кажется, что я проявляю сейчас больше здравого рассудка, чем когда бы то ни было.

— О чем ты собственно говоришь?

— Мне казалось, что я говорю совершенно ясно. О разводе.

— О разводе?

Ему вдруг неудержимо захотелось смеяться. Она сидела против него, с вертикальной морщинкой между красивыми бровями и серьезным, глухим голосом говорила вздор. Все это показалось ему какой-то глупой шуткой. Если бы этот разговор произошел раньше, когда он чувствовал себя раздавленным, несчастным, никому не нужным, он, вероятно, ответил бы иначе.

Но теперь на территории электростанции работали люди и стояла стена, после стольких дней неуверенности, опасений, страхов она стояла, высокая, гордо выпрямившаяся. Жизнь улыбалась горячей, полной обещаний улыбкой, а тут, напротив него, сидит Людмила, его жена, близкая, знакомая до каждого волоска на голове, и говорит невероятные глупости. Он не выдержал и рассмеялся своим прежним беззаботным смехом. Она гневно вскочила. Он поставил стакан и, чтобы подавить этот внезапный, оскорбительный, как он чувствовал, смех, вынул папиросу. Спичка хрустнула, и головка ее отлетела. Вторая зажглась голубым огоньком и потухла. Он взял третью.

— Перестань! — крикнула, не владея собой, Людмила и вырвала из его рук коробку. Красные пятна выступили у нее на лбу, губы дрожали. Такой он ее еще никогда не видел. Это был приступ бешенства.

— Что ты выделываешь? — спросил он без гнева, испытывая скорее желание опять рассмеяться.

— Что я выделываю? А что ты выделываешь? Ты не изволишь даже отвечать, не изволишь обратить внимание на то, что я говорю, и смеешься, как дурак. Что тут смешного? — в бешенстве она уже не видела Алексея. Глаза застилал туман. Она знала — эти приступы гнева унаследованы от отца, с ней уже это случалось раза два-три в жизни, и она сама боялась их. Ей казалось, что в эти моменты она теряет сознание и может убить, не понимая, что делает.

— Да это и в самом деле смешно, — сказал Алексей, и туман рассеялся.

Она увидела его как бы наплывающим издали. Алексей спокойно сидел, немного склонив голову и постукивая по столу незажженной папиросой.

— Что смешно?

— Все, что ты сказала.

— Это смешно? — прошептала она, отшатнувшись.

— Разумеется. Выпей воды и посиди минут пять, подумай, сама увидишь, что смешно.

Она стиснула пальцы. Он встал и взял пальто.

— Ты хочешь уйти?

— Я должен идти. Я не могу опаздывать. Да и тебе уже, наверно, пора идти.

— Обо мне не беспокойся… Куда это тебя понесло? Я требую, слышишь, требую, чтобы ты остался и довел этот разговор до конца.

— Какой разговор?

— О разводе.

Он спокойно застегивал пальто и взял шапку.

— Я вообще не намерен об этом разговаривать.

— А я и не хочу, чтоб ты разговаривал. Мы должны разойтись, слышишь?

— Сию минуту? — пошутил он, сердясь на самого себя, но не в силах преодолеть легкомысленное, школьническое настроение.

— Сейчас, немедленно! — крикнула она с таким гневом, что и он вдруг разозлился.

Он нахлобучил шапку.

— Ты дура, — сказал он грубо и вышел. Его шаги загрохотали по лестнице. Она, остолбенев, стояла у стола, прислушиваясь к удаляющимся шагам.

