Знаешь сам, поди, каково баско у нас на Онеге — струит великая река скрозь темный суземок, мимо пожней, мимо гор великих, высоченных. В лесной густыне кого не встретишь — сохатый бродит, волк рыщет, кукша плачет, гугай вопь пускает, жигалюхи[55] на солнышке спинки распаривают, ушкан попрыгивает. В темной норе медведище таится; вон, и пыжик мелькнул в далях, а на суку пятнистый пардус сидит — живого мясца дожидается.
Много по суземку да по пожне не походишь, не побродишь — налетят на тебя бучни[56] толстоголовые, загудят, облепят с головы до пят. Да и та беда не в беду покажется, как гнус запоет в ухи — голос звонкий, что у дьячка, жало вострое, а сам мелкий. Поди убей — одного убьешь, новый полк налетел — бери ноги под мышку да драла домой. В страду гнус треклятый до страсти крещеных язвит — и так притомятся, сердешные, к ночи спину разгинуть не умеют, горбушей не сладко день-деньской помахивать. А тут те жалят, тут-те язвят, инда кровь по лику текет. И невелик, кажись, зверь, а вся тварь лесная перед ним страх имеет — сохатого в озерки загоняет — забежит рогатый в воду, только голова да роги над струей торчат торчмя, передохнуть от гнусовой потехи хочет.
Ныне оно и невдомек, что в древние годы гнусу и вовсе воду не было. Напустили его хитростным лукавством на землю гадовья с темени, шишко-шишкун проклятый с нечистым своим семенем, ширихан[57] оголтелый. А было то дело в незапамятные годы, как еще пожни с Господним Верхом в далях сходились — правильные-то люди, старички милые тех мест досягали, промеж светил Божиих хаживали, опосля домой ворочались, на страду крестьянскую.
Стал Господь о ту пору все земные богачества делить, что кому дастся, что кому надлежит, — всем нашлось место свое — и сухолапль-журав гнездовье нашел и вепреслон[58] в полуденных пустынях вселился, олешки по горам побежали. Запоздал на то судьбище Господне ушкан-заяц — у него, длинноухого, умишка коротенек, повадка легкая, попрыг борзый. И тому Господь место указал — сбылось над ушканом слово псалмопевное: «Камень прибежище заяцем»[59].
А крещеному люду дал Господь житье по всей земле — и множиться, и славить Имя Его — и всю тварь земную в обладание ему даровал. Харчисто зажил народ, женки куковницы, тонкопрядицы, ядомные приборы серебряны, в церквах свечи воскояровы, на попах ризы златокрыльчаты.
В то время непутевый лешак, шишко-шишкун, промеж небом и землей болтался — услыхали о том Господнем судьбище шишкуновы сестрицы и исхлопотались порато. А было их десять да еще две — трясея, желтея, резея, знобея, леденея, огнея, злобея, ломея, пухея, корчея, хрипуша да окоркуша — все красивы девки, в один рост, в один толст, под одну стать — глазы пуговицей, носик шилом, головенка луковицей.
Налетели на братана, подняли корявые гам: ступай дом добывать, полно, непутевый, промеж неба да земли болтаться. У шишко-шишкуна глаз завидущий, лапы загребущие — в охотку ему гнездовье поширше завести.
Побрел он на те пожни далекие, что с Верхом Господним сходились — хоша и нет ему, треклятому, хода в Господни хоромы, одначе поднял лукавый вой превеликий да плач прегорький. И послал Господь на ту пожню далекую ангела светлого, и вопросил тот ангел светлый шишко-шишкуна: «О чем, непутевый, плачешься, чего, несыть, просишь?» И почал шишко-шишкун землицы вымаливать, чтоб ему гнездовье свое поганое ладить, достатка всякого выплакивать.
Понес ангел светлый те слова шишкуновы к престолу Божьему. И послал Господь на шишко-шишкуна ангела грозного, и сказал нечисти ангел грозный слова немилостивые: «Поди отсюда, гад ползучий, от входа в храмины звездные, нет тебе ни гнездовья, ни обиталища, нет тебе довеку прибежища — вар-смола тебе в жажды утоление, камень в хлеба место». И метнул в шишко-шишкуна ангел грозный молонью палящую — опалил его пламень Господень, стал нечистый шадровит по всему обличью своему.
Убежал шишко-шишкун от тех пожней дальних, от входов в храмины звездные и почал он в неведомом месте с сестрицами прикидывать, где ему гнездовье ладить, как крещеных обольстить. И пошел шишко-шишкун на Онегу-реку по погостам бродить. Ребята над ним глумы строят: «Иш, — вопят, — шадровик, голяш нечистый таскается!..» Распалился на них злобой шишко-шишкун, а сгубить ребячью душеньку не дано ему — у каждого Ваньки чертогон на шее есть, крест честной — перед ним вся сила шишкунова тает.
И попросился шишко-шишкун на один двор ночевать — хошь и взглядели на голяша необычливо, а все странная душа, пустить надобно. И была та ночь темная, словно вар на землю пролили. Выскочил из горницы шишко-шишкун на задворок, раным-рано, еще кур курей не кликал, схватил кол осиновый да и почал нашепты творить. Близко к свету было — как ткнет шишко-шишкун колом тем в землю, пробил дыру на десятое шоломя. А из той дыры повалил гнус невиданный, — протирают глаза крещеные, дело к утру идет, тьма по-прежнему, застят солнышко гнусы шишкуновы.
Повыскакивали на волю из хоромин, — как почал тот гнус язвить, что людей, что скотину — от сутомыши да вопу жить не стало. Побежали до попов спешно, чтоб те вздели ризы златокрыльчаты да умолили престать гнев Господень.
И сказал Господь громовнику, пророку великому Илье: «Всядь, Илья, на колесницу громовую, вызволи людей Моих от беды шишкуновой, уйми гнус язвительный». Всел Илья на колесницу громовую, в сизой туче, в сером облаке налетел на ту пакость шишкунову. Отломил Илья от стрелы молниеносной вострие и метнул в ту дырищу треклятую — заткнула стрела дырищу, престал гнус столбом валить, вздохнули крещеные.
А тот гнус, что в аерскую высоту вознесся, тот остался жив по воле Господней, чтоб довечно помнились милость Господня и злоба шишкунова. Шишко-шишкун до сей поры по суземку бродит — от Ильиной стрелы не опомнится.
Так-то и пошел гнус на Руси — людям на муку и на поучение. От него разве дымокуром вызволишься — баяли старые люди, что не дано гнусу в облаке жить, по Ильиной памяти.
Ономнясь барин из Петрограда приезжал, от гнуса только слезой не изошел, чужитель, видать, не взлюбил нашу сторону. Да с него что взять, по нашему делу он, что кумжа безглазая, не знает, видно, стародавней присказки: «Не сам Бог казнит — тварь напускает».