Более всех прочих нарушений, учиненных английскими механиками в многовековом придворном порядке, мандаринов, генералов, церемониймейстеров и даже ремесленников, что ухаживали за кладкой стен, изогнутыми золотыми крышами и лакированными полами, возмущало, что под влиянием чужаков иссякли некоторые большие реки Китая.
Хуанхэ, Ланьчанцзян и даже Хэйлунцзян, Река Черного Дракона, которая, как считали, служила прямым сообщением меж богами, демонами и людьми, — все они день ото дня становились тоньше, и уровень их понижался. Серебристые, скорее угадываемые, чем вправду зримые волны вычерпывались в стеклянные вазы, которые евнухи относили из Черного павильона на окруженный листьями лотоса островок англичан. Император, непостижимо даже для самых мудрых и понимающих его подданных, согласился отвести ртутные реки и озера в машину, уже ненавистную двору, — в машину, которая укажет путь из полного порядка в безвременье!
В силу оттока своих великих рек макет империи, казалось, обернулся рельефным, грозным пророчеством: с умалением серебряного сияния системы водных артерий поблек и блеск гор, городов и крепостей, сделанных из алебастра, графита, кварцевого песка и железного дерева. Даже ослепительный блеск ледяных панцирей на высочайших — в Черном павильоне не выше муравейников — горных пиках и зеркала морей грозили погаснуть.
И все-таки покуда никто, даже прикрыв рот рукой, не осмеливался сказать то, о чем думал каждый, кто видел, как в этом павильоне большая река превращалась в ручеек, малая — в тонкую нить, а озера становились пустыми кратерами: неужто чужеземцы заколдовали Великого или своими приборами и тончайшими инструментами навели на него магические чары? Великий допустил, чтобы там, где макет его империи некогда украшали реки из ртути, были взамен рассыпаны серебряные стружки, тонкие стружки от напильника, которые даже приблизительно не могли воссоздать впечатление жизни, какое производил жидкий металл, используемый теперь для постройки никчемной машины.
Великий допустил, чтобы самые могучие и самые священные реки были вычерпаны и отнесены в дом нескольких безъязыких чужеземцев как материал для их безумных идей, к их верстакам, где кучами громоздились золото, платина, брильянты и драгоценнейшие самоцветы и кристаллы.
Немногие успокаивающие голоса посвященных, напоминавшие, что серебряную стружку сыплют лишь на время, пока из Шанхая не придет запоздавшая новая поставка ртути, почти не оказывали воздействия. Эти чужаки угрожали летнему умиротворению, чуть ли не глумились над ним. Англичане наложили на Великого злые чары, а не то и проклятие, смыть которое можно, чего доброго, только их кровью. Кокс, Мерлин, Локвуд и даже Цзян не догадывались о буре злобных помыслов, что безмолвно и незаметно бушевала под стоическими минами окружающих, где бы один из них ни появлялся и ни просил об услуге или одолжении.
Тот факт, что сам император распорядился доставить англичанам ртуть из Черного павильона, дабы они могли без промедления начать работу над часами вечности (так Великий, будучи в превосходном настроении, в присутствии двух мандаринов нарек новейшее предприятие), по мнению Кокса, свидетельствовал, что он и его товарищи никогда еще не были у Цяньлуна в таком фаворе, как в эти дни позднего лета.
Однако на освещенных золотом кровель улицах Жэхола в укромных местечках или шепотом, заслонясь драгоценными, расписанными стихами веерами из антилопьего пергамента, нет-нет да и вспоминали о “Тайных знаках”, календарном изречении эпохи танской династии, которое как образец каллиграфии украшало протокольные книги иных церемониймейстеров. В эти дни его как-то раз даже намалевали кроваво-красным на стене одного из дворцов. (Правда, даже после проведенного тайной канцелярией многонедельного расследования и после пыток нескольких подозреваемых, из которых двое не пережили допроса, написавшего так и не установили.)
