В полных птичьего щебета лесах Жэхола, говорил Цзян, помогая английским гостям распаковывать багаж и инструменты, гнездится более ста видов птиц, изображенных в собраниях акварелей летней резиденции, в том числе певчие птицы, которые своими любовными и охранными песнями способны перекрыть или по меньшей мере облагородить едва ли не всякий человеческий шум. Согласно планам, мечтам и фантазиям императора, согретая горячими источниками река питает размещенные в этом певучем краю темно-зеленые искусственные озера, которым должно отражать небо, исполненное ароматов, цветочной пыльцы и причудливых зигзагов птичьего полета, как вселенную, низошедшую на землю по воле императора.
Но в ясном воздухе Жэхола, сказал Цзян и, словно подражая птице, подцепил двумя пальцами несколько серебряных винтиков, выпавших на пол из фанерной коробочки, в ясном воздухе Жэхола из летних месяцев отсеиваются и вымываются не только пыль и шум, но прежде всего тяготы правления, яд власти, интриги и ужасные суды, топящие в морях крови любое нарушение закона. В Жэхоле нет ни судей, ни палачей. Ибо никто, на кого в Запретном городе подана хоть какая-нибудь устная или письменная жалоба, не имеет права ступить в эту резиденцию, где царит радостное летнее умиротворение, лишь от случая к случаю прерываемое выездами на охоту и каждый год провозглашаемое вновь.
Только самым послушливым из всех подданных дозволено проводить лето в Жэхоле? — спросил Мерлин. Он уже сидел у того окна, к которому хотел придвинуть свой верстак, чтобы взгляд его, оторвавшись от работы и скользнув по плавучим цветам лотоса, мог наслаждаться зрелищем поросших соснами горных хребтов. Только самым послушливым, самым добропорядочным? А не значит ли это, что население Жэхола состоит из рабски покорной свиты, глупых как пробка прислужников, а главное, из рафинированных интриганов, которые умеют скрыть свои подлинные намерения лучше любого из своих конкурентов среди придворных?
Гостю и в Жэхоле надлежит следить за своими речами и мыслями, отвечал Цзян, внезапно притихнув, ведь, как и в Запретном городе, стены здесь тоже имеют глаза и уши. Даже мимику подозрительного здесь подвергают прочтению и толкованию и архивируют на случай необходимости в протоколе наблюдения.
Я просто спросил, сказал Мерлин, просто спросил.
Но Цзян уже умолк и опять повернулся к полке, где рядами выстроились десятки коробочек с посеребренными и золочеными винтами разных размеров, вплоть до самых крошечных, с пружинами и стальными штифтами.
Первые семь дней в раю прошли для английских гостей за сборкой и повторной юстировкой небесных часов. Прежние служители при этом механизме — изуродованный ожоговыми шрамами бэйцзинский мастер и его покорные помощники — следили за ловкими, уверенными движениями англичан порой с сомнением, порой с удивлением и восторгом: так и только так, говорил Цзян, впредь должно и им обеспечивать уход за механизмом.
Словно эта работа была всего лишь частью запланированного еще в Запретном городе ритуала открытия, на восьмой день, по завершении сборки, на площади Хоров Цикад было объявлено о прибытии Великого, а тем самым о начале лета.
Когда император торжественно вступал в Запретный город или иную из своих укрепленных резиденций, все глаза были устремлены на него — или, по крайней мере, на тот драгоценный портшез, где предполагалось его присутствие, или на джонку-дракона, которая, по слухам, его доставила. Балдахины, точно ковры-самолеты, парили над головами длинных процессий, флаги и вымпелы реяли на ветру, и целые поля штандартов и копий колыхались по мостам, парадным улицам и ликующим аллеям.
Лишь здесь, в Жэхоле, многие законы, касающиеся прибытия и отбытия государя, словно бы упразднялись. Здесь Цяньлун приходил и уходил так же незаметно и неудержимо, как сумерки, как утренний рассвет или наступление ночи. И его присутствие не подлежало сомнению и принималось как свершившийся факт, только когда о нем возвещали на площадях, вроде площади Хоров Цикад.
