1
На Подоле орали петухи.
Витко лежал с закрытыми глазами и слушал, как где-то на Боричевом взвозе петушиный запевала, пробуя горло, заливисто кричит с камышовой кровли (Витко не видел, но почему-то думалось, что именно с кровли и именно с камышовой, а петух обязательно – огненно-рыжий с редкими белыми перьями). Как ему отзывается второй у самого вымола, чёрный с зелёными и красными перьями в хвосте, с задорно торчащим на голове мясистым гребнем. И как потом катится волной через весь Подол разноголосая петушиная перекличка, а солнце зацветает алой полоской на востоке и бросает золото на днепровский подталый лёд.
Наконец, полочанин, вздохнув, сел и потянулся, чувствуя, как играют мышцы спины и плеч.
Летняя немочь, привязавшаяся было после того, как его били копьями и стрелами, а потом он едва не утонул в Днепре, по осени отступила, а с приходом зимы и вовсе забылась. Теперь отдохнувшее тело просило боя, дела – а дела и не было. Приходилось ждать.
Из-под неплотно притворённой двери в жило тянуло утренним морозцем, по плотно утоптанному земляному полу ходил холод. Витко спустил на пол ноги, поёжился от холода, поджав пальцы на ногах, встал и, как был, босиком, подошёл к двери, отворил её на всю ширину.
Турова божница лежала у самой северной оконечности Подола, там, где склон Щековицы переходит в низину, где за невысоким валом и тыном протекает ручей Юрковица, а за ним Подол плавно переходит в Оболонь – редко разбросанные в перелесках одинокие глинобитные дома и полуземлянки.
Снег лежал на дворе капища тонким слоем, из него ещё торчала пожухлая осенняя трава. Невдали от крыльца горел обложенный плоскими камнями костёр, а на нём висел медный котелок, от которого одуряюще пахло травами. Рядом с костром, опершись на длинную корявую палку, стоял хмурый старик в посконине, и то и дело поправлял без нужды в костре горящие поленья. На скрип двери он поднял голову и, увидев Витко, приветливо кивнул (приветливость эта совеем не вязалась с его сумрачным лицом):
– Встал уже? Иди взвар пить. Сейчас мясо доспеет.
– Иду, владыко Домагость, – Витко, набросив на плечи овчинный кожух поверх рубахи и сунув босые ноги в поршни, шагнул к костру. Какие-то древние обычай не позволяли волхву разводить огонь в самом жилище на божнице – Витко не спрашивал, какие. У воев свои обычаи, у пахарей свои, у волхвов свои. Должно быть, и у холопов свои обычаи есть. Принял в ладони прочную берестяную чашу с кипятком, глотнул пахнущий яблоками, зверобоем, мятой и чабрецом взвар. На камнях обугливались плоские куски мяса.
– Недоволен ты, я смотрю, гриде, – слова Домагостя можно было назвать вопросом, но он не спрашивал – он утверждал.
Витко вздрогнул, глянул на волхва.
С продублённого солнцем и ветрами лица (кожу по цвету не отличишь от коры старого дуба) на него пытливо смотрели из-под косматых седых бровей серые глаза. Казалось, владыка видит его насквозь.
Гридень смолчал и отвёл глаза.
А что тут говорить? Он не рыбак, чтобы у моря погоды ждать, он не волхв, чтобы дожидаться знака богов. Вой не ждёт – он делает. А что сейчас надо делать – Витко не знал. Вернее, знал – надо было как раз ждать, а ждать он не любил.
Он подцепил с камня остриём ножа кусок мяса, плюхнул его в глиняную миску, отхватил ещё сочащийся сукровицей кусок и сунул в рот, шумно отдуваясь – мясо на миг показалось ему пылающим.
Домагость шумно вздохнул, пожевал тонкими сухими губами (чётче и выпуклее обозначились морщинки вокруг рта и глаз), глотнул из чашки взвар и опустил голову. Длинные волосы, светлые, словно льняная кудель, совсем скрыли лицо волхва.
– Нетерпелив ты, чадо, – послышалось из-под кудели. – Спешишь всё.
– Да сколько ж можно ждать, владыко?! – повысил голос Витко. – Дело делать надо!
– Рано, – возразил волхв. – Дело надо делать, когда всё готово будет, а спешкой только всё погубишь.
– Но почему ты не пускаешь меня даже к Бермяте сходить?
– Нечего тебе там делать, – непреклонно ответил Домагость, вновь подымая голову и глядя на то, как Витко, отдуваясь, остужает прямо во рту очередной кусок мяса. – За ним и так следят в шесть глаз, а то и больше, а как тебя заметят…
Витко смолчал. Домагость был прав, как ни повороти. Он словно со стороны увидел себя самого. За то время пока он болел и отлёживался от ран, у него отросла небольшая чёрная бородка, отросли волосы на голове вокруг чупруна, когда-то сбритые наголо. Но отросли всё ж не настолько, чтобы скрыть, что он – гридень.
– Тебе Бермяте показаться грептит не ради дела, – беспощадно продолжал волхв, – а чтобы твои полоцкие товарищи знали, что ты жив, верно? Чтобы жене сообщили. Только блажь это.
– Почему ещё? – без обиды спросил Витко, в глубине души уже понимая, что Домагость опять прав.
– Жене твоей они ничего сообщить не смогут всё одно, – пояснил волхв. – У них людей – горсть, какое там гонцов в Полоцк посылать. А если ради того, чтобы друзья твои знали, которые здесь (Витко с надеждой поднял голову – волхв впервой мало не открыто сказал, что здесь, в Киеве, есть свои, полочане), так тоже ни к чему – сделаем дело, встретитесь, и они всё узнают. И жене тогда же сообщить сможешь.
Витко смолчал, глядя в сторону – не видел бы Домагость его глаз.
Глаза щипало от мороза, и глядеть на поплавок в проруби становилось тягостно.
Сиди да сиди молча, жди, когда рыба клюнет. А ну как не клюнет вовсе? И не поговори даже…
Торля не любил рыбалку.
Зато Сушко любил. И потому младшему брату приходилось следовать за старшим – а куда денешься. Да и приварок с рыбки хорош, а уху, печёную рыбу и рыбные пироги, в отличие от рыбалки, Торля любил.
– Сушко! – не вытерпел, наконец, он.
– Ну чего тебе? – прошипел старший брат. Говорить громко на рыбалке нельзя.
– Сушко, а как думаешь, тот полочанин… он жив?
Спасённого ими в зарев полоцкого воя мальчишки больше не видели ни разу.
– Болтаешь много, – пробурчал себе под нос Сушко. Торля не расслышал. А может, сделал вид, что не расслышал.
– Ну Сушко…
– Помалкивай, говорю тебе! – отрезал старший брат уже громче.
– Но здесь же нет никого, – возразил Торля упавшим голосом. – Кто нас услышит-то? Водяной и то спит до весны.
Он покосился на лунку, в которую они с братом, едва придя на реку и пробив лёд, тут же бросили принос – краюшку хлеба, здоровую говяжью кость с махрами мяса, плеснули молока из глиняного глечика, который сейчас стоял в снегу, укутанный в обрывок овчины.
Сушко молча шевельнул плечами, словно говоря – отстань, назола. Но младший брат не унимался.
– Сушко!
Старший зашипел сквозь зубы, словно рассерженный кот.
– Ну Сушко…
– Да живой он, живой, – процедил Сушко наконец, пристально глядя в лунку, где вода стыла, подёргиваясь тонким ледком. Он упорно не подымал глаз на младшего брата в надежде, что тот, наконец, отстанет.
– А ты откуда знаешь? – не поверил Торля, оборотясь, и вовсе уж позабыв про спущенную в лунку снасть. – А то тебе сам владыка Домагость рассказал?
– Видел я его, – неохотно бросил Сушко и тут же пожалел об этом – в глазах у братца мгновенно зажглись огоньки любопытства, он выпустил из рук леску и поворотился к старшему брату теперь уже всем телом.
– Где? Когда?
– Много вопросов, – хмуро сказал Сушко. – Не твоего то ума дело. Мал ещё. Жилку вон держи лучше.
– Да, конечно, – процедил Торля, отворачиваясь и подтягивая леску плотнее. – Не моё дело. Моё дело было через Нижний вал к владыке Домагостю бежать. Тогда не мал был.
Сушко шёпотом выругался сквозь зубы. А нечего и ругаться, – мстительно подумал Торля, – сам проболтался, теперь и кляни язык свой длинный.
– Ладно, скажу, – примирительно сказал Сушко. Видно, совесть у старшего брата ещё не вовсе пропала. – Он на Туровой божнице живёт, у Домагостя-владыки. Я его там видел, меня позавчера отец туда посылал.
– Зачем?
Сушко опять досадливо зашипел, словно гадюка.
– Опять скажешь, не моего ума дело? – вскинулся младший брат.
