1
На дворе хрустел снег.
Барбос хрипло гавкал из конуры, метался по двору, гремя цепью, потом снова забирался в глубину своего убежища, сворачивался на стёганой дерюге, пряча нос от мороза.
Ромейский купец Исаак Гектодромос сидел в красном куте избы, опершись локтями на стол, забрызганный багровыми каплями густого вина, и раз за разом пытался сложить на столе золотые греческие солиды в столбик. Раз за разом столбик, дойдя до двадцатой монеты, рассыпался, солиды раскатывались по столу. Исаак вздыхал, наливал из глиняной расписной сулеи в оловянную чашу дорогое кипрское вино, выцеживал его, словно воду, глядел по сторонам мутными глазами и вновь принимался выстраивать столбик, словно для него не было ничего важнее.
– Сидишь?! – с ненавистью прошипела жена, войдя с холода и сбрасывая тяжёлый овчинный кожух. Глянула на него суженными глазами и грязно выругалась по-гречески. – Звон! Пайди! Гамо тон Христо су[1]!
От печи на хозяйку круглыми от удивления и испуга глазами глянула русская служанка, дочка купеческого рядовича из ближней от Вержавля вёски. Осторожно, чтобы не стукнуть и не привлечь внимания, отставила в сторону ухват, попятилась, освещённая пламенем в печи, стала так, чтобы её не видно было из-за браной занавеси, отгораживающей бабий кут. Греческого языка девушка не знала, но не раз уже ей доставалось от хозяйки и по щекам, и за косу в приступах такого вот гнева, когда гречанка не могла или опасалась дотянуться руками до мужа и вымещала зло на прислуге.
– Заткнись, дура, – процедил в ответ Исаак тоже по-гречески. Не для того, чтобы не поняла служанка – они с женой и говорили-то чаще всего по-гречески. Это Моше, болтаясь по улицам с детьми гоев, быстро освоил здешний язык, а вот им обоим, и Исааку, и Зое пока что было гораздо легче говорить по-гречески, как навыкли в Великой империи. Сосредоточенно уложил на столбик девятнадцатый солид и повторил. – Не ори, хуже будет.
– Кому хуже будет?! – жена шагнула от порога, уперев руки в боки, словно буква «фи», стала перед ним, заслоняя свет пляшущего на светце огонька, и огромная тень её накрыла и красный кут вместе с божницей и иконами, и самого Гектодромоса. За её спиной из-за занавеси быстро и бесшумно, словно мышь в сусеке, возникла служанка, сдёрнула с деревянного гвоздя длинную вотолу, набросила её на плечи, сунула ноги в булгарские войлочные сапоги и выскочила за дверь – переждать хозяйский гнев в сенях или в стае, у тёплого коровьего бока. – Мне хуже будет?! Мне, хуже, чем сейчас уже не будет! Сын неведомо где! Ты о чём думаешь, вообще?! Давным-давно пора к князю на поклон ехать, помощи просить!
– И получить голову Моше в подарок?! – прорычал в ответ Исаак, укладывая двадцатый солид. Рука от гнева дёрнулась, и столбик монет, в который раз уже, вновь рассыпался по столешнице. Купец гневно раздул ноздри, схватил почти опустелую сулею, вновь налил в чашу, расплёскивая вино по столу – благо, служанка ещё не постелила сегодня скатерть – весь добрый белёный лён и вышивку забрызгал бы и непоправимо испортил бы хозяин. – Ты пойми, малакизмени[2]! Это не какие-то разбойники, не обычные тати! – он выговорил это слово по-русски. – Это полоцкий гридень Колюта, они не шутят и не играют, тут не на серебро и не на золото счёт идёт, на кровь, на головы!
Выкрик Исаака эхом отозвался в углах дома, прозвенел колоколом в ушах, и Зоя смолкла, глядя на мужа чуть испуганно. Он не раз и не два уже говорил ей всё то, что выкрикнул сейчас, но она всё никак не могла понять, о чём идёт речь. И только сейчас до неё видимо дошло наконец.
Она села на лавку, обессилено опустив загорелые руки (сегодня она, невзирая на русский холод, была почему-то в привычной греческой сряде, в которую обычно одевалась только по важным дням, в просторном греческом хитоне из плотной шерстяной ткани), и огоньки светцов отразились яркими багровыми точками в перстнях на её тонких пальцах. Несколько мгновений молчала, потом вдруг выкрикнула с отчаянием:
– Ну чего нас понесло сюда, в эту дикую страну, которую сам дьявол, прости меня господи, заковал во льды?! Чего нам не сиделось в Херсонесе?!
– Ты прекрасно знаешь, чего, – процедил Исаак, отворачиваясь.
О, она знала!
Она отлично знала, сколько серебра и даже золота получил муж во время прошлогоднего разорения княжества Чародея и города Менска, помнила, и всё, что вложено Гектодромосом в здешние болота и корбы.
– Но ты же понимаешь, что теперь, даже если всё и обойдётся, жизни тебе здесь не будет?
– А то как же? – Исаак хрипло засмеялся, словно ворон перхал простуженной глоткой на вершине сосны. – Выиграют полочане – и припомнят мне проданных менчан. Выиграют кияне – и узнают о том, как я помогал полочанам… Если бы не Моше в полоне, я бы сейчас уже продал всё, что возможно и нас бы здесь уже давно не было.
Зоя спросила жалобно, трепеща тонкими крыльями ноздрей:
– Что же это теперь будет-то, Исаак?
– Что будет? – он изо всех сил постарался, чтобы его голос звучал ровно и уверенно. – Всё закончится, и нам вернут нашего Моше живым и здоровым. Если мы не будем глупить.
Она несколько мгновений смотрела на мужа бессильным и жалобным взглядом, словно пытаясь поверить в его слова и не веря, потом отвела потухшие глаза.
– Да, – едва заметно и почти неслышно шевельнулись её губы. – Будем ждать.
Первой в доме подымается хозяйка.