Даже император, гласила появившаяся пасмурным утром после бурной ночи кроваво-красная надпись на золоченой задней стене Павильона Безветрия, крупная, как фигуры театра теней:
Даже император говорит
лишь одним голосом,
видит лишь двумя глазами,
слышит лишь двумя ушами.
Двор же его
говорит и шепчет
тысячью голосов,
видит тысячью глаз,
слышит тысячью ушей
и тысячью рук делает то,
чего море глаз
не видит,
когда все веки опускаются
перед тем,
что должно сделать.
В мастерской Павильона Четырех Мостов, где в солнечные дни плясали блики света, отраженные от волн пруда, Кокс впервые после прибытия в империю Цяньлуна чувствовал себя почти беззаботно.
Император предоставил им все средства, чтобы воплотить в жизнь механическую фантазию, тщетно витавшую во многих мастерских Европы. Первые же опыты с серией искусно отформованных сосудов, изготовленных по его размерам стеклодувами провинции Аньхой в соответствии с указанными размерами, доказали, что один-единственный такой сосуд, наполненный ртутью, сможет благодаря перепадам давления за один день произвести огромное количество энергии. В первоначальных эскизах конструкции и расчетах избыточное ее количество даже вылилось в проблему: как сделать, чтобы та или иная из натянутых этой упорной силой цепочек, на которой все выше и выше поднималась латунная или золотая гиря ходовой части, в конце концов не порвалась?
Мерлин, Джейкоб Мерлин, виртуоз во всех вопросах механики и искусного облагораживания всех ее деталей, за одну неделю придумал разгружающий механизм, благодаря коему шестеренка завода при слишком большом натяжении выскальзывала из зубчатого сцепа и вновь мягко возвращалась на продолжающие вращаться зубчатые ободья, когда гиря, притянутая силой гравитации, мало-помалу опять опускалась вниз, к земле, из каменистой тьмы которой все росло навстречу бегу созвездий, мерцанию звезд, свету.
Джейкоб Мерлин. С тех пор как на борту “Сириуса” в день мнимого нападения пиратов обнял Кокса, он порой, желая выказать своему мастеру восхищение или особое одобрение, клал ему на плечо руку. И Кокс, хотя даже среди близких знакомцев и привилегированных золотариков и серебряников на своих мануфактурах слыл неприкасаемым, иной раз даже опасался пожать протянутую руку гостя, а то и заказчика из числа высшей знати, не стряхивал руку Мерлина, а неподвижно стоял в течение нескольких ударов сердца. Просто стоял, пока тепло Мерлиновой руки не проникало сквозь одежду.
Словно залитая светом мастерская посреди продолговатого лотосового пруда в глубине Китая была единственно возможным местом для воплощения идеи, что ртуть, расширяясь и двигаясь от подъема и падения атмосферного давления, приведет в движение шестеренку, шестеренка — вал, а вал — весь часовой механизм, работа над часами вечности казалась Коксу легкой как перышко, почти игрой, в которой можно выиграть все, а терять нечего.
Не только идеи и расчеты конструкции, но и самые разные материалы соединялись между собой, прилаживались один к другому, словно не происходило совершенно ничего особенного, просто настало время, когда воплощение давно и тщетно искомого принципа просилось в мир так же неудержимо, как эмбрион, как дитя... нет-нет, еще прекраснее, неотвратимее: ведь, не в пример рождению человека, претворение в жизнь механической идеи при всей совокупной ее многогранности было доступно пониманию, поддавалось контролю и не представляло собою загадки, чуда, не то что дитя, которое фактически с первым же вздохом уже начинало умирать.
Зато вот эти часы. Эти часы шли только в одном направлении, и тот, кто хотел превратить отмеренные ими мгновения в часы или секунды, еще задолго до своей смерти начинал путь в вечность.
