Снег в этом году пошел рано, и, к ужасу иных священников Пурпурного города, усмотревших в этом дурной знак, падал он крупными пушистыми хлопьями с голубого неба. Хотя для представления на открытом воздухе оперы, сочиненной юным двенадцатилетним принцем, придворные астрологи предсказали императору теплые солнечные дни, а в дворцовых садах еще цвели розы, однажды утром ветер переменился с западного на северный. Вот тогда-то и пошел этот зловещий снег. Сначала хлопья падали с небесной лазури изредка, поодиночке, словно заблудшие из далекого времени года, потом все гуще, а в конце концов обернулись совершенно непроглядной пеленой, в которой исчезли улочки, площади, павильоны и дворцы.
Когда без малого через час снегопад утих так же внезапно, как и начался, Запретный город лежал окутанный холодной белизной, в которой не только поблекли все краски, но слов но бы задохнулись и все голоса и шумы. Какая тишина — только солнце вновь сияло над заснеженными крышами дворцов, заставляя искриться снежинки и омытое талой водой кровельное золото.
Лишь спустя недели и лишь как весьма противоречивый слух в Пурпурном городе, а в конце концов даже в переулках Бэйцзина стали шепотом повторять, что именно астрологи — да-да, астрологи! — желая предупредить грозящее опровержение благоприятного прогноза погоды, начинили ракеты для фейерверка солью серебра и обстреляли ими облачный фронт, который уже не один день собирался перед цепью Шаньских гор. Рассеянной высоко над вершинами соли серебра полагалось разжать облачные кулаки и выпустить дождь, град, снег или что уж там было — подальше от города, а главное, подальше от глаз Великого.
Однако, словно притянутый трескучими, при свете дня бледными, как водяные знаки, едва различимыми в небе снопами фейерверка, вместе с эхом разрывов, бьющимся среди отвесных скал и пропастей Шаньских гор, поднялся порывистый ветер, который сгустил снег еще высоко над землею и унес его прочь, в небесные регионы над Запретным городом — и только там наконец-то отпустил на волю свой кристаллический груз.
Прежде чем началась метель, Кокс даже увидел над кровлями Пурпурного города двойную радугу и подумал, что эта игра красок на безоблачном небе есть климатическое явление, ограниченное географической широтою Бэйцзина, а затем, когда перед снежными вихрями накатила волна ледяного воздуха, укрылся у камина в своем доме. Когда вновь прояснилось и выглянуло холодное солнце, он вышел на улицу и восхитился сверкающим городом, сверкающими крышами и сверкающими, ослепительно белыми дворами, где не было никаких следов.
В последующие дни Джейкоб Мерлин, Арам Локвуд и Бальдур Брадшо каждое утро под эскортом безмолвных гвардейцев являлись на работу в дом своего мастера, а вечером их провожали обратно, причем Кокс никогда не отвечал на их вопросы, не говорил, что же именно они должны делать в приятном тепле за своими верстаками. Сокровища и блестящие автоматы, привезенные за многие тысячи морских миль из Англии для китайского императора, отвергнутые и неувиденные, давным-давно дрейфовали на борту “Сириуса” в Южно-Китайском море и найдут покупателей не раньше, чем в Иокогаме.
Дни оставались солнечными, но ветреными и очень студеными. Император якобы истолковал снег как знак того, что принцу-сочинителю следует извлечь пользу из своего абсолютного слуха и улучшить оперу, представление же оной отложить впредь до достижения высочайшего совершенства, — и, вероятно, поэтому до поры до времени не стал карать астрологов. А те не смели делать дальнейшие прогнозы и на коленях молили некого мандарина, который в ознаменование своего высокого ранга носил на одежде двух вышитых золотом леопардов, — молили о терпении: при пасмурном небе и осеннем ночном тумане звезды читать невозможно.
В тенистых дворах снег таял медленно. Из пастей драконов-драконов-горгулийлишь в полдневные часы капала талая вода, журчание которой вскоре после полудня уже умолкало.
Привезенные в матросских сундучках, ящиках и ларях материалы и инструменты для строительства автоматов и часов разложили согласно указаниям Джейкоба Мерлина на свету, белом, почти веселом зимнем свету, падавшем в окно мастерской, упорядочили и подготовили для выполнения императорского заказа, о котором Цзян и тот мог лишь предполагать, в чем он будет заключаться. Ведь из окружения Великого по-прежнему никаких указаний не поступало. Казалось, глубокая тишина, окутывавшая императора, стала еще непроницаемее из-за страха астрологов, опасавшихся, что кара за ложное предсказание все же их не минует.