Даже если дом богат, даже если в доме толпа слуг, правило это неизменно. Больше того – оно тем более неизменно, чем богаче дом. Богатой хозяйке по дому работы ещё больше – за всем нужно проследить, всех слуг пристрожить, за всеми приглядеть. И горе тому богатому дому, где всё построено иначе.
Да и бедному тоже.
Зоя поднялась рано.
Вышла из-за занавеси уже одетой – в торжественном, тёмно-синего сукна, шитом серебром, хитоне; в наброшенном на плечи пурпурном шёлковом мафории; высоко поднятые волосы заколоты серебряной иглой. Остановилась у висящего на стене бронзового, терпеливо начищенного вчера Милавой зеркала, посмотрела на себя так и сяк, строго поджала губы – не время красоваться-то. Да и не стала бы, кабы не нужда. Открыла шкатулку морёного дуба с накладками резного рыбьего зуба, вынула две снизки бус – варяжий электрон и серый северный жемчуг, набросила на шею, застегнула невесомый замочек, сработанный искусным среброкузнецом из Новгорода, наклоняя голову, прицепила на виски эмалевые колты, из которых всё ещё (с рождества!) пахло ромейскими духами, которые Исаак привёз из самого Константинополя. Жена купца, спьяну играющего золотыми монетами, может позволить себе такой богатый наряд.
Вновь придирчиво глянула на себя в зеркало.
Теперь хоть и князю не в стыд показаться, буди такой окажется неожиданно в их Вержавле.
Поворотилась от зеркала – и встретилась взглядом ошалело глазеющей на неё служанки – Милава приподнялась на лавке, опираясь на локоть, и смотрела на хозяйку не то, чтобы удивлённо, а даже с лёгким испугом.
Несколько мгновений Зоя и Милава смотрели друг на друга, потом гречанка молча поднесла палец к губам, – и служанка всё так же испуганно кивнула.
Поняла, мол, буду молчать.
Зоя надела плотную вотолу тёмно-серой шерсти, вышитую по краю серебряными нитями, повязала голову повоем, натянула тёплые булгарские сапоги (для такого варварского холода подходит только варварская же одежда) и вышла за дверь, с порога ещё раз оборотясь к Милаве и вновь молча покачав головой.
Молчи.
Гридень Велич, наместник князя Ярополка Изяславича в Вержавле, вышел на крыльцо, притопнул сапогами по мёрзлым, скрипучим доскам и довольным взглядом окинул собравшийся во дворе обоз. Шесть пар тяжелогружёных саней – собранная за зиму вержавская дань. Фыркали заиндевелые кони, били снег копытами; мужики-возчики из смоленских кривичей (здешние, вержавляне!) кутались на морозе в дублёные кожухи; пятеро конных воев, сидели, приосанясь, крутили усы и подмигивали посадским молодкам.
Отрок-зброеноша подвёл к крыльцу засёдланного коня, и гридень, не глядя вдев носок грубого сапога в стремя, рывком сел в седло. Поправил на плечах тёплый серый мятель, сжал крутые конские бока коленями и уж открыл рот, чтобы выдать «Трогай!», но так и замер с открытым ртом, остановленный окриком:
– Господине! – голос был женский, грудной, красивый, со странным чужеземным выговором, незнакомым, но приятным. – Наместниче Велич!
Он вмиг узнал женщину, которая его окликала – жена греческого купца, крещёного иудея, Исаака Гектодромоса, по-русски – Сто Дорог.
Зоя.
– Здравствуй, госпожа, – отозвался он, нетерпеливо поигрывая плетью. Конь всхрапывал и косился выпуклым глазом, но стоял смирно – научен был прошлым непослушанием. – Ко мне ли? Ай к жене моей?
– К тебе, наместниче, – гречанка подошла ближе, глянула из-под плотного узорного повоя. Велич заметил и колты на висках, и серьги в ушах. И жемчужную, и янтарную снизки в распахнутом вороте вотолы. Озадаченно повёл плечом – что это за дело у жены богатого купца к наместнику, да такое, ради которого она приоделась, словно к княжьему застолью. Да ещё такое дело, которое надо, видимо, решить без мужа.
– По важному ль делу ко мне? – спросил он, всё ещё сидя в седле, хотя такое было уже почти грубостью. – Ты прости, Зоя… – он помедлил, припоминая имя её отца, и уверенно закончил, – Зоя Никифоровна, мою грубость, а только мне надо дань зимнюю князю отвозить… так что, если у тебя дело не особо важное, так может и отложить бы, пока из Смоленска не ворочусь.
– По важному, наместниче, – непреклонно ответила купчиха. – И муж мой про этот разговор знать не должен. И это очень хорошо, что ты сейчас к князю собираешься ехать. Вот до того, как тебе уехать, мне и надо с тобой потолковать.
Велич несколько мгновений помолчал, глядя на гостью в упор, потом решительно соскочил с седла, бросил поводья зброеноше и повёл рукой к крыльцу:
– Идём, Зоя Никифоровна.
– Не понял, – мотнул головой гридень, отставляя в сторону каповую чашу, которую он вежества ради пригубил в разговоре с гостьей. Сама же Зоя и вовсе почти ни к чему на столе не притронулась, только откусила ради того же вежества едва заметный кусочек медовой заешки, и только утирала вышитым платком слёзы. А с другого конца стола на неё таким же слёзным взглядом глядела жена Велича, Веденея, дочка дедича из Каспли. Велич женился на ней прошлой осенью, вскоре после заключения мира с полочанами. – Твоего сына схватили тати… выкупа хотели? Когда это случилось? Осенью? Почему ты говоришь об этом только сейчас? И почему было важно, чтобы я узнал об этом до того, как увезу дань?
