Чудная, полная грез и ароматов майская ночь тихо опустилась на землю, и мир почил.
Спит темный Енисей на дне долины, спят великаны-горы, что громоздятся кругом и уходят в звездное небо скалистыми вершинами; спит и черный лес по горам.
Ни звука, — только редко-редко в густой листве прибрежных ивняков, словно лепет спящего дитяти, пробегает робкий шорох, да невидимая волна тихо всплеснет на каменистый берег и смолкнет.
У подножия черного великана-утеса, словно спрятавшись в его тени, притаилась белая барка; притаилась и тихо дремлет, распластав над водою свои длинные весла.
Крохотный огонек робко мигает на корме, а боязливые тени то окружат его сплошным черным кольцом, то вдруг вздрогнут и трусливо отскочат и спрячутся за груды белых мешков; сухие дрова весело потрескивают; рокочет в чайнике закипающая вода; блестящие искорки, шипя, взлетают на воздух и тают во мраке ночи.
Крепко спят усталые сплавщики, и старый Фома, справляющий сегодня череду, тоже невольно клонит на грудь свою седую голову и в полусне что-то шамкает губами.
— У-у! — тихим стоном прозвучало с вершины утеса; но чуткое ночное эхо подхватило этот звук и тоже тихо простонало.
Старый Фома встрепенулся, пристально посмотрел на спящих товарищей и тихо проговорил:
— Ступай, спи себе, бедный Джиркин, мирно спи!
Сказал и сунул в костер несколько полен. Огонек исчез совсем, и только дым густыми клубами заколыхался над баркой.
— У-у! — снова, но несколько громче раздалось с утеса и снова простонало чуткое эхо.
— Деданька! — прошептал кто-то из груды мешков. — Деданька! Это кто там ухает?
— Дремай, дремай, Ивась! Это так… — отвечал Фома.
— Так!.. А он же стонет, деданька!.. Може, ему больно?
Ивась вылез из-за мешков и подсел к костру рядом со стариком.
— Чего ж ему стало больно! Это так! — нехотя отвечал Фома и закурил трубку.
— А он кто?
— О-тто! — кто ж его знает?
Вспыхнули дрова и весело загудевший костер ярко осветил собеседников.
Густо обросший волосами, с бородою по пояс, белый как лунь Фома и маленький, черный как жук Ивась фантастично живо обрисовались на темном фоне утеса.
— Эге, — встревожился Фома, — как бы нам, Ивась, барку не спалить! Глянь, поди, не завалилась ли где искра.
— Ни, деда, не завалится! Вишь, они за корму сыплются.
— Ну-ну, сиди уж, лентяюшко!.. — добродушно проговорил старик.
— Слышь? слышь, деда, опять ухает! — взволнованно прошептал Ивась.
Но Фома сосредоточенно уставился на костер, делая вид, что ничего не слышит.
— Деда! А може, то леший?
— Сш-ш! — гневно зашипел Фома и торопливо плюнул через левую руку. Мальчик робко посмотрел на старика и примолк.
— Разве так можно? Сколько раз говорил тебе! — укоризненно шептал старик.
— Я забыл, деданька!
— Как можно забывать! Какой же ты таежный человек после этого будешь?!
Фома сурово нахмурил лохматые брови и усиленно потянул из трубки, — та ярко вспыхнула и гневно захрипела.
— Деда!
— Чего еще там? — сердито отозвался Фома.
— Деда! миленький, расскажи! — говорил мальчик, ласкаясь к старику.
Брови старого Фомы дрогнули и поползли куда-то вверх.
— Смотри, Ивась, смотри! рыбина-то какая большая всплеснулась! — говорил старик, стараясь не поддаться ласке.
— Расскажи, деда!
— Ну-ну, пострел! Что же рассказать-то тебе?
— Все, деда: кто на утесе стонет и кого ты спать посылал.
— Вишь, пострел какой, — все слышит! Добойный парень будет!
И старый Фома любовно потрепал Ивасеву голову.
— Ну! — торопил мальчуган.
— Так вот! — тихим шепотом начал Фома, словно боясь, что чуткая ночь подслушает его рассказ. — Давно, вишь, дело-то было, очень давно, — и жил тогда на свете человек именем Баджей. Жил он в горах, между двух рек; одна по широкой долине струилась, а другая глухой трущобой дорогу себе проложила. Богат был дом старого Баджея, много у него всякого добра: серебра и золота, и мехов, и камней самоцветных, много слуг добрых, а скотины и счету нет!
Только завидно стало Баджею, что у бедного соседа Джиркина олени очень уж добрые родятся, рога — как старый кедр густые, ноги словно из стали кованы, а бежать пойдут — и-и! Ветер отстает.
Пришел однажды Баджей к соседу и говорит:
— Будь здоров, брат Джиркин, дому твоему мир!
— Садись, Баджей, — гость будешь! Чем ласкать прикажешь?
— Прими привет, — ничего не хочу; говорить пришел!
— Скажи, брат мой!
— Продай оленей!