Император любил безветренную, сухую и ясную погоду, ибо желал слышать в садах пение, хоры и бренчанье оркестров, непременно под открытым небом. Только там он мог наслаждаться оперой и одновременно наблюдать плывущие облака, а когда оркестр и голоса певцов на несколько тактов умолкали, слышать шелест ветра в листве роз, шепот листьев бамбука, симфонию дикой природы, подчиненной созидательной человеческой воле.
Однако в ходе долгого ожидания погодных условий, отвечающих его предпочтениям, император вполне может потерять терпение и приписать досадные обстоятельства астрологам. Разве не возмутительно, что Всемогущий, любитель безветрия и веселого бега облаков, не мог попросту разорвать пасмурное небо над своей резиденцией и развеять клочки на все четыре стороны? Возмущение требовало виновных, которые понесут ответственность. Астрологи изнывали от страха.
Все больше сведений о том, что Великий любил, отвергал или презирал, сообщал английским гостям Джозеф Цзян, который распространял и переводил шушуканье придворных. Но чего именно император ждал от английского мастера, судя по всему, оставалось тайной даже для самых болтливых доносителей. Не утратил ли Цяньлун интерес к умениям английских гостей? Или просто забыл о них? В конце концов Владыке Неба и Земли приходилось нести сквозь время груз всего мира и притом обдумывать бесконечные списки вопросов, а в результате потерять из памяти целые армии.
Кокс, однако, словно бы ничуть не тревожился, в глазах товарищей казался даже настолько уверенным и свободным от всех сомнений, будто в точности знал, чего Цяньлун хочет от него, от них четверых, и ждет лишь позволения поговорить об этом с кем-нибудь еще, а не только с самим собой: он действительно иной раз говорил сам с собой, шепотом. Но если Мерлин спрашивал: Ты говоришь со мной? говоришь с нами? — Кокс не отвечал. Когда оба помощника думали, что никто на них не смотрит, и их взгляды встречались, один либо другой стучал себя по лбу: он рехнулся.
Джозеф Цзян без устали готовил английского гостя к предстоящей аудиенции у императора, показывал ему, как и сколько раз должно преклонять колени и касаться лбом пола и на случай, если аудиенция состоится во Дворце Небесной Гармонии, — одном из семи павильонов, где император принимал своих подданных, — объяснял, каким образом кожаными ремешками привязывать войлочные наколенники для защиты от холода и ледяной твердости пола.
В эти часы Кокс наденет длинное красное платье, какие носят мандарины, и никто не увидит войлочных повязок, обычного облегчительного средства для всякого преклоняющего колени подданного высокого ранга. И ничего желтого! — говорил Цзян. Ничего золотого, абсолютно ничего в одежде, что может напомнить цвет, подобающий одному только императору. Ведь в конце концов одно только солнце светит таким цветом, но ни одна из планет.
А луна?
Ах, даже если луна порой стоит на ночном небосклоне, сияя золотом, украшает ее опять-таки лишь отблеск солнца, которое, как Великий своим подданным, дарит ей в самые темные часы толику своего блеска.
Ваньсуйе, сказал Цзян, таково обращение, каким, стоя на коленях, должен воспользоваться Кокс, если император задаст ему вопрос. Так решил Первый кабинет двора, отвечающий за аудиенции. Ваньсуйе — Владыка Десяти Тысяч Лет. Так именовали своего государя и три тысячи евнухов Пурпурного города: Ваньсуйе, даже если они никогда его не лицезрели, Ваньсуйе, даже если только говорили о нем или мечтали о его милости.
Кокс велел помощникам нарезать из отвальцованного в Англии листового металла шестеренки, упорцы и платинки все возможных размеров и толщины, велел шлифовать, пилить, полировать... что ни принесет грядущая аудиенция, его никакое задание врасплох не застанет. Однако помощники втайне полагали растущий арсенал больших и малых деталей всевозможных механизмов всего лишь знаком того, что и сам мастер толком не знает, какую задачу ставить перед собой и своими людьми. Цзян призывал к терпению: желания и мысли Великого непостижимы и для ближайших его конфидентов, ведь предсказуемый государь с легкостью может стать игрушкой в руках интриганов или заговорщиков.