– Ты не дослушал, гридень, – шмыгнув носом, ответила Зоя, глядя в сторону и комкая платочек. По ней было видно, что она уже почти жалеет о том, что пришла к нему, и сейчас раздумывает больше о том, стоит ли ей договаривать и не бежать ли с наместничьего двора прочь куда глаза глядят. – Это не просто тати… и не выкупа они хотели…
– А чего ж? – непонимающе спросил Велич, бросая нетерпеливый взгляд в сторону волокового оконца, за которым то и дело слышалось конское ржание. И что за тати это были?
– Я сама их раньше никогда не видела в лицо, – медленно сказала гостья, спрятав платок. Она решилась и подняла голову, враз распрямясь, поглядела горделиво. – Но муж говорит, что это был полоцкий гридень Колюта. И что надо ему было, чтобы мой муж купил двор в Берестове.
– Где? – не враз понял Велич.
– В Берестове, около Киева, в княжьем селе, – терпеливо повторила Зоя.
И тут до наместника дошло.
И разом прихлынуло то, вроде бы уже и полузабытое, тот холодный ужас прошлогодней весны, когда полочане перехватили его загон в дебрях между Касплей и Вержавлем. Пронзительный посвист стрел из чащи, когда вихрем взлетала сорванная срезнями и бронебойными наконечниками молоденькая листва, волчий вой (волчий вой – летом!) мешался с конским ржанием, а людские голоса там и сям кричали «Всеслав! Всеслав! Всеслав!». Он один тогда ушёл из всей станицы, из двух десятков оружных воев, а на родине Веденеи, в Каспле и того хуже обернулось.
Он бросил взгляд на жену и поразился – в глазах её стоял такой ужас, словно она самого Чернобога увидела. Бледная, как смерть, Веденея поднялась на ноги и попятилась от стола – ни дать, ни взять, на столе уселся оборотень, и, скаля зубы, готовится на неё прыгнуть.
Велич покосился на Зою – она тоже смотрела на Веденею изумлённо. Гречанка-гостья и жена гридня подругами не были, но и чужими – тоже. И Зоя изумилась тоже, не понимала, чего испугалась жена наместника.
А когда Велич снова глянул на жену – всё уже прошло. Ни оборотня на столе, ни Чернобога за плечом Зои. Крупно сглотнув, Веденея справилась с собой, и, по-прежнему бледная, отворотилась, пряча слёзы.
Гридень положил себе зарубку на памяти – непременно спросить жену, с чего это она так от одного имени полочан шарахается. Но сейчас было не до того – надо было делать дело.
– Тааак, – протянул он, лихорадочно обдумывая то, что услышал. – Берестово значит. А там, в Берестове – оборотень взаперти сидит. Сын твой, Зоя, им был нужен, чтобы князь Изяслав и Коснячко-воевода ничего не заподозрили… об этом нужен немедленно узнать князь Ярополк.
– Вот поэтому я к тебе и пришла, наместниче, – глухо сказала Зоя. – Мне надоело ждать того, что они пришлют мне голову моего сына. От этих оборотней всего ждать можно.
При этих словах Веденея вновь вздрогнула.
– Твой муж должен поехать со мной к князю! – Велич рывком вскочил на ноги, мало не опрокинув стол, пролил из чаши на скатерть варёный ягодный мёд. – Поехать и всё рассказать!
– Нет, наместниче, я прошу тебя, не надо! – воскликнула Зоя. Видно было, что она уже и сама не рада, что всё рассказала – древний страх, известный всем матерям мира, сколько бы не было лет их ребёнку, уже вновь стоял у неё за плечом и жадно и морозно дышал в ухо, обволакивал со всех сторон. – Ведь они могут следить!
Но Велич уже и сам понял и остановился.
Да, полочане могут и следить за домом гостя, и тогда… если они видели, что Зоя ходила к Величу, они могут и ничего не заподозрить – мало ли какие бабьи дела могли бы привести гостью на двор наместника. А вот если после этого наместник нагрянет к Исааку да ещё заберёт его с собой в Смоленск… тут только дурак не догадается в чём дело. И тогда – и Моисею, сыну Гектодромоса, конец, и тех, в Берестове они предупредят.
Да.
Ехать к князю должен был он.
Один.
– Ладно, – бросил гридень, натягивая свиту. – Я – в Смоленск, дань повёз. Ты, Зоя, посиди здесь ещё сколько-нибудь времени, чтобы если что, никто ничего не заподозрил. Да придумай что-нибудь, что мужу скажешь.
– Скажу, что в церковь ходила, – равнодушно ответила Зоя, как о решённом. – Потому и оделась так нарядно.
Она, похоже, и в самом деле уже жалела о том, что рассказала всё наместнику. Отчаялась, хотела помощи найти, чтобы кто-то сына спас… а только кто тебе сказал-то, гостья заморская, что князь тут же бросит дружину против полочан, сына твоего спасать? Для Ярополка Изяславича важнее всего отца предупредить, чтобы оборотень полоцкий не сбежал. И вот тогда твоему сыну точно конец, гостья, потому что неоткуда было киянам узнать про то, что упрямый Полоцк что-то затеял.
Велич скрылся за дверью, а Зоя уронила голову на скрещённые на столе руки и разрыдалась. Веденея отошла к оконцу, прижалась лбом к закопчённой выпуклости бревна, прижмурила глаза. Сердце колотилось в отчаянии – тоже не отпускало то, что с ней случилось год назад, весной, в Каспле.
В лесу, едва выждав, чтобы Вержавль скрылся за кустами, густо одетыми инеем, Велич рванул с места, настёгивая коня – между ним и его воями уже было оговорено, что они сами доведут обоз с данью до Смоленска.
Князь должен был узнать новости немедленно.
2
Фыркнув, конь остановился перед воротами, и Чупро, вздрогнув, очнулся от странного полузабытья, в котором он был всё время, пока ехал от ворот. Эта задумчивость стала настигать его в последний год, после женитьбы. Друзья шутили – как женился, мол, Чупро, так спишь на ходу.
Шутки шутками, а какая-то доля правды в этом была. Чупро и сам дивился – не припоминал такого за собой прежде.
Подивился и в этот раз.