Передаточные механизмы, шнеки и ходовые колесики, одна пружинная коробка и вторая, анкерный и шпиндельный спуски и почти герметичный, восьмиугольный стеклянный корпус для защиты от всеистребляющей пыли, оправленные в платину алмазы и рубины, на поверхности которых разрушительному трению подвижных частей должно уменьшаться до пренебрегаемых величин... Пусть и не все его соображения удавалось внедрить в конструкцию, порой Коксу мнилось, будто совокупное движение всех деталей, изготовленных из дерева, стекла, различных металлов и драгоценных камней, есть не механический процесс, а алхимическая кухня: они вращались вокруг друг друга и, наконец, достигали взаимной гармонии в органическом вихре, из которого когда-нибудь, будто речной камешек, гонимый могучим и необратимым течением, непременно выкатятся неувядаемая юность, философский камень... или вечность.
В безмолвном ликовании по поводу слияния собственных стремлений и фантазий с мечтами китайского императора Кокс не замечал, что вокруг него становилось темнее и тише, хотя дни были еще долгими и часто по-летнему жаркими, лишь птичий щебет был уже не столь многообразен.
Среди шепчущих голосов при дворе, что возникали неприметно, как первые мягкие сквозняки и ветерки перед грозой, голосов, которых Цзян и тот не мог расслышать, были и такие, что требовали изгнания западных чародеев и даже их смерти. Окаянные длинноносые просто прикидывались ювелирами и золотариками, а на самом деле они — вооруженные магическими силами шпионы, враги державы, сумевшие смутить душу и сердце самого императора, любимца народа и небес.
Хотя доверенные лица Цзяна при дворе опасались посвящать его в определенные слухи и догадки, переводчик, еще несколько недель назад веселый и разговорчивый, под гнетом предчувствий сделался немногословнее. Каждое утро он вставал первым и шепотом давал двум евнухам указания касательно приготовления завтрака или других заданий на день, однако не отвечал на вопросы Мерлина или Кокса, встревоженных его как будто бы удрученным, но, конечно же, мимолетным настроением.
Только когда Мерлин развернул перед Цзяном чертеж атмосферных часов вечности, поскольку предполагал, что Цзян доложит тайной канцелярии обо всем, что происходило и обсуждалось в мастерской, и хотел таким образом обеспечить ему успех, важную новость, именно Цзян, их малоречивая, вездесущая тень, предостерег английских часовщиков перед тем, что они намеревались создать, предостерег с неслыханной для него страстью.
Это самоубийство! Самоубийство — строить часы вечности, хронометр, который отсчитывал свои минуты из времени в безвременье. Разве англичанам неизвестно, что Владыка Десяти Тысяч Лет правит не только временем, но сам есть время, да-да, само время? А стало быть, не только ход жизни Цяньлуна, но все время вообще начиналось вместе с ним... и с ним кончалось? Все меры длины, площади и объема, все наименования, все легенды о сотворении мира, естественно-научные и философские истины, какими объясняли, определяли, именовали или обогащали знание этого мира, после смерти каждого Владыки Десяти Тысяч Лет должно назначать заново, заново определять, заново объяснять. Ибо кончина императора Китая была концом света.
И часы, какие англичане замыслили создать не где-нибудь, но здесь, в умиротворении летнего дворца, часы, которые превзойдут императора, будут идти за пределом его дней, а в конечном счете и его тоже представят простым статистом стоящего выше него бега времен, — эти часы, пожалуй, не иначе как притязают быть долговечнее, грандиознее, нежели он сам! Долговечнее, нежели Повелитель Времени, который умалялся до человека, до одного из многих. И все, чем он правил, чем владел, что радовало его и что он любил, превращалось этими часами в никчемные обломки, плавающие в мнимой реке из серебряной стружки.
Неужели английские гости всерьез верят, что Великий или его двор допустят подобное унижение, подобное святотатство?
Пока Джозеф Цзян, обуреваемый противоречивыми чувствами страха и возмущения, с жаром рассуждал, Кокс смотрел в окно, на растрепанные ветром цветки лотоса. Прихотливые порывы ветра, рябившие зеркало пруда во всех направлениях, гнали сотни лепестков цвета цикламена и морозника, словно игрушечные флотилии, по вот только что зеркальной воде и выбрасывали их на песчаный берег, у непреодолимых барьеров из корневищ и плавучих обломков.
