Бальдур Брадшо, девятый из одиннадцати детей ланкаширского оловянщика Тайлера Брадшо и его жены Элфтриды, умер, завидев рай, в возрасте двадцати девяти лет.
Весь день он изо всех сил старался вновь испробовать привилегию верховой езды и держаться в седле прямо, притом что, хотя минувшие дни провел пассажиром запряженного буйволами фургона, растертые ноги зажить не успели. Кокс и Мерлин, которые в день его смерти скакали то впереди, то рядом с ним, пытались подправить его осанку, когда маньчжур сделал знак остановиться, ибо вид далекого, окутанного туманами Жэхола был якобы прекраснее всего, что караван лицезрел на пути в лето. Прислушаться! Каравану должно остановиться и прислушаться. Маньчжур приставил ладони к ушам и велел обозу сделать то же самое.
Позднее никто не мог уверенно сказать, почему конь Брадшо, мускулистый тибетский мерин, вдруг заржал, стал на дыбы и в панике галопом ринулся прочь. Одни носильщики портшезов утверждали, будто меж копытами коня метнулся какой-то зверек — лисица, а может, волчонок. Другие не сомневались, что крупные лошадиные оводы сели на растертое подпругой место и больно укусили мерина, вот и все; оводов в эту пору всегда полным-полно, скоту на пастбищах и тягловым лошадям от них житья нет.
Правду знал, вероятно, один-единственный человек, водонос, утолявший в дороге жажду самых ценных животных из кожаных ведер, какие таскал на коромысле, и тогда как раз собирался напоить коня Брадшо, — но он молчал. Ведь и он мог только предполагать, что увиденное им привело к смерти оберегаемого Великим англичанина, и боялся говорить, коль скоро его не спрашивают. Тот, кого оберегал Владыка Десяти Тысяч Лет, не мог, не имел права умереть.
Виноват был ветер. Налетевший сзади порыв подхватил длинный, коричнево-черный хвост коня, взметнул его вверх и на миг раздул темным волосяным веером, который оказался больше усталого всадника. Тот ощутил лишь движение воздуха, но странного веера за спиной не заметил. Только водонос да конь, который, учуяв запах выплескивающейся из кожаных ведер воды, повернулся к водоносу, неожиданно увидали, как за спиной Брадшо широко и грозно взметнулось что-то неведомое. Мерин заржал от ужаса, стал на дыбы и резко припустил галопом, пытаясь уйти от опасности.
Во всяком случае, Брадшо, еще погруженный в созерцание окутанного речными туманами города и, наверно, облегченно вздохнувший из-за остановки, которая ненадолго прервала его борьбу за равновесие, был выброшен из седла, но на мшистую почву не упал: левый его сапог застрял в стремени, и конь на полном скаку протащил седока по зарослям минимум на треть мили. Во время этой панической скачки Брадшо, на свою беду, со всего маху ударился левым виском о скалу или о ствол дерева, поваленного давно забытым ураганом, так что был уже мертв, когда трое конных гвардейцев наконец догнали мерина и остановили.
Брадшо стал последним из трех покойников “часового” каравана, которых путь в Жэхол привел не в звенящую песнями соловьев и дроздов летнюю резиденцию императора, а к смерти. Но если остальные две жертвы — возчик, затоптанный на каменном мосту собственной упряжкой, и носильщик портшеза, скончавшийся от изнеможения, — задержали караван совсем ненадолго и были похоронены так быстро, что за это время даже скотину напоить не успели, то на сей раз, после возбужденной суматохи и нескольких тщетных попыток личных лекарей маньчжура оживить англичанина, весь караван замер в неподвижности. Ведь погиб один из англичан, гость и подзащитный императора.
Хотя Жэхол с его башнями, загнутыми крышами, храмами и павильонами на вершинах холмов, казалось, парил над пеленой тумана совсем рядом и до него наверняка оставалось меньше двух часов пути, маньчжур приказал разбить лагерь на месте несчастья. Ибо законы двора гласили: если смерть настигла человека, который как гость Всемогущего находился под сенью его защиты, надлежало на один день прервать всякое движение и всякую работу, а стало быть, не дозволялось ни идти дальше, ни ехать, ни плыть.
Хочешь не хочешь, снимай ярма с упряжных буйволов, покидай портшезы и ставь их длинными рядами, расседлывай коней и верблюдов. Даже кораблям в открытом море этот закон предписывал бросить якорь, а в непогоду зарифить все паруса, кроме одного, необходимого, чтобы держаться носом по ветру. Коль скоро смерть унесла жизнь человека из тени императора, вся прочая жизнь на один день должна тоже остановиться.
В сумерках, когда разожгли первые костры, чтобы приготовить еду, и вскоре прибыли гонцы из Жэхола, посланные выяснить, отчего караван не пришел в город, Бальдур Брадшо, обернутый в серый шелк, уже покоился на катафалке перед гранитным утесом, что наутро будет выситься над его могилой. Не вняв англичанам, которые хотели отвезти своего товарища в Жэхол и похоронить там, маньчжур распорядился похоронить упавшего на месте несчастья, под сенью этого утеса, дабы тем самым умилостивить демонов: упавший всадник должен составлять компанию пособничавшим его гибели демонам, пока не поведает им свою историю и не ознакомит их со своей жизнью во всех подробностях, так что они с миром отпустят его туда, где нет уже ни времени, ни целей.
Арам Локвуд тщетно пытался спрятать слезы за сплетенными ладонями, когда без малого три часа стоял на коленях у катафалка Брадшо и бормотал молитвы и призывы, непонятные и его товарищам. В конце концов Кокс уговорил его подняться и пойти к месту ночлега — маньчжура уже насторожили произносимые сквозь слезы, шепотом, возможно опасные для каравана магические заклинания, — и тут Локвуд сказал, что без Бальдура вся треклятая авантюра в Китае, или в Монголии, или где уж они очутились, более не имеет никакого смысла, совершенно никакого. Это злополучное путешествие — просто кара. Он хочет домой.
Джейкоб Мерлин, который еще в Ливерпуле, в Манчестере и Лондоне часами обсуждал технические детали и с Брадшо, и с Локвудом, самыми талантливыми механиками, часовщиками и золотариками компании “Кокс и Ко”, и все равно вечно путал их имена, в этот вечер молчал. Молча он стоял перед окровавленным телом Брадшо, молча, до крови прикусив нижнюю губу, смотрел, как евнухи обмыли покойного и завернули в серый шелк, и теперь молча сидел перед катафалком.
Один только Алистер Кокс делал вид, будто и в печали и замешательстве вполне справится с ролью мастера английской миссии. Внешне безучастно он выслушал Цзяна, который перевел ему намерения и решения маньчжура, обнял Локвуда за плечи, попытался утешить его, сказав, что дальнейшая работа над новым творением, не уступающим небесным часам, будет целиком посвящена Бальдуру Брадшо, станет памятником Бальдуру, а в глубине души все-таки устыдился, когда при этом с облегчением осознал, что Брадшо был единственным из его товарищей, кому без труда можно найти замену. Случись беда с Мерлином или Локвудом — без виртуозных умений даже одного из них Кокс не смог бы доделать уже почти завершенные огненные часы.
Спору нет, Бальдур был механиком и золотариком от Бога, но то, что умел он, умели и Мерлин с Локвудом, и он сам. Зато не найти замены способностям Мерлина как изобретателя невероятных приводных механизмов для часов — маятниковых систем, водяных, ветряных и песочных моторов... а если говорить о виртуозах всяческих форм баланса, стучащего, жужжащего или же беззвучного сердца небольших часовых механизмов, то, помимо его самого, таковым был Арам Локвуд.
Три мастера своего дела, что бодрствовали сейчас у катафалка четвертого, сообща по-прежнему были способны претворить желания, мечты императора в механику, ибо каждый из них на любом этапе постройки сумеет выполнить и работу Брадшо. А вот без Мерлина или Локвуда даже китайский император мог бы в лучшем случае ожидать аппарат, который ничем не превзойдет многие другие, доставленные караваном в Жэхол в сундуках и ларцах с мягкой обивкой.
Хотя Кокс испытывал облегчение по поводу заменимости одного из лучших своих ремесленников, ему все же почти невмоготу было думать, что Брадшо теперь тоже мертв, тоже недостижим, как Абигайл, а тем самым поставлен наравне с его дочуркой. Никто! Никто не вправе быть там, где Абигайл. Абигайл, ангел, который пребудет с ним до конца его жизни, незаменима, бесподобна, уникальна, куда бы ни унесла ее смерть. Ни одно человеческое существо прошлого и грядущего не было так любимо, ни по ком так не тосковали — и никто не был теперь так же мертв, как она.
Похороны Брадшо на следующее утро прошли почти незаметно, и стороннему наблюдателю показались бы частью всеобщего отъезда — кругом разбирали палатки, заново навьючивали животных, щетками из куньего волоса чистили портшезы от пыли вчерашнего дня, надевали ярма на буйволов, землей и песком присыпали последние уголья костров во избежание лесных пожаров, — а укутанного в шелковые полотнища чужака положили под сенью утеса в могилу, которую по причине ненасытного голода маньчжурских волков выкопали глубже, чем обычно в дороге.
Кокс сомневался, что маньчжур, назначая место погребения, действительно думал и об этом, — однако при свете быстро встающего утреннего солнца оказалось, что тень утеса, возле которого похоронили Брадшо, будет отныне в течение дня скользить по могиле как стрелка солнечных часов, исчезать, утро за утром появляться вновь, а стало быть, Бальдур упокоился как бы внутри часов, ритм которых задает сама небесная механика.
Пока трое носильщиков засыпали яму землей, песком и пеплом толстых, с руку, курительных палочек и по указанию Мерлина укладывали сверху отшлифованные горячей рекой плоские камни, возчики закрепляли груз веревками, забирались на обтянутые буйволовой кожей козлы и выезжали на дорогу. Лишь трое англичан и Цзян праздно и молча наблюдали за работой могильщиков, словно от каждого их действия зависело воскресение их товарища или их собственная жизнь. Когда последний камень лег на место упокоения, маньчжур подал знак к отъезду.
Носильщики портшезов затянули гужевую песню, чьи сто с лишним строф им в этот день, пожалуй, целиком петь не придется: впереди был самый короткий этап пути в Жэхол. Золотые кровли городских пагод блестели на солнце так близко и так заманчиво — караван наверняка доберется туда еще до полудня. Лишь совсем низко над тенистыми берегами реки еще плыли, словно дым, отдельные клочья тумана. В ленивой прибрежной воде покачивались ковры прошлогодней осенней листвы. День будет по-летнему жарким и безоблачным.
Быть может, блеск недалекого города обусловлен тем, что Великий уже прибыл туда и его присутствие велит знаменам и вымпелам реять на ветру, а обитателей города обязывает мести улицы и переулки, драить щетками и зольным раствором двери и ворота и очищать каналы и пруды с кувшинками от всяческого плавучего сора? Иные из золотых крыш так сверкали, будто кровельщики вот только что уложили последние дранки, убрали леса и теперь стояли на улицах, любуясь своей безупречной работой. Издалека долетали удары гонга, которые ни с чем не спутаешь, — они сопровождали смену гвардейского караула. Неужто император и вправду уже водворился в своем летнем дворце?
Ни в караване, ни в армии прислужников, евнухов и чиновников, в этот день встречавших обоз в Жэхоле, никто не мог или не хотел ничего сообщить.
Император всегда сам решал, когда мандарину призвать глашатая на платформу графитно-серого Павильона Безветрия, чтобы тот несколько раз торжественно, нараспев провозгласил, что с прибытием Солнца Империи началось лето.
Только Великий решал, когда ему угодно быть зримым, а когда незримым, когда его присутствие в самом деле наделит тот или иной город блеском, а когда этот блеск останется лишь отблеском и будет всего-навсего означать, что любой город на свете в любой час должен быть готов принять Всемогущего, коль скоро не желает подвергнуть себя опасности рассыпаться золой и прахом.
Императорская воля неизменно исполнялась, и появления Великого для этого отнюдь не требовалось: прибывший обоз через считаные минуты распался, исчез во дворцах Жэхола или в декорированных как дворцы хозяйственных постройках, конюшнях, меж прудов и мостов, среди охраняемых каменными драконами площадей и открытых павильонов. Затем город вновь погрузился в объятое сверкающим зноем умиротворение, где почти не слышалось людских голосов. Тут и там, очень далеко друг от друга, тявкали собаки, явно взбудораженные прибытием обоза. Пели птицы. Пели повсюду, куда ни глянь. Певцам не было счету.
Три десятка дворцов воздвиг Цяньлун у горячей реки и, воздавая должное одному из своих бессчетных титулов, продолжал как Величайший Зодчий и Строитель в Поднебесной укреплять, обновлять и делать все более неприступной эту и иные свои резиденции, одновременно украшая их прямо-таки сказочными садами, площадками для игр и парками. До сих пор ни один европеец не видел жэхолского рая. Пожалуй, Кокс и его товарищи, сами того не подозревая, оказались первыми: в конце концов ни один из них не располагал дипломатическими познаниями, и даже управляющие резиденцией не могли сказать, принимал ли здесь Великий тайных посланников или гостей с Запада.
Англичанам и их переводчику дворцовый чиновник, которого Цзян и тот понимал с трудом, отвел для жилья и работы просторный павильон. Цзян, запинаясь, перевел, что постройка закончена лишь минувшей весной и до сих пор служила приютом только добрым духам, но не людям. Спальные и жилые помещения были полностью выдержаны в голубых тонах, две чайные комнаты — в темно-красных, мастерская и баня, работавшая на вулканической энергии, — в белых: краскам воздуха, облаков, огня и воды должно благословлять и поощрять работы, которые будут здесь выполняться.
Словно остров, этот павильон стоял посредине лотосового пруда, через который были переброшены четыре изящных мостика, а на его водной глади в час их прибытия единоборствовали два черных лебедя.