Привычно соскользнул с седла, хрустя сапогами по снегу, прошёл к воротам, отворил калитку. Гнедко прошёл в калитку, зацепив боком (звякнуло стремя о засов) и верею, и воротное полотно.
– Растолстел ты у меня, – весело проворчал Чупро. – Скоро и в ворота пролезать не будешь, пожалуй. Придётся через верх скакать.
Гнедко только недовольно покосился в ответ и фыркнул – Чупро послышалась в это откровенная насмешка. Словно конь сказал – на себя посмотри.
– Чупро! – звонко окликнули его с крыльца. Вой поднял голову – опершись на резной балясник, наполовину свесясь с крыльца, не него весело глазел Невер, без шапки и в наспех наброшенной свите. Тёмно русый, короткий ещё чупрун, весело веял на лёгком морозном ветерке.– Воротился!
– Я-то воротился, – с ядом ответил вой, пропуская Гнедка вперёд и затворяя калитку. – А вот ты с чего на баляснике висишь вместо того, чтобы по лесам на Нарочи бегать?
– А меня Старые на три дня домой отпустили, – весело сказал Невер, и на щеках его заиграли ямочки, блеснуло неяркое зимнее солнце на крупных зубах.
– С чего бы это?
– А за то, что вёл себя правильно, когда мстиславичей по дебрям гоняли, – похвастал Невер. – Наставник Ясь сказал, что я заслужил награду.
– Ну, раз наставник Ясь сказал, – протянул старший брат преувеличенно внушительно. И тряхнул поводьями. – Привяжешь?
– А то как же! – мальчишка мгновенно перемахнул через балясник, пал в снег с саженной высоты – крыльцо на дворе Техона, хоть и не боярина, а и не последнего человека в Гориславле, было высоким, дом стоял на высоком рубленом подклете. Невер подхватил брошенные старшим братом поводья, мгновенно вскочил верхом и поворотил к конюшне, отмахиваясь от помощи выскочившего из подклета рядовича.
– Оставь его, Кирпа, – добродушно бросил закупу Чупро. – Управится, не младень.
Рядович в ответ только согласно кивнул, не перестав, впрочем, приглядывать за младшим хозяйским сыном.
– Отец-то дома? – Чупро, ступив на нижнюю ступеньку, задержался на мгновение.
– А то как же, – чуть склонив голову, ответил рядович. – Дома, как же.
А и впрямь, где ж ему быть?
Отец Чупро и Невера, дедич Техон только зимой жил в городе, на лето переезжая в лес, к пожогам и бортям. Зимой ему в лесу было делать нечего.
– Мать? Молодая госпожа? Здоровы ль?
– Все здоровы, благодарение богам, – степенно отозвался Кирпа, поворотясь, наконец, к молодому хозяину – Невер уже подъехал к конюшне, отворил ворота и, пригнувшись, чтобы не задеть лбом притолоки, проехал внутрь. Кирпа ходил в слугах на Техоновом дворе уже лет пять, и ряд его всё никак не заканчивался, но Кирпе с того горя было мало. Техон был хорошим хозяином – не злым и не ленивым, не жадным и честным. – Ждали тебя с утра уже.
Подгадали, – довольно подумал Чупро, ступая на крыльцо выше. В полюдье он из Гориславля ушёл вместе с обозом княгини, и родичи, прослышав от Невера про их бой с мстиславичами на Нарочи, должно быть, высчитали, когда должен воротиться старший сын. Угадали.
Взбежав на крутое крыльцо – восемь ступенек, с детства помнится! – Чупро чуть приостановился перед дверью, покосился в сторону конюшни – Невер уже выскочил наружу, притворил ворота и вприпрыжку скакал обратно к крыльцу. Вой дождался младшего брата и уже когда тот ступил на крыльцо, ехидно спросил:
– А ты чего без шапки-то выскочил? Небось до задка собрался, а тут на радостях и забыл про то, как на коне прокатиться дозволили?
– А то я на коне не катался никогда, – насупился Невер. – И не в задок я вовсе шёл. Я тебя ждал, знал, что ты скоро приедешь.
В сенях было полутемно – только в затянутое бычьим пузырём волоковое оконце под потолком падал свет. Чупро отряхнул снег с плеч и шапки, постучал сапогами по полу. Шагнул к двери, опять остановился на миг, взявшись за кривую, резанную из дубового корня, дверную рукоять, до блеска выглаженную многочисленными касаниями людских ладоней.
– Робеешь? – ехидно спросил из-за спины Невер.
– Чего бы это? – бросил в ответ Чупро.
– Ну как чего? Молодухи своей и робеешь.
Чупро в ответ только коротко дёрнул усом (Невер не видел этого в полутьме), потянул дверь на себя и шагнул в жило.
В избе было светлее, хоть и не намного. Плясало пламя в печи (дым серой пеленой стелился наверху, под самой кровлей, вытягиваясь в дымник), горели огоньки на светцах и божнице, падал тусклый солнечный свет в оконца, пробиваясь сквозь слюдяные пластинки.
Чупро притворил за собой дверь, сдёрнул шапку, поклонился чурам на божнице и, распрямляясь, уловил на себе любопытный и чуть испуганный взгляд от печи.
Нежка!
Они были женаты уже почти год, а она всё ещё поглядывала на него с испугом – забыть не могла их прошлогодний набег на Касплинский погост. И отец её, Ратибор, староста погоста, сгиб тогда под полоцкими мечами, и брат. Иногда Чупро, проснувшись среди ночи, слышал её мирное сопение, и думал, – а ну как она про себя решится, дождётся, что заснёшь ты, Чупро, и – ножом тебя! А то и ещё что похуже… доводилось ему слышать от урман сказания про жену, сгубившую собственных детей, чтобы отомстить мужу за погубленных родителей.
Когда Нежка поняла, что он больше не собирается брать её силой, она несколько ободрилась, только первое время плакала по ночам, тоскуя по своему погосту. Но все девушки выходят замуж, а чем выше род, тем дальше от родного дома. В княжьих семьях не диво и то, что родители после замужества дочери её вовсе никогда в жизни не увидят.