Там, где лепестки скапливались, играющий ребенок наверняка услыхал бы крики моряков, терпящих крушение на своих лотосовых лодках, слабые голоски обреченных под крошечными хлопающими парусами, еще пытающихся защитить себя от грабителей, к примеру от атаки хищных жуков в крепких панцирях, от налетающих низко над водой стрекоз и от близоруких декоративных рыбок, которые, приняв слетающее с дождливого неба семечко за беспечное насекомое, в рискованном прыжке хватали его, а затем падали в разинутые пасти непобедимых хищных рыб, караулящих у самой поверхности воды.
Цзян все говорил, говорил.
Но Кокс слышал лишь слабые голоски и тщетные, тонкие крики о помощи обреченных матросов с лотосовых лодок, которые боролись за свою жизнь и которых Абигайл наверняка бы увидела здесь и услышала.
А лето все-таки близилось к концу. С началом резких северо-восточных ветров и сменой окраски листвы почти ежедневно из Запретного города прибывали гонцы с вестями, которые, кажется, были связаны со скорым отъездом и провозглашением осени.
В один из этих дней, дождливый, евнухи развели огонь не только в жилых комнатах, но впервые и в мастерской. Однако, хотя за верстаками стало душно и жарко, когда после сильного дождя из-за туч опять выглянуло солнце, ослепительными бликами отразившись на выметенной от листьев поверхности пруда, Кокс начал зябнуть. Атмосферное давление этого дня, в перепадах солнечных периодов и внезапных холодных шквалов скачущее то вверх, то вниз, вызвало в сосудах аньхойских стеклодувов движение, окончательно укрепившее его в уверенности, что эта динамика обеспечивает, пожалуй, уникальный привод для механизма, который, однажды пущенный в ход, никогда уже не остановится.
Но охваченный давней печалью изобретатель в эти дни почти не называл свое творение — во всяком случае, когда говорил о нем с Мерлином и Локвудом, — именем, какое дал ему император (часы вечности), предпочитая насмешливое или ласковое имя, каким Мерлин тщетно пытался развеселить своего мастера: Клокс.
Клокс. Существует ли более естественная связь между английским словом “часы” и фамилией создателя этих единственных, уникальных, несравненных часов?
Семьдесят рубинов, по оценке Мерлина, нужно встроить в этот механизм и более пятидесяти алмазов и сапфиров. Корпус из кронгласа — на нем предстоит вытравить Ваньли Чанчэн, Великую стену, Невообразимо длинную стену, в виде матового, украшенного зубцами и сигнальными башнями дракона — не будет ничего скрывать, как иные часовые корпуса (большей частью они всего лишь маскировали неуклюжесть своих создателей), но явит на обозрение все секреты своей конструкции, покажет все.
Изящные, наполненные ртутью сосуды, посеребренные двуосные подвески, золотые гирьки и балансы, гравированные бесконечными гирляндами лотосовых и бамбуковых листьев стопоры и храповики из тончайшей латуни...
А на цоколе из черного как ночь тибетского гранита, на котором будет установлена восьмигранная, в человеческий рост, колонна, граверы напишут стихотворение, которое император еще только сочинит в одно из грядущих утр, — в ходе создания часов не читанные, никем не слышанные слова, что с первым ударом механизма обернутся настоящим и прошлым, — поэзией будущего.
Гравировку зальют платиной и тем создадут впечатление письмен, изображенных в ночи кистью каллиграфа, которую окунали в лунный свет.
Не нуждающиеся в уходе и смазке, предоставленные самим себе и восьмислойным стеклянным колпаком защищенные даже от пагубного действия пылинок, колесики этих часов будут вращаться и в самом отдаленном будущем, на протяжении эонов, до той поры, когда все, что вот только что казалось большим, важным и непобедимым, распадется на первозданные кирпичики, тогда как принцип этого творения сохранит свою непреложность вплоть до безымянного конца всего — и любимых людей, и всей защищенности, и всего пространства, и даже самого времени, — а тем самым и свою красоту.