Морозный воздух охватил Алексея, и он только сейчас осознал, что произошло. Он было сделал движение вернуться, но нет, нельзя опоздать, как раз сегодня должны привезти еще один подъемный кран, какое-то чудо техники, а ведь его могут повредить при разгрузке. Ничего не поделаешь. Он выскочил, как дурак; но ведь надо же понять, что бывают вещи поважнее семейных ссор, рассердился Алексей, словно Людмила могла знать о подъемном кране, когда она даже не знала, что он отстраивает электростанцию. Он вдруг осознал, что совершенно забыл о Людмиле. Да, забыл о ее существовании. Раньше он думал о ней, терзался, ссорился с ней. Но с момента, когда его поглотила работа на электростанции, жена словно перестала существовать. Она перестала раздражать его, и оказалось, что раздражала не она, а безделье, раздражало бессмысленное ожидание, невыясненное положение. Он пытался, но не мог вспомнить, о чем разговаривал с ней в течение этого последнего месяца. Они просто не разговаривали, обмениваясь лишь словами о повседневных делах. Как же это случилось? Он раздумывал об этом, но вместе с тем знал, что все совершенно ясно. Ведь он же ничего не рассказывал ей о своей работе. Почему? На этот вопрос он не мог ответить. А потом уже все пошло само собой — рабочие, стена, котел, каждая минута, каждая мысль были заняты этим, и больше ни для чего не оставалось места. Ему стало стыдно. И, видимо, это не случайность, что она заговорила о разводе не тогда, когда они ссорились, когда взаимно ранили друг друга, а как раз теперь, после того как в продолжение многих дней между ними не произошло ни одного серьезного столкновения, но и ни одного разговора. Развод? В сущности они ведь и жили, как разведенные. Но вместе с тем он не мог представить себе, что будет, если Людмила в самом деле исчезнет из его жизни. Ему казалось, что она была, всегда была… Утром он слышал, как она встает, одевается, видел ее против себя за чаем, слышал ночью ее дыхание. Ведь последнее время все было хорошо. Нет, не хорошо. У него есть работа? Да, но она даже не знает, какая. Он переживает огромные волнения, надежды, торжество и тревогу, — да, но ведь все это заперто от нее на семь замков.

— Я форменный идиот, — проговорил он почти вслух так, что какой-то прохожий подозрительно оглянулся.

Он ускорил шаги. Уже издали он заметил у ворот машину с длинной рукой крана и моментально забыл обо всем. Он почти бежал, хотя уже знал, что успеет, что, пока они въедут, пока примутся, он уже будет на месте, распорядится, чтобы снимали осторожнее, как следует.

А Людмила чувствовала себя такой разбитой, что не могла работать. Она боялась перепутать этикетки, пробирки. Почему он смеялся, неужели это просто нервы? Что за нелепая реакция на серьезный разговор? Он не нашел ничего лучшего, как назвать ее дурой; слезы обиды защипали ей глаза. Кажется, она ошиблась. Надо проверить. Нельзя думать ни о чем постороннем, потому что по ее вине может умереть человек. Огромным усилием воли она пыталась подавить раздражение, внимательно наклеивая этикетки на пробирки. Через некоторое время она почувствовала себя спокойнее.

— Людмила, ты видела сегодняшнюю газету?

— Нет, а что?

— Ты, значит, и мужа не видела?

— Какого мужа?

— Твоего, какого же еще. Вот смотри.

Страницы газеты зашелестели в руках. Да, это был Алексей. Развалины, обломки, стена с провалами пустых окон, а у стены Алексей и еще какие-то люди. Только теперь глаза пробежали заголовок: «Электростанция воскресает…»