Когда на исходе лета полочане замирились с новгородцами и смолянами, Чупро сам съездил в Касплинский погост, отвёз вено и срезанную косу жены. Тогда и узнала Нежка про то, что и отец не пережил набега полочан, и брат.
Не кричала.
И почти не плакала.
Только несколько седмиц глядела потом на Чупро огромными сухими глазами так, что он не мог смотреть в ответ. И единственное, что он мог выговорить в ответ на этот молчаливый упрёк: «Война».
Слабое, должно быть, утешение.
К зиме Нежка потеплела к мужу, а после Корочуна ему привёлся случай пойти в полюдье, и Чупро пошёл с невидимым чужому глазу, но ощутимым внутренним облегчением.
Сейчас глаза жены глядели без укора.
Сейчас он не видел в избе никого, опричь этой смоленской красы, той, из-за которой он не отдал девушку в руки воев.
Она уронила на край лохани полотенце, шагнула к столу, подхватила с него серебряную чернёную чару (князья из таких пьют каждый день, а такие как семья дедича Техона, Чупрова отца – по большим праздникам) и сулею, плеснула в чару жидкого янтаря – пахнуло мёдом и цветами, пахнуло летом. Оставила на столе сулею и шагнула к мужу навстречь – бросились в глаза чётко очерченные припухлые губы, тонкий прямой нос и большие серые глаза, русые волосы, выбившиеся из-под повоя и серебряные кольца на висках. Это что, она нарочно для меня приоделась? – поразился про себя Чупро, но раздумывать было некогда. Нежка протянула чару с мёдом – тонкие загорелые руки высунулись из широких, вышитых красной шерстяной ниткой льняных рукавов, перехваченных на запястьях обручьями, плетёными из кожаных шнурков.
– Прими, – шевельнулись неяркие губы, и Чупро протянул руки, словно во сне. Отпил, не чувствуя вкуса, коснулся губами полных горячих губ – они в ответ обещающе шевельнулись, и в груди ухнуло и заколотилось.
– Ну теперь не оторвётся, – хрипло засмеялся отец откуда-то сбоку, и Чупро неохотно выпустил жену из рук.
– Значит, говоришь, побили мстиславичей? – переспросил Техон, отпивая из чаши мёд и утирая его с усов. С тех пор, как дедич осел на землю и отодвинул в прошлое войские походы, он перестал брить голову и подбородок, но усы его по-прежнему выделялись в русой бороде.
– Так Невер же небось уже всё рассказал, – пожал плечами Чупро. Он заглянул в глубину опустелой чаши, подумывая, не крикнуть ли туда, чтобы эхо напомнило отцу, что пора чаши наполнить. Неужели отец ни разу не спросил ни о чём Невера, нарочно ждал старшего сына, чтоб от него всё услышать. – Ну побили…
– Невер не всё видел, – возразил Техон трезво, его глаза глядели пронзительно, словно две льдышки.
И верно, – вспомнил вдруг Чупро. Мальчишек же Старые остановили на опушке, чтобы не лезли под мечи, очертя голову, поберечь решили. А после и вовсе отослали обратно в войский дом. – Невер и не мог видеть всего.
– Ну да, – сказал он нехотя, косясь на Нежку, которая как раз поставила на стол вытянутую из печи сковороду. На сковороде млела и шкварчала яичница с луком и ветчиной, лопались пузыри жира, брызгая салом. Коротко глянула на мужа, чуть улыбнулась и отошла, на повороте словно невзначай задев его подолом понёвы.
– Оставь, – недовольно сказал отец, наконец наклоняя сулею над чашами. Той, серебряной чаши, праздничной, на столе уже не было. Стояли обычные: у отца – точёная из капа, у сына – лепная, гладко выглаженная пальцами. Сам и лепил когда-то, первая чашка, которая толково вышла, отец и кивнул тогда: «Вот твоя и будет». Плеснул мёд, опять потянуло летом, зноем, сенокосом и жатвой, на миг показалось, что ухо уже слышит многоголосый комариный писк, и гомон лягушек у пруда, и жужжание шмеля или овода, запутавшегося в густых тенётах, и пронзительный крик ястреба с высоты. А отец повторил:
– Оставь. Наглядишься ещё на баб. И намилуешься, успеешь…
Заалев лицом, Нежка скрылась за печкой, загремела там чем-то, без нужды переставляя ухваты. Техон расхохотался.
– И чего пристал к молодым, старый пень? – заворчала, войдя со двора мать. Сбросила тяжёлую вотолу, повесила на крюк у двери, качнула кикой, стряхивая с неё последние снежинки. Чупро усмехнулся – отец старым вовсе не выглядел, был ещё в полной силе, мог и холопа пристрожить, и молодку ущипнуть. И пашню взорать, коль надо, да и с косой, небось его молодые о сю пору не нагонят, а пойдут первыми, так сам кому хочешь пятки подрежет.
– Оставь, Доброша, – добродушно откликнулся Техон на слова жены. – То наши дела, мужские, не для вашего ума.
Доброша только поджала губы и покачала головой.
Отворилась дверь, следом за матерью в жило пролез Кирпа с охапкой дров, свалил их около печного чела и по одному полену стал толкать в подпечек, чтобы подсохли к следующей топки.
– Дверь! – проворчал Техон, закуп дёрнулся было обратно к двери – притворить, но из сеней в жило уже проскочил Невер, весёлый, раскрасневшийся, оснеженный – впопыхах забыл в сенях отряхнуться. Затворил дверь, сбросил свиту, уже волглую от снега, сбросил верхние порты – они стояли колом. Казалось, брось их в угол – они и будут стоять стоймя. Чупро невольно усмехнулся – давно ль он сам так же вот носился по сугробам с приятелями, а вот уже и Невер, младший – опоясанный вой. А только всё одно подурачиться тянет парня – ещё и пятнадцати зим не миновало.