Вдобавок это прибытие всякий раз сопровождалось каким-нибудь другим ярким знаком. В минувшие годы одним из таких знаков был праздник открытия искусственного, украшенного островками пурпурных лотосов озера, берег которого на время многомесячных трудов армии землекопов, садовников и гидротехников был спрятан за разрисованным натяжным занавесом, изображающим изначальные береговые заросли.
В призрачном свете снопов фейерверка этот занавес улетучился в пламенах, которые, казалось, достигали до звезд. Осыпаясь наземь хлопьями огня, он открыл и осиял происшедшее по воле Великого преображение глухих дебрей в озерный ландшафт, отражающий звезды, утреннюю зарю и доселе невиданные прибрежные сады.
В другой год то был водопад в червонно-золотых цветах династии — его питал укрытый в горах водоем, и, по мановению незримо царящего в Жэхоле императора, в сиянии вспыхнувших один за другим многокрасочных факелов он с шумом обрушился из возвышающейся над городом отвесной кручи. Из голой (!) кручи, которую до той поры не украшали ни журчащая струйка, ни горный ручей.
А на сей раз, сказал Цзян, когда знойным утром вернулся с аудиенции у мандарина, с которым консультировался по всем вопросам, касающимся англичан, на сей раз знаком Его прибытия, да-да, Его прибытия стала осуществленная английскими гостями повторная сборка и установка астрономических часов, любимейшей игрушки императора.
Ведь так безупречно и с такой совершенной точностью, с какой часы вновь заработали под руками английских мастеров, это подношение Ост-Индской компании (открывшее английским купцам два новых торговых маршрута) не работало даже в день вручения.
Пожалуй, то, что император желает соединить свое прибытие в лето с первой нотой этих курантов и устанавливает этим звуком начало нового времени года, сказал Цзян, есть знак высочайшего благоволения, касающегося только его гостей. Ведь, не в пример зрелищу водопада или озера, явленного в огненном спектакле и пепельном дожде, внимание двора — и народа! — возбуждали именно доступные лишь немногим посвященным, хранимые в несгораемых шкафах и сокровищницах редкости и драгоценности, доводя их чуть ли не до неистовства. Даже невзрачный реальный предмет, который держали под замком и показывали лишь изредка, мог таким образом безмерно возвыситься прямо-таки до чуда, облагораживая каждого, кто им занимался.
Тяньцзиньский астроном, которому в качестве высочайшей награды в его жизни поручили надзор за уходом и охраной небесных часов, на одном из многих заседаний по поводу подготовки лета предложил на один день выставить эти часы на площади Хоров Цикад. Показать населению Жэхола это чудо как доказательство, что Владыка Десяти Тысяч Лет повелевает не только началом и концом времени, но и его счислением и быстротой его течения. Однако из ближнего круга императора на это предложение так и не ответили, и с тех пор астроном нередко мучился бессонницей от страха, что впал в немилость.
Небесные часы, день и ночь освещенные лунно-белыми перламутровыми лампионами, высились в доступном только Великому безоконном месте во мраке Павильона Текучего Времени.
Ни единому солнечному лучу не дозволено испортить многокрасочность их резного и литого персонала, вращающегося вокруг пустого престола, и обесцветить сверкающие платья крошечных придворных куколок, алые латы маленьких воинов, лучистые нимбы добрых и злых духов, бесценные плащи принцесс и наложниц, водяных буйволов, крестьян-рисоводов, рыбаков.
Маленький престол на вершине этого творения оставался пуст, пока в павильон не входил император и не сажал на вершину мира свое собственное изображение, размером чуть больше пальца, либо, по милости своей, еще меньшее — далекого, чужого властителя. Более десятка таких царственных куколок лежали наготове в шкатулке, открыть которую мог только император, дабы затем на пробу или для развлечения посадить на престол какого-нибудь выбранного наугад властителя мира, и тогда в насмешку и лишь на протяжении нескольких оборотов механизма вселенная кружила только вокруг этого наследника.