– Не твоего, – подтвердил Сушко. – И не моего даже. Я от отца ему слово передал некое… и забыл его сразу же. Так правильнее всего.
Торля, засопев носом, кивнул.
Странные дела взрослых занимали его ум с самой осени. Он стал замечать странности и непонятности в отцовском поведении ещё с тех пор, когда они с Сушко нашли того полочанина.
К отцу нет-нет да и стали заходить вечерами мастера, соседи и просто знакомые с Подола – вятича Казатула, старосту кожемяцкой сотни, на Подоле знали многие, и к слову его прислушивались, хоть и не был он коренным киянином.
Торля почти никогда никого не о чём не спрашивал. Только Сушко – вот как сейчас, изредка. Старший брат явно знал больше, но только скупо цедил слова сквозь зубы. Впрочем, сказанного и увиденного Торле хватало для того, чтобы понять две вещи. Первое – отец и его друзья что-то замышляли, и в этом был замешан владыка Домагость. Второе – обо всём этом следовало надёжно держать язык за зубами.
Но бороться с желанием расспросить было всё труднее.
Он огляделся по сторонам. Братья Казатуловичи были на реке одни, только вдалеке, у берега Печер, было заметно на льду ещё несколько тёмных пятен – должно, монахи тоже ловили себе в котлы приварок. Тем более, у них сейчас… как это там они говорят… а, пост, во! Им мяса и молока есть нельзя. А рыбу можно.
Торля вздохнул и решился.
– Сушко.
– Ну чего опять? – рассерженно бросил старший брат, на этот раз в голос. – Ты спокойно посидеть можешь, за леской поглядеть? Будто не ремесленный, а купец какой – только поболтать бы языком!
– Не ругайся, – примирительно сказал Торля. – Мне… мне очень спросить надо. Очень.
Сушко оборотился, встретил напряжённый и сосредоточенный взгляд – такое лицо он у младшего видел впервой. Пожалуй, стоило и поговорить. В конце концов, не такой уж Торля и маленький – десять лет исполнилось, да и тогда, летом, он себя молодцом повёл, всей нижневальской ватаги не испугался, Зубец после рассказывал.
– Ладно, – смилостивился он. – Говори, что у тебя за назола.
– Вот смотри, Сушко, – начал Торля озадаченно. – Отец с друзьями чего-то замышляют, так?
Сушко хотел было привычно бросить в ответ «С чего ты взял?» или «Не твоего ума дело», уже и рот раскрыл, но осёкся, наткнувшись на неотступный взгляд младшего брата. Понял – скажи так – и никогда больше не будет привычного доверчивого «Сушко, а Сушко, а вот скажи…». Пришло видно, младшему время знать и понимать.
– Ну? – пробурчал он под нос. Торля, поняв это как разрешение продолжать, сказал:
– Они против князя замышляют что-то.
Сушко только недовольно дёрнул щекой.
– Но ведь вроде как князь… он – потомок богов. Да и от христианского Белого бога ему власть дана.
– Ну? – в голосе Сушко ясно прорезалось раздражение.
– А разве можно тогда…
– Ещё как можно, – убеждённо и вместе с тем так, словно у него болели зубы, сказал Сушко. И добавил, явно повторяя чьи-то слова, кого-то более взрослого, возможно – отцовские. – Вече и воля волхвов старше княжьей, так что – нам решать, кто будет сидеть на престоле.
Он насупился, видя, как младший готов ядовито усмехнуться на это «нам» – сам ли, мол, на вече пойдёшь, альбо отца пошлёшь? Но в этот миг в его лунке плеснула вода, леска натянулась струной, рванула руки – за крючок ухватило.
Торля вскочил.
Сушко стоял над лункой, выгнувшись и что-то неразборчиво шепча сквозь зубы (Торля мгновенно понял – что именно), а на другом конце лески ходило что-то (или кто-то?) сильное и рывками тянуло леску на себя.
– Эва, – прошептал Торля про себя, вмиг оказываясь рядом с братом и вцепляясь в его пояс (не хватало ещё под руку лезть и за леску хвататься). И тут же ощутил упругую силу того, что было на том конце.
Леска туго гудела, словно струна на гуслях, конский волос перетянул тонкие суконные рукавички Сушко, а Торля, наоборот, по очереди зубами стащил рукавицы со своих рук – без рукавиц держаться за братнин пояс было удобнее. Сплюнул от мерзкого ощущения шерсти на зубах и языке – всегда ненавидел, когда кто-то что-то делает зубами, а вот и самому ж пришлось.
– Готов? – сдавленно спросил Сушко, и Торля понял, что брат спрашивает его – а кого ж ещё ему спрашивать. На миг обдало страхом – а ну как они самого Речного Хозяина зацепили, а то хоть и коня своего? Из лунки тогда не вытянуть, как бы и самих не утянул, не глядя на их принос.
– Готов, – хриплым шёпотом выдавилось из горла, изо всех сил стараясь не сорваться на детский писк. Не мал уже!
Рванули в четыре руки, заваливаясь назад! Живой серо-зелёной пятнистой молнией сверкнуло на неярком зимнем солнце длинное щучье тело, пало на лёд, билось, взмётывая снег хвостом и лязгая страшенными зубами. Мало не в сажень длиной рыбина поймалась! Будет теперь чем похвастать и перед своими уличанами и перед нижневальскими мальчишками, коль доведётся.
Усмарёвы дети обессилено повалились на лёд по обе стороны от своей небывалой и страшной добычи, не обращая внимания на то, что её здоровенные зубы щёлкают прямо у самых их лиц. Тяжело переводили дыхание, глядя в неяркую синеву зимнего неба и чувствуя, как знобкий холодок пробирается под свиту и тёплые суконные порты.
Потом Сушко приподнялся на локте, глянул на младшего брата с весёлой неприязнью прямо через щуку, которая всё ещё дёргалась, и выдохнул, наконец, те самые слова:
– И вообще, не твоего ума это дело пока что. Отец велел делать так, значит, так и надо делать.
Странное дело, но обидные обычно слова брата на этот раз обидными Торле не показались. Словно бы он его не поставил на место, как обычно, а похвалил за какое-нибудь важное дело.
– И долго того дела ждать-то? – хмуро спросил Витко, отставляя в сторону опустелую чашу.
– Скоро уже, – задумчиво сказал Домагость, глядя куда-то в сторону, словно думая о чём-то своём.
Витко несколько мгновений смотрел на него, не решаясь спросить, потом наконец, сказал:
– Дозволь спросить, владыка Домагость?
– Ну? – ни по голосу, ни по виду волхва нельзя было понять, хочет ли он отвечать Витко или недоволен. Но гридень готов был поклясться, что Домагостю смерть как не хочется с ним сейчас говорить. Но почему-то надо.
– Смуту готовишь, владыко? – прямо спросил Витко.
Домагость несколько мгновений молча глядел на гридня ничего не выражающим взглядом, и Витко вновь убедился, что волхву очень не хочется отвечать.
– Ну предположим, – сказал он, наконец. – Господина твоего из полона вызволять надо же?
– И что, ты хочешь поднять градских, чтобы они пошли против княжьей дружины и вызволили из Берестова чужого князя? – Витко давно уже занимала мысль – а не валяют ли они дурака. Теперь он понял это окончательно.
Волхв вздохнул. И сказал совсем уж простецки:
– А послать бы тебя, гридень Витко, куда подальше…
– Так и пошли, – усмехнулся полочанин. – Я ж вижу, что тебе вовсе не хочется со мной про это говорить.
– Я когда-то обет дал, – нехотя ответил волхв. – Никогда не отказывать тому, кто спрашивает. Не просит, а спрашивает.
– А ты не ответил, – хмуро сказал Витко, упираясь взглядом в волхва.
– Им не придётся этого делать, – насупленно сказал Домагость. – Князя выкрадут через подкоп. Ваши, полочане. Подкоп уже копают.
– А тогда зачем? – оторопело начал гридень и осёкся, внезапно поняв.
– Понял? – Домагость встал, убрал со стола чашки. – Чтобы внимание отвлекли.
– А не жалко тебе их? – Витко покусывал ус.
– Кого? – Домагость остановился и глянул непонимающе. – Градских, что ли?
– Ну да.
– Так я ж не на мятеж их подымаю, – пожал плечами волхв. – На вече. Только и всего. Чтобы князю не до Всеслава стало. Обычное дело.
– А пойдут? – недоверчиво спросил гридень.
– Пойдут, – уверенно ответил Домагость и смолк, всем видом давая понять, что дальнейшие расспросы бесполезны.
2
В темноте подкопа глаз не видно – жагры светят тускло, больше жирно чадят смоляным дымом, от которого в горле горечь и першение. Земля вздрагивает – бьют окованные железом заступы и кованые пешни.
Наверху мороз, а в подкопе – душно.
Копали из полузаброшенной клети невдали от заплота княжьей усадьбы – так было ближе всего.