И темная тучка легла на лбу Джиркина, и он сказал:
— Прощай, Баджей!
— Не обессудь, Джиркин! — сказал Баджей и ушел.
Было лето, была осень и зима белым саваном горы покрыла, когда надел Баджей лыжи и снова пришел ко двору соседа.
— Тепло в избу, добрый сосед! — сказал он.
— Спасибо! Заходи.
— Зайду, коль об оленях говорить будем.
— Нет, Баджей! Дай умереть, тогда приходи.
И разгневался старый Баджей и сказал:
— Покаешься еще, несчастный нищий, да поздно будет!
Так от матери-зависти родилась дочь-вражда и стала вражда расти. И возненавидел Баджей Джиркина, и стали люди враги.
Была ночь, темная, осенняя ночь. По горам гудит злой северный ветер и гонит черные мокрые тучи; а они не хотят лететь, цепляются за высокие утесы и плачут дробными слезами; шумит и стонет темная тайга, скрипят старые сосны, и не слышно было, как две тени подкрались из лесу к хижине Джиркина.
Была страшная буря той ночью. Великий гром бегал по горам и метал огненные стрелы на землю, и не знали люди, за что наказан Джиркин, когда увидали его хижину, объятую пламенем.
Плакали черные тучи той ночью, плакали старые березы — заплакал тогда и Джиркин.
И снова пришел Баджей к соседу и сказал:
— Вот ты теперь беден, Джиркин, — продай мне твоих оленей и ты будешь богат!
— Владей своим богатством, а я буду пасти моих оленей! — ответил Джиркин и ушел.
Долго бродил он. Старые сосны укрывали его в непогоду, холодные скалы защищали от злых ветров, но никто не мог укрыть и защитить его маленького сына, и одна только темная ночь знала, почему Джиркин стал бездетным, да хищные вороны три дня и три ночи каркали в трущобе, веселясь за сытным обедом.
И проклял то место Джиркин и, проливая слезы, пошел еще дальше. Пошел он туда, где горы громоздятся к небу вечно-снежными вершинами, где родятся тучи и реки; пошел Джиркин и забыл, что олени оставляют след; а старая старуха-горе, бродя по свету, увидала те следы, пошла по ним и настигла Джиркина, и не стало у него оленей.
И был теперь Джиркин нищий и сирота; но слезы не потекли из его глаз. Лютая злоба разожгла его сердце и оно поглотило слезы; только глубокие морщины еще резче залегли на его высоком лбу, да в глазах заиграли зарницы от той грозы, что бушевала в его сердце.
И не приходил теперь Баджей к своему соседу.
Шли годы. Вершины снежных гор все так же курились тучами; все те же речки шумели по долинам; те же скалы стояли по краям темных ущелий; но там, где были молодые рощи, теперь стояли тенистые леса, там, где дымился очаг Джиркина, теперь шумели молодые березки, и там, где лежал когда-то отец богатого Баджея, теперь возлег он сам, и смерть стояла у порога.
И сказал Баджей:
— Хочу умереть и не могу! Пусть придет Джиркин и скажет доброе слово, — тогда умру!
И пришел Джиркин.
— Прости меня, — шепчет Баджей, — прости, брат мой!
Молчит Джиркин.
— Разве огонь любви потух в сердце твоем?
— Давно!
— И ты не можешь прощать?
— Я проклял мать свою и отца.
— Но посмотри, — может быть, в сердце твоем еще осталось хоть немного жалости, и тогда прости меня, дай мне увидать жилище отцов.
— Что тебе в моем прощении!
И задрожал всем телом Баджей и тихо прошептал:
— Прости меня, брат мой, — это я сжег твою хижину!
— Ты?!
— Да! — хрипел Баджей, — и это я же… это я забил сына твоего!
— Это ты убил его? — закричал Джиркин, и в глазах его блеснули огни ярости, а правая рука потянулась к кинжалу.
— Нет! Не убивай меня! — стонал Баджей. — Видишь: смерть стоит у моего изголовья! Прости сына родины твоей, брат мой! Душа моя полна смолы кипящей… Добрые духи давно оставили меня, а злые внушили мне зависть и толкнули меня на путь преступлений! Ты видишь, душа моя вся покрылась язвами и сочит зловонным гноем, — не погружай в нее своего светлого кинжала, и пусть он останется чистым!
И стоял Джиркин перед ложем страшной смерти, на котором, как таежная осина, трепетало греховное тело Баджея, — и долго длилось молчание.
— Ты еще не убил меня? — сказал Баджей. — Значит, в сердце твоем еще живет жалость!.. Прости же меня еще раз: это я… да! это я украл твоих оленей!
И страшные черные тени, как тучи, покрыли лицо Джиркина, засверкали в глазах его молнии ярости и простер он руки над смертным одром Баджея и сказал:
— От века и до века не будет тебе моего прощения, трижды проклятый за то, что ты трижды убил брата своего! Будешь ты умирать и не умрешь! И пусть черные вороны вечно прилетают к тебе и терзают твое гнойное тело, и не будет у тебя близких, чтобы пролить масло на язвы твои! Люди будут убегать от смрада тела твоего, и станешь ты стонать, и не услышат тебя! Пусть будет все это!