Тем немногим людям, что видели Цяньлуна в задумчивости перед любимой его игрушкой, — кой-кому из жен и наложниц, телохранителям, смотрителям часов и камердинерам, в такие мгновения незримо ожидавшим во тьме павильона слова или знака Великого, — он невольно напоминал играющего ребенка, который порою сажал на кружащую верхушку часов даже фигуру вражеского военачальника или мятежного вождя кочевников, чтобы увидеть на этой временной машине, как смехотворно, как гротескно и как нелепо выглядело любое другое человеческое существо на этом престоле, вокруг которого вращались не только Чжунго, Срединное царство, но и небо и земля.
Иногда очевидцу таких минут, наполненных многообразными механическими шумами, казалось, будто Непобедимый видел всех своих противников и супостатов лишь как игрушечные фигурки на поворотных чашах небесных часов и, прежде чем уничтожить недругов, на несколько мгновений уступал им свое место в сердце вселенной.
В первое же время по прибытии в Жэхол английские гости испросили позволения раз в неделю под вечер навещать могилу Бальдура, вроде как совершать паломничество. И ехали тогда верхом к солнечным часам Бальдура, как Кокс назвал место погребения при первом посещении, с тайной мыслью, что Бальдур Брадшо существует внутри этих часов.
К этим поездкам Кокс примкнул из уважения к товарищам, хотя и через силу, ибо каждый раз невольно вспоминал о могиле Абигайл в Хайгейте. Только когда место упокоения Бальдура стало мало-помалу тускнеть, превращаясь в простой монумент, чье сходство с солнечными часами побуждало забыть о его фактическом назначении, Кокс тоже охотно забыл, что под каменной иглой, возвышавшейся как гномон, ожидал воскресения один из лучших его часовщиков. Воскресение — во всяком случае, так говорилось в молитвах Локвуда, которые тот по-прежнему бормотал у могилы, порою со слезами.
Однажды, когда грозовым июльским днем английские гости полностью завершили подготовку мастерской и после трудоемкого монтажа небесных часов наконец-то собрались возобновить работу над огненными часами, Цзян сообщил им, что у Великого возникли новые планы. А стало быть, английским гостям следует покамест отложить все работы и ждать императорского знака.
В бесконечном ожидании императорского знака настал август. И Кокс с товарищами стали привыкать к мысли, что император все же предпочитает проводить досуг со старыми, испробованными игрушками, а не с результатами новейших технических экспериментов.
Когда же начался ровный многодневный дождь и подул мягкий, пахнущий сосновой смолой, лавандой и лотосом ветер, однажды утром все изменилось: не только Кокс, но и Мерлин были разбужены ни свет ни заря — на западном небосклоне еще мерцали последние звезды, а на востоке холмы и горные вершины вокруг Жэхола черными зубцами прорезали первую розовую лиловость наступающего дня. Ночь миновала.
Владыка Десяти Тысяч Лет, шепнул на ухо спящим Цзян, желает сию минуту, в этот час, изложить английским мастерам план, пожелание — не приказ, не задание, просто пожелание. Император не приказывал. Он желал. Ведь сейчас лето. А летом жизнь ни в чем не должна походить на жизнь в Запретном городе и в остальные, более прохладные, более тенистые сезоны года. В Жэхоле приказов не существовало.
Кокс поспешно и встревоженно оделся. Он знал, что в эту пору император пишет стихи, или читает, или совершенствует каллиграфические умения, однако не знал прочих утренних привычек Цяньлуна, каковые хранились в строгом секрете. И уже опасался какого-нибудь рокового решения, дурного каприза Всемогущего, когда вместе с Мерлином, в сопровождении гвардейцев и евнухов с огромными зонтами шел за Цзяном по переходам, залам, площадям и окруженным стенами садам.
Его смятение усилилось, когда, невзирая на проливной дождь, путь повел вниз, к берегу реки и песчаной косе. Там было растянуто белое парусиновое полотнище наподобие тех незатейливых складных навесов, какими в жаркие дни пользуются землекопы и колодезники. С краев навеса, точно нитки жемчуга, стекали струйки дождевой воды. Поднимающийся с реки туман окутывал это укрытие, придавая странно отрешенный вид скромной маленькой фигурке, что сидела там на подушке, закутанная в серую накидку, и смотрела на группу людей, ковыляющих вниз по береговому склону, — однако сомневаться не приходилось: там сидел император.
Он был совершенно один. Наверно, гвардейцы и телохранители, охранявшие его под прикрытием кустов и подлеска, просто безупречно замаскировались, но, на первый взгляд, Владыка Десяти Тысяч Лет сидел у горячей реки в одиночестве.
Он улыбался. Улыбался, хотя того, кто во время аудиенции — пусть даже на протяжении доли вздоха — смотрел в глаза императору, могли покарать смертью. Он улыбался и сделал прибывшим знак оторвать лоб от мокрого речного песка и подняться с колен. Им надлежало набросить на плечи приготовленные для них серые шелковые накидки и сесть на подушки, треугольником разложенные перед ним: в середине Цзян, Мерлин справа, Кокс слева — только англичане и их переводчик! Всем прочим должно отойти за стекающие с навеса водяные занавеси, сделаться невидимками. Цяньлун желал остаться наедине с английскими мастерами, дабы поведать им о часах и о журчанье времени.
Что сейчас император, точь-в-точь как пастух или рыбак, сидел с ними у жаровни, где тлели сосновые угли и два курительных конуса с неведомо тонким ароматом... что самый могущественный человек на свете без малейшего знака своего ранга, одетый, как и его посетители, в водянисто-серую, свинцово-серую накидку и ни осанкой, ни одеждой не желавший отличаться от них, стройный, тонкокостный мужчина, только ростом пониже всех остальных в этом кругу, раздражало Кокса, даже повергало в замешательство куда больше, чем придворная роскошь и все, что было ему знакомо по церемониалу Запретного города: китайский император не как богоподобный, ни с кем не сравнимый властелин, а просто как один из многих. Человек на берегу реки, улыбающийся под навесом от дождя, терпеливо ожидающий, пока трое посетителей рассядутся перед ним, неловко, медлительно и осторожно, словно больные, неуклюжие, словно увечные.
Коль скоро за пеленами тумана и дождевыми занавесями у горячей реки Великий мог преобразиться в человека, в смертного, которого почти не отличишь от его подданных, то какие преображения грозили в таком случае лондонскому часовщику или их безмолвному переводчику?
Или... или здесь, у реки, в это шелестящее дождливое утро, по крайней мере на время аудиенции, всем присутствующим должно вправду стать похожими друг на друга, даже одинаковыми — одинаковыми согласно действующим до границ пространства законам летучего времени, которое в конце концов упраздняло не только все различия меж людьми, но и различия меж органической и неорганической природой и всяким предметом и всяким существом, какое когда-либо обретало форму или еще только обретет?
Что в конце концов оставалось от звезды, от окруженного планетами, астероидами, лунами и метеоритами солнца, чей свет угас миллиарды лет назад? И что — от всех прочих небесных светил, что взойдут в грядущие эоны и в неумолимом беге времени вновь разлетятся тучей безымянных частиц, атомарных кирпичиков, которые в непостижимом грядущем, под напором сил за гранью любого воображения вновь соединятся в простейшие формации, дабы мало-помалу, вращаясь, вырасти в некие формы дотоле невиданных размеров, невиданной красоты или уродства... И все это лишь за тем, чтобы по истечении срока своего бытия вновь рассыпаться до незримости в кромешном мраке?
Только один из четверых сидящих вокруг жаровни мужчин был волен улыбаться. Остальные, благоговейно затаив дыхание, безмолвно сидели у негромко журчащей реки, с берега которой император в другие солнечные утра кунал в воду кисточку каллиграфа и писал ею стихи на гладких камнях. Слова испарялись под восходящим солнцем, снова освобождая камень. Так император писал и видел, как исчезают любые письмена. И продолжал писать.
Дождь идет, сказал Цяньлун так тихо, словно не хотел мешать каплющей с навеса музыке дождя и журчанью реки. Дождь идет.
Тем утром Великий позвал английских гостей на берег реки, чтобы изложить им задание, по сравнению с которым все прежние их работы — в мастерских как на родине, так и в Запретном городе — казались всего лишь подготовительными упражнениями, тренировкой пальцев или проверкой умений. Ведь сколь ни искусны серебряный кораблик, огненные часы или другие посвященные переменчивой быстроте времени автоматы и механизмы, придуманные ими и построенные, — то, что Цяньлун излагал сейчас как свое желание, нет, как свою уже неотлагательную мечту, было настолько огромно и притом настолько знакомо, будто он в минувшие годы мечтал вместе, да-да, вместе с Алистером Коксом и его товарищами, вместе с ними помышлял о невозможном, чтобы когда-нибудь, превзойдя границы разума и логики, воплотить в жизнь часовой механизм, отмеряющий секунды, мгновения, сотни тысяч лет и более, эоны вечности, механизм, чьи колесики будут крутиться, когда его создатели и все их потомки и потомки потомков давным-давно исчезнут с лица земли.
Часы, которые, никогда не останавливаясь, будут идти за гранью времени людей в звездном пространстве и пределы которых лишь в долговечности и тайне самой материи: ведь даже когда и самые прочные и самые ценные металлы и камни, из коих должно состоять такое произведение искусства, в несказанно далекое время вновь рассыплются в пыль и мельчайшие летучие частицы творения, погибнет только предмет, но не физический принцип их действия, неподвластный бренности.
Коль скоро вообще может существовать звук, произнес Цяньлун после столь долгого молчания, что Кокс и Мерлин вопросительно взглянули на Цзяна и искали жеста, знака, что им пора подняться и исчезнуть... — коль скоро может существовать звук, способный ближе всего передать полет времени, то, пожалуй, это ровный шум дождя, связующий небо с землей. Каждая струйка дождя как нить, сшивающая облака, небесный свод с садами и реками, городами и морями и тьмой земли, откуда все стремилось на свет.
Никогда еще Кокс не чувствовал себя так близко к безмерности и к притязаниям властителя на всемогущество, как в этот час на берегу реки. Поколения часовщиков и строителей автоматов, да и он сам тоже, как сейчас император, мечтали о механизмах, которые, однажды запущенные, будут двигаться бесконечно, без повторного завода, — о perpetuum mobile.
То, чего требовали от него и Мерлина теперь, после виртуозных, созданных в Запретном городе образцов, годами занимало обоих еще в Лондоне, хотя по-настоящему они к решению не приблизились. Но, очевидно, и до посланцев и соглядатаев Цяньлуна в Европе дошли слухи, кружившие в одержимых игрушками и драгоценными статусными символами придворных кругах континента, а равно и среди механиков, изготовлявших искусные диковины, автоматы и машины.
Если кто и способен одержать победу, создать perpetuum mobile{4}, так это лондонские мастера Джейкоб Мерлин и Алистер Кокс. Они, конечно, не повелевают временем, однако же недосягаемы в его измерении. Вот такие или сходные мнения Цяньлуновы соглядатаи, наверно, привезли из Европы. Вдобавок, пожалуй, не было астронома, который не измерял бы орбиты небесных тел и динамику вселенной посредством механизмов из мануфактур фирмы “Кокс и Ко”. И не было на море капитана, который бы не производил расчетов курса, полагаясь на точность хронометра из Лондона, Ливерпуля или Манчестера. Стало быть, помышляющий о невозможном — даже чужой в Европе и в мире механики — уже после недолгих расспросов наталкивался на имена Мерлина и Кокса.
Прежде чем Кокс в шуме дождя набрался храбрости и дерзнул спросить Владыку Десяти Тысяч Лет, в самом ли деле именно идея вечно действующего часового механизма стала поводом призвать его и его товарищей из Англии через половину земного круга в Запретный город, Цяньлун произнес:
Ход этих часов... ход этих часов я слышу, когда бы и где бы ни наступила тишина. Их ход привел вас на этот берег.