И вдруг вспомнил.
– А где? – он повёл взглядом по горнице. Отец понял.
– Мосейка-то? – спросил он, скривив губу. – На дворе был… Невер? Видел его?
– Видел, – ответил мальчишка неохотно, отбрасывая в угол промокшие поршни и оставшись в одних тёплых суконных онучах. – В сенях чего-то копошится.
Иудейского мальчишку ещё осенью привезли в Гориславль княгинины люди, сам гридень Колюта, ближник Всеслава Брячиславича просил у городового посадника приглядеть за важным пленником. Но не сажать же восьмилетнего мальчишку в поруб альбо в холодную! Так и попал Мосей (свои должно быть, звали его как-то иначе, но Колюта сказал, что мальчишку зовут Мосеем, и в доме Техона с этим молча согласились – в конце концов, какая разница, как пленного иноплеменника кликать) в дом гориславского дедича. За ним приглядывали, но строго не стерегли – куда ему бежать-то? Опричь не то, что кривские места – кривское жильё заканчивалось в двадцати верстах за пределами Гориславля в любую сторону опричь востока, а дальше жили шелоняне, литва. Гориславль – самый край полоцкой земли. А ему восемь лет, в лесах не бывал никогда, детище дрочёное… да зима ещё.
Куда ему деваться-то?
Моисей (он больше привык к этому имени, слышимому от матери-гречанки, чем к тому, которым его звал отец – Моше) и вправду стоял в сенях, зажавшись в угол около старой укладки, окованной по углам добротным железом – когда вошёл хозяйский сын, этот парень с нечестивым языческим именем (оно само, само говорило за него – язычник, невер, невеглас!) он, Моисей, притворился, что занят чем-то важным, а Невер не стал приглядываться или спрашивать – чего, мол делаешь тут.
В доме Техона Моисея не обижали. За стол сажали вместе со всеми, кормили тем же, что ели сами, работать излиха не заставляли. И даже Невер к нему не цеплялся, чего втайне ждал от язычника Моисей, помня слова отца – нечистые гои пылают к нам, правоверным злобой. Впрочем, Невер и дома-то бывал хорошо если неделю в году – за всё то время, пока Моисей жил в Техоновом дому, за все четыре месяца он хорошо если видел Невера раза два. И только вот сейчас, к исходу зимы, бритоголовый мальчишка с чупруном и войским поясом вдруг приехал домой надолго.
Но, невзирая на всё это, Моисей отлично понимал, зачем его привезли сюда.
Они, те, кто осенью вломился в их дом в Вержавле, неспроста увезли его сюда, так далеко от дома (впрочем, он смутно понимал, насколько он далеко от смоленской земли, знал только, что далеко – помнил, что везли его долго). Им было что-то нужно от его отца, и чтобы отец не ослушался, он, Моисей, должен быть здесь, у них под рукой. Чтобы они могли его, Моисея, убить, если отец всё-таки ослушается.
Иногда ему хотелось бежать самому, чтобы отец стал свободен наконец, чтобы мог поломать козни этих гоев. Пусть даже его и сожрут в лесу волки или убьют дикие гои, те, которые живут вдалеке от города, или он замёрзнет в этой заснеженной пустыне…
О, отец, зачем ты приехал в эту варварскую страну, где больше половины года реки скованы льдом, а на земле на локоть, а то и больше лежит снег?!
Но отец не узнает о том, что его сына больше нет и не обретёт свободы. Разве только ему даст знать о том Всемогущий Господь, благословен он… да и грех это, самому на смерть идти.
Да и страшно было – наедине-то с самим собой Моисей мог себе в этом признаться.
И не затем ли сейчас приехали в город сыновья старого (восьмилетнему Моисею сорокалетний Техон казался старым, хотя был и не старше его отца) дедича, чтобы убить его, сына купца Исаака Гектодромоса?
Но теперь всё иначе – нужное он уже услышал. Люди Мстислава Изяславича, новогородского князя – совсем близко от Гориславля. Он слышал названия, которые говорил отцу старший Техонич – Нарочь, Мядель. Он знал, что это недалеко, знал, в какую сторону идти. Достаточно держаться русла Двины.
И знал, как выйти из города незаметно.
Где Невер ставит на ночь лыжи, Моисей тоже видел.
И как пролезть в погреб, так, чтобы никто не заметил, он тоже знал.
Хватит ли у тебя, Моисея, сына Исаака (Моше бен Ицхака!) решимости, чтобы сделать то, что ты задумал?
Над Гориславлем стыла зимняя ночь.
Стихла на улицах неугомонная молодёжь.
Глухо ворчал в конуре пёс, сквозь чуткий сон то и дело приподымая то ухо, то веко, оглядывая двор и вновь засыпая. Шумно жевали и чесались в стае коровы, в конюшне сопели и переминались кони.
В тепло натопленной избе Техона пахнет молоком, хлебом и дымом, в едва заметные щели в дверях тянет холодком – к утру дом остынет.
Нежка лежит на груди у Чупро, глядит ему в глаза и перебирает пальцами небольшие ещё усы.
– Простила меня?
– Простила, – вздохнула Нежка, устраиваясь удобнее. – Всё равно ничего уже не воротишь – и косу ты мне срезал, и вено за меня отвёз… и поступил со мной честно. Жена я тебе и есть жена. Да и не ты моего отца и брата убил всё-таки, а этот ваш…
– Вълчко.
– Вот-вот, Вълчко. Так что если бы я и хотела мстить, то не тебе, а ему.
Чупро невольно вздрогнул.
Гулко треснуло она морозе бревно в стене. Казалось, что снаружи снег сам по себе скрипит от холода.
– Не дрожи, – чуть грубовато сказала Нежка, улыбаясь. – Я же сказала – если бы.