Копать начали в грудень. Сначала пробили слой мёрзлой земли, сломали два заступа, потом дело пошло легче. Пока не выпал снег, вынутую землю по ночам рассыпали по поросшему бурьяном репищу – на усадьбе никто не жил уже лет с двадцать. А когда выпал снег, стало труднее. Засыпали доверху старый овраг за репищем, высыпали за околицу, таясь от всех и вся.
Уйдя на глубину в полторы сажени, поворотили и начали рыть вбок.
Дело шло медленно, за день прорывали хорошо если полсажени.
Вскоре наткнулись и на тын – пали были вбиты глубоко, но подкоп пришёлся ещё глубже, и сейчас только из самого свода торчали заострённые и расщеплённые дубовые комли.
Рыли проход низкий – было бы только где протиснуться, не на подводе же ехать через него. Со свода сыпались земля и песок.
Земля и песок скрипели на зубах. Здешняя зима уже сидела печёнках.
Всеслав соскочил с седла у крыльца, в досаде швырнул поводья подбежавшему Бусу, встретил чуть обиженный и, одновременно, понимающий взгляд мальчишки и, дёрнув щекой, отворотился. Быстро взбежал по ступеням и уже от самой двери в сени, оглянулся. Бус привязывал княжьего коня под взглядами всей дружины, и Всеслав шагнул через порог, словно бы в гневе, и грохнул дверью.
Впрочем, почему «словно бы»? Он и был в гневе.
Сегодня окончательно стало ясно, что побега во время конной прогулки не получится – с ним каждый раз ехало не меньше трёх десятков киевской дружины, в оружии и доспехах, – «словно в полюдье альбо в войский поход», язвил Всеслав про себя. А только язви – не язви, а против такой прорвы оружных верховых много не попляшешь. Полочане вряд ли прислали в Киев ради его освобождения большое число людей – самое большее, десяток. Киев город хоть и большой, а всё ж таки не Царьград, где мало не поллеодра народу живёт и легко можно затеряться хоть сотне. В Киеве, а тем паче, в Берестове каждый человек на виду, а каждый новый человек – вдвойне. И что смогут сделать этот десяток, ну пусть, два против его сторожи? Да ещё тут, в чужой земле?
Всеслав раздевался, швыряя и шваркая сряду, шапку запустил в дальний угол, пинком зашвырнул под лавку сброшенный полушубок мягкой белой овчины. Он почти не притворялся – за пять месяцев полона и Киев, и Берестово надоели ему до зла горя.
Бус возник на пороге, тихий как мышь – кто иной, не Всеслав, и не заметил бы его вгорячах, но полоцкий князь не был кем-то иным, он заметил. Воззрился на Буса так, что мальчишке показалось на миг – сейчас полочанин рыкнет что-нибудь вроде: «Чего надо, холоп?!» и запустит в него чем тяжёлым – хотя бы поленом, оставленным около печного устья нерасторопными холопами. Да и добро бы коли так, а то ведь не стерпит князь, начнёт что-нибудь кричать о делах – а ушей в терему предостаточно. И он даже сделал было движение навстречу князю – остановить, остеречь!
Но князья всегда владеют собой лучше простолюдинов, поэтому Всеслав ограничился только гневным взглядом, который почти тут же сменился кривой усмешкой – заметил встревоженный взгляд Буса. Не беспокойся, дружище Бус, твой князь (твой!) пока что ещё в силах сдержать гнев. Хотя всеотец Велес так и рычит где-то в глубине души, и когда вырвется на волю – берегись! В такие вот мгновения государева гнева и происходят самые страшные, нелепые и необратимые вещи – спокойный вроде бы узник вдруг бросается с голыми руками на мечи охраны или прыгает с высокой стены на камни или в речные волны, начинаются непонятные и совершенно неожиданные войны, летят наземь, разбрызгивая кровь, отрубленные головы.
В следующий миг в дверях за спиной Буса появился тиун Судила, цепко и неприятно глянул на князя – словно холодной водой окатил, – потом на холопа. Постоял неуловимое мгновение (ровно столько, сколько нужно для того, чтобы оглядеть и всё понять, и ни одного лишнего мига, чтобы не стало понятно, что нарочно стоит и приглядывается) и шаркающей походкой уволокся дальше по переходу, вновь оставив князя наедине с холопом. Бус же, успев вовремя остановиться, облегчённо прижался к ободверине – а испуга его, должно быть, хватило, чтобы убедить тиуна, что боится он гнева владычного узника.
Всеслав швырнул на руки Буса свиту тёмно-зелёного сукна, рывком сбросив с плеч. На миг мальчишка оказался рядом и на вопросительный взгляд Всеслава едва заметно шевельнул губами. Почти беззвучно.
– Скоро, господине.
Скоро.
Когда – скоро?!
Вот уже месяц, как он, Всеслав, слышит это слово – скоро. А когда – скоро? Корочун на носу!
В ответ на немой выкрик князя Бус только опустил глаза. Всеслав промолчал, перекатил по челюсти желваки, шевельнул бородой. Его на миг уколол стыд – что может сказать мальчишка? Не он же всё готовит, не он и распоряжается!
А что ему, князю?
Ему оставалось ждать.
Выбирались из подкопа по одному, едва протискиваясь в узкий лаз – Колюта с самого начала не хотел рыть подкоп слишком широко и высоко – незачем. Не на телеге там ездить, достанет и того, что человек внаклонку сможет протиснуться.
Говорят, на закате, в Бескидах, там, где железная руда залегает глубоко в горных недрах, в подземных проходах и пещерах живут низкорослые люди, которые умеют строить под землёй настоящие дворцы. Иной раз и пожалеешь, что на Руси нет таких гор – Колюта не пожалел бы никакого серебра, нанял бы тех подземельщиков – давно бы уже Всеслав на воле был.
Протиснулись наружу.
Смета привалился к стене клети, переводя дыхание – напротив него, такой же измазанный грязью сидел, переводя дыхание, Гордей. И кто бы мог подумать, что дружинным воям придётся рыться в земле, словно кротам.
Хотя чего только не бывает в войской жизни.
Вот хоть его жизнь взять.
Он, Смета, разве ж мог подумать, что попадёт на службу к тем самым полочанам, которые разбили их загон на Волоке? Что после всех своих скитаний по южной Руси он вдруг окажется в далёком Полоцке?
Над Смоленском невесомые облака таяли в прокалённой яростным летним солнцем синеве.
Смета остановил коня на опушке, и гнедой, устало фыркнув, сразу потянулся к пожухлому лопуху. Сорвал его с хрустом, покосился на всадника, словно немо спрашивая: «ты слезать-то с меня думаешь?»
– Придётся тебе потерпеть, дружище, – сочувственно сказал вой, погладив ладонью колючую, взмокшую от жары конскую шею. Гнедой, вновь покосился на хозяина, теперь уже с ярко выраженным презрением с фиолетовом выпуклом глазу, дёрнул ухом и вновь отворотился – потянулся к другому лопуху, крупнее и сочнее.
Смета же без отрыва глядел на город. Закусил губу и думал.
Ему не хотелось туда ехать.
Как встретит его князь Ярополк? Его, единственного (единственного ли?!) спасшегося из всей посланной к Холмскому посаду дружины.
Но думай не думай, а делать что-то надо. Смета вздохнул и тронул коня краешком стремени. Тот тоже вздохнул, почти так же тяжело, как и хозяин и двинулся к воротам города.
Гордей шевельнулся, повёл головой, разминая шею, затёкшую за время работы в подкопе – рыли полулёжа.
– Болит? – с лёгкой усмешкой спросил Смета, и полочанин (Смета про себя так о сю пору и не навык считать полочанином себя самого, хоть и служил Всеславу уже почти год) неприязненно зыркнув на чересчур ехидного товарища, процедил:
– А ты как думаешь?
Смета, не отвечая, просунулся в подкоп, ухватил за ушки туго набитый землёй холщовый чувал, и, натужась, рывком вытянул его в клеть. Утёр со лба мгновенно выступивший пот.
– Куда сегодня землю валить будем?
Смета пожал плечами – валить землю и впрямь было уже некуда, а копать было ещё далеко. Разве что прямо в клети рассыпать.
Из-под неплотно затворённой двери тянуло холодом, и Смета чувствовал, что мокрый от пота чупрун схватывается на конце ледяной корочкой.
– А повтори-ка, вое, что ты такое сказал, что я не расслышал? – голосом Ярополка Изяславича даже сейчас, на макушке лета, можно было заморозить Днепр около Смоленска.
На душе у Сметы захолонуло. Молодой (едва-едва двадцать лет исполнилось Ярополку) смоленский князь приподнялся на месте, вцепившись тонкими, но сильными пальцами в подлокотники резного княжьего кресла, вперив глаза в стоящего перед ним воя. «Пропал! – пронеслось в голове Сметы. – И ведь как чуял, не хотел ехать!». Да только как не поедешь-то?
