1
День клонился к вечеру. Ночью прошла пороша, и теперь на тонком слое свежего снега далеко был виден глубоко продавленный в старом снегу санный след и отпечатки кованых конских копыт. От Волги тянуло влажной свежестью – больших морозов уже не было, и река хоть и томилась ещё подо льдом, но на середине её уже возникли широкие промоины, над которыми курился пар. Зима в этом году на Волге была необычно тёплой, и потому князь, который обычно собирал дани по снегу, чтобы не мучиться в пути со сменой телег на сани, как и все русские князья, задержался в пути, и уже седмицу сидел в Ярославле.
Владимир Всеволодич досадливо, совсем ещё по-мальчишески (мальчишка и есть, пятнадцатая весна пошла) скривил губы. Да и весна нынче была ранняя – в прошлом году в это время уже к Суздалю с полюдьем подъезжал, а снег в Залесье лежал глубокий.
Потому и был в Суздале, что снег глубокий лежал, – строптиво возразил сам себе юный ростовский князь.
Да. Именно в начале полюдья его тогда настигла весть о походе на Всеслава. И неутомимый Ставко Гордятич тут же начал пополнять дружину своего князя ростовскими удальцами, и собирать кормы на наступающую войну. Хотя ещё никто тогда не мог бы предсказать, что война начнётся зимой, в самый лютый мороз. А вот Ставко…
Умён Ставко Гордятич.
Ставко словно услышал мысли господина, подскакал ближе, оборотил разрумянившееся от ветра лицо:
– Ярославль близит, княже-господине! Повелишь там поторопить?
– Повелю, – равнодушно кивнул Мономах.
Князь был мрачен.
С прошлой зимы, не оставляя, грызли тоскливые мысли – не давало покоя то, что они, Ярославичи, старшие и младшие, сотворили с кривской землёй и Всеславом. Оно вестимо, война есть война, и воям зипунов добывать надо, вот только кривичи – они всё ж свои. Не половцы там, не торки какие или булгары. Да и князь Всеслав – не чужой. Ему самому, Мономаху, троюродный брат. И раз такое дозволено, стало быть, когда-то в будущем, его Мономахов сын, да Ольга Святославича (тоже троюродные друг другу будут) смогут и до крови раскоторовать, и друг друга на клятве обмануть и на кресте, а то и – страх подумать! – убить один другого[1]!
На миг стало жутко.
Вспомнилось лицо Ольга, юное, открытое, хоть в веселье, хоть в гневе. А гневен часто бывал черниговский княжич, и тогда сводил брови, сжимал зубы, чётко обозначались под натянутой кожей челюсти, а глаза заставляли в страхе отворачиваться холопов – хоть с виной, хоть без вины. Горяч Ольг, да всё ж не так, как Роман – этот и вовсе пылок и гневен, словно сухой бурьян, при первом огоньке полыхнёт, не загасишь. Ольг отходчивее. Погодки, они с Мономахом были почти друзья, благо и отцы до сих пор не ссорились (с младшим братом у Святослава был мир, не то что со старшим). От Чернигова, где сидел Святослав до Всеволожа Переяславля – всего ничего, и братья часто гостили друг у друга, когда не особо заедали княжьи дела.
Нет!
Не может быть!
Они же с Ольгом одной веры! – пришла спасительная мысль.
Да, да!
Это Всеслав – язычник, потому с ним и поступили так.
Вспомнились отцовы слова о том, что надо лишить язычников их главы, готового вожака. Иначе… иначе страшно было подумать, что может случиться…
Но червяк сомнения оставался. Грыз понемногу.
Отец – да и дядя Изяслав более того! – нарушили клятву. Обманули на кресте двоюродного сыновца.
И хуже всего то, что это придумал именно отец! Мономах это знал отлично, хоть ему про то и не говорил никто. Так, слухи… случайные разговоры меж гриднями великокняжьей старшей дружины… и собственные догадки.
Дядя Изяслав слишком держится за порядок, за обычай, для него, если что нарушить – так это крушение мира, за которым может и Страшный Суд последовать. Его собственный старший сын, Мстислав, намного круче и резче.
Дядя Святослав – этот честен, прям и крут, стойно Святославу древлему, тот и при Всеславлем нятьи кричал в лицо великому князю о нечестии и нелепице. Этот до подобного вряд ли бы додумался.
Но тогда выходит… его отец, Всеволод Ярославич, переяславский князь – нечестен и подл?
– Нет! – чуть ли вслух готов был крикнуть Мономах. Опускал голову и шептал сквозь стиснутые зубы. – Нет!
Всеслав – враг! И поступили с ним, как с врагом!
Сам того не замечая, Мономах повторял отцовы слова о том, что кривской земле необходимо было дать предметный урок. И о том, что надо было лишить язычников вождя.
Слабое утешение.
Но много ли надо, чтобы убедить мальчишку в четырнадцать лет? Особенно когда он сам этого хочет не меньше, чем тот, кто хочет убедить?
На окоёме показались городские стены – пока ещё едва различимой серой полоской по белой снеговой пелене.
Ярославль.
Дедов город.
Живо вспомнилась легенда, слышанная от отца – про основание Ярославля. И то, как сопротивлялись крещению до последнего жители Медвежьего угла – большого погоста в устье Которосли. И как Ярослав, окружив войсками погост, входил на его улицы сам с невеликой дружиной и священником, а после вступил в обрядовый бой со священным медведем, живым воплощением Велеса (не бога, нет, демона! – тут же открестился про себя Мономах, – вестимо, демона!) и победил его… ребёнком Владимир не раз представлял себе этот бой и чуть ли не вживе ощущал на себе жаркое дыхание разъярённого зверя (а то и не просто зверя!), которому, по слухам, жители Медвежьего угла порой отдавали пленных христиан. И как горело капище, а после, на месте погоста дед построил город.
Ярославль.
В вечерних, пока ещё редких сумерках, впереди метнулось по снегу что-то тёмное. Ставко Гордятич резко свистнул, приподымаясь на стременах и указывая плетью. Пятеро воев сорвались вскачь, швыряя и взвихривая снег из под копыт, и скоро донёсся ответный свист.
– Заполевали, – довольно усмехнулся Ставко и вопросительно глянул на господина. Владимир Всеволодич только согласно кивнул и наддал, погоняя и без того уставшего за день коня.
Вои гарцевали, окружив троих хмурых мужиков с короткими копьями наперевес и тяжёлыми зверобойными луками за спиной. Привычным уже глазом Мономах отметил и топоры за поясами мужиков, и их напряжённо ожидающие позы (вон тот, с краю, рыжий, того и гляди, метнётся с копьём, пропоров бок коню крайнего воя – и мужики ринут в бег к ближнему лесу, до которого меньше перестрела). А уж после разглядел у них под ногами и тушу забитого лося, уже припорошённую снегом.
Охотники.
Вот только что ж эти охотнички тушу-то на месте не разделали? Это надо сразу делать, а то схватится на морозе, потом и топором не вдруг разрубишь, вдесятеро больше возни.
Или…
Владимир Всеволодич поворотился к Ставке, и тот, не дожидаясь вопроса, готовно кивнул:
– Верно, княже, – подъехал ближе, растолкав конской грудью всадников. – Лося-то в княжьих лесах небось завалили, или в боярских, а?
– Не-а… – уверенно, и с какой-то ленцой даже протянул старший – крепкий и цепкий, который и стоял более расслабленно, чем остальные, да и в руках держал не копьё, а лук.
– А людей пошлём, последим коли? – подбоченился Ставко Гордятич. Вои опричь одобрительно загудели, и тут тот, рыжий, не выдержал.
– Давай, посылай! – визгливо заорал он, срывая с головы шапку и швыряя под ноги. – Давай, послеживай!
Он рванулся в сторону ближнего воя, но тут же от удара подтоком копья в спину кувыркнулся в снег, роняя рогатину. Покатилась по снегу шапка, рыжие волосы смешались со снегом.
– Встань! – негромко велел князь холодным голосом.
Парень поднялся, утирая кровь из разбитого носа, зыркнул ненавидяще:
– Развелось вас, хозяев! Князья, бояре, а теперь ещё и попы́ на нашу голову! Когда мой дед сюда с Пахры пришёл первым, никоторого князя тут и не было, а поповским духом и вовсе не пахло, а теперь плюнуть некуда – везде знамено стоит!