Чупро улыбнулся с облегчением, прикоснулся кончиком пальца к носу жены, словно собираясь придавить его – так играют с детьми. Покосился в сторону общего жила, откуда слышалось равномерное сопение родителей и брата – семейство уже давно угомонилось. Нежка, вмиг поняв, чего он смотрит, улыбнулась лукаво и дразнящее, прижалась к мужу плотнее, и коснулась его губ своими.
– Лада моя, – только и сумел еле слышно выговорить Чупро, прежде чем кровь ударила в голову, прерывая дыхание и оттесняя в сторону рассудок. Руки сами обхватили гибкое тело жены, отбрасывая лёгкое одеяло из козьих разноцветных шкур (разгорячённое тело тут же объял холодок, незаметный в порыве страсти) и комкая одежду, стремясь прикоснуться ладонью к обжигающей женской коже. Губы льнули к губам, плоть рвалась проникнуть в плоть, стать единой. Нежка выгнулась, закусив губу, сдерживая рвущийся из груди стон, крупно вздрогнула в руках мужа, и оба повалились на расстелённое поверх шкур рядно, часто дыша и остывая разгорячёнными телами.
– Никого не разбудили? – всё так же тихо шёпнула Нежка, почти касаясь губами мужнина уха. Оба тихо и счастливо засмеялись.
Они не слышали и не видели ничего опричь себя.
Моисей поднялся с лавки, стараясь ступать как можно мягче. Хозяева сопели, только из закута, где спали старший сын хозяина со своей молодухой, слышалась возня и жаркое дыхание. Моисей невольно прислушался, – и словно кипятком щёки облило, а неведомая пока что сила глухо шевельнулась где-то в глубине, заставив глубоко вздохнуть, раздувая ноздри. Он заставил себя не слышать того, что там сейчас происходит – это ему было даже на руку, они сейчас не услышат, даже если гроза начнётся.
Мальчишка сноровисто намотал на ноги двойные онучи – полотняные и суконные, сунул ноги в поршни (навык за год к русской обуви, тем более в том, в чём он ходил раньше дома, в Таматархе и Херсонесе, здесь и за дверь не высунешься зимой). Натянул свиту, стараясь не прислушиваться, нахлобучил шапку.
Мешок он заготовил с вечера, и он висел сейчас в чулане – каравай чёрного хлеба, кусок холодной говядины, две луковицы, головка чеснока и несколько печёных репин. Мельком он подумал, что этот словенский мальчишка, сын Техона… Невер!.. он взял бы с собой ещё и кусок копчёного сала. Подумал – и передёрнуло всего – так и не навык, да и отец не одобрял. Несколько раз он спрашивал, почему отец не ест свинины и не велит ему, но отец каждый раз ловко уводил разговор в сторону, только однажды пообещав, что когда-нибудь всё объяснит.
Из закута донёсся сдавленный заглушённый стон, и Моисей, чуть приоткрыв дверь, выскользнул в сени. Удачно выбрал миг, когда эти животным-гоям приспичило совокупляться, – подумал, он, чувствуя, как холодный воздух в сенях остужает пылающие щёки. Половина дела сделано.
3
Оборотился он только на берегу Двины.
Оборотился – и вздрогнул.
Широкая лыжня пролегла через репище от стаи до самой изгороди и перемахивала через плоский пригорок на берегу Двины. Сразу видно будет, куда он пошёл, любому досужему человеку. И тем более – семейству Техона.
Плевать.
К тому времени, когда они его хватятся, он будет уже далеко. Им его не догнать.
А в какую сторону идти – он знает.
Невер проснулся раньше всех – утренняя нужда звала на двор. Сонно пошатываясь, он добрёл до висящей у двери одежды, набросил отцовский кожух, и как был, босиком выскочил в сени. Пол в сенях был холоден как лёд, обжигая холодом босые ноги, заставлял поджимать их и приплясывать на месте.
Выскочив на крыльцо, он на миг замер – прыгать в снег босиком не очень-то хотелось. Но Невер тут же напомнил себе: а помнишь, как в войском доме – разбудят поутру и вперёд, в одних нижних портах, по сугробам, и в прорубь. Сейчас поваду себе нежничать дашь, потом хуже будет! И махнув через перила, и едва не расплескав в прыжке утреннюю нужду, он ухнул в сугроб.
Что-то в этом сугробе было такое… неправильное.
Снег обжёг холодом ступни и лицо, вмиг вышиб остатки сна. Невер радостно захохотал, выбираясь из сугроба, вприпрыжку доскакал до задка. И только когда выходил оттуда, притворяя дощатую щелястую дверь, вдруг замер.
Моисей!
Куда девался этот мальчишка-иудей, невестимо откуда взявшийся в родительском доме? Невер за то время пока был дома, попробовал пару раз заговорить с отцом об этом, но Техон в ответ только отмахивался – видно было, что особой охоты говорить о том у него не было. Обронил только сквозь зубы, что полочане привезли, просили приглядеть. Что значило это «приглядеть» – «не дать в обиду» или «не дать сбежать» – Невер уточнять не стал. В конце концов, это не его дело, отцовское. Его, Невера, дело – побыть несколько дней дома и воротиться обратно в войский дом, ждать, когда княгиня Бранемира Глебовна вновь позовёт их на помощь. А этого мальчишку пусть сторожит отец, раз ему его навязали.
Но сейчас, когда он вставал и выходил из избы (Невер мог бы поклясться на мече, которого у него пока что не было, на луке, из которого он летом подбил лося, на копье, которое он, Невер, сломал в своём первом бою с литвой!), этого мальчишки, Моисея, не было в жиле!
И в сенях не было.
И где он?
Не в клети же спит! В такой-то холод!
И только тут ему бросилось в глаза то, что он должен был увидеть сразу, но не увидел спросонья.
От крыльца через весь двор тянулась лыжня, проходила мимо задка и уходила куда-то на репище.
Невер несколько мгновений оцепенело смотрел на неё, не чувствуя, как коченеют в снегу ноги, потом вздрогнул, словно его что ужалило, и бросился к крыльцу.