– А могу и повторить, княже Ярополк, коль слышно плохо, – услышал он собственный голос, не узнавая его, словно со стороны, и даже подивился собственной смелости. Впрочем, ему, гридню великого князя, особо бояться было нечего. Не волен над его головой и княжий сын, только сам великий князь. – Погибла вся дружина твоя, я один спасся. В Холмском посаде всех полочане побили из головы в голову.
– Их, значит, побили, – сказал князь с расстановкой, сведя брови и неотрывно глядя на отцова гридня. – А ты, значит, спасся…
– Ты на что это намекнул-то, княже?! – воскликнул в голос гридень. – Не излиха ль на одну голову валишь?!
– Не наглей, витязь, – негромко сказал Ярополк, и в голосе его теперь опричь льда лязгнуло железо. – Я, вестимо, в твоей жизни не волен, а только вот тебе моё слово – поедешь к отцу в Киев, там ему всё и расскажешь. Как отец решит, так всё и будет. Внял ли?!
Гридень внял.
Смета сбросил измазанную глиной и землёй одежду около камелька, сложенного кем-то из камня-дикаря. Гордей разжигал дрова, склоняясь над устьем печки, усердно стучал кремнём по кресалу. Дрова не хотели разгораться, дым щипал глаза, а ветер то и дело вбрасывал в волоковое окно горсти сухого снега – наверху расходилась метель. Тепло за день вытянуло из жила прочь, и Смета торопливо завернулся в тёплый войский мятель, присел на лавку, выжидая, пока разгорятся дрова и от очага потянет, пробирая до костей, разымчивым печным теплом.
И снова вспомнил.
Тука встретил его у самого Вышгорода. Случайно встретились – Смета ещё издалека услышал скачущий по лесу гон, заливистый звонкий псовый лай, ржание коней и рёв рогов. Потом из чапыжника вырвались три всадника, и рванули к нему. Двое, чуть приотстав, на скаку вырывали из налучий луки. А средний, в богатой крашеной свите, вырвался вперёд, и, приблизясь, осадил коня. И тогда Смет узнал Туку. И почти тут же понял, что там, в лесу, охотится, скорее всего, сам великий князь. Изяслав Ярославич.
Тука тоже узнал его и даже оскалился злорадно. А Смета, глядя на него, вдруг понял, что чудин отлично знает обо всём, что случилось в Холмском посаде, и о том, как его встретил князь Ярополк. Откуда знает – невестимо, может гонец был из Смоленска, он-то, Смета, не спешил – кому охота нести недобрую весть господину, тем паче, что она не спешная.
А только если знает Тука, значит, знает и сам Изяслав Ярославич.
На душе у Сметы вдруг стало невыразимо погано, словно предчувствие какое накрыло. И с чего бы, спрашивается? Ведь ты ни в чём не виноват, – сказал сам себе Смета. – А значит – прав. А раз прав, значит, надо… что – надо? Тут он уже сам не смог себе сказать, что именно надо, в голову лезли какие-то напыщенные слова, вроде «смотреть опасности в лицо», и казались сейчас почему-то вовсе не напыщенным, а совершенно правильными. А с другой стороны – какая ещё опасность? Великий-то князь, господин, которому он поклялся служить – опасность?
Гридень через силу заставил себя понукнуть коня и подъехать ближе. И как раз в этот миг из леса вынесло новых всадников, среди которых Смета вмиг узнал и самого великого князя. Вокруг стало вдруг людно и конно, и весело лаяли собаки, кто-то что-то кричал, перебивая других. А потом великий князь вдруг поднял звончатую плеть, кручёную из тонких кожаных полосок, едва слышно брякнули на ней клёпаные бубенчики, и вдруг разом стало тихо вокруг, только хрипло дышали кони, да рычали на сворке псы, словно и на них вдруг подействовал приказ Изяслава, даже они гавкнуть не смели.
Смете вдруг бросилась в глаза полотняная вышитая рукавичка великого князя – сквозь льняную ткань ясно проступали сжатые в кулак на рукояти плети пальцы, резьба на рукояти – птичья голова с кривым хищным клювом и накладки рыбьего зуба. Словно это и было самым важным.
– Ага, – хрипло сказал Изяслав, и Смета с трудом оторвал взгляд от руки великого князя, и взглянул, наконец, ему в лицо. Глаза Изяслава были мыло не бешеными, и Смета окончательно убедился – князь знает обо всём. И не даст ему сказать ни единого слова. Ярополк его уже убедил.
Так и вышло.
– Убирайся, – процедил Изяслав, и Смета, собиравшийся было что-то возразить, вдруг вскинул голову, неожиданно и отчётливо понимая, что не скажет ни слова. Встретил торжествующий взгляд Туки, и понял, что одними увещеваниями Ярополка тут не обошлось. Небось, и Тука чего нашептал, а то и не он один. Усмехнулся криво, дёрнул усом, потёр ладонью отросшую за время странствий щетину на щеках и подбородке. А князь продолжал, страшно белея глазом:
– Убирайся, пока псами не затравил!
Так оно и сложилось.
Княжья охота умчалась прочь под хохот воев, а Смета остался стоять на обочине, словно оплёванный. И ведь ни виры, ни поля не потребуешь – с кем биться-то, с князем великим?!
А кто-то насмешливый за спиной шепнул вдруг – а чего бы и нет?
Дай срок, переведаемся, Изяславе Ярославич! – прошептал Смета побелелыми губами.
Но куда ж ему теперь?
Русь велика, а только он, Смета, уже наследил много где. В городовые вои альбо купецкую сторожу ему, гридню, идти невместно. Да и сам он не захочет. А в дружину какую податься – в какую?! Кто из Ярославичей захочет иметь в своей дружине воя, бежавшего от великого князя? Выгнанного великим князем? А опричь них на Руси и князей-то не осталось – Ростислав волынский в могиле, а полоцкий Всеслав – ворог. Ну или не ворог… но ворог – не ворог, а бился он Смета в Холмском посаде именно с всеславичами, не с кем иными. И возьмёт ли его полочанин в свою дружину.
А то за межу податься?
Смета за свои тридцать восемь не нажил ни семьи, ни скарба никакого – и жил о сю пору сиротой и бобылём. В Киеве все про то знали и привыкли к нему, да и он сам привык. А в Ярополчей дружине он начал было уже приглядываться к смоленским знатным девушкам, поманила жизнь надеждой – станешь, мол, таким же, как все. Но тут как раз Всеслав взял Новгород, Ярополк отправил их на север, и всё сложилось так, как сложилось.
И теперь решиться бежать куда-нибудь ему было легче, чем кому-либо ещё.
Так опять же куда?
Наобум? Милостей искать у ляшского альбо угорского короля, туда, где вои месяцы, а то и годы будут искоса смотреть на чужака-иноземца? А то на Варяжье море? Так там родичи да друзья Всеслава владычат, кто там ему рад?
Или всё же попытать судьбу и к полочанину податься?
Колюта воротился из города весёлый и злой. Отшвырнул на лавку наспех сброшенную свиту, с которой едва отряхнул снег в сенях, пал на лавку рядом, откинулся к стене и закинул ногу на ногу.
– Глянь-ка, доволен, как котяра, который сметану слизал с крынки, – подтолкнул Гордей Смету локтем в бок. Гридень-перебежчик (впрочем, у Всеслава в дружине его в гридни сажать никто не спешил, и ходил он пока что в обычных воях) в ответ только усмехнулся, скрывая зависть. Ему до смерти надоело сидеть в Берестове в четырёх стенах, но даже Колюта, который был в Киеве как рыба в воде, каждый раз, выходя в город, понимал, что ходит под лёзом топора. А уж про него, Смету, и говорить нечего – он как-никак, в Киеве двенадцать лет в княжьей дружине проходил, с того самого года, как умер князь Ярослав Владимирич, а каменный престол киевский занял его старший сын Изяслав. И его, Смету, коль что, в Киеве любая собака опознает, и пальцем укажет – вот мол, гридень великого князя, который в Полоцк уехал. Чего это он тут, в Киеве, толчётся?
– Доволен, ага, – бросил Колюта в ответ. – Всё почти готово, вот и доволен. И копать вроде не много осталось, так?
– Так, – подтвердил Гордей. Смета молчал.
3
Снег звонко скрипел под лыжами, и неяркое зимнее солнце висело низко над верхушками густо заснеженных елей. Безветренно стыли тяжёлые снеговые шапки на хвойных ветках, и для того, чтобы поднырнуть под такую шапку приходилось изрядно поклониться Лесному Хозяину, хоть он и спит сейчас крепко. Мало ль кто когда спит. А кто и спит, да всё видит.
Ждан в очередной раз наклонился, подныривая под тяжёлый сук и в очередной раз выругал свою глупость – стараешься не стряхнуть снег, словно не хочешь показать, что тут кто-то проходил. А лыжню всё одно не спрячешь. Оттолкнулся подтоком копья, скатился с пологого склона холма в распадок, приостановился, ожидая Вакула. Зацепился взглядом за полузанесённый снегом волчий след – и словно морозом продрало вдоль хребта. Вмиг, словно вспышкой, вспомнилось прошлогоднее – многосотголосый волчий вой за оснеженной стеной зелёного и янтарного сосняка, рвущие из рук поводья кони, страшный горловой храп и налитый кровью выкаченный от ужаса глаз Серка, которого едва удалось тогда удержать и успокоить. И потом он, Ждан, вместе с двумя десятками других коноводов (они потом клялись и божились Ждану, что тоже едва совладали с конями) носились по лесу по сугробам и едва протоптанным тропам, догоняя рванувший в ужасе дружинный табун. И как гнали его потом, едва собрав, и старались держать подальше от широкого следа волчьей стаи – громадной, словно войско.
Впрочем, это и было войско – Всеславля дружина, неведомо как обращённая князем в волков. И так же неведомо как обращённая потом у менского пепелища обратно в людей. Для самого князя неведомо как.
Ждан невольно поёжился, словно свежий зимний морозец пробрал до костей.
Как ты ни крути, а ему, Ждану тогда повезло. Вовсе не улыбалось оказаться в волчьей шкуре, хоть и на время. А ну как у князя после не вышло бы? Так и бегать в волчьем обличье потом всю жизнь, грызться с другим зверьём и встретить смерть от стрелы альбо охотничьей острожалой рогатины?
С другой стороны, если бы жребий пал не на него, то и деваться было бы некуда. Побежал бы в волчьей шкуре от Дудичей до Менска как миленький.
Ибо воля князя для воя – сильнее воли богов.
Звонко шурша лыжами, подкатился Вакул, остановился рядом, уткнув в сугроб ратовище. Поворотил к старшому обветренное и красное от мороза лицо, глянул Ждану в глаза и вмиг понял, о чём подумал старшой. И тоже содрогнулся – он тоже был тогда в числе коноводов. Вспомнил и невольно перекрестился – Вакул был в числе немногих христиан Всеславлей дружины, что предпочли остаться верными князю, чем Белому богу.
Помолчав несколько мгновений, они, не сговариваясь, двинулись дальше.
Над сугробом курился едва заметный пар.
– Пришли, – шёпотом сказал Вакул, словно боясь разбудить того, кто спал сейчас под этим сугробом. Знает ведь, что не разбудишь, а всё равно невольно шепчет, – подумал Ждан без насмешки, прислоняя рогатину к ближайшей берёзе и сдёргивая толстые суконные рукавицы. Несколько раз сжал и разжал левый кулак.
Нож тускло блеснул на солнце серым лёзом, словно вселяя уверенность. Ждан остриём кольнул себя в левое запястье, позволил нескольким каплям крови упасть на косо сломанным дубовый пенёк – должно быть, косолапый позабавился по осени, сломил молодой дубок.
– Прими, отче Велес, да не прогневайся, – сказал он тихонько.
Вакул, чуть поморщась, как всегда при виде языческого обряда, ловко перетянул руку товарища чистой тряпицей, быстро, почти неразборчиво, прошептал войский заговор на кровь. Ну и что, что товарищ его тоже знает, не от него шепчем, а чтобы чужое ухо не слыхало. Чьё? А мало ли чьё. Найдётсяи в зимнем лесу немалое число чужих ушей, хоть человечьих, хоть звериных, хоть нечисти какой.
Кровь канула в расщеплённый слом дубка, застыла на морозе густо-красными каплями, а охотники подступили вплоть к берлоге, обходя её с двух сторон.
Воткнули рогатины тупым концом в сугроб, нащупали подтоками там, в глубине, мирно спящую тушу – эгей, просыпайся, лесной господин. Пора пришла отвечать за то, что ты самый сильный в лесу!
Взлетел бурей сугроб, разметался по сторонам, рванулась наружу с недовольным рявком огромная туша, заросшая бурой, с проседью, шерстью. Медведь на несколько мгновений замер на разрушенном сугробе, недоумевающее и разозлённо поводя головой туда-сюда. Бросилась в глаза короткая, словно тупо срубленная морда, отвислая нижняя губа и длинные жёлтые клыки, с которых капала на снег слюна. Потом медведь неуверенно зарычал, всё ещё водя из стороны в сторону маленькими, едва заметными глазками – не знал косолапый, которого из возмутителей сна выбрать, кому первому башку сорвать, чтоб остальным двуногим неповадно было. Он глухо зарычал, но тут Ждан шевельнулся, и выбор медведя был решён.
Изначально медленное движение зверя вдруг неуловимо стало стремительным, и вой не успел даже и мигнуть, как бурый оказался совсем рядом. Пахнуло застарелой грязью, душным, мясным, дыханием из разъятой пасти – запах неминуемой смерти.
Зверь шёл на четырёх лапах, целя ухватить зубами за ногу, но Ждан ударил первым, сунул острым железом в шею. И почти одновременно, даже чуть опередив старшого, ударил сзади Вакул. Удачнее ударил – окажись Вакул справа от медведя, тут зверю и конец, но вой был справа, и железо только глубоко разорвало плоть.
С рёвом стал на дыбы лесной великан, и словно лучинка, сломалась под его могучей лапой рогатина Вакула. Вой шарахнулся назад, бросая обломок ратовища и выхватывая из-за пояса топор. Но Жданова рогатина уже утонула по самую крестовину в открытой груди зверя, острое перо нашло сердце и остановило буйный ток медвежьей крови.
Огромный зверь, всхрапнув, повалился ничком – Ждан едва успел отскочить и вырвать рогатину – рванулась из раны кровь, густо окрашивая снег в багряный цвет.
Закончив разделывать тушу, они присели отдохнуть на поваленный осенней бурей оснеженный ствол осины. Жарили на небольшом, наспех разведённом костерке медвежью печень, глотали по очереди из глиняной баклажки медовуху, и жмурились на огонёк. Как всегда бывает после успешно сделанного большого дела и нескольких глотков доброго мёда, блаженство растекалось по жилкам, заставляя трепетать каждую. И казалось, что уже не надо никуда идти или бежать, как это бывает постоянно в беспокойной войской жизни.
Молчали.
Не хотелось ни о чём говорить.
И только потом, когда наконец, отдышались, Ждан вдруг спросил:
– Вакул, а ведь ты крещён?
– Ну? – невозмутимо буркнул тот, зубами стягивая с ивового прутика кусок полупрожаренной печёнки.
– А разве ж крещёным заговоры читать положено? – подзудил Ждан. После напряжения боя и работы по разделке медвежьей туши душа просила шутки.
– Не, не положено, – охотно и всё так же невозмутимо ответил Вакул. Отхлебнул из переданной Жданом баклажки, сплюнул в снег застрявшие в зубах восковые крошки и пергу, утёр рукавом усы.
– А что ж ты кровь мне заговаривал?
– Когда это? – по-прежнему спокойно спросил Вакул. – Приснилось, небось.
Ждан в ответ только хмыкнул – это была не первая его попытка поддразнить христианина, только ни одна не была удачной – Вакул на подначки не поддавался.
Медовуха, меж тем, звала на разговор, развязывала язык.
– Нет, ну вот ответь мне всё ж таки… – начал вновь Ждан, дожёвывая печёнку. Наткнулся на неприязненный взгляд друга (Вакул мог многое стерпеть, но они ссорились уже несколько раз – когда Ждан начинал цеплять его веру взаболь), смешался и сказал чуть ли не просительно. – Да нет, я вправду понять хочу…
– Ишь, чего захотел – понять, – пробурчал Вакул, отбрасывая в кусты обглоданный прутик и решительно вставая с осины. – Коль про веру чего понять хочешь, так у попа́ спроси. Вот в Полоцк воротимся, ступай к Софии да у протопопа и спроси. А я тебе не поп, я вой, моё дело не молитвы петь, а князю служить.
– Не понял ты, – покачал головой старшой. – Я про тебя спросить хочу, чего мне тот протопоп твой расскажет?
– Ну? – Вакул полуоборотился. – Давай спрашивай скорее, да пойдём. Время не ждёт, надо до зимовья засветло добраться. Чего ты там про меня понять хочешь?
– Мы воюем против твоих братьев по вере, так?
– Ну так, – нехотя бросил Ждан.
– И как ты против них меч свой подымаешь? Греха не боишься? Вон, менские христиане в прошлом году – их вовсе никто воевать против киян не заставлял, а они на их сторону перешли и ворота отворили менские. А ты ведь и в бой против крещёных ходишь на стороне князя нашего, я помню – ты и на Немиге бился, и к Плескову ходил с нами.
– Ходил, – угрюмо кивнул Вакул.
– И? – не отставал старшой.
– Что – и? – сердито ответил Вакул. – Да, это грех! Но от господина отступить для меня тоже грех. Мне было выбирать, какой из этих двух грехов совершить – и я выбрал. И мне за него на том свете воздастся. Не за тот, так за другой воздалось бы. Так я уж лучше с князем да с вами, товарищами моими, вместях буду.
Он решительно подтянул пояс, поправил шапку, всем своим видом показывая, что говорить об этом больше не намерен:
– Всё?
– Нет, постой, – не отставал Ждан. Он напряжённо сморщил лоб и шевелил пальцами правой руки в воздухе, словно помогая сам себе думать. Наконец, поймав ускользающую мысль, он спросил. – А! Вот, вспомнил. Хрен с ним, с тем, что биться тебе приходится, в конце концов, ты за свою землю сражаешься, за семью свою и господина. Мы же три года назад, когда помогали Ростиславу, несколько монастырей в Русской земле разорили, выкуп с них одрали… это как? Я ведь помню, ты тоже с нами тогда был.
По губам Вакула скользнула мимолётная усмешка – старшой его вовсе не разозлил, как опасался. Вой только мотнул головой.
– Тут как раз греха на мне нет никакого.
– Как это? – удивился старшой.
– А вот так, – хмыкнул Вакул, затыкая за пояс топор. – Христос бичом изгонял торговцев из храма и завещал жить, как птицы небесные – добра не копить никоторого, не стяжать богатства. А гонения от язычников и страдания во имя бога для них – подвиг. Стало быть, для тех монасей только на добро наши грабежи стали, мы их от греха избавили и к святости подвинули.
Оба воя несколько мгновений глядели друг на друга (Ждан – ошалело, Вакул – весело), потом вдруг оба захохотали так, что с ближней сосны обвалились все снеговые шапки, а бездельный заяц за кустами рванул длинными скачками через сугробы прочь, поджав уши.
– Правда, протопоп Анфимий со мной не согласен, – сквозь смех выговорил Вакул, подхватывая с земли два здоровенных куска мяса и взваливая на плечо. – Выговорил мне – ты-де, мол, сам не праведник, сам и стяжаешь, и приторгуешь, коль надо, так нечего их и судить.
– А ты? – с любопытством спросил Ждан, тоже, наконец, вставая.
– А я сказал, что я – мирянин, мне и самому жить надо, и семью кормить. А они богу пошли служить и от мира отреклись, им строже всех надо заповеди блюсти, а не богатства стяжать, – Ждан вдел носки сапог в лыжные петли, повёл плечами, удобнее устраивая на них груз – половину медвежьей туши с клыкастой башкой и сказал требовательно. – Ну? Идёшь?
– Иду, – ответил Ждан. Всё ещё то и дело снова разражаясь сдавленным смехом, он тоже подхватил свою половину туши со свёрнутой в свиток звериной шкурой и стал на лыжи. – Пошли.
Поспеть обратно к зимовью и впрямь надо было до темноты.
Они успели.
Солнце ещё выглядывало алым краешком из-за высокого ельника, из полутёмных глубин которого медленными тенями выползали сумерки, когда Ждан и Вакул, наконец, остановились около невысокого навеса, под которым храпели кони, чуя кровь и медвежью шкуру. Жердевая изгородь от земли до самого навеса была забрана соломенной загатой, из под неё курился незаметный парок, такой же, как и над берлогой медведя висел.
Вестимо, такая загата была плохой защитой от зверья, разве только от холода коням помогала. От волков коней должен был спасти взятый с собой из Полоцка оберег – всё тот же, который, как помнил Ждан, в прошлом году Всеслав Брячиславич раздал своим гридням, которые шли в набеги на Смоленск, Туров, Берестье и прочие владения Ярославичей. Эти обереги тогда помогли им сговориться с волками, замести следы, пугнуть чужих коней… сейчас они должны были не пугать, а оберегать коней от волков… теперь уже их собственных коней.
Рядом высилась небольшая избушка из плохо окорённых корявых брёвен, с торчащими из пазов клочьями мха, около которых намёрзли едва заметные зайцы. К ней был прирублена такая же маленькая и неказистая клеть на невысоких столпах под углами.
Ждан криво усмехнулся.
Никакие столпы не помогли – крыса и мышь в первую же седмицу их жизни в зимовье, невзирая на столпы, забрались в клеть и стравили почти весь запас – подвесить его повыше вои поленились, надеясь на то, что клеть поднята, вот грызуны и поживились. А когда спохватились, так крупы оставалось только на пару каш, остальное было сгрызено и загажено напрочь. Вот и решились полочане на охоту в чужом древлянском лесу, а так – вряд ли высунулись бы из зимовья. Добро хоть мыши стравили в первую голову крупу, а не кормы для коней, а то невестимо, что и делать бы пришлось. Сена или зерна в этих краях купить вестимо, было можно, да ведь только слух пойдёт. А отсюда, из древлянской земли, до Киева самого рукой подать – всего сотня вёрст по прямой-то.
Ближе к Киеву полоцких конных подстав больше не было, ни тайных, ни явных.
Позже, когда они убрали уже схваченные морозом куски медвежьей туши, голову и шкуру в клеть (в этот раз не поленились, подвесили так, чтобы никакая мышь не добралась – а столпы Ждан в первую же седмицу, обнаружив потраву, матерясь, подрубил по годному, грибом, – так, чтобы ни мышь, ни крыса не забрались внутрь), сидели внутри выстывшего зимовья, разводили огонь в камельке, Вакул недовольно проворчал:
– И чего нас занесло в такую даль от Полоцка? – он подвесил над огнём медный котелок с водой и бросил тряпичный свёрток с сушёными листьями шиповника, смородины и вишни на грубо отёсанную столешницу из расколотого пополам обрубка бревна. До того, как придёт пора бросать эти листья в кипяток, было ещё долго, но Вакул любил, чтобы в нужное время всё было под рукой, а не надо было шарить по торбам да поставцам. Впрочем, поставцов тут не было. – Сидим тут… куда ворон костей не заносил, до Киева всего сотня вёрст, в любой миг нас найти могут… ждём невестимо чего…
– Ну как невестимо чего, – Ждан поднял к нему раскрасневшееся от огня лицо – дрова в камельке наконец взялись огнём, и старшой выпрямился внутри зимовья во весь немаленький рост. – Сам же знаешь, чего ждём…
– Да знаю, – с досадой сказал Вакул.
Ждали они побега из Берестова своего господина, князя Всеслава Брячиславича. А кони нужны были для того, чтобы князь мчался от Киева до самого Полоцка, меняя коней на заранее подготовленных через каждые семьдесят – восемьдесят вёрст подставах. Таких же точно, как и они.
– Не пойму только почему здесь? – продолжал Вакул. – Ведь проще было бы… много проще! ему (они избегали называть в таких разговорах имя господина, да и вообще опасались говорить впрямую даже наедине – кто её знает, здешнюю нечисть, это в кривской да дреговской землях они – у себя дома, где и леший поможет, и волки прикроют…) вдоль Днепра…
Вакул не договорил – Ждан воззрился на него с удивлением.
– Ты и впрямь остолоп, – сказал чуть удивлённо и полувопросительно.
Вакул только молча приподнял бровь – поясни, дескать, – а у самого под щетиной на давно не бритой челюсти вспухли желваки. Шевельнулась борода.
– Не злись, – примирительно сказал старшой. – Но мог бы и сообразить, что его именно там и будут ловить в первую очередь. А тут…
Вакул, несколько мгновений помолчав, наконец, кивнул в ответ.
Всё верно. Прав Ждан, тут Всеславу Брячиславичу достаточно будет до Менска добраться, вернее, до развалин менских, а там, считай – дома!
4
Над Черниговом размеренно плыл колокольный гул – христиане справляли какой-то свой праздник. Несмеян, вестимо, в них не разбирался – да и для чего ему? Да и сами-то они, христиане… многие ль знают, что за праздник, да что он значит? Трезвонят колокола – и ладно… впрочем, на носу Корочун, а значит, и рождение христианского Белого бога.
Над площадью высились белокаменные стены собора, сияли позолоченные купола. Четыре десятка лет тому Мстислав Владимирич в пику киевскому князю Ярославу нанял артель греческих зодчих и каменосечцев и велел построить в Чернигове каменный храм Спаса-Преображения. Показать Ярославу, что Чернигов – столица не хуже Киева с его Десятинной церковью. Но начатое строительство было брошено сразу после смерти Мстислава, а артель забрал великий князь – и воздвигли мастера сначала Софию в Киеве, а потом – Софию в Новгороде. А черниговский храм оказался никому не нужен. Зодчие, освободясь от работ в Киеве и Новгороде, собирались уже было уехать обратно в Царьград, но тут их переманил к себе в Полоцк Брячислав. Для того же, для чего и Мстислав когда-то. И только потом, когда умер в Полоцке Брячислав, так и не докончив своего державного строительства, а Всеслав указал зодчим путь чист, про зодчих вспомнили на Юге. В Чернигове после смерти Ярослава Владимирича уселся Святослав, он и призвал зодчих обратно – докончить когда-то начатое.
Несмеян знал про все эти приключения артели ещё со слов князя, и каждый раз все эти стремления помериться удами с Киевом, а то и с Царьградом у него вызывали кривую усмешку. Вот и сейчас Несмеян кинул косой взгляд на церковь, презрительно скривился (хотя внутренне молча и восхитился мастерством греческих зодчих, сумевших уложить кирпич в стены такой нарядной вырезной кладкой, выпуклыми пилястрами и полукруглыми апсидами по бокам) и пошёл прочь, к торгу, пиная попавшиеся под ноги куски подтаявшего конского навоза – солнце пригрело, и скрытая доселе под снегом грязь понемногу выныривала наружу.
Пономарь на паперти проводил его подозрительным взглядом – ишь, мимо собора прошёл и даже не перекрестился. Язычник, не иначе. А ведь вой, не менее, – подбородок брит, усы, из-под шапки чупрун виднеется. Кто ж таков? Черниговские вои ходили такими же бритомордыми, неприлично для христианина, а только этот вовсе не похож на черниговца.
Гридень, почуяв взгляд, передёрнул плечами. Здесь, в Чернигове опасность идёт за ним следом на каждом шагу – настороже надо быть постоянно. Святослав невесть с чего разрешил ему остаться при княжичах, то ли просто чтобы они себя князьями чувствовали, хоть кто-то вроде дружины при них был, то ли ещё для чего. Вот и ходи теперь опасно, гриде Несмеян.
На торгу было шумно и людно. Кто-то торговался до хрипоты, кто-то нахваливал свой товар, кто-то хулил чужой.
Первыми попались снедные ряды. Торопливо проходили боярские и купецкие слуги, прицениваясь враз к замороженным целым тушам альбо полтям. Несмеян поморщился, заметив обветренное мясо на отрубе туши – кто-то чрезмерно хитрый, выставил на продажу чуть подпорченное мясо. Авось кого и обманет… Тут же были и рыбные ряды, у самого берега деснянского, рядом с вымолами – мороженые осетры, щуки и снеток продавались целыми возами.
Миновав рыбные и мясные ряды, гридень задержал торопливый шаг. Сбережённые за зиму, золотились горы прошлогодней погребной репы, рядом румянилась морковь и светились длинные косы сухого лука, белели гроздья сушёного хрена. Мочёные яблоки и квашеная капуста, вываренные в меду груши, мочёная клюква и брусника.
За снедными рядами сразу начинались ремесленные.
Кузнечные и оружейные ряды притягивали тусклым сиянием сизого боевого железа. Несмеян невольно залюбовался хищными клинками – прямыми и кривыми, обоюдоострыми и с односторонней заточкой, рубящими, режущими и колющими. Большинство клинков было обоюдоострыми русскими прямыми мечами – сабли на Руси были пока что не в ходу. Не пришло ещё время сабель, и мало кто из русских воев того времени мог подумать, что пройдёт всего каких-то триста-четыреста лет, и большинство их потомков будет гордиться не прямым тяжёлым мечом, а гнутой лёгкой саблей, будто половцы альбо печенеги. Серые, даже на вид шероховатые, словно из крупинок спаянные лёза соседствовали с бурым витым харалугом, откованным из пучка толстой проволоки, стальной и железной вперемешку, для прочности и упругости – гордостью русских оружейников.
Рукояти притягивали взгляд наравне с клинками – резные деревянные и костяные, медные и серебряные с чернью и перевитью, золочёные с эмалью – эти только князьям да боярам под стать.
Но и помимо мечей было чем полюбоваться в оружейных рядах. Топорики, чеканы и клевцы, кистени, булавы и шестопёры сами просились в руки, тяжёлые широколёзые секиры навевали мысли об отрубленных руках и головах, разрубленных шеломах. Широкие рожны боевых рогатин и хищно заострённые насадки сулиц, короткие стрелы для самострелов и длинные – для луков. Ножи – длинные боевые, кривые засапожники, короткие метательные.
Тут же продавались и доспехи. Простые – из крупных железных пластин, нашитых на стегач. Кольчуги – любимые доспехи русских воев – не особенно тяжёлые, но верные в бою. Наборные брони из железной чешуи, нашитые на всё те же стегачи альбо связанные кожаными постромками. Наручи и поножи, даже железные чешуйчатые рукавицы. Шеломы (островерхие, клёпаные, с тяжёлым литым навершием) с чешуйчатыми и кольчужными бармицами, шеломы с нащёчниками и назатыльниками, шеломы со стрелками и наносьями.
Гридень переходил от ряда к ряду, любуясь оружием, которое само так и просилось в руки. Но так ничего и не купил. Зачем? Того оружия, которое ему досталось от отца, ему пока хватало. А нагружать себя излишком не стоит, рук всё одно только две. Да и не в том он сейчас положении, чтобы себя излишком оружия отягощать. Сражаться пока что не с кем.
В оружейных рядах время прошло быстро, и Несмеян опомнился, когда увидел, что солнце уже миновало полдень и клонится к окоёму. Он быстро миновал стеклянные, златокузнечные и гончарные ряды, и прошёл к коневым рядам.
На торг Несмеян пришёл совсем не для того, чтобы что-то покупать.
Шепель придирчиво окинул взглядом сгрудившихся коней – они прядали ушами и то и дело косили налитыми кровью глазами, в любой миг готовые прянуть, оборвать ненадёжную верёвку и рвануть вскачь вдоль торгового ряда по утоптанной сотнями сапог земле – прочь из тесно огороженного заборами и стенами людского мира, туда, где на степном просторе можно скакать куда глаза глядят, драться с чужими жеребцами из-за кобыл, и нюхать горький степной ветер, раздувая вырезные дымчатые ноздри. Но крепки верёвки, и гулять теперь коням не в степях, а в княжьих да боярских табунах Северской земли, меж перелесков и на опушках дебрей.
Шепель усмехнулся, глядя на то, как суетятся вокруг коней козары, покрутил пальцами недавно пробившиеся, наконец, усы, бросил вопросительный взгляд на старшого обоза (тот только разрешающе махнул рукой – сам когда-то был молодым и, пригоняя в Чернигов на торг табуны, только и ждал вот этого мига, когда можно будет пойти погулять по торгу и посмотреть город) и зашагал прочь от коневых рядов.
Уже на самом краю, невдалеке от громоздящихся гор расписной глиняной посуды он походя едва не толкнул плечом торопливо идущего навстречь воя в болотно-зелёной свите и такой же шапке с бобровой опушкой – в самый последний миг едва успел увернуться и не толкнуть его плечом. Но тот даже не обернулся, видно, изрядно спешил. Шепель несколько мгновений постоял, глядя ему вслед и стараясь припомнить, где и когда он мог его видеть, потом тряхнул головой, отгоняя наваждение (мало ль в самом деле на свете похожих людей, что теперь, за каждым следом бежать и кричать – «эй, постой!»?), и пошёл дальше, нет-нет да и морща под войлочной шапкой лоб – где ж я его видел?
Любава-Нелюба летом родила горластого мальчишку, которого, не сговариваясь, все враз порешили назвать Неустроем, и теперь Шепель собирался купить гостинцы и для жены, и для сына… да и для всей семьи вовсе.
Купил.
И шитую новогородским жемчугом суконную выходную кику для жены, и отделанный греческим шёлком широкий пояс для матери, и витую из кожаных полосок длинную плеть с посеребрёнными бубенчиками отцу, и вязанные из крашеной шерсти копытца сыну.
А потом ноги сами понесли его на оружейный торг.
Шепель уверенно прошёл мимо самой первой кузни – уж слишком захудалой она выглядела. Не может хороший, знающий коваль так прозябать. Исходя из того же, миновал и ещё одну. А к самым большим и богатым и близко подходить не стал – там хозяева уже редко берут в руки молот, они стали купцами, а в работники к таким уважающий себя мастер тоже редко идёт. Так его учил когда-то отец, а старый Керкун в оружии понимал.
Наконец, Шепель выбрал подходящую кузню, которая поразила его изобилием всевозможного боевого железа – здесь, пожалуй, поразился бы и отец, и сам былой старшой Ростиславлей дружины Славята, повидавший такое, что ему, донскому мальчишке, пожалуй, и не снилось. Метательные ножи и пращи, боевые ножи с широким лёзом, чеканы и клевцы, кистени и булавы, мечи (их как раз было мало, едва по пальцам одной руки пересчитать, меч – оружие дорогое, не всякому по калите и чести) и секиры, насадки для стрел и сулиц, копейные рожны и совни, луки и даже пара самострелов. И тут же, рядом, оружие защитное: кольчуги, стёганые доспехи, наборные панцири, шеломы всевозможных размеров, с коваными личинами и полуличинами, с наносьями и бармицами, круглые щиты, обтянутые толстой бычьей кожей с набитыми бляхами и полосами железа.
Руки чесались и глаза разбегались, хотелось взять, потрогать и обласкать каждое лёзо – в душе поневоле проснулась свойственная каждому мужчине до седых волос неистребимая мальчишеская страсть к оружию.
Мимо стойки с мечами Шепель заставил-таки себя пройти, предварительно простояв около неё несколько времени. Его сабля Удача была при нём, а другой меч ему пока что и незачем – он не обоерукий боец, а чтобы сражаться одной рукой, достанет и того, что есть.
И тут Шепель увидел то, что ему было нужно. На древке длиной в три локтя и толщиной в женскую руку, любовно выточенном из ясеневого стволика и выглаженном куском стекла, плотно сидел длинный, в четыре пяди, и широкий ножевой клинок, прямой и расширенный к концу от трёх пальцев до пяти, заточенный с одной стороны и обоюдоострый на конце. И к самому жалу сходящий на нет. Тяжёлая боевая совня, страшное оружие, сочетающее в себе боевые качества копья и меча, оружие, которым можно с равным успехом рубить и колоть как в пешем, так и в коном строю.
Несколько мгновений козарин разглядывал её, словно жених невесту, потом тихонько, словно боясь спугнуть, прикоснулся кончиками пальцев. И немедленно сказал хозяину лавки:
– Беру. Сколько просишь?
После недолгого торга мастер всё-таки сбавил цену до сходной, и совня обрела владельца.
Он уже выходил из рядка, когда вдруг снова невесть с чего вспомнил того встречного воя.
И с чего я в самом деле взял, что это именно вой? А! У него же побородок брит, и усы вислые… рыжие… да и меч на боку. А под шапкой небось и чупрун сыщется на бритой голове…
Рыжие!
Словно молния сверкнула среди зимы, озарив яркой белой вспышкой и полутёмный навес, под которым висело оружие, и грязный истоптанный снег торга, и серые рубленые стены черниговского детинца невдалеке.
Несмеян!
Шепель опешил, несколько мгновений стоял столбом, тупо глядя перед собой, потом ошалело помотал головой.
Да нет же!
Не может быть!
Откуда здесь, в Чернигове, в сердце Северской земли, взяться полоцкому гридню, мало не побратиму самого полоцкого князя-оборотня.
И в этот же миг Шепель вдруг понял, что он спрашивает себя не о том. Неправильно спрашивает.
Не «откуда ему тут взяться?»! А «что он тут делает?»!
Шепель постоял на месте ещё несколько мгновений, обдумывая, потом решительно вскинул на плечо совню и зашагал обратно к коневым рядам на ходу закипая всё больше и больше.
Он пока что ещё не решил, что именно будет сейчас делать. В первый након, вестимо, надо убедиться, верно ли это Несмеян… а уж потом решать что делать. Но просто так отпускать убийцу Неустроя Шепель не собирался.
Несмеян глянул исподлобья на стоящего перед ним Добрыню. Вой от пристального взгляда чуть смутился, поправил повязку на пустом глазу, но почти тут же злобно дёрнул усом и выпрямился. Ещё не хватало голову клонить, хоть и пасынок он Несмеяну, хоть и ходил Добрыня в набеги по дреговской земле под рукой Несмеяновой, хоть и сражались вместе летом против погони мстиславичей, уводя их от княгини и княжичей.
Несмеян только мигнул, словно стряхивая соринку из глаза, и сделал вид, что не заметил ни замешательства пасынка, ни его злости.
– Значит, всё готово? – переспросил он въедливо уже в третий раз. Сколь бы ни злился Добрыня, а без занудной въедливости в таком деле никуда – слишком многое стоит на кону, слишком многое можно потерять в случае неудачи. И князь Всеслав головой вержет, и княжичи, не говоря уж об их никому не нужных головах, о которых никто не станет плакать опричь их жён.
– Да, – каменно-твёрдо уронил Добрыня. – Ждём на Снови.
Он на мгновение замешкался, словно хотел что-то спросить, но сомневался – не пустяк ли.
– Ну, говори, – поторопил Несмеян. Лучше обойтись без недомолвок. Оборотился, бросил быстрый взгляд, но рядом никого не было – двое полочан встретились в закутке за коневыми рядами, и высокий заплот отгораживал их от рынка.
– Почему мы должны ждать именно на Снови? – спросил Добрыня, помявшись. – Лучше было бы на Соже. Так дорога прямее.
– Дорога куда? – усмехнулся Несмеян, и Добрыня, почуяв подвох, всё-таки ответил:
– В Полоцк, вестимо.
– А с чего ты взял, что бежать будем в Полоцк?
– А куда? – оторопел Добрыня.
– К вятичам. Там искать не будут.
– К Ходимиру-князю, – понимающе кивнул Добрыня, мгновение подумав. – Понял тебя. Добре задумано. Когда?
– Когда из Киева скажут, что у них всё готово. Надо единым рывком всё делать, в один день.
– И верно. Ну тогда я поехал. Жду!
Хлопнув ладонь о ладонь, они разошлись. Несмеян несколько мгновений глядел вслед Добрыне, потом поворотился, обогнул заплот, вновь выходя на рынок, и так и застыл.
Прямо перед ним стоял высокий парень в серой свите с совней наперевес и глядел на него так, словно долго искал и найдя, теперь собирался зарубить. Впрочем, скорее всего, так и было. Глядел вприщур, то и дело шевеля усом. А в следующий миг Несмеян его узнал.
Тот дончак, козарин из дружины Ростислава! Как его там… Шепель!
Несмеян на мгновение прошиб страх, на лбу выступил холодный пот – не за себя страх, нет. Что успел услышать этот мальчишка?! И не следует ли его резать прямо сейчас? Совня в руках Шепеля Несмеяна вряд ли бы остановила.
– Тебе чего? – спросил он настороженно. Шепель напряжённо облизал губы, покосился по сторонам – он уже и сам был не рад, похоже, что затеял всё это. Но отступать было уже поздно.
– Ты… ты – подсыл! – выпалил, наконец, мальчишка, и Несмеян, подобравшись, прикинул, насколько он быстрее козарина, и кто что успеет сделать раньше – Шепель дотянется до него совней, или Несмеян вырвет из ножен меч. Похоже, мальчишка всё-таки слышал достаточно. Чтобы протянуть время хотя бы на миг и лихорадочно соображая, что делать дальше (кровь лить не хотелось, после этого – только беги, и всё – провал), Несмеян глупо спросил:
– Чего это вдруг?
– А что тебе в Чернигове надо-то?! – выпалил Шепель. – Тебе, полочанину?!
В следующий миг Несмеян понял. И возблагодарил богов – настолько легко стало на душе.
Мальчишка ничего не слышал. Он просто узнал Несмеяна и напридумывал себе невесть чего, чуть не угадав при этом главное.
Гридень рассмеялся насколько мог более искренне, глядя, как на лице козарина медленно проявляется и становится всё более значимым выражение понимания, что он сглупил и оттого совсем уж мальчишеской обиды.
– Пошли, – прохохотавшись, сказал гридень.
– Куда? – непонимающе спросил сбитый с толку Шепель.
– Ну куда ты меня там вести собирался? К тысяцкому или сразу на княжий двор?
– К князю, – помолчав, сознался Шепель.
– Ну вот и пошли, – и, уже двинувшись прочь, бросил через плечо. – Стало, быть, черниговским князьям служишь теперь?
– Мы служим тьмутороканским князьям, – угрюмо выговорил ему в спину козарин. – А на Тьмуторокани ныне Глеб Святославич сидит.
С княжьего двора Шепель вышел, шатаясь, как пьяный. Щёки горели пламенем, от стыда света белого не видел бы! Нашёлся тоже охотник, выследил зверя до логова! Подсыла нашёл! Отомстил за брата! Да кто ж его знал, что этот Несмеян при пленных Всеславичах состоит?! А на рынок припёрся седло себе новое купить!
Вся гридница Святославля над ним ржала, как косяк жеребцов!
Выйдя за ворота, Шепель остановился, опираясь на совню, перевёл дух. Добро хоть свои станичники не видали его позора, да и того, как он Несмеяна «схватил», тоже никто из козар не видел – хвала богам, Шепель был один.
За спиной без скрипа (прилежны и безленостны холопы на дворе у князя Святослава Изяславича!) отворилась калитка, и Шепель, не оборачиваясь, угадал, кто вышел за ним следом.
Несмеян, вестимо.
– Не журись, Шепеле, – добродушно сказал полочанин. Мальчишка сжал зубы, поворотился, глянул исподлобья. Он его ещё утешает!
– Месть мстить мне хочешь?
Не хочу, а надо. Шепель ясно слышал, как скрипят у него во рту стиснутые зубы. И повторил вслух.
– Не хочу. Но надо.
– Надо, – странным голосом протянул Несмеян. – Надо ли? В бою ведь дело было. Подумай.