– Ишь, каков, – процедил Ставко и потянулся плетью, пытаясь рукоятью приподнять голову рыжего за подбородок. Тот в ответ коротко махнул рукой, и выбитая плеть зарылась в снег – Ставко, чересчур на себя понадеясь, не надел на запястье паворз.
Кто-то из воев восхищённо свистнул, кто-то вздел свою плеть над головой рыжего. Тот глянул в ответ свирепо и непримиримо.
– Покинь! – оборвал князь всё таким же холодным голосом. Вои и сами порой дивились тому, откуда у четырнадцатилетнего мальчишки такой властный голос. Потом вспоминали, что князья, как ни крути, до крещения считались потомками богов, и удивляться переставали.
Плеть упала, обвисла безвольно. Рыжий же глядел на князя без всякой благодарности:
– Я не холоп, княже, чтоб меня плетью! – бросил он с не меньшей, чем князь, холодностью.
– Так последить, княже? – Ставко, словно ни в чём не бывало, склонился с седла, подхватил плеть, поиграл ей, отряхивая плеть. На рыжего парня он старался не смотреть.
– Не надо, – мотнул головой князь. Откуда-то вдруг возникла уверенность, что сколько след ни гони – ничего не докажешь. Уж больно уверенно глядел охотничий старшой – даже если и в княжьем или боярском лесу зверя взяли, то следы хорошо замели.
– Следы замели? – спросил он вдруг напрямик то, о чём думал.
– Да нет, – усмехнулся старшой, чуть опуская лук. – Просто воля Велесова с нами…
Видно было, что мужик тут же ухватил себя за язык, но было поздно. Вои угрожающе загудели, но князь укротил их коротким движением руки.
Велес, значит, – странно усмехаясь про себя, думал князь, разглядывая мужиков, и невольно любуясь. Хороши! Ни следа кротости или смирения, вольный народ. Этот рыжий, вон как взвился, когда Ставко его плетью всего потрогать хотел…
– Ладно, ступайте, – разомкнул, наконец, губы Владимир Всеволодич. Мужики разом влегли в лямки, волоча лосиную тушу по снегу. Только старшой задержался, сдёрнул шапку и поклонился.
– Прощай, княже, Владимир Всеволодич. Спаси тебя боги.
– Постой, – уже вслед окликнул его князь. Мужик снова чуть задержался. – Откуда меня знаешь?
– Так в прошлом году твои люди у нас в веси были, в полюдье, – пожал плечами тот. – Тогда и видел…
Что-то хитрил мужик, чего-то недоговаривал.
– Зовут-то как? – думая о своём, рассеянно спросил Владимир.
– Беляем зови, – мужик помедлил несколько мгновений, словно чего-то ожидая от князя. Нет, не вспомнил Мономах, и коротко кивнул, отпуская мужика. Тот ударил в бег, догоняя своих – в сумерках видно было, как он тоже впрягся в лямку и потянул.
Скоро мужики уже скрылись в сумерках. Да и коней надо было поторапливать, чтобы успеть в Ярославль дотемна. И Мономах только с сожалением вздохнул, и снова подогнал коня.
Князю вдруг стало грустно. Какое-то странное предчувствие накатило. Кто-то придёт сюда княжить после него… не поломал бы его начинаний. Кинется язычество искоренять огнём и мечом и зальёт землю кровью… дуболом какой-нибудь.
А уехать отсюда, конечно же, придётся рано или поздно – новый передел престолов не за горами. Подрастают новые князья, скоро великому князю придётся престолы давать и Роману и Ольгу Святославичам, как бы он ни увиливал.
Мономах почувствовал, как его лицо понемногу начинает стягивать злая усмешка, как всегда, когда думал о старшем Ярославиче. Великого князя Владимир в глубине души потихоньку презирал, никому про то не говоря, и никому не выказывая. Особенно после той войны весенней, когда ловили в лесах загоны Всеславли. Разве только умница пестун Ставко Гордятич, что с великим князем к Турову ходил, догадывался, но никогда ничего не говорил.
Ладно! До того передела престолов ещё долго, ещё с Полоцком долго провозятся, невесть сколько – Всеслав хоть и в полоне, а только жена его и престол в руках удержала, и Полоцком владеет, и от Мстислава отбилась, и дани, слышно, собирает.
Того и гляди вновь с ней воевать придётся. Других-то угроз вроде пока что великому князю не видно – дети изгоев ещё малы, хоть Ростиславичей возьми, хоть Игоревичей, хоть Вячеславичей. Нет иных угроз.
Крик восстал, когда Ярославль был уже виден в вечерних сумерках серой полоской рубленых стен на белом от снега высоком берегу Волги. Мономах приподнялся на стременах, вглядываясь и стараясь разглядеть, что там за суматоха творится в голове поезда. Наконец из сумерек вынырнули всадники – дозорный вой, а рядом с ним – кто-то заиндевелый и очень знакомый.
Шимон!
Владимир почувствовал, как сердце, ухнув, провалилось куда-то в глубину желудка, по спине пробежала змейка леденящего холода. Шимон, один, без дружины! Да ещё в таком виде!
Что-то случилось!
Что?!
Всеслав сбежал из полона, поднял полоцкую рать и идёт на Ярославль?
Отец погиб в бою с половцами (Прекрати немедленно! Накличешь, дурак!), всё рухнуло, и Шимон сам несёт ему вести об этом?
Отец раскоторовал со старшими братьями, разбит, не приведи, господи, убит, заперся в Переяславле в осаде?! А Изяславичи идут с ратью на Ростов, сгонять с престола его, Мономаха?
Восстали смерды в Суздале, как сорок три года тому, и Шимон разгромлен?!
Булгары набегом пришли или мордва?
Что ещё?!
Невестимо ещё, что придумал бы в приступе страха Мономах, но тут Шимон подскакал ближе и пал с коня. Двое воев подхватили его под локти и удержали, не то он повалился бы ничком – негнущиеся, замёрзшие ноги плохо держали, а окоченелые губы едва шевелились, когда варяг пытался что-то выговорить.
– Что?! – страшно и грозно спросил Ставко Гордятич, весь посунувшись вперёд, словно Шимон чем-то мог угрожать его воспитаннику. – Говори, ну!
– Дайте ему сбитня или медовухи! – велел князь, взяв, наконец, себя в руки.
В судорожно сжатый от холода рот, в неживые губы Шимона вставили горлышко глиняной баклаги, проливая на ворот покрытой снегом и инеем свиты медовуху, заставили сделать несколько глотков. Варяг с трудом сглотнул, закашлялся, потом его вырвало желчью, но он всё равно сумел глотнуть ещё несколько раз. И только потом часто задышал, отходя, затрясся всем телом.
– Хо-хо-ходим-м-мир, – с трудом выговорил он, кашляя.
– Чего? – не понял Мономах, весь подбираясь, – он ещё не понял, что говорит тысяцкий, но ему в его судорожно выдавленных обрывках слова показалось что-то очень-очень знакомое.
– Ходимир, – повторил Шимон, сумев, наконец, заговорить внятно.
– Ходимир?! – повторил Владимир ошеломлённо и глянул на Ставко Гордятича с лёгким испугом.
Что – Ходимир?! Идёт войной?!
– Полюдье твоё разбито… княже Владимир Всеволодич, – обрывками говорил меж тем варяг, едва шевеля промёрзшими губами и то и дело глотая слова. – Мы хотели… земли новой… примыслить… к Москве подступили… а там.. откуда и взялся – Ходимир корьдненский. Дружину мою… всю побил из головы в голову… едва с десяток воев уцелело, осилами… повязали. Говорит, он… Москву под себя забрал, а дедич Кучка теперь его подколенник… они чашу вина с кровью пили, и поклялись друг за друга стоять… пока камень плавать не будет, а хмель – тонуть…
– А ты тут как оказался? – нетерпеливо спросил князь, – ему казалось, что рассказ варяга длится уже невесть сколько, словно Шимон рассказывает уже целый день.