И вдруг нависли над домом Баджея грозные тучи; грянул и раскатился эхом в горах страшный гром; брызнули на землю тысячи молний… и стихло. Замолк в ущелье ветер; не шумели могучие леса; притаила дыхание вся природа, — и вот среди темных туч воссиял яркий свет, и тучи оделись в багряницу, и снежные вершины гор стали кровавыми, и зазвучал из туч громкий голос и сказал он:
— Пусть будет по слову сказавшего проклятье; но и тебе, Джиркин, от века и до века не будет моего прощения за то, что ты проклял просившего милости твоей! И захочешь ты умереть и не умрешь, но будешь вечно скитаться по горам и лесам, не зная сна и отдыха! И будут черные думы прилетать к тебе и неустанно терзать твое жестокое сердце, и не будет у тебя близких, чтобы утешить тебя. Убегут люди от страха, увидев лицо твое, и будешь ты стонать, и не пожалеют тебя! Да будет все это!
И снова ударил страшный гром и весь мир озарился светом молний.
Давно это было, так давно, что люди забыли то место, где лежит, вечно умирая, старый Баджей. Говорят только, что где-то далеко на полдне есть высокая гора, и на той горе стоит ложе Баджея. Люди и звери и птицы оставили страну ту; от смрада высохли деревья и трава, — и на много-много верст кругом той горы раскинулась безжизненная пустыня. Только черные вороны прилетают туда и долбят гнойное тело Баджея, и правят старому вечную тризну, да буйный ветер, носясь над миром, бывает там и, возвращаясь, приносит страшные болезни, от которых умирает множество людей.
А бедный Джиркин доныне бродит по дебрям Сибири. Весь в черном, с бледно-зеленым лицом, он неустанно идет по тайге; всходит на горы, опускается в темные долины, взбирается на высокие утесы; а черные думы рвут его сердце, и он стонет от боли. И нет у него крова, нет утешения, нет ему смерти!
Только узнали люди, что если услышишь в тайге его стон, то нужно сказать:
«Ступай, спи себе, бедный Джиркин, мирно спи!» — и тогда он на всю будущую ночь уходит в глубокую пещеру и сидит там не двигаясь и хорошо ему.
Когда же над миром сбирается буря; когда в страхе замрут звери и птицы и перестает шуметь великая тайга; когда перед первым ударом грома притаит дыхание все живущее и настает великое затишье, — тогда с высоких гор раздаются тяжелые вздохи, и слышат их люди и знают, что это Джиркин, чуя бурю, вспоминает страшный день проклятья, и черные думы терзают и рвут его сердце и больно ему!
Кончил старый Фома и замолк, погрузившись в раздумье. Молчал и Ивась, следя задумчивым взглядом за золотистыми змейками, что без конца рождались от робкого блеска звезд на темных водах Енисея: родится, блеснет, извиваясь, и тонет в бездне…
— Деда! — тихо проговорил мальчик.
— Что тебе?
— А ты его видел?
— Ни, родимый, не видел! да и не можно видеть его: прячется он от людей, чтоб не испугать их лицом своим…
— А как же ты знаешь, что он в черном ходит и что лицо у него страшное?
— Гм! а это так старики говорят… Помнишь вот Игната-сплавщика, который еще утонул-то прошлым летом?
— Помню!
— Так вот, плыл он однажды Енисеем. Ночь лунная такая, светлая была. Плывут они с товарищем, не гребя, вниз по течению и замолкли что-то… только глядь, а на вершине утеса стоит кто-то и смотрит на реку.
Видно его, хорошо видно: стоит и руки сложил на груди. Увидел людей и скрылся, а потом простонал из тайги: ночи спокойной просит!..
— Деда! — быстро прервал мальчик тихую речь старика.
— Что ты? — встревожился Фома.
— Ты говоришь, что ему хорошо в этой пещере самой?
— Ну?
— И что если ему сказать доброе слово, то ему можно идти в пещеру?
— Да!
— Так я скажу ему, чтобы он сидел там не только завтра, а всегда, как захочет!
— Не знаю, как это!.. Одну-то ночь это известно, что можно, а чтобы всегда…
— Так давай, деданька, скажем вместе — я и ты: может, тогда можно будет!
— Не знаю, право! — колебался Фома.
— Скажем, деданька хороший!
— Ну-ну! — согласился тот.
Быстро вскочил Ивась, кряхтя, поднялся старый Фома, — подошли к краю барки и, обратившись в сторону черного утеса, враз проговорили:
— Ступай, спи себе, бедный Джиркин, мирно спи… когда только захочешь!
И громко, как в пустом храме, прозвучало над спящим Енисеем доброе слово; проснулось где-то далеко во тьме безлунной ночи чуткое эхо, подхватило то слово и, радостно повторяя его, побежало в горы, словно спеша передать Джиркину.