Ничего не понимая, она пробегала глазами статью: «Как утверждает инженер Дорош…» Что за инженер Дорош? Ах, да, разумеется, Алексей. Оттиск неясный, но это его наклон головы; конечно, это он… Значит, вот как? И первая мысль: значит, это не женщина? Да, такая работа могла поглощать, должна была поглощать все время и все мысли. Внезапная радость, за которую она тотчас сурово одернула себя. Что же из этого? Ведь это еще хуже. Он уже месяц работает, к нему ходят журналисты, пишут о нем, он им говорит о своих планах, надеждах. Около него масса людей, с ними он тоже разговаривает, разрабатывает планы, лишь она одна не знает ничего, ничего. Черным по белому написано: огромная, ответственная работа. Да, да, Алексей хочет дать городу свет, но об этом знают все, кроме нее. На мгновенье она почувствовала что-то вроде угрызений совести. Вот почему он так смеялся. Она подозревала его в каких-то изменах, а он в это время торопился на стройку. Да, это звучало, как слова Алексея прежних дней: мы дадим городу свет. А она глупо, по-мещански выскочила со своими подозрениями. Но какое право он имел смеяться, раз он не сказал ей ни слова, раз он сам скрывал от нее это? Она его не спрашивала? Может, и не спрашивала, но, пожалуй, было бы и не слишком деликатно ежедневно спрашивать мучающегося бездеятельностью мужа, есть ли уже у него работа, и интересоваться, что это за работа, тогда как он сообщил о ней так, сквозь зубы, неохотно, словно продолжал дуться на людей и на жизнь. Значит, нечему было и смеяться. Но какой глупой и мелочной она должна была ему показаться в этот момент, хотя виноват был он и только он.

— Ты ничего не говорила нам, что твой муж восстанавливает электростанцию, — сказала женщина-врач, наклоняясь над микроскопом.

Людмила покраснела.

— Да, все это так тянулось, ничего не было известно… — бормотала она, чувствуя, что у нее краснеют уши.

— Да, пора, пора… — сказала та. — Помереть можно от этих ламп. Хотя бы керосин был как керосин, а то какое-то масло, только коптит.

Позвонил телефон, и, к великому облегчению Людмилы, врача вызвали к начальству. Она старательно сложила газету, еще раз рассмотрев снимок. Да, а вечером Алексей придет с работы — как тогда быть? Возобновить утренний разговор? Сказать ему, как отвратительно он к ней относится, если даже не намекнул ей о своей работе? Молчать в ответ на этот неуместный смех, на это явное издевательство над ней? И ведь то, что у него нет другой, ничего не меняет. Если он может так жить, то с нее хватит этой жизни.

Людмила старательно разрезала бумагу на ровные полоски. «Мы дадим городу свет» — как это патетически звучит. Но тут же одернула себя, — это снова были плоские, мелкие мысли. Алексей может быть каким угодно по отношению к ней, но работать он умеет, это-то она знает. И если он сказал: «Мы дадим городу свет», то, видимо, он даст его во что бы то ни стало. И вдруг ее охватила тоска по этому Алексею, гордому, близкому, любимому Алексею. Но ведь именно этот Алексей весь был в словах, которые она только что прочла и которые врезались ей в память, — дерзкий, готовый на все, кипящий огромными планами.

Что же делать? Ведь нельзя же продолжить утренний разговор с того места, на котором он оборвался. Нужно как-то иначе. И тогда придется начать с признания, что она была неправа, что она оказалась сварливой, ревнивой бабой, всюду подозревающей соперниц, которых не было. Не возвращаться к этой теме вообще? Нет, невозможно. Надо же как-то покончить с этим, хватит трусливо прятать голову под крыло, тем более что теперь силы равны, — у него есть работа, интересная, ответственная, и ей никогда не придется упрекать себя, что она покинула Алексея в тяжелый момент его жизни. Силы равны.

Она вдруг почувствовала себя маленькой, слабой и глубоко обиженной. Ей захотелось плакать, броситься в объятия этого злого Алексея и выплакаться, выплакаться за все. Она смертельно устала. Но нет, нельзя рисковать, ведь он опять начнет смеяться, громко, глупо хохотать. «Негде даже поплакать», — подумала Людмила, слыша мелкие шажки женщины-врача, возвращающейся к своему микроскопу.

«Нет, я не стану начинать сама, пусть теперь он начинает, — решила она. — Я буду молчать, как будто ничего не случилось, будто этого разговора вовсе не было».

Загрузка...