– Он меня… отпустил, – выдавил Шимон, глядя в сторону. – Чтобы я тебе рассказал о том, что Москва теперь – владение Ходимира. Ну и выкуп чтобы дал за своих воев, вестимо.
Ставко и Владимир вновь переглянулись. Вот и пришла война, княже Владимир Мономах. Вот тебе и нет иных угроз – про родню Всеславлю ты, Мономаше, совсем забыл.
2
Гулко треснуло от мороза в синих вечерних сумерках бревно в стене, и княгиня Витонега Всеславна вздрогнула от неожиданности. И почти тут же укорила себя – что-то ты пуганая стала, княгиня, словно ворона, что от куста шарахается.
Тем не менее, Витонеге было не по себе.
Она давно привыкла к Корьдну (конечно, городец вятичей, уступавший родному Полоцку размерами раз в десять, ещё не стал для ней родным, но и чужачкой, приблудой она себя в нём чувствовать давно перестала), но сейчас, когда муж уехал в полюдье, ей почему-то было не по себе. И ведь не впервой уехал-то, чего бы и бояться? Это в прошлом году надо было бояться, когда он вот так же уехал собирать дани, а её оставил в тягости – непраздной любое неосторожное слово может повредить, любая нечисть одним взглядом… да ещё и война. А теперь – вроде и войны нет, и Гордеславу-Гордяте (так, по отцу Ходимира, они назвали мальчишку, который родился вскоре после возвращения мужа из погони за Ярославичами) уже к полугоду подходит, а только всё равно неуютно как-то.
Конский топот послышался за заволочённым ставней окном, ворвался в дом нежданно, княгиня вскинула голову, вмиг оказался рядом с ней младший брат Ходимира, пятилетний Горивит, названный так по деду, ухватил за подол понёвы, встревоженно глянул в глаза невестки.
– Кто это, мамо? – за те полтора года, которые она прожила в Корьдне, давным-давно оставшийся без матери княжич привык и как-то незаметно стал звать жену старшего брата мамой. Она не возражала, а сам Ходимир только едва заметно посмеивался.
Тревога вдруг стремительно возросла, словно от дурного предчувствия какого-то, сердце гулко заколотилось, отдаваясь эхом в висках, Витонега метнула тревожный взгляд на висящую на воткнутом в матицу упругом шесте колыбель, которую размеренно и привычно качала сонная мамка. Седоволосая голова в простом повое клонится вниз – вот-вот клюнет носом и повалится с тяжёло дубовой укладки, прикрытой медвединой, в опущенных долу руках невестимо на чём держится недовязанное шерстяное копытце с воткнутой в него длинной костяной иглой, выглаженной старческими пальцами за долгую жизнь до блеска, а нога в войлочном, шитом цветной шерстью выступке размеренно ходит вверх-вниз, покачивая колыбель, в которой деловито сопит в обнимку с рожком младень.
Гордеслав.
Гордята.
Мимоходом коснувшись головы Гордяты (льняные волосы княжича спиралью расходились от макушки, а посредине задорно торчал небольшой хохолок), Витонега шагнула к окну и чуть сдвинула ставень. Достало того, чтобы хоть что-то видеть, а в открывшуюся щель резко потянуло морозом.
Пригнув голову, в ворота пролетел всадник – Витонега не поспела разглядеть, кто. Спешился у крыльца, протопотал по гулким от мороза доскам крыльца, скрылся в сенях, и Витонега поспешила затворить ставень – не выстудить бы покой. Мамка от резких движений княгини очнулась от забытья, пожевала губами, повела осознанным, неожиданно ясным взглядом, – а руки уже зашевелились сами собой, продолжая вязку. Княгиня оборотилась к двери, напряжённо ожидая – тревога, которая проснулась ни с того ни с сего при звуке треснувшего бревна, вдруг резко возросла, зазвенело в ушах, гулко забила кровь, словно городское вечевое било.
В дверь опрятно постучали, просунула нос доверенная холопка:
– Матушка-княгиня, гонец до тебя от господина.
«Так и думала! – заполошно метнулась мысль, и княгиня на ставших вдруг мягкими ногах двинулась к двери. И с чего бы? Муж ушёл в обычное полюдье! – А нет, не в обычное!». Новых даней искать ушёл муж!
В горнице было пусто и полутемно, только тлела на стене лучина в светце, выхватывая тусклым светом из сумрака тёсаную стену с висящим на ней щитом. Под щитом этим сидел, нетерпеливо притопывая сапогом по полу, мальчишка, кутался в свиту и наброшенный на плечи короткий полушубок. У порога рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу, стоял Орлич – полочанин из братней дружины, пришедшей в Корьдно летом.
– Богуш! – ахнула княгиня, роняя свиту с плеча – в терему было прохладно, только от печи тянуло жаром. Витонега вмиг оказалась около лавки. Мальчишка, сделав усилие, вскочил-таки на ноги, и его тут же шатнуло, повело – видно было, что он смертельно устал и замёрз. Орлич подхватил его под локоть, поддержал, не дал упасть, только полушубок свалился с плеча.
– Гой еси, госпожа княгиня, – выговорил Богуш побледневшими губами.
– Что? – еле слышно спросила Витонега, обмирая. Вот сейчас… скажет…
– Жив-здоров твой муж, госпожа, – торопливо сказал варяжко, поняв её беспокойство. – Он меня гонцом до тебя прислал.
От души отхлынуло, от сердца отлегло. Витонега прислонилась плечом к дверному косяку, не в силах сделать и шагу, казалось, шагни, и оторвёшься от пола, взлетишь.
– Да пусти ты его, – махнула рукой княгиня, и Орлич мягко позволил мальчишке сесть обратно на лавку. – Ступай. Позови воевод Раха и Мстивоя, да к гридню Баряте пошли кого-нибудь.
Вести наверняка были важными, иначе не стал бы Богуш так скакать через дебри в мороз, и слушать их стоило при вятших, чтобы сразу и посовещаться с ними.
Орлич, согласно кивнув, исчез за дверью.
Княгиня оборотилась – холопка всё ещё стояла на пороге, разинув в удивлении рот. Витонега только повела головой, и девка, вздрогнув, сорвалась с места – кормить-поить гонца, разжигать лучины на светцах. А княгиня шагнула к гонцу:
– Почему Ходимир послал тебя?
– Ему могут понадобиться все… – на щеках мальчишки разгорались неровные красные пятна, мороз отпускал. – Все, кто владеет оружием. Поэтому он выбрал меня.
– Он ввязался в войну? С кем?
– Племянник великого князя… ростовский князь.
– Мономах?!
– Да.
Холопка принесла жбан горячего сбитня, варяжко пил, проливая на свиту пряную сладкую вологу, и от этой своей неопрятности перед лицом княгини красные пятна на его щеках становились ещё больше.
Княгиня гневалась.
Барята Гудимич видел это так же ясно, как в зимний морозный день видно на снегу ворона. Даже за версту видно.
Так и тут.
Зарывается полочанка, многовато на себя берёт. Хотя избежать этого было нельзя. Но пора бы госпоже княгине и научиться уже брать себя в руки.
Война – мужское дело, и мужчине решать, когда и с кем сражаться. И не женщине распоряжаться войскими и государскими делами. Да и хозяин в Корьдне всё-таки князь Ходимир Гордеславич, а не княгиня Витонега Всеславна, пусть даже она и дочь столь великого отца, потомка самого Деда Велеса.
Но выступать и осаживать княгиню сейчас, на глазах у дружины её брата, на людях, ему не хотелось. Не улыбалось заиметь врага в лице жены господина. Ночная кукушка дневную завсегда перекукует, и как бы оно потом не аукнулось… будь он, Барята, молодым воем, как когда-то, плюнул бы на всю осторожность, меч-то, если что, можно и другому князю альбо дедичу к ногам положить. С семьёй сложнее. Намного сложнее. Хотя с иной стороны, даже и гридень всё ж таки не дедич (или как в том Киеве говорят – не боярин), не землёй кормится, не стадами. Тем корень вырвать ещё сложнее.
А только как ни крути, из всей вятшей господы в Корьдне сейчас остался только он – остальные вместе с князем ищут даней где-то около Москвы, у упыря на рогах. И если княгиня не окоротит себя сама…
Барята сжал пальцами край лавки с резным подзором, покрытой звериными шкурами, пальцы заболели. Вот сейчас она начнёт кричать, словно обычная деревенская баба, словно глупая холопка (не хотелось бы разочаровываться в дочери полоцкого князя!), а он оттолкнётся от гладко тёсаной доски, встанет рывком (есть ещё упругость в жилах и мышцах!) и подымет голос, заглушая её крик. Он ощутил на себе взгляды полоцкого и варяжского воевод, они скрестились на нём, словно мечевые клинки. А дадут тебе голос-то возвысить, гриде? Сколько там в Корьдне дружины Ходимировой есть? Полсотни? Вряд ли больше. А дружина Рогволода (полочане, лютичи, варяги, свеи), хоть и расползлась на зиму по окрестным починкам и вёскам (иначе всю эту четырёхсотенную ораву было бы в Корьдне просто не прокормить, столица Ходимира – не Киев и даже не Полоцк), а только не меньше полусотни рогволожичей и сейчас в детинце живут на княжьих харчах. И встань сейчас в Корьдне усобица – что будет?
Словно в ответ на мысли Баряты княгиня выпрямилась и выпустила из зубов прикушенный краешек губы, загоняя гнев куда-то в глубину, словно завязывая в глухой мешок.
Грозы не будет, – понял Барята с облегчением и разжал пальцы, выпуская край лавки.
Витонега слушала Богуша, и в душе её подымалась буря. Её так и распирало изнутри, казалось, стоит ей открыть рот, чтобы сказать только слово, и изо рта вырвется крик, злой и разгневанный, и она начнёт кричать, некрасиво искривив рот и сбив набок повой, как баба-простолюдинка, которая ссорится с непутёвым мужем.
Нельзя.
Она княгиня, ей невместно.
Против воли она закусила губу, про себя моля богов, чтобы ничем, опричь этого не выдать своего гнева.
Как это у мужиков просто – взять, да и ввязаться в драку с соседним князем. Мимоходом. Мало того – с племянником великого князя! А потом – пришли ему дружину на помощь.
И в этот миг она поймала на себе холодный взгляд гридня Баряты. Он глядел так, словно ждал, когда гнев, наконец, вырвется из неё криком, словно жаждал, чтобы она, чужачка, кривичанка, полочанка, дочь оборотня, праправнучка Вероотступника, опозорила себя глупым надрывным криком. Ээээ, нет, гриде, не будет того!
Витонега усилием воли взяла себя в руки, разжала зубы, выпуская прикушенный краешек губы, выпрямилась и согнала с лица гнев. Облизнула пересохшие губы и снова встретила взгляд Баряты, на этот раз – спокойно.
В этот миг варяжко закончил рассказывать и наконец, умолк.
– Я думаю, гонца можно отпустить, господа корьдничи, – ровным голосом сказала княгиня и склонила голову в сторону Богуша. – Ступай, отроче. Я уже распорядилась, тебя покормят, и можешь идти отсыпаться.
Мальчишка, пошатываясь, скрылся за дверью, а княгиня обвела вятших пытливым взглядом и медовым голосом сказала:
– А мы с вами, господа корьдничи, помыслим, как быстрее и лучше всего помочь князю нашему, Ходимиру Гордеславичу.
Взгляд Баряты из холодно-испытующего стал одобрительным.
От печи на княжьей поварне тянуло жаром, и Богуш распустил завязки свиты. Ему было хорошо – после целого дня скачки по морозному лесу совсем неплохо оказаться у горячей печи. Стряпуха, привычно и сноровисто орудуя ухватом, вытянула из печи двухведёрную корчагу с пышущей жаром кашей, грохнула её на толстые дубовые доски стола.
Богуш сцапал с плетёной камышовой тарели копчёную колбаску и откусил кусок. В каповой чаше с тёмным квасом плавали едва заметные чешуйки вощины. Стряпуха поставила перед ним глиняную латку с кашей, в которой оплывал кусок жёлтого масла, и варяжко потянул из-за голенища ложку.
– Ого, – стряпуха, убирая ухват, зацепила взглядом ложку в руке Богуша. – Хороша. Откуда такая?
Ложка у Богуша и впрямь была хороша – резанная из рыбьего зуба, подарок свейского конунга, брата Боримиры, дорогая, князьям впору.
– Подарок, – обронил Богуш, не вдаваясь в подробности – не хватало ещё стряпухам рассказывать подробности, хвастаться, что он – сын воспитателя сестры свейского конунга. – Родич знатный подарил.
И зачерпнул кашу полной ложкой.
Скрипнула, отворяясь, дверь, в поварню пролез высокий бритоголовый парень лет шестнадцати, откинул со лба чупрун, глянул удивлёнными глазами.
– Ба! Богуш! – удивился он, бесцеремонно огибая стряпуху (что было нелегко, она была поперёк себя шире и одна занимала мало не половину поварни) и усаживаясь за стол напротив Богуша. – Откуда ты взялся?
– Сташко! – обрадовался мальчишка.
Сташко носил когда-то копьё за самим Мстивоем Людевитичем, старшим глинянской дружины князя Блюссо, и сейчас Богуш неложно был рад видеть одного из тех людей, что пришли с Варяжьего Поморья вместе с Рогволодом Всеславичем. Сейчас Богуш уже и не помнил, что это блюссичи убили когда-то (меньше двух лет прошло, а кажется – давным-давно было!) его деда и пытались убить и его самого. Было и прошло.
– Шёл бы ты отсюда, – неласково бросила стряпуха, стоя за плечами молодого воя. – Все вы резвы на поварню лазить.
– Да уж будешь тут резвым, – бросил, не оборачиваясь, Сташко и цапнул с тарели последнюю колбаску, ещё не съеденную Богушем, который налегал на кашу. – Тебя проще перепрыгнуть, чем обойти, тётушка Милана. Поневоле порезвеешь…
Стряпуха стукнула его по спине мутовкой – без злости. Сташко выгнулся и рассмеялся.
– Ну, рассказывай уже, Богуше! – сказал он нетерпеливо. Заметил подвеску на поясе Богуша и округлил глаза. – О, да ты в отроки пошёл?! За кем копьё носишь? Ну рассказывай же, ну?!
Гридень Рах вошёл, чуть стукнув дверью, остановился у порога.
– Дозволишь, госпожа Витонега Всеславна?
– Дядька Рах! – воскликнула княгиня, даже в гневе не сумев сдержать прорвавшейся радости. – Да входи же!
Гридень пролез в покой, присел на лавку, вольготно закинул ногу на ногу – он был из ближней дружины Всеслава Брячиславича, и Витонега знала его с детства, а бывало и на коленях у него девчонкой сиживала. Поэтому Раху многое дозволялось. А его дочь, Неделька, и вовсе была сенной девушкой Витонеги и в Корьдно с ней уехала. Княгиня собиралась выдать её замуж за кого-нибудь из корьдненской знати, но пока не нашла никого подходящего. Да и вятичи пока не спешили сватать пригожую полочанку, приглядывались.
– Гневаешься? – спросил Рах, вприщур глядя на госпожу. Витонега порывисто оборотилась к нему, только край повоя метнулся, и гридень невольно залюбовался – она была всё той же девчонкой, что и в Полоцке, до замужества, да и внешне почти не изменилась (да и неудивительно, прошло всего полтора года, и Витонеге ещё не было и двадцати лет). Воеводе приходилось постоянно напоминать себе, что дочь господина теперь замужем, и у неё уже почти полугодовалый сын.
– Гневаюсь? – зловеще переспросила она звенящим голосом. – А как не гневаться, дядька Рах?! Чего он ввязался в войну?! С кем?! С Мономахом?! Зачем?!
От голоса княгини звякнула серебряная чернёная чаша на столе. Рах покосился в ту сторону и чуть качнул головой. Из угла, притихнув, словно мышь, глядела холопка – её дело молчать. Молчать и сейчас, и потом, когда досужие любители почесать языки захотят узнать, с чего так кричала княгиня в терему. В люльке проснулся и захныкал Гордята, мамка спохватилась и принялась качать люльку, со своей лавки таращил и протирал глаза проснувшийся Горивит.
– Громко кричишь, княгиня, – спокойно и размеренно сказал Рах, и от этого его спокойствия княгиня увяла. Собственная злость вдруг показалась ей смешной и ребяческой. – Слишком громко.
Она упрямо мотнула головой.
– Громко? Может и громко. Ты пойми, дядька Рах, я тут чего только не передумала, пока он в полюдье был, я столько возможностей придумала отца освободить… а тут – война с Мономахом!
Гридень склонил голову, но всё равно возразил, теребя пальцами длинный полуседой ус:
– Это так, княгиня, но ты и о другом подумай. К тебе дружина Рогволожа пришла, дружину кормить надо. Где кормы взять, кроме как за новой данью идти? Вот твой муж за ней и пошёл. А вятичам новых даней искать негде, опричь как на севере. Он неизбежно столкнулся бы с Владимиром, понимаешь?!
На резко очерченном лице Витонеги чётче обозначились тонкие черты, она сжала губы, на челюсти вспухли желваки.
– Ну… да, – выдавила она через силу. – Но…
– Ты себя всё отцовой наместницей в Корьдне видишь, – мягко продолжал Рах, неотрывно глядя на госпожу серыми глазами. – А ведь это не так. Ты должна помогать мужу, а не заставлять мужа служить твоему отцу. Потому сейчас помочь Ходимиру – важнее, чем воображать из себя воительницу Вебьорг.
3
Далеко за лесом выл волк.
Рассвет вставал бледный, словно после болезни, небо постепенно светлело, размазанные облака тянулись по небесной синеве, словно редкая снежная пороша.
Волхв Велегор несколько мгновений стоял на пороге избы и глядел в небо, словно набираясь сил от бездонной голубой пропасти над головой. Собственно, так оно и было.
За его спиной холоп протащил в жило охапку дров, с грохотом свалил их на земляной пол и принялся возиться с двумя сухими смолистыми щепками, вытирая огонь – кресалом и кремнём пользоваться на капище Велегор Добровзорич не разрешал. Скоро потянуло дымком, затрещала береста, курчавея от жара.
Волхв ступил в снег, прислушиваясь к его хрусту под тёплым меховым поршнем, прошёл до опушки, постоял под высокой, густо оснеженной сосной, слушая весёлый стрёкот белок и чириканье снегирей, несколько мгновений разглядывал большого ворона, чёрной тенью кружащего над заснеженной поляной, следил за его полётом.
Закрыл глаза.
Перед ним словно въяве проступило лицо того князя-мальчишки, Владимира Всеволодича, племянника великого князя. Как там было его греческое назвище, данное по деду? Мономах?
Велегор постоял ещё несколько мгновений, словно колеблясь, потом быстро поворотился и пошёл к своей избе, из дымника которой уже подымался весёлый дымок, и пахло какой-то снедью, разогреваемой на огне.
А вот снеди-то сегодня и не будет.
Холоп понял это, едва Велегор переступил порог. Он тут же выпрямился, уронив на пол полено, но волхв этого даже не заметил. Коротко повёл головой так, что его длинная седая борода указала на дверь, и холоп, не смея возражать, тут же бросился прочь, захлопнув за собой дверь так, что разожжённые с утра светцы вмиг потухли, и даже огонь в очаге метнулся и заплясал резвее.
В чашке на столе уже лежало несколько шипящих и пузырящихся кусков колбасы, но волхв словно бы и не заметил их, прошёл мимо, в дальний угол, котелком зачерпнул из бочки воды и подвесил над огнём. Прошёлся по жилу, обрывая травы из подвешенных к потолку пучков.
Чабрец.
Тирлич.
Змеевик.
Ракитник.
Омела.
Волхв собрал надёрганную траву в пучок, обмотал веточкой омелы, завязал особым узлом, забормотал заговор:
– Встану я, Велегор, памятью наставничьей благословясь, на четыре стороны поклонясь, пойду из избы дверьми, со двора воротами, путём-дорогою во чисто поле, в подвосточную сторону. С подвосточной стороны текут ключи огненные, воссияли те ключи золотом. Умоюсь я той ключевой водою, зарёй росною, утираясь солнцем красным, тыном железным, забором каменным огорожусь от морской глубины, от небесной высоты, от востока до запада, от севера до полудни, чёрным облаком, чистыми звёздами оденусь, светлым месяцем опояшусь. Есть на подвосточной стороне море-океан, на океане лежит остров Буян, на нём престол костян, на престоле костяном сидит царь костян, подпёрся костылём костяным, шапка на глазах костяна, рукавицы на руках костяны, сапоги на ногах костяны. Встаёт из моря чёрный конь, железные копыта, встаёт из моря большой чёрный пёс, медные зубы, встаёт из моря большой чёрный ворон, золотые когти, золотой клюв. Помогите вы мне, Велегору, правду увидеть – и ты помоги, царь костян, и ты помоги, чёрный конь, медные копыта, и ты помоги, чёрный ворон, золотой клюв. И которое слово в забытьи, то будь слово напереди, и которое слово напереди, то будь в прибыли, и будьте вы, слова мои в заговоре все полны, крепки и лепки, крепче лому травы и божией стрелы, крепче каменной стены, твёрже адаманта-камени, быстрее быстрой реки, вострее вострого ножа. Будь они замкнуты тридевятью замками, тридевятью золотыми ключами, и собраны те ключи и брошены в океан-море к тоске рыбе-щуке в горло.
Вода в котелке закипела, заклокотала. Велегор сдёрнул её с огня и пучок трав канул в кипяток. Остро запахло запариваемой травой. Волхв поставил на стол котелок, поворотился к тёсаной бревенчатой стене и снял с намертво приколоченного деревянными гвоздями к стене кривого сухого сучка обрядовое одеяние.
Белёная рубаха с особенной вышивкой, где каждый стежок узора имеет значение, такие же широкие порты, плотно простёганный кожаный пояс с такой ж вышивкой, обереги – каждый на своём месте. Зачерпнул из бочонка корец мёду – ноздри защекотало пряным запахом лета, травами и ягодами, волхв невольно сглотнул, но сдержался – мёд в корце сейчас был не для него.
Вновь бесшумно появившийся за спиной холоп помог уложить годнее обереги и завязать тесёмки. Подхватил со стола котелок, перелил настой в высокую каповую чашу со священной резьбой, молча протянул волхву. Ему не нужны были слова, он навык за много лет прислуживать господину и понимал малейшее движение не то, чтобы его руки или головы – каждое движение его глаз. И волхву не нужны были слова.
Никому не нужны были слова.
Больше того, слова сейчас были запретны, после того, как волхв прочитал заговор.
Чаша была тёплой – отвар успел её нагреть, – и обдала теплом старые пальцы волхва, из которых давным-давно ушло природное тепло. Напиток прокатился горячей волной, на лбу выступила испарина, которую холоп поспешно утёр платом белёного полотна. Принял из рук чашу.
В ушах возник лёгкий шум, который, вместе с тем, вовсе не мешал. Велегор шагнул в сторону от стола, ощущая растекающуюся по членам странную привычную лёгкость, ступни словно едва касались пола, вот-вот – оторвёшься и полетишь.
Косматая бычья голова легла поверх волос волхва, удобно устраиваясь, качнулись тяжёлые рога, чёрная бычья шкура привычной тяжестью распласталась вдоль спины, и Велегор переступил порог, мало что видя из-под рогатой ноши на голове. Хрупнул еле слышно под ногами снег – так, словно по нему лёгкий ветерок пробежал. Велегор не стал оглядываться, – ему это было незачем, он и так знал, что следов на снегу за ним сейчас почти не остаётся. Его тело вдруг стало таким лёгким, что его мог бы поднять ветер, будь он хоть чуть посильнее. Умом он, конечно, понимал, что это не так, но каждый раз ему казалось, что вот-вот дунет ветер – и он взлетит.
Холоп, выходя следом за волхвом из избы, прихватил со стола и поджаренную с утра колбасу, всё ещё шипящую на горячей глиняной сковородке, и корец с мёдом, не забыл и большую краюшку хлеба, только вчера испечённого и всё ещё пахнущего кислинкой, и глечик с молоком.