Ёкая селезёнкой, конь вынес Чупро на пригорок и остановился, повинуясь узде. Чупро приподнялся на стременах, оглядывая окрестности и безмысленно поглаживая короткую жёсткую шерсть Гнедка. Лыжный след уходил в лес прямиком через заметённую снегом низину, и Чупро только дёрнул тонким усом. Он эту низину отлично знал и ни за что не полез бы туда – была охота ломать конские ноги в валежинах, скрытых сугробами. Моисею-то на лыжах хорошо, он проскочил по верху. Да он скорее всего, ничего и не знает про эту пропастину, – подумал Чупро с досадой.
Понять бы ещё, кто этого купчонка выучил так на лыжах бегать, он ведь из тех мест, где и снега-то бывает мало, и недолго он лежит – доводилось Чупро слышать от бывалых воев и про Тьмуторокань, и про Корсунь. Да и сам мальчишка даже не словен, а полугрек-полуиудей, какие там могут быть лыжи?
Да чего там гадать-то? – тут же подумал Чупро. – Небось кто-нибудь из городовым ребят и научил. А то и Неверушко-братец.
Но теперь ему, Чупро, придётся огибать всю эту низину через лес, а мальчишка тем временем выскочит уже на двинский лёд.
Вот там мы его и догоним, – уверенно сказал Чупро сам себе. – На широкой равнине (а двинский лёд и есть широкая равнина) лыжник от конного не уйдёт. Моисею бы по лесу на лыжах-то бежать, тогда они бы его и не догнали, да только мальчишка, видно, не понадеялся на своё знание леса. Да и откуда ему знать здешние леса-то? – тут же сказал Чупро сам себе, заворачивая коня. Гнедко недовольно фыркнул, но поворотился к дороге, на которой сгрудилось семеро конных – таких же молодых парней, как и сам Чупро. Серые свиты, лисьи и бобровые шапки с суконным верхом, плети и топорики, луки и сулицы, сыромятная, задубелая на холоде сбруя, раскрасневшиеся от мороза лица, кони нетерпеливо топочут. В кои-то веки сыновьям городовых вятших довелось поучаствовать в войской забаве. Вернее, в чём-то похожем на войскую забаву.
В погоне за беглым.
– Завид.
Молчание.
Вода в лунках постепенно схватывалась ледком, и его то и дело приходилось проламывать – вмёрзнет прочная леса, сделанная из конского волоса, неровён час и порвать можно. Леска подрагивает, ходит туда-сюда, стынут на морозе мальчишеские руки.
– Завид! – повторил младший из мальчишек, примостившихся на широкой глади двинского льда.
И опять молчание.
– Ну, Завиид!
– Ну чего тебе?! – не выдержал, наконец, старший. Разговаривали громким шёпотом – не спугнуть бы рыбу. Сегодня хорошо брал жерех, редкая удача, и Завид застыл над лункой почти не двигаясь.
Младший так не мог.
– Холодно, – пожаловался он, потирая ладони. – Замёрз я.
Завид покосился на младшего, дёрнул щекой. Тот и впрямь скорчился на ведёрке – старый отцовский кожух грел плохо, вытерлась овчина за годы.
– И? – суровой спросил Завид. Сейчас скажет те самые слова, за которые старшие братья от веку презирают младших.
– М-может, домой? – неуверенно спросил младший потупясь.
– Ну-ну, – бросил старший в ответ. – Хочешь, чтобы весь посад над нами смеялся? Эва, глянь-ка, что за рыбаки добычливые идут – Завид с Полюдом! Пуд рыбы наловили!
Полюд закусил губу – рыбы пока что они и впрямь поймали немного. Рядом с лунками на льду стыло с десяток жерлиц и жерехов разной величины – самый маленький был в половину мальчишеской ладони, самый большой – в ладонь взрослого с пальцами. С такой добычей в посад и впрямь возвращаться было как-то стыдновато даже младшему.
– Ладно, – смилостивился, наконец, Завид. – Можешь пока походить-погреться. До берега сбегай. Только не топай как кабан, осторожно. Потом посидим ещё немножко, ещё хоть с десяток жерехов поймать… Понял?
– Понял, Завиде! – торжествующим шёпотом крикнул младший и бегом припустился по льду к берегу.
Завид проводил его взглядом, усмехнулся и снова склонился к лунке – леска как раз натянулась, на том конце её кто-то сильный ухватился за крючок. Мальчишка подсёк, рванул – и серебристое вытянутое тельце крупного жерёха взвилось над лункой. Завид перехватил его на лету левой рукой, прижал к подолу кожуха, выпутывая из губы сухой костяной крючок, бросил рыбу на лёд. Жерёх несколько раз трепыхнулся, пытаясь досягнуть лунки, в которой манила, плескалась тёмная речная вода, и дрогнул, вытягиваясь на морозе. Завид удовлетворённо крякнул и принялся шарить рукой в висящей на поясе зепи, стараясь ухватить мотыля.
– Завид! – окликнул его младший, внезапно оказавшись совсем рядом. Завид вздрогнул, мало уронив в лунку и крючок, и наживку.
– Чего орёшь? – спросил он враждебно.
– Глянь-ка, – ответил Полюд. Он и впрямь был уже совсем рядом, чуть приплясывал на льду, хлопая себя рукавицами по бокам. На щеках его горел румянец – видно было, что пробежка до берега и обратно впору пришлась.
– Куда глянуть? – Завид завертел головой.
– А вон! – но старший уже и сам увидел.
Вдоль берега по льду бежал на лыжах мальчишка. Споро бежал, не останавливаясь, не глядя ни на них, ни на высящийся вдали на берегу посад. Ни Завид, ни Полюд этого мальчишку не знали – до него было чуть меньше перестрела, но лицо его разглядеть было можно.
– Ну бежит человек, и что? – недовольно пробурчал Завид. – Не наше дело. Стало быть, нужда у него есть бежать, раз бежит.
– А ты глянь, куда он бежит, – со значением сказал младший. И Завид похолодел. Разