Отец наклоняется, крепко прижимая утюг к влажной материи. Раздается шипенье, густой белый пар ползет в сторону и маленьким белым облачком поднимается вверх. Потом отец приподнимает утюг, и все наполняется белым паром и специфическим запахом, которым пропитана квартира. Алексей любит смотреть, как отец гладит. Но вскоре взгляд темных глаз грозно устремляется из-под мохнатых черных бровей на глазеющего мальчика, и Алексей уже знает, что за этим последует.
— Учись! — сурово говорит отец, и Алексей торопливо склоняется над засаленной книжкой. Но буквы танцуют перед глазами, и потом… столько есть других дел, гораздо важнее, интереснее, увлекательнее… Домишко стоит в переулочке. Деревья из соседних садов чуть не врываются в окна. Через заросшую крапивой канаву переброшены три дощечки. Шаткий мостик — и вот ты уже на дороге, потому что уличка — это собственно и есть дорога, без мостовой, без тротуаров. Летом здесь клубится пыль, весной и осенью стоят огромные лужи, по которым так приятно шлепать босыми ногами. За домом мусорные ямы, лужайки, одинокие изуродованные деревья, и из местечка почти незаметно выходишь в поле, в овраг, на крутой склон берега. Речка течет, окаймленная растрепанными зелеными лозами, на которых качаются щебечущие маленькие птички, названия их Алексей не знает. Там, где вода набегает на мелкий летучий песок, видны стайки микроскопических рыбок. Они стоят неподвижно, почти совсем прозрачные, едва отличающиеся по цвету от промытого течением песка. Но, если неосторожно подойти, они молниеносно кидаются в глубокую воду, испуганные шорохом, и только их и видели. А там, где поглубже, под нависшей тенью ольхи, в темном затишье, дремлют скользкие налимы. Под стволами свалившегося в воду дерева будто бы живет старый отшельник, большой сом, больше Алексея. Никто не видел его, но все знают, как он выглядит. Алексей не раз с бьющимся сердцем подкрадывался к лежащему под водой дереву. Сом, огромный, черный, лежит на дне и подстерегает добычу.
Алексею хорошо известно, что это пень, он уже многие годы лежит здесь, в иле и песке, но так приятно думать, пока не подойдешь вплотную, что это именно сом, речной король, владыка подземных пещер, таинственный и недоступный.
— Учись!..
Отцу легко говорить — учись. А тут столько дел, которые неодолимо влекут и о которых невозможно забыть. Например, речка: она каждый день иная, каждый день новая, в ней то и дело открывается что-нибудь любопытное. Там, где вода вырывается из лозняка на мягкие луга, в мягком иле, в узких круглых норах сидят раки. А там, на краю луга, иногда можно увидеть черную водяную курочку, быстро скрывающуюся в зеленом лесу тростника и мяты. Мята издает упоительный запах, и Алексей, растирая в пальцах влажные листочки и погружая в них нос, чует нечто неуловимое, далекое, бледным намеком выраженное в этом остром, пронзительном запахе, зеленом и свежем. У запахов есть цвет. Алексей знает об этом, хотя сестра высмеяла его, когда он однажды сказал ей об этом. Мята пахнет зеленым, костюмы, которые шьет и гладит отец, пахнут синим, какого бы цвета они ни были. Дни недели также имеют свои цвета: вторник — коричневый, среда — голубой, четверг — серый, воскресенье — белый, понедельник — черный с неясными крапинками, суббота — стальной, и только пятница, неизвестно почему, не имеет цвета. Взрослые об этом не знают, но у Алексея так на всю жизнь и останутся цвета дней.
Готовить уроки приходится в мастерской отца; комната выходит на улицу. Так решил отец, и с этим ничего не поделаешь. Сначала Алексей пытался бунтовать.
— У меня голова болит от утюгов и пара, — сказал он угрюмо.
— А у меня не болит? Мне-то каково торчать тут целый день, посиди и ты, пока не приготовишь уроки.
Алексей вздыхает. Трудно что-нибудь ответить на это. Это верно: отец с утра до вечера сидит за работой, а вместе с ним Толя, рыжий подмастерье, несколькими годами старше Алексея. Надо выдумать что-нибудь другое.
— Сюда ходят, торгуются с тобой, мешают, — надувает губы Алексей.
Но отец непоколебим.
— Все равно меньше времени потеряешь, а то выбегаешь каждую минуту из комнаты или играешь с собакой.
Мастерская — единственное место в доме, куда запрещен вход Барбоске, веселой дворняге на кривых лапах; она еще щенком приблудилась к дому.
Делать нечего. Едва кончается обед, как отец неизменно — хоть бы раз забыл! — говорит не допускающим возражений тоном:
— Принимайся за уроки.
Стул жесткий, неудобный. Тетради разложены на уголке стола, и Толя, будто нарочно, ежеминутно толкает их своей работой. Что это они сегодня шьют? Костюм в полоску для учителя уже почти готов. Когда уж и Алексею сошьют такой костюм в полоску? Воротник какой-то смешной, и материал, если присмотреться, вдруг оказывается совсем другим, чем на первый взгляд. Белые волнистые, едва заметные полоски ползут, как маленькие змейки, шевелятся, переливаются. Алексей в восторге и изумлении засматривается, как под руками Толи извиваются, плывут по черной материи живые змейки, белые и проворные.
— Опять глазеешь? А кто за тебя учиться будет?
Пойманный с поличным, Алексей вздрагивает и уставляется в книгу. Упрямые строки скучного стихотворения не лезут в голову. За окном какие-то голоса, он осторожно поднимает глаза. Ну да, мальчишки идут на речку. Они оглядываются, смотрят на окна, но ни один не решается позвать его. Портного Дороша боится не только его сын.
Ушли. А ты вот сиди, сиди и зубри, будто из этого может выйти какой-нибудь толк. И нельзя даже сказать «кончил», потому что отец возьмет в руки книжку, посмотрит пронизывающими холодом глазами и потребует:
— Ну, как там, читай наизусть…
И при первой же ошибке положит книжку на стол и снова молча примется за работу. А это означает приговор: сиди и зубри, не то я буду спрашивать еще, и тогда плохо придется.
И Алексей зубрит, зубрит, пока не наступают каникулы — период счастья, отравляемый лишь колотушками за изорванные штаны, за порезанную руку или за позднее возвращение домой.
Вода в реке спадает, можно ловить налимов. В прибрежном кустарнике птичьи гнезда, странные растения, огромные листья лопухов, иной, особый, чудесный, увлекательный мир. Маленький плот из двух досок, — если оттолкнуться палкой, он доплывет до первой отмели. Ребята в ночном жгут костры и поют песни. Алексей быстро знакомится с ними, иногда они позволяют ему проехаться верхом, без седла. Ах, лошадь, спутанная грива! Теплый хребет то поднимается, то опускается. Алексей старается стиснуть ногами лоснящиеся бока. Лошадь идет к водопою, по колени входит в воду, светлый песок клубочками летит из-под копыт, лошадь тянется к воде, нужно крепко держаться, чтобы не перелететь через ее голову. Мягкие бархатные губы осторожно, чтобы не замутить, тянут воду с поверхности. Далеко за речкой, за полями, за неведомым синим лесом заходит солнце, и небо пламенеет пурпуром, и заря отражается в воде, бросая на нее тысячи кровавых отблесков… Конь пьет красную, пурпурно-огненную воду, пламенные капли падают с его темных подвижных губ, и Алексей чувствует себя опьяненным под горящим небом, на гладкой лошадиной спине, между двумя пылающими пожарами — неба и воды.
А потом от реки поднимается голубовато-лиловый туман, лошади пасутся на седой от росы траве, и голоса пастухов несутся далеко-далеко куда-то в меркнущую даль, неведомую, таинственную, влекущую к себе неодолимыми чарами.
В лугах сгребают сено… Дикий, упоительный запах, цвет которого Алексей не может определить. Девушки в разноцветных юбках, длинные грабли, и снова песня, на птичьих крыльях несущаяся над беспредельными лугами. Стога сена, высокие, мягкие. По ним можно кататься до головокружения, до крика, невольно вырывающегося из горла, дикого, страстного крика. Даже ночью этот запах сена врывается в комнату к Алексею, без сна ворочающемуся на постели. Кажется, что вот-вот что-то случится, откроются какие-то двери, раздастся какое-то слово, и вдруг окажется, что запах сена означал что-то самое важное, что изменит дни и ночи, совершенно преобразит жизнь.
В садах все уже зреет. В чужих садах. Возле домика портного растут только три старые кривые сливы, которые весной окутывают свои черные ветви легким кружевом хрупких белоснежных цветов, но плодов не дают. А справа и слева, в садах, огородах, во дворах краснеют, зеленеют, желтеют яблоки, груши и крупные сладкие сливы с медовыми каплями сока, застывающими на матовой кожице.
На межах, в полях и лугах старые деревья, дички и полуодичавшие, дают жесткие терпкие плоды. Но Алексей непривередлив. Все фрукты хороши, а те, на межах, хотя мелкие и жесткие, зато более доступны.
Там, где тропинка сворачивает в поле, стоит большая раскидистая яблоня. Яблоки красные, в прожилках. Под нависшими ветками идет состязание — кто больше съест. Яблоки сочные и такие кислые, что мальчики морщатся и громко вскрикивают. Тут чемпионом остается Алексей. Ах, погрузить зубы в прохладную мякоть, почувствовать на губах брызжущий сок и на зубах твердую гладкость зернышек. Зубы деревенеют, кровь выступает на деснах и на белой мякоти надкушенного яблока.
— Сколько?
— Десять.
— Э-э, — презрительно морщит нос сын учителя Вася. — Я вчера съел пятнадцать.
Алексей смотрит на него, переставая на минуту жевать.
— Неправда.
— Спроси кого хочешь. Ребята видели.
— А я съем двадцать пять, — сухо, без хвастовства заявляет Алексей.
— Не осилишь, — утверждает Вася, вытирая губы.
— Увидим!
Пятнадцать, двадцать. Язык горит, как раскаленное железо. Обветренные губы трескаются, болят десны. Алексей, забыв обо всем, с остервенением грызет яблоко. Ах, одолеть бы врага, победить. Кто же враг? Неизвестно. Может, Вася, может, яблоки, может, и еще кто-то.
— Двадцать пять! — кричат мальчики, и Алексей знает, что этот рекорд никто не превзойдет, что он бесповоротно становится победителем в яблочных состязаниях. Он небрежно берет еще одно яблоко и съедает до последнего кусочка. Весь шик состоит в том, чтобы не оставить огрызка.
Вечером, ложась спать, Алексей осторожно водит языком по кровоточащему нёбу и деснам. Как тогда, когда он вдыхал запах сена и мяты, ему кажется, что вот-вот еще мгновение, и что-то случится, распахнутся какие-то двери. А что, если бы он съел еще пять, десять яблок? Алексей постоянно чувствует, что стоит у порога. Он сам не знает, что это за порог и куда ведут двери, но в нем живет бессознательная, едва уловимая и вместе с тем упрямая и постоянная воля — переступить, открыть, увидеть. Часто ему кажется, что он уже подошел вплотную, но потом все исчезает, и трудно снова попасть в то таинственное место, где уже был.
Речка и луг — это целое царство. Но по другую сторону местечка, за пыльным рынком, за вытоптанным сквером — железнодорожная линия, там белеет маленькое здание — полустанок. Налево и направо, далеко-далеко, тянутся скользкие, голубовато поблескивающие змеи рельсов. Если лечь на полотно и смотреть вдаль, то блестящие полосы сливаются у самого горизонта в одну сверкающую линию.
На линии пахнет растущим здесь чебрецом, арникой, нагретым железом и еще чем-то неизвестным, свойственным только этому месту. На высоком черном столбе стальная рука. Когда подходит поезд, она поднимается к небу, словно указывая путь, а затем снова опускается. Алексей знает, что это называется семафор, и вечером из окна пытается рассмотреть в темноте горящий на нем красный или зеленый огонек. Поезда ходят редко и еще реже останавливаются на полустанке. В семь часов Алексей бежит на железнодорожную линию, через минуту промчится курьерский поезд, пыхтя, гремя, с грохотом, похожим на гром. Рука семафора еще протянута поперек, будто преграждает путь, хотя поезд ведь пойдет не по воздуху, а по рельсам. Если приложить ухо к земле, слышен таинственный шум, будто шум воды.
Он усиливается, растет, рука семафора поднимается вверх. И вот уже вдали видна черная точка. Она растет, увеличивается, появляются огромные, вытаращенные глаза фонарей. Из белого здания выходит человек в красной фуражке, в руках у него флажок. Через мгновение со скрежетом и грохотом пролетает огромное чудовище, дышащий паром дракон, влекущий за собой длинное черное тело.
Интереснее всего осенью, когда в семь часов уже темно. Курьерский мчится, горят желтые глазищи освещенных окон, и видно сидящих внутри людей. Они мелькают перед глазами, как молнии, — лица различить невозможно. Еще мгновение — все исчезает, и вдали быстро гаснет красный фонарик на последнем вагоне. Алексей вздыхает и возвращается домой, с головой, полной шума и звона. Поезд, словно пришелец из другого мира, перелетная птица, как те птицы, которые никогда не спускаются ни на речку, ни на луга, но когда начинает таять снег, проносятся по ночам высоко над местечком, невидимые в тучах, и еще долго звучит в ушах их таинственный волнующий призыв.
Поезда, которые останавливаются здесь, это уже другое. Иногда это товарные составы — длинные, груженные лесом, углем, сеном, они тащатся медленно, тяжело дышит паровоз, видно, что к нему прицепили слишком большую тяжесть. При товарных несколько пассажирских вагонов, но в них ничего интересного: едут люди из местечка, иногда деревенские бабы с узлами и корзинами, торговцы скотом и учитель, который часто ездит в город. Люди говорят — пьянствовать, но Алексей не может понять, зачем для этого нужно ездить в город, если дьячок может ежедневно напиваться здесь, дома. И дьячок, и почтмейстер, и другие.
На коленях остаются следы известковой пыли и — что еще хуже — черные пятна от смазочного масла. Дома на сцену появляется ремень, потому что ведь:
— Я тебе сто раз говорил, не таскайся на линию. Нечего тебе там делать. Вот теперь новые штаны испортил.
Штаны не новые: отец носил их несколько лет, перед тем как переделать их для Алексея, но так уж они называются — новые. Мать вздыхает и пытается вывести пятно бензином. Алексей хмуро сидит в углу и враждебно смотрит на родителей.
Не то, чтобы он не любил их. Он любит: отца — сдержанно и почтительно, мать, тихую, болезненную женщину, — с примесью снисходительного сочувствия. Но бывают минуты, когда он их ненавидит. Отцу хорошо, он большой, сильный и всегда может проявить эту силу, стоит ему захотеть. А мать только вздыхает. Интересно, ходил отец когда-нибудь на линию, дрался с мальчишками? И вдруг Алексею кажется совершенно нелепой мысль, что отец когда-то был маленьким мальчиком, что его тоже, быть может, лупили ремнем и заставляли учиться. Нет, это невозможно, он, должно быть, всегда был таким, как сейчас, с косматыми черными бровями, с суровым взглядом черных глаз.
Родители — это иной, замкнутый мир, и Алексей иногда силится понять их, но не может.
К отцу приходит другой местечковый портной — старый Юдка. Юдка не шьет новых костюмов, разве только приезжающим из деревни крестьянам или рабочим с кирпичного завода; он латает и чинит, и поэтому мальчики называют его внука, маленького Морица, заплатником.
Но отец не позволяет Алексею так его называть. Юдка научил отца портняжному ремеслу, и отец всегда помнит об этом, хотя он теперь лучший портной в местечке и окрестностях, а Юдка шьет хуже, чем его бывший ученик.
Юдка приходит вечером, садится в углу мастерской, наблюдает, как отец работает, и вздыхает.
— А этот сюртук кому, а? Наверно, господину почтмейстеру. Нет?
— Почтмейстеру, — подтверждает отец, и Юдка снова вздыхает.
— Какой материал, ай-ай-ай!.. Из города привезли, у нас такого нет — верно, Дорош?
— Возможно.
Юдка берет в руки уже скроенный рукав и с видимым наслаждением осторожно ощупывает его.
— Какой материал! Вам что, Дорош, вы и не такой видели в Киеве, а вот я…
Алексей изумлен: оказывается, отец был в Киеве. Как же это так?
— Только я тогда интересовался не материалами, — говорит отец, вынимая изо рта булавку и вкалывая ее в материю.
— Да я знаю, — покорно соглашается Юдка и откладывает на стол рукав.
Отец хмурит брови, тщательно разглаживая какую-то складку.
— Пока вот… не доинтересовался до этой дыры, — неожиданно роняет отец, и Алексей опускает глаза, наблюдая его из-под ресниц.
— Не такая уж это дыра, — осторожно возражает Юдка. — Наше местечко, конечно, маленькое, но все-таки и станция, и мельница есть, и кирпичный завод…
— Ну да, мельница, кирпичный завод, станция, — говорит отец, и в его голосе Алексею слышатся горькие, насмешливые нотки. Взгляд из-под черных бровей останавливается на сыне.
— А ты чего? Учись, слышишь?
Алексей торопливо склоняется над книгой. Юдка кивает головой.
— Ученье… Мой внук тоже учится… Может, на доктора… Только уж не знаю, трудно. Алешеньке легче будет. А внучок мой до того способный… Все с книжкой и с книжкой.
— А этому лодырю только бы бегать, — вдруг со злостью бросает катушку ниток отец.
И Алексей ежится, словно в ожидании удара.
Потом он долго думает об этом разговоре и подозрительно присматривается к отцу, силясь понять то, что тогда на мгновение зазвучало в его голосе.
Уже впоследствии ему случайно помог Вася.
— Что это твой старик так тебя учиться заставляет, никуда не пускает? Примерного мальчика из тебя хочет сделать… А сам-то не очень был примерный.
— Как это? — открывает рот изумленный Алексей.
— А вот так, с фабрики-то его прогнали и из Киева выселили, не знаешь разве?
— Прогнали? Брешешь…
— Вовсе не брешу. Городовой моему отцу говорил, я сам слышал.
— Городовой? А за что его прогнали?
— За не-бла-го-надежность, — ехидно тянет Вася. — Понял теперь?
Алексей не совсем понимает это длинное, трудное слово, но оно ассоциируется у него с городовым, с городской кутузкой, с группой арестантов, виденной им когда-то на улице. И отец вдруг вырастает в какую-то таинственную, неведомую силу.
В один прекрасный день он по-иному видит вдруг и мать. Почтмейстер приходит мерить костюм. Это толстый высокий мужчина, с опухшим, красным лицом. Алексей, как и все в местечке, знает, что почтмейстер гуляка и пьяница: ходят слухи, что он что-то ворует, но благодаря знакомствам в городе все сходит ему с рук.
Почтмейстер долго вертится перед зеркалом, примеряет, обдергивает, приглаживая редкие жирные волосы на висках. Он придирается к покрою брюк, к бортам, которые будто бы не так лежат, и к каким-то невидимым складкам, капризничает и сердится. Алексей изумлен: кто-то осмеливается говорить с отцом таким тоном. Он ощущает в сердце ненависть к этому наглому заказчику. Почтмейстер снимает сюртук, надевает еще раз, вертится перед зеркалом, выпячивает толстый зад, сопит, пробует оторвать пуговицу и, наконец, оставляет сюртук для переделки. Отец пожимает плечами. Мать выходит из кухни. Она какая-то испуганная, и Дорош бросает ей сквозь зубы:
— Видела? Можно поздравить тебя с таким избранником…
«Какой еще избранник?» — думает Алексей. Мать ставит на стол стаканы, пальцы у нее дрожат.
Нет, Алексей многого еще не знает и не узнает никогда. Но в маленьком домике портного, на узком пространстве между заросшей лопухами канавой и тремя бесплодными сливами, под серым налетом повседневности тлеют воспоминания о несбывшихся мечтаниях, тлеет боль непогасших обид на то, что жизнь прошла не так, как должна бы пройти, что она выскользнула из рук, рассыпалась песком, унеслась с ветром, как белый пух одуванчика, оставив в руках лишь голый горький стебель.
Не осталось и следа от тех дней, когда молодой парень в цехах киевского арсенала впервые в жизни услышал слова, ускорившие биение его сердца, слова, от которых сжимались кулаки, а будущее казалось горячей жара расплавленной стали. Его изгнали оттуда, прежде чем он успел как следует связаться с кипящим подспудным течением, к которому его непреодолимо тянуло, и его сослали в это маленькое грязное местечко, где кирпичный завод был единственным промышленным предприятием, на котором четыре человека вручную выделывали кирпичи. Но портной Дорош навсегда запомнил то прежнее — толпу рабочих на заводском дворе, грохот молотов и быструю, шумную, пульсирующую жизнь. И он вспоминал это с тоской и болью.
Не осталось следа и от того стройного юноши, в которого была влюблена мать. Он превратился в жирного пьяницу, вот в этого почтмейстера, который бил жену и пинал ногами детей. Навсегда отравлено сердце той первой, неумной, зря растраченной, полной восторгов и упоений, никогда не высказанной любовью, которая оказалась ошибкой, чувством, брошенным в пустоту, поглотившим весь жар молодости и не оставившим взамен ничего, кроме стыда и обиды.
И Алексей рос, не зная о том, что над ним тяготеет двойное наследство: горькая, обманутая, неосуществленная страсть родителей — несостоявшегося революционера, кузнеца из арсенала, сейчас портного Дороша, и несостоявшейся пламенной любовницы — бледной болезненной матери.
Но у Алексея впереди была еще целая жизнь, и он рвался к ней, широко втягивая ноздрями запах далеких вихрей.
А вихри приближались незаметно и вдруг неожиданно ударили по местечку, — Алексей не понимал еще слова «война», но его ноздри раздувались в предчувствии приключения.
На станции пьяными голосами пели новобранцы, лавочница Иванова с плачем провожала старшего сына, люди стали читать газеты, собираться группами у дверей домов и на углах улиц. Учитель все чаще ездил в город, и вдруг у Алексея оказалось больше свободных дней, когда можно было ускользнуть из дому и бродить по местечку и окрестным деревням.
Жизнь как будто шла своим чередом, только поезда мчались один за другим и из них доносились громкие песни. Алексей даже не заметил, как война подошла совсем близко. Однако не так близко, как ему хотелось. И тогда в один прекрасный день он решил пойти ей навстречу.
Он это представлял себе довольно просто. Достаточно буханки хлеба, положенной в холщовую сумку, в которой он обычно носил книжки, достаточно сунуть отцовский перочинный ножик в карман — не страшно, ведь он сюда все равно не вернется — и айда! Дорога шла прямо на запад, и на запад же надо было идти, чтобы попасть «туда». О том, как выглядит это «там», Алексей не слишком задумывался. Он знал только, что с него хватит дома, школы и всего прочего. На станции ему часто случалось разговаривать с солдатами, едущими на фронт. Они давали ему твердые, как камень, сухари и учили веселым песням, неприличный смысл которых он понимал лишь отчасти.
Сапоги поднимали по дороге клубы пыли, и, оглянувшись, Алексей уже не мог рассмотреть домов местечка. На мгновение его охватил страх — он заколебался. Но тотчас быстро двинулся вперед. И сразу все оставшееся позади словно перестало существовать. Солнце жарило, но прохладный ветерок дул в лицо, приятно остужая его. На кустах вдоль дороги сидели птички, тихонько щебеча, и листья верб отливали серебром. Хуже стало, когда пошел дождь. Спавший в стогу Алексей изрядно промок. Но он не обращал на это внимания. В деревнях, через которые проходил, он врал напропалую из страха, что его кто-нибудь задержит. Хлеб вышел скорее, чем предполагал Алексей, но в огородах уже подросла морковь, да и крестьянки жалостливо приглашали к столу маленького странника.
«Там» оказалось совсем иначе, чем он думал. В воздухе стоял неумолчный гул, земля была изрыта окопами, люди, взволнованные и возбужденные, сначала не обращали на него внимания. Не представлялось ни одного случая для героических подвигов, не было ни следа приключений, и Алексей бродил по окопам, совершенно не понимая, где же это война, о которой он столько слышал. Не было развернутых знамен, и никто не шел в атаку с песней на устах, люди копались в грязи изрытой земли, жевали черный хлеб, куда-то стреляли, ругались, толкали путающегося у них под ногами мальчика. Наконец, им заинтересовался высокий худой прапорщик.
— Эй, это что за пострел здесь вертится?
— Мальчонка, — неубедительно объяснил усатый солдат.
— Что за мальчонка, откуда?
Алексей молчал, боясь, что его отправят домой.
— Будешь ты говорить или нет?
У прапорщика были маленькие, бесцветные глаза, пронзительно холодные. Алексей съежился в ожидании удара. И удар обрушился.
— Шпиона подослали, он тут шатается по окопам, а эти дураки…
Удар был такой, что Алексей некоторое время не слышал на одно ухо. Его потащили в какой-то хлев, где он два дня сидел без воды и без хлеба, потом снова вывели, снова били и, наконец, решили отправить домой. Подвода немилосердно трясла, солдат с винтовкой сурово покрикивал на него, подозревая, что маленький узник попытается бежать, что подтвердило бы подозрения прапорщика. Реквизированная худая кляча едва вытаскивала ноги из грязи. Алексей сидел с опухшим, окровавленным лицом и бессмысленно смотрел в пространство. Теперь ему уже было все равно. Отцовский ремень и сравнить нельзя было с кулаком того человека с бесцветными глазами. Алексей нащупал языком шатавшийся зуб, и губы его искривились от сдерживаемого плача. Он чувствовал себя глубоко обиженным, несчастным, одиноким. Вдобавок его кольнула мысль, что солдаты отняли у него перочинный ножик отца.
Но дома его приняли совершенно иначе, чем он ожидал. Мать — обильными слезами, возгласами, волной нежности. Сестра Сонька — робкими, осторожными заботами. А отец — как ни в чем не бывало, словно ничего не случилось и сын, как обычно, вернулся из школы.
Несколько дней Алексей чувствовал себя очень неуверенно, угнетенный сознанием, что гроза должна разразиться и будет тем страшней, чем дольше собирается. Ожидание терзало его. Бывали минуты, когда ему хотелось подойти к стене, снять с гвоздя ремень и подать его отцу. Вот бей, только сейчас, немедленно.
Но проходили дни, а отец не упоминал о случившемся, не спросил даже о ножике. Алексей стал дышать свободно, и иногда ему казалось, что так и должно быть. Он чувствовал себя прямо-таки обиженным, когда после долгого отсутствия учителя снова начались занятия в школе и отец после обеда, как прежде, сказал: «Бери книжки и готовь уроки».
Теперь ему казалось, что «там» все было не так уж плохо. Алексей стал припоминать подробности, которые тогда словно прошли мимо него, а быть может, никогда и не существовали, и по секрету рассказывал их Васе и другим мальчикам. Здесь, в кругу своих товарищей, он получал полное удовлетворение. На него смотрели с восхищением, верили всем его выдумкам, которые рождались ежедневно, украшая, расцвечивая, покрывая чудесным блеском неудавшееся приключение.
Ложась спать по вечерам, Алексей придумывал продолжение истории своего побега, представляя ее себе так, как ему бы хотелось. Бой. Он пробирается на позиции врага и приносит важные сведения. «Нет, не сюда, нужно обойти лесок, идемте, я вас проведу, полковник». Алексей на мгновенье приостанавливается: да был ли там полковник? Ну, все равно, полковник говорит: «Ребята, вперед за этим маленьким героем, он нас поведет». И Алексей ведет. Они обходят позиции немцев, идут в атаку. Алексей впереди. Пуля пронзила ему грудь, но немецкие окопы уже захвачены. Тяжело раненный Алексей лежит на пригорке, перед ним проходят части с развернутыми знаменами. О, как прекрасно! Из груди течет струйка крови. Алексей зажимает ее левой рукой, правой салютуя знаменам. Подходит прапорщик с бесцветными глазами и становится на колени. «Прости меня, герой…» Всякий раз, как он доходит до этого места, у Алексея становится мокро в носу. Он великодушно опускает окровавленную руку на голову прапорщика: «Иди спокойно, я умираю, простив тебя».
Но, разумеется, он не умирает, в этом не было бы ни малейшего смысла. Его отправляют в госпиталь…
Или нет… Алексей приносит важные сведения. Вот он сидит с полковником за столом, заваленным картами. И вдруг полковник доверительно говорит: «Знаешь, мне что-то подозрителен этот прапорщик. Не займешься ли ты им?» И Алексей выслеживает прапорщика. Он ходит за ним, как тень, ползет за ним до немецких окопов. Крадет из немецкой ставки документы, подтверждающие предательство, приносит их. Уничтоженный, бледный, стоит прапорщик перед полковником.
— Откуда вы знаете? — шепчет он посиневшими губами, и полковник показывает на Алексея.
— Вот этот бесстрашный молодой патриот разоблачил тебя, подлый шпион!
И Алексей с презрением смотрит в бесцветные глаза, в которых теперь появляется неудержимый страх.
Алексею жаль засыпать, ему хочется без конца думать об этом. Но сон побеждает мечту. И продолжать ее можно только на другой день.
Но вот налетает вихрь, который уносит с собой создаваемую изо дня в день сказку. Теперь налицо действительность.
На станции гремят голоса, на перевернутой бочке стоит машинист и, колотя себя кулаками в грудь, произносит речь. Толпа отвечает ему одобрительным криком. На рынке толпа, лавки заперты, люди ходят и поют, на здании станции развевается красный флаг. Никому и в голову не приходит заглянуть в школу. Учитель уехал в город и больше не появляется. Алексей бегает, как ошалелый. Не все понимая, он нахватался упоительных слов: свобода, революция, права. Он ходит с толпой по местечку. Ветер треплет волосы на голове, радость распирает легкие. Там, на углу, — нет, нет, это невозможно, но все происходит именно так, — на углу, на сколоченной из досок трибуне стоит отец, он произносит речь. Снизу подымаются руки, и все кричат, и отец возвышается над толпой, прекрасный, сильный, и его голос раздается далеко, гремит по всему местечку, наполняет улицы. Алексей в восторге подкидывает вверх рваную шапку. Домой он забегает только поесть. Мать вздыхает и плачет, отца никогда нет, утюг остыл, недошитый костюм управляющего мельницей валяется в углу, рыжий Толя давно исчез.
На дребезжащем, как куча железного лома, грузовике появляются матросы. Самый главный из них, вылезая из машины, говорит Алексею:
— Эй, товарищ, достань-ка нам воды в радиатор. Совсем перегрелся мотор.
Мгновенье Алексей смотрит исподлобья, но это не шутка. Высокий матрос всерьез обращается к нему, как к взрослому, и с этого момента Алексей прилипает к обмотанному пулеметными лентами кудрявому Максиму, с интересом созерцает сине-зеленую татуировку на его руках, торопливо подает винтовку, бегает за ним, как собачонка, и Максим привыкает к мальчугану, который смотрит на него влюбленными глазами. По рельсам гремят поезда, полные солдат, на паровозах развеваются маленькие красные флажки. На конце балки, торчащей из крыши сарая, рядом со станцией, вешают шпика Слепцова, и Алексей присутствует при этом, ощущая радостную и жуткую дрожь. Он не возвращается домой даже на ночь, ездит с Максимом на грузовике по окрестностям, и, когда ветер хлещет в лицо и матросы поют новые, никогда не слышанные Алексеем песни, мальчик чувствует непередаваемый восторг и поднимающийся в груди, неописуемый захлестывающий вкус к жизни. Нет, это уже не таинственный запах листка мяты, и не упругость разгрызаемого зубами яблока, и не глупый побег на фронт — это, наконец, настоящая жизнь. И мать испуганными глазами смотрит на сына. Загорелый, оборванный, полный энергии, он лишь второпях забегает домой. Мальчик в это время растет, как на дрожжах, и его серые глаза сверкают лихорадочным огнем.
На станции трещат выстрелы, Максим пропал, отец тоже словно сквозь землю провалился, красные флаги исчезают. По мостовой стучит твердый, мерный шаг, и Алексей, бледнея, с ненавистью смотрит через приоткрытое окно на тех, других, которые пришли сюда.
Но потом снова слышатся выстрелы, и появляется отец, а вместе с ним Максим. Отец в кожаной куртке, на шапке у него красная звезда. Он участвует в похоронах старого Юдки и его бледного внука, которых «те» в первый же день своего прихода убили и кинули в канаву. Алексея охватывает гнев, любовь и ненависть, еще смутная, еще ни с чем не связанная. Одно чистое чувство, страстное и неудержимое.
Потом начинается. Те, эти, те, эти. Гремят выстрелы, и вечером никогда не известно, чья власть будет в местечке утром. Алексей знает: если напротив у торговца Скорынина окна открыты и его размалеванная дочка сидит у окна, то в местечке белые или петлюровцы. Если же ставни закрыты и дом словно вымер — значит, в городе свои — красные. Из местечка попеременно исчезают то отец и Максим, то Скорынин. Мать теряется среди всего этого, ходит с обвязанной мокрым платком головой, глаза ее распухают от слез, она ломает руки и не спит по ночам, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги мужа, которых не слышно уже неделю. Потом к матери приходит заплаканная Скорынина, также ничего не понимающая, что происходит. Они обе сидят и плачут, связанные этим странным и непонятным явлением, — присутствие в городке мужа одной из них неизбежно влечет за собой отсутствие другого.
Однажды белые вваливаются в дом. Их трое. Мать стоит бледная, вся вытянувшись. Алексей дрожит в углу комнаты. Но когда один из тех, выбритый, вылощенный, в кожаных перчатках, начинает орать на мать, Алексей придвигается ближе.
— Не знаю, — говорит мать тихо, но отчетливо.
Хлыст поднимается вверх. Но прежде чем он опускается, Алексей бросается между офицером и матерью, целясь головой в живот врага.
— Ах ты, щенок…
Жесткая рука хватает его за воротник. Обезумевший Алексей колотит кулаками, бьет головой, вырывается и вонзает зубы, чувствуя сквозь кожу перчатки мякоть руки. Пинок в живот валит его на землю. Но он еще борется — колотит руками, ногами в безумном бешенстве. Один за другим падают свистящие удары хлыста, и Алексей знает — это бьют его и мать. Не чувствуя боли, он теряет сознание.
Потом мать долго брызгает на него водой, и первое, что Алексей видит, открыв глаза, — это красная длинная полоса, проходящая по ее лицу до самого подбородка. Он скрипит зубами. Его сердце переполняет ненависть, раз навсегда внедренная этим хлыстом в его память.
Теперь ближе и понятнее становится ему отец. Спина портного Дороша распрямилась, словно он никогда не гнул ее над иглой и утюгом. Глаза сверкают огнем, который восхищает Алексея. Ох, как скрипит отцовская кожаная куртка при каждом движении и как блестят голенища высоких сапог! Алексей тихонько подползает и собственным рукавом усердно счищает пятнышко грязи с этих ослепительных сапог. Отец только теперь замечает его.
— Ну что, малец? — спрашивает он новым, веселым голосом и, наклонившись, видит устремленные на себя с восторгом и любовью светлые глаза сына.
Теперь уже и речи нет о книжках и уроках, отец не говорит ни слова, встречая Алексея на всех митингах, демонстрациях — повсюду, где только собираются люди. Он ничего не говорит даже тогда, когда во время стычки с белыми потный Алексей пролезает за разбитый вагон и подает Максиму патроны, а Алексей чувствует себя взрослым — исчезла преграда, отделявшая его от отца. Он чувствует себя свободным, его внезапно родившаяся любовь к отцу переплескивается через край, сжимая сердце восторгом.
Но вот однажды Алексею пришлось пойти вместе с матерью на станцию. Красные вернулись. Осторожные руки снимают с виселицы тяжелое тело комиссара Дороша. Максим с неузнаваемым, изуродованным лицом лежит рядом, растоптанный, растерзанный десятками каблуков, ударами прикладов. Только откинутая в сторону левая рука невредима и на ее мертвенной белизне четко выделяется сине-зеленая птица с клювом, открытым для песни. Мать так сильно сжимает руку Алексея, будто хочет раздавить ему пальцы. Она не плачет. Сухими огромными глазами смотрит она в мертвое лицо мужа.
Кожаная куртка скрипит, когда люди несут мертвого. Два гроба: в одном отец, в другом матрос. Они лежат оба в открытых гробах — матрос и отец. Они не шевелятся. И лицо у отца синее, страшное. Кто-то подходит и кладет возле этого опухшего лица букет красных цветов; они закрывают его почти целиком за исключением черных глаз, которые упрямо и твердо смотрят в веселое светло-голубое небо.
На рыжий холмик свежевырытой глины один за другим поднимаются люди, они говорят про отца и матроса, В толпе громко плачет какая-то женщина, — нет, это не мать, мать стоит неподвижно, молчаливая, словно вросшая в землю. Это плачет Скорынина.
— Мировой пролетариат никогда не забудет…
Алексей еще не знает, что такое мировой пролетариат. Но он ясно слышит эти слова, они выделяются из гремящих речей, которые не доходят до его сознания. «Мировой пролетариат, мировой пролетариат», — повторяет он сухими губами, словно это заклинание — магический пароль, который нужно во что бы то ни стало запомнить.
Он ждет, не прозвучат ли они еще раз. Но выступления окончились. Толпа колыхнулась. Кто-то начал первый, за ним подхватили другие. Высоко, высоко понеслась песня. Люди поют отцу и Максиму прекрасные гневные слова, от которых несется вихрь, гнущий деревья, и гнев вздымает волосы на голове. Алексей не может петь, уста его скованы, и лицо словно застыло.
Со стуком падают на крышку гроба комья земли. Уже не видно белых досок. Алексей вздрагивает, — так неожиданно раздается залп почетного салюта. Еще и еще раз. Теперь перед ним только холмик глины, под ним лежат оба — отец и Максим.
И только теперь мать падает на землю без крика, без слов, без звука, как срубленное дерево.
Алексей опускается на колени и кладет ее голову себе на плечо. Женщины помогают. Откуда-то приносят воду, и под ее холодными брызгами мать открывает глаза. И снова, как раньше, в молчании встает и смотрит на холмик рыжей глины. Человек в форме и другой в такой же кожаной куртке, как отец, что-то говорят матери. Алексей не слышит слов. Он терпеливо ждет, чтобы они кончили. А потом берет ее под руку и говорит взрослым, серьезным голосом:
— Пойдем, мама.
Мать минуту словно не понимает, что от нее хотят, но потом кивает головой и позволяет сыну увести себя. Алексей чувствует, как тяжело опирается она на него, и это наполняет его грустной, мучительной гордостью. Они медленно идут вдоль улицы домой.
Дома. В углу лежит недошитый костюм управляющего мельницей и на доске стоит давно остывший утюг. Мать подходит и кладет на утюг руку — осторожно, ласково. Ее глаза смотрят куда-то в пространство.
— Тебе нужно лечь, мама, — говорит Алексей, и мать слушается его. Он подводит ее к кровати, снимает туфли, к которым прилипли рыжие комья глины. Укрывает ее платком.
— Спи, мама.
Мать всматривается в него. Привлекает его ближе к себе. Еще раз внимательно смотрит в глаза, на его втянутые щеки.
— Какой ты уже большой, сынок, — говорит она тихим голосом. Веки опускаются на глаза, она засыпает.
Алексей подходит к окну и смотрит на улицу. Напротив, на домике, где разместился местечковый совет, развевается красный флаг. Теперь он там уже и останется.
Сын комиссара Дороша суровыми глазами смотрит на входящих и выходящих людей. Он кусает губы и чувствует на них вкус крови и еще какой-то горький привкус — неужели той глины, которая придавила отцовский гроб?
По улице пробегают мальчишки. Они по привычке оглядываются на окно, из которого смотрит Алексей. Но его не тянет к ним. Он уже взрослый, сын комиссара Дороша, повешенного белыми.