На круглой площадке между капами уже горел костёр – небольшой, но огонь на дровах гудел, потрескивая, стреляя угольками.
Проходя мимо капа Велеса, волхв не утерпел, покосился на него. Длинный хобот навис над головой, блеснуло утреннее солнце на кончиках внушительных бивней, в глазницах сверкнули багрово-кровавые самоцветы. И, как и каждый раз, проходя мимо, Велегор ощутил внушительное присутствие, словно кто-то огромный, могущественный склонился над ним, пристально и внимательно разглядывая его и раздумывая – стоит ли иметь с тобой, человечек, дело? Волхв чуть склонил голову и прошёл мимо.
От выпитого отвара уже начинала плыть голова. Велегор коротко качнул головой. Холоп согласно поклонился. Первой в огонь упала колбаса, остро потянуло горелым мясом, потом плеснулось молоко, потом мёд, потом упала горбушка. И в завершение холоп бросил в огонь вынутый из котелка связанный пучок травы.
Велегор двинулся вокруг костра по кругу, посолонь. Его движения из плавных и длинных становились всё быстрее и резче, одежды волхва развевались, взметая вверх снежинки, пламя костра плясало, в ушах Велегора гремели кудеса и била, возник и вырос многоголосый рёв сопелей и труб, звон струн. Холоп замер в стороне, заворожённо глядя на танец волхва – не впервой видел, как господин вгоняет себя в особое состояние, а только каждый раз завораживало, не давало оторвать глаза.
Грохот бил достиг своего пика, став оглушительным, и вдруг разом смолк. Вместе с ним умолкли и кудеса, и дудки, и струны. В голове Велегора словно беззвучно лопнул огромный пузырь, выпустив облако холодного пара, ударившего в глаза, в уши, мгновенно заполнившего голову, прояснив сознание до хрустального звона.
Велегор остановился посреди чисто выметенной от снега площадке около костра, под скрещёнными на нём взглядами Пятерых, из которых особо ощущался взгляд Велеса. Холоп поспешно положил на утоптанный снег выделанную медвежью шкуру, волхв опустился на неё, раскинул вышитый белёный плат. Выровнял его, рассыпал по нему заранее запасённые камешки, шишки, палочки и щепочки.
В небе невесомо повис полупрозрачный месяц (утром, проснувшись, Велегор его не видел, а сейчас ясно мог определить, в какой он четверти), отсвечивал голубоватым сиянием. Полуразмытыми белыми полосами пролегли по небу пути бродячих звёзд, словно самоцветные камни, блестели на небе искрами звёзды. Велегор слышал шелест опадающих снежинок с ветки, случайно задетой пробегающей лисицей, видел за кустом блеск волчьих глаз, слышал тяжёлое дыхание спящего за полверсты в берлоге медведя.
Острозаточенным резным жезлом Велегор прочертил пути бродячих звёзд по присыпанной снегом земле, разложил на них камни, которые и означали эти звёзды. Вырастил леса, втыкая обломки веток, прочертил реки, обозначил города плоскими камешками и угольками, расставил вырезанные из желудей и щепок человеческие фигурки, указывая на каждую пальцем и молча, про себя называя их имена.
Всеслав.
Изяслав.
Святослав.
Всеволод.
Бранемира.
Мстислав.
Глеб.
Владимир.
Ходимир.
Задумался на несколько мгновений и вдруг начал передвигать рассыпанные по плату щепки, шишки, камешки и веточки, то собирая их в кучки, то раскладывая рядами по каким-то только ему одному понятным (а то и ему непонятным – не только он сам водил сейчас своей рукой!) правилам. Смотревший со стороны холоп даже приоткрыл рот – видел он это не впервые, но каждый раз изумлялся. Когда-то господин пытался вразумить его великому искусству счёта с помощью подручных предметов, но он, холоп, так и не постиг. Да и ни к чему это холопу.
Говорят, христиане умеют делать то же самое, только вместо вышитого плата у них выделанная до белизны и невероятной тонкости баранья и телячья кожа, на которой они заострённой палочкой или птичьим пером вырисовывают особенные знаки. Им, некрещёным, боги не судили такой мудрости, да и не годится для священных вычислений премудрость чужого бога.
Руки волхва метались над платом, передвигали предметы, замирали на мгновение, Велегор оценивал расположение, словно прикидывал что-то, потом удовлетворённо или наоборот, недовольно кивал головой, и вновь его руки принимались танцевать над платом, порой проскальзывая между медленно падающим снежинками.
Постепенно кучки собранных вместе предметов там и сям окружили то одну, то другую человеческую фигурку, свободными от них остались только две. Одна – вырезанная из жёлудя. Другая – из сосновой шишки.
Ходимир.
И Владимир Мономах.
И тропинка от одного к другому, выложенная сухими прошлогодними хвоинками. И на полпути между ними – две скрещённые железные иголки. Рядом с ними – пять мелких белых камешков, гладко обкатанных речными волнами до блеска.
Несколько мгновений Велегор смотрел на них суженными глазами, напряжённо шевеля пальцами и повторяя в уме только что проведённые вычисления, потом удовлетворённо кивнул – полная ясность мысли не оставляла других ответов.
На мгновение опять остро вспомнилось лицо этого мальчишки, Владимира Всеволодича, по прозванию Мономах, по деду. Волевая складка у совсем ещё мальчишеских губ, всё ещё не знавших бритвы, резкий взгляд тёмно-голубых глаз, греческий заострённый нос с тонкими вырезными крыльями, словно у девушки. И твёрдые, совсем не мальчишечьи пальцы на рукояти меча – видно, что не впервой ему будет, если что, пускать в ход боевое железо.
И лицо князя Ходимира, ненамного старше Мономаха, такое же волевое, и холодное, только с ясно пробивающимися уже усами и бритой челюстью.
Несколько мгновений Велегор смотрел в пространство перед собой, словно пытался заставить обоих князей увидеть сейчас его, заставить их понять его мысли, потом решительным движением сдёрнул плат и смял его в комок, завязывая в узел, сметя всю разложенное на нём зрелище в кучу. Резким движением поднялся на ноги.
Закружилась голова, принесённая напитком лёгкость постепенно пропадала, сходила на нет, растворялась где-то в глубине рассудка. Померкло небо, пропал месяц, расплывались пути бродячих звёзд, затихли слышные дальние звуки. Наваливалась тяжесть и усталость.
Вовремя подоспевший холоп подхватил его под локоть, не дал вновь опуститься на расстеленную шкуру.
4
Городец показался на пригорке уже ближе к вечеру, когда начало смеркаться. Дедич Жизнемир остановился на мгновение, испытующе глядя на широкую поляну, словно пытаясь понять – дойдут ли они до Москвы, пока не стемнело, а если нет – отворят ли им впотемнях ворота? Или лучше всё-таки заночевать здесь и сейчас, а уже потом, когда рассветёт, подойти к воротам.
Он ещё раздумывал, комкая в кулаке полуседую бороду, когда сзади подкатился на лыжах Третьяк. Упёрся в снег подтоком копья, остановился рядом, глядя на московский тын, потом недоумевающе спросил:
– И что, этот Межамир Кучка такой же дедич, как мы? Или уже князь, как Ходимир? – он весело и вместе с тем хищно усмехнулся, трогая высунутым языком клык – невесть откуда взявшаяся привычка делала лицо этого безусого ещё шестнадцатилетнего парня одновременно забавным и страшноватым.
Жизнемир неодобрительно покосился на младшего, словно собираясь сделать ему замечание за не к месту сказанные слова, но передумал и ответил нехотя:
– Да ему может и хотелось бы до князя-то дорасти… а только слыхал – не дали боги жабе хвоста…
Третьяк опять усмехнулся (а не любит отец Кучку-то!), передёрнул плечами под серой суконной свитой, уже пропотевшей на спине и взявшейся заскорузлой ледяной коркой. Договаривать было не надо, окончание поговорки знали все.
– А теперь вот, видишь, его под себя Ходимир наш склонил, будет под его рукой ходить… какое уж тут князеванье. А не Ходимир бы, так Шимон бы под Мономаха склонил.
Размеренно скрипя по снегу лыжами, подошёл Вячко, старший сын, втиснулся между отцом и младшим.