Непостижимы и для ближайших его конфидентов? У него есть конфиденты? — спросил Мерлин, меж тем как Кокс скользил взглядом по островку снега во дворе за южным окном мастерской. Следов на снегу не было.
Для советников, поправил себя Цзян, для его советников. На вершине мира конфидентам нет места.
Кокс шагнул ближе к окну. Из тени стены, за которой, по словам Цзяна, расположен Дворец Женщин, появилась вереница портшезов, каждый из которых имел форму ладьи, роскошной гондолы.
Двенадцать, четырнадцать, шестнадцать портшезов на считал Кокс — искрящаяся золотом флотилия, покачиваясь в руках носильщиков, плыла по девственной белизне снежного острова. Судя по землисто-бурым одеяниям, носильщики были евнухами. Хотя процессия беглым шагом направлялась через двор и снежный остров к одним из нескольких ворот, ощетиненных золотыми шипами и ведущих во внутренние кварталы Пурпурного города, выбрала она не прямой и кратчайший маршрут, а согласно правилу, известному, вероятно, лишь поспешающему впереди евнуху, двигалась по дуге сквозь слепящий свет.
Возможно, эта дуга, которую евнухи протаптывали в снегу, была предписанной астрологами обходной дорогой, позволявшей миновать ловушки незримого демона. А возможно, служила всего-навсего знаком, что прямая, самая прямая и якобы кратчайшая дорога в Запретном городе большей частью вела к погибели.
Хвост вереницы портшезов еще находился в глубокой тени стены, а начало ее уже двигалось по снежному острову, когда пронзительный крик заставил всех остановиться. Один из носильщиков четвертого портшеза упал. Скорчился на коленях в снегу, обхватив руками грудь, словно стараясь уберечь легкие или сердце от разрыва, меж тем как портшез, точно выброшенная на берег лодка, слегка запрокинулся вбок.
Сперва Кокс подумал, что носильщика, наверно, тошнит от напряжения, сверкающее великолепие портшеза явно весило больше любого пассажира, однако затем увидел, что мужчина сильно харкнул кровью, раз и другой, и даже через закрытое окно мастерской услышал, правда отдаленно и неясно, хриплые, лающие звуки кашля, меж тем как снег перед стоящим на коленях сделался красным, багрово-красным.
Потом, так и не разжав руки, упавший рухнул ничком, лицом в снег, прямо в пятно собственной крови, и замер в неподвижности, более не шевельнувшись. Процессия гондол тоже застыла в беззвучном покое. Носильщики первых трех портшезов и евнух-проводник прошли еще немного вперед, пока лающий кашель и взгляд назад не оцепенили и их.
Пустота, возникшая между передней частью процессии и остальной ее частью, из-за кровавого пятна на снегу превратилась как бы в пространство ужаса, запретное для всех идущих следом. Разве кто-нибудь из носильщиков или невидимых пассажиров дерзнет отступить от предписанного и вымеренного до дюймов маршрута, чтобы помочь умирающему?
Хотя Мерлин, Цзян и оба помощника, увлеченные разговором, не слышали и не видели происходившего на просторном дворе за окном мастерской, но Цзян все-таки что-то заметил по выражению лица английского мастера. Один за другим, первым — Цзян, они подошли к окну и стали рядом с Коксом, безмолвные свидетели, которые увидели замершую в снегу процессию портшезов, упавшего в пятно своей крови носильщика, растерянную оцепенелость флотилии гондол.
Один лишь Кокс уже скользнул взглядом дальше, намного дальше: его околдовал вид тонкой, почти детской руки, которая высунулась из складок пурпурной занавеси портшеза и как раз собиралась отодвинуть ее, — рука женщины. Во втором портшезе позади кровавого пятна. Может статься, дама хотела бросить взгляд наружу из надушенного, сумеречного комфорта в окруженную слепящим светом жизнь прислужника — и увидела его смерть. Но может статься, ее другая, пока что незримая рука уже легла на округлую ручку слоновой кости, намереваясь открыть гондолу. И может статься, она выйдет на покрытый настом снег, пособит недвижно лежащему или хотя бы разрушит оцепенение процессии и призовет подмогу.
Кокс следил за происходящим перед окном со странной невозмутимостью, как за спектаклем, просто изображающим смерть носильщика. Лишь то, что настигло его теперь, имело власть реальности. Эта рука... Эта рука и два камня, что играли на изящных пальчиках — среднем и безымянном — белыми вспышками разной яркости и чистоты: один камень был, пожалуй, белый топаз, пронизанный серебряными иглами рутила, второй — неограненный алмаз, искрившийся словно кусочек сахара в оправе из белого золота. Какое диковинное и неповторимое украшение. Кокс, по рабочим столам которого прокатывались целые россыпи драгоценных камней, заметил это особенное свечение еще на императорском канале, на поручнях джонки, и не сомневался, что рука могла принадлежать лишь той женщине, лишь той девочке, которая скользнула мимо него по водам Данъюньхэ и, точно двуликий Янус, напомнила ему онемевшую жену и потерянную дочь. Неужели это существо, наполовину дочь, наполовину вожделенная женщина, сейчас в самом деле выйдет из портшеза и склонится над недвижным? И при этом, быть может, почувствует взгляд из окна мастерской и обернется к нему, ступив ножкой на снег?
А потом, будто на самом деле просто закончился акт спектакля, на окно с шуршанием опустилось разрисованное лотосовыми листьями жалюзи и на месте зимней картины явились вышитые цветы, зимородок, камыши и бегучие облака: Джозеф Цзян распустил шнурок жалюзи, и все, что еще могло произойти за окном, скрылось от взоров людей в мастерской.
В Запретном городе, сказал Цзян, в городе Великого, позволительно быть видимым, позволительно обрести зримость лишь тому, что глазам милостиво разрешают созерцать законы двора. Но все нежданное, все непредусмотренное должно скрывать от взоров постороннего, а тем паче иноземца до той поры, пока соответствующие советники по воле Высочайшего не наделят все это зримостью.
И осторожность! Осторожность. Случалось, запретные взгляды уже в день святотатства карались ослеплением: посредством разведенных, бьющих разом в оба глазных яблока ножниц для ротозеев, чьи лезвия можно подогнать к лицу любого подданного империи. Или же посредством добела раскаленного кинжала, которым проводили возле самых зрачков, отчего глаза вскипали. Или посредством расплавленного свинца, каким палач заливал глазницы зеваки.
Люди падают в снегу, падают под тяжестью своего груза, сказал Кокс, люди умирают. Разве в этом городе запрещено видеть жизнь? Упавший прислужник — зрелище запретное?
Он сам, сказал Цзян, не сумел разглядеть, упал ли кто-нибудь, что там произошло и кого несли в этих портшезах, но так или иначе английские гости должны ему поверить: их глазам это могло только навредить.
В вечерних сумерках, когда Кокс поднял жалюзи — помощники и Цзян уже оставили его в одиночестве, — двор перед ним вновь лежал просторный и безлюдный. Снежный остров и тот исчез, словно происшедшее либо никогда не происходило, либо всякий след и память о нем просто были истреблены и сделались незримы. Поздно ночью, после тщетной попытки продолжить записи в журнале, который когда-нибудь прочтет Фэй, он лежал без сна в подушках с узором из созвездий, лежал с закрытыми глазами и снова и снова видел, как лица Фэй и Абигайл и лик девочки-женщины у поручней сливаются, соединяются воедино.
Ваньсуйе — Владыка Десяти Тысяч Лет. Точно отгоняя эти текучие, мимолетные лица, Кокс начал повторять предписанное обращение. Цзян рекомендовал ему такое упражнение и при этом, исполнив что-то вроде медленного танца, показал, как Кокс и даже могущественнейшие мандарины должны преклонить перед Великим колени, коснуться лбом пола, подняться и — всего трижды — вновь пасть на колени, дабы в течение трех вздохов ощутить лбом холод пола, пыль, в какую Великий может растереть все и каждого, не отвечающего его представлению.
Ваньсуйе. Сначала Кокс шептал имя Владыки Десяти Тысяч Лет, потом, все больше уставая, повторял лишь в мыслях, как в детстве, когда ему не спалось, молча считал ласточек-касаток, которые, выписывая стремительные спирали, мчались по небу уже почти в сновидении... И ему казалось, будто он находится высоко-высоко в ослепительно белом, полном ласточек небе, когда его плеча вдруг коснулась чья-то рука. Цзян. Кругом было темно и холодно. Жаровня потухла. В окнах спальни мерцали звезды, которых он никогда прежде не видел. Раннее, непроглядно темное утро.
Ваньсуйе.
Проснитесь, мастер, сказал Цзян и повторил, когда сонный отвернулся от него и грозил вновь уйти в свои грезы: Проснитесь, мастер Кокс, Владыка Десяти Тысяч Лет желает вас видеть.