– Что делать-то прикажешь, отче? Становиться на ночёвку или добежим?
– А добежим, – ответил дедич весело, выпустив, наконец, бороду из руки. – Давай! Авось до темноты и поспеем.
Не поспели.
Остановились у самых ворот, мало не уткнувшись в воротное полотно. Жизнемир сдвинул шапку на лоб, озадаченно поскрёб в затылке согнутым пальцем, переглянулся с Вячко – старшему сыну было уже за три десятка, с ним и посоветоваться было не грех. Голчан и Третьяк, дядя и племянник – одногодки – за их спиной тоже весело переглянулись, одновременно скорчили насмешливые рожи, но тут же притихли, завидев внушительный кулак Вторяты. Тот и сам помалкивал, годы да положение пока не дозволяли ему говорить наравне с отцом и старшим братом (он хоть и был женат, а только дитя пока не родил), но вот младшему брату и племяннику подзатыльников отвесить у него прав вполне хватило бы.
Потом Вячко решительно оттолкнулся от сугроба подтоком, подкатил к воротам вплоть, и тут же сверху раздался голос:
– Кто там за воротами шляется?
Но Вячко, не успев остановить замаха, уже грянул подтоком в ворота.
– Отворяй! – гулкий удар эхом отдался внутри.
– Кому там отворять надо на ночь глядя? – злобно спросили сверху. Над тыном вознеслась дымно пылающая жагра, роняя огненно-смоляные капли в снег. Вячко задрал голову, пытаясь разглядеть того, кто наверху, ловко увернулся от падающей огненной капли – то ли случайно обронили, тот ли нарочно старались задеть.
– Но-но! – крикнул он грозно, но сверху обидно захохотали в три голоса.
– А ну отворяй! – крикнул, наконец, Жизнемир. – Скажи там, дедич Жизнемир из Протвина с людьми прибыл.
– Зачем? – ядовито спросили сверху.
– Тебя от варягов спасать! – рыкнул Жизнемир свирепо. – Слух до Протвина дошёл, что тут на Москве сопленосый один варягов боится, вот и помчались, лыжи теряя.
Наверху снова заржали, теперь уже над своим. Усмехнулся Вячко, засмеялся Вторята, расхохотались Голчан и Третьяк. Потом за воротами раздался неясный окрик, несколько голосов перебросились едва слышными и потому малопонятными словами, потом ворота отворились.
– Жизнемире! – приветливо (но слышалась в этой приветливости какая-то лживость) крикнул, стоя в притворе, хозяин Москвы. Он улыбался, но улыбка его в сумерках больше походила на оскал – смутно белели в бороде крупные, как у коня, желтоватые зубы. Но объятья распахнул.
– Межамире! – таким же голосом ответил ему Жизнемир.
Шагнул ближе, они обнялись, старательно пытаясь коснуться друг друга как можно меньше.
Ой, неспроста это, вмиг подметили оба младших протвича, опять стремительно переглянувшись, и Третьяке, как старший по роду, сделал себе зарубку на память – выспросить у отца про причину неприязни меж ним и Межамиром. Неспроста это.
– Ба! – раздался весёлый голос. – Жизнемире Ратиборич! Ты-то здесь как?
Князь Ходимир стоял за спиной Кучки, покачиваясь на расставленных ногах с пятки на носок и засунув большие пальцы сцепленных рук за пояс.
– Да вот… – неуклюже развёл руками протвинский дедич. – Спасать тебя от ростовчан пришли.
Ростовская рать пришла через три дня. Сначала показалась на окоёме густая россыпь чёрных точек, словно мошкары в летний день, потом они огустели, стали жирнее, получили очертания, стали похожи на людей и коней. И вот уже переяславские и ростовские всадники скачут вокруг московского тына, блестя кольчугами и отрясая снег с набивных доспехов, стреляют из луков на скаку, а кто подкидывает ловит копьё. А пешцы, растягиваясь змеёй, деловито утаптывают снег, и вот эта змея уже похожа не на змею, а больше на стену, где разноцветные сомкнутые щиты не вдруг прошибешь и из греческого самострела, что бросает стрелы длиной в две-три сажени.
На пригорке в стороне, в двух или трёх перестрелах от тына застыла небольшая кучка конных, в цветных крашеных одеждах, в блестящих позолотой шеломах.
Не иначе как сам Мономах там, – с усмешкой подумал Ходимир, задумчиво разглядывая широкую поляну у града, ограниченную двумя речными руслами – Москвой и Неглинкой. – Да и Шимон наверняка тоже. Сейчас они либо разом двинут на приступ, либо начнут обходить, охватывать городец и кричать разные глупости, яря и себя, и московлян.
Мономах выбрал второе.
Ростовская рать потекла к востоку, перехватывая кабаржину между двумя реками, сотня конных, увязая по конское брюхо в сугробах, перетекла через Неглинку, заходя слева, другое крыло, не отрываясь от остальной рати, медленно потекло к москворецкому берегу.
– Обходят, – сказал кто-то рядом с Ходимиром. Князь покосился вправо – дедич Межамир стоял рядом, опершись локтем на островерхую палю, и глядел в сторону ростовчан с холодным сумрачным любопытством, в котором даже самый острый глаз не углядел бы и крошки страха. Глядел, выпятив нижнюю губу, от чего короткая чёрная борода смешно выпятилась вперёд. Суженные глаза его быстро бегали туда-сюда, он уже прикидывал, с какой стороны надо бы лучше ударить.
– Да и хрен с ними, – ответил Ходимир, стараясь не дрогнуть голосом. В городце их было около полутора сотен оружных, а Мономах привёл с собой почти полтысячи. Силён ростовский князь.
Межамир вздрогнул (осыпался снег с высокой круглой шапки зелёного сукна), поворотился к князю, хмуро глянул из-под бобровой опушки.
– Но ведь окружают, – повторил он угрюмо. – Отрежут от своих…
– Ну и отлично, – бросил в ответ князь, по-прежнему безотрывно глядя в сторону ростовчан и безотчётно поглаживая гладкий череп островерхого шелома, надетого на палю. – Можно будет в любую сторону наступать…
На челюсти дедича вспухли желваки, дёрнулась борода, он кивком подозвал зброеношу. Отрок принял из рук Межамира шапку и протянул в ответ шелом, такой же, как и у князя, только попроще – меньше позолоты, меньше узорочья, и чернёный узор иной – не волчья голова на лобной пластине, как у Ходимира, а конская, с оскаленными крупными зубами. Дедич надел шелом, качнул головой, расправляя на плечах бармицу, затянул подбородный ремень. Поглядел хмуро.
– Долго ждать-то будем, княже?
– Жди, Межамире, – непреклонно ответил князь. – Рано ещё. Знамено надо увидеть сначала.
К бою затрубили, когда Жизнемир доедал кашу, щедро шмякнутую московским тиуном большой резной ложкой в глубокую латку. Протвичи, сгрудившиеся вокруг своего вожака, на мгновение замерли, слушая рёв рога, потом стремительно переглянулись и, не сговариваясь, быстрее заработали ложками. Дедич Жизнемир степенно облизал ложку, упрятал её в поясную калиту, плотнее насадил на голову стёганый шелом с нашитыми железными пластинами и уложил на плечо рогатину. Придирчиво оглядел свою невеликую дружину, троих сыновей и одного внука – каша доедена, ложки спрятаны, шеломы надеты, в распахнутых воротах стёганых доспехов виднеются праздничные крашеные рубахи – к бою вятичи старинным обычаем надели лучшую праздничную сряду. Брови насуплены, сурово сдвинуты над переносьем, а в глазах нет-нет да и мелькнёт тревога – в настоящем, чтобы рать на рать, бою никто из протвинских вятичей ещё не бывал – Жизнемиру и Вячко доводилось сшибаться лёзо к лёзу с половецкими и торческими стремительными загонами, ходили они в молодости (да и остальные тоже) в лихие набеги в степь с «молодыми волками», но чтобы вот так, как надвигалось сегодня – нет.
На язык просились какие-то красивые слова, и вместе с тем Жизнемир понимал, что они тут совсем лишние. Да и не любил дедич говорить красиво, хотя и умел, вестимо, как и всякий вятший.
– Ну, пошли, – просто сказал он, наконец.
И они пошли.
Жизнемир.
Вячко.
Вторята.
Третьяк.
Голчан.
У ворот уже сгрудились толпой оружные вои в доспехах, толкались бестолково, протискиваясь наружу. За ночь в Москве оружного люда прибыло – видимо, собрались люди московской волости, те, что ходили под рукой Кучки и кормили его дружину. На рысях примчалась от терема княжья дружина, князь Ходимир в длинной воронёной кольчуге проскакал совсем рядом с Жизнемиром, почти и не заметив (а и чего ему замечать всякого перед боем-то?!), дедич мог бы при желании дотронуться до ходуном ходившего бока белого княжьего коня. Третьяк и Голчан с восторгом проводили княжьих воев взглядами – стремительные и подтянутые, все собранные, вои Ходимира казались странными полулюдьми-полузверями, словно срастаясь с конями на время скачки. Но вместе с тем в них чуялось что-то волчье, а отнюдь не человеческое и не конское. Третьяк, не отрывая взгляда от блестящего оружия дружины, вздохнул и толкнул сыновца локтем в бок:
– Вот бы к ним попасть, а, Голчане?
Голчан в ответ только молча кивнул, но тут же потупился, поймав неодобрительный взгляд деда – Жизнемир уже открыл рот, собираясь пристрожить младшего сына и внука, но тут народ в воротах расступился, пропуская княжью дружину (вои Кучки уже были за воротами, и оттуда, заставляя торопиться, ревел перекатами рог – поспешай, люди, поспешай!).
Протвичи, толкаясь в толпе, пробились-таки к воротам (не став последними, кто в ворота прошёл – чтобы потом дразнили телепнями и трусами?) и оказались на широкой поляне между воротами городца и заснежено-замёрзшим руслом Яузы. И сразу же увидели врага – всего в двух перестрелах ровным строем стояла стена воев, щит к щиту. И у Жизнемира заломило зубы – он тут же понял, что эта рать им не по зубам – и сильнее, и многочисленнее.
Что-то будет?
Краем глаза Жизнемир примечал там и тут в строю войска Ходимира и Межамира знакомые лица – похоже, кое-кто из соседей-дедичей, прослышав о войне, поспешил за ним следом, точно так же решив отстаивать своё право собирать дань и владеть землёй. Вот теперь и поглядим, кто чего стоит, – подумал он вдруг с внезапным чувством обречённого восторга. Лечь, так лечь, не стыдно детям и внукам вспоминать будет его, Жизнемира. И сам подивился таким ярким чувствам – не мальчишка вроде уже. Сама Жница стояла где-то за спиной и это чувство бодрило, заставляло мыслить и ощущать остро, как в юности.
У ростовчан вдоль строя мчался яркий всадник в алом плаще и золотом шеломе (уж не сам ли Мономах? – говорят, он мальчишка совсем, ровесник его Третьяка и Голчана). Вновь заревели рога сразу с обеих сторон, качнулись и опустились копья, превращая строй ростовчан в острожалого железного ежа, который медленно двинулся вперёд.
Не дожидаясь приказа, Жизнемир потянул из налучья лук, быстро согнул его и завязал, выхватил из тула стрелу. И уже накладывая её на тетиву, услышал крики:
– Не стрелять без приказа! Даром стрелы не кидай!
Опамятовал.
И верно, спешить-то к чему? Перепал ты, Жизнемире. Дедич покосился на своих (не заметил ли кто его оплошки?), но протвичи тоже без отрыва глядели на надвигающийся вражеский строй, сжимая луки и стрелы.
Жизнемир невольно облизал пересохшие губы – было жарко, невзирая на мороз. Над головами воев столбами стояли облака густого пара. В первом ряду московлян и корьдничей тоже склонились копья, готовясь принять первый удар ростовской рати.
Сзади, словно плетью хлестнув, раздался резкий короткий выкрик (слов разобрать было нельзя, но удивительное дело, поняли все!), в строю московлян и корьдничей вскинулись луки, разом заскрипели полсотни тетив, натягиваясь. Жизнемир дотянул тетиву до уха, ловя миг, когда ростовчане переступят незримую черту и станут доступными для удара стрелой, дождался и спустил тетиву, больно стегнувшую его по предплечью. Густой и растянутый звук взлетающих стрел раскатился по полю, и тут же исчез, съеденный другим звуком – нарастающим свистом налетающих ростовских стрел. С той стороны тоже сыпанули стрелами – щедро, пригоршней, как зерном из севалки на пашню по весне.
Успел подхватить прислонённый к ноге щит, вскинул над головой. Частые удары, словно кто-то бил по щиту, как по городовому билу – разом ударило пять или шесть стрел. Треснула доска, белизна щепы бросилась в глаза, хищное жало стрелы просунулось внутрь щита, мало не досягнув до Жизнемировой руки.
И почти тут же опять заревел рог. Откуда-то издалека, из-за Яузы.
Битва остановилась.
За Яузой возникло движение – сквозь оснеженные и заиндевелые кусты выламывались на речной берег вои, сыпались вниз, на лёд, бежали через реку и выбирались на другой берег, тут же сбиваясь в плотный строй, такой же, как и у ростовской рати. Над строем, качнувшись, взвился стяг – чёрная волчья голова на алом полотнище.
Ходимиричи! Корьдно!
Ростовская рать замерла, потом чуть вспятила – совсем чуть-чуть, едва заметно. Им сейчас оставалось меньше перестрела до московлян, но пока Мономах ломает строй Ходимира и Межамира, эти невестимо откуда взявшиеся вои досягнут до ростовского тыла и тогда дружине Мономаха останется только погибнуть с честью – чужаков под Ходимировым стягом было не меньше, чем во всей ростовской рати.
Жизнемир шало повёл головой, ловя взгляды стоящих вблизи воев, словно пытаясь отыскать ответ на вопрос – что это вои, откуда у князя Ходимира такая дружина, с каких животов? И тут же вспомнил рассказы приехавших в полюдье с князем воев о пришедших осенью из Полоцка варягах – дружине княжича Рогволода, которую тот летом набрал на Варяжьем поморье. Вспомнил Ходимирова гонца, варяжко Богуша, который останавливался у него в Протвине и всё понял.
Замерший на миг строй ростовской рати вдруг вновь качнулся вперёд. Ходимир понял – Мономах выбрал единственный способ попытаться выиграть. Сейчас ростовчане ринут внапуск, пробьют неровный рваный строй московлян, вломятся в открытые ворота городца и закроются внутри. И тогда им, Ходимиру с Рогволожей дружиной и Кучке придётся изрядно поломать зубы, чтобы выковырять их оттуда.
Время натянулось и зазвенело, словно перетянутая струна на гуслях – ещё чуть поверни колок и – и лопнет.
И почти никто не заметил, как над москворецким берегом выросла высокая худая фигура старика с посохом. Постояла несколько мгновений и двинулась по полю, входя между противостоящими ратями.
Заревел рог в строю ростовчан, откликнулся другой, у московских ворот. Старик дошёл до середины поля и остановился. Стоял одним боком к ростовской рати, другим – к московской. Стоял и ждал.
– Кто это? – испуганным шёпотом спросил позади Жизнемира Голчан (старшой протвичей ещё в самом начале боя непререкаемо указал: «Молодняк – назад!», а на попытавшегося было что-то возразить Третьяка рявкнул так, что тот вмиг умолк, и подгоняемый подзатыльниками Вячко и Вторяты, вспятил, уходя за спины старших).
– Волхв, – процедил в ответ Жизнемир, до боли в руках сжимая тяжёлый топор на длинном, в три локтя, древке.
Строй ростовчан раздвинулся, пропуская всадника на белом коне. Пятнадцатилетний мальчишка Мономах в алом плаще шевельнул плетью, и белый конь послушно пустился с одиноко стоящему волхву. А навстречь, от московского строя, на таком же белом коне и в таком же алом плаще, ехал князь Ходимир.
Волхв Велегор Добровзорич ждал.
[1] Двадцать девять лет спустя, 6 сентября 1096 года в битве под Муромом, второй сын Мономаха Изяслав погиб от мечей дружины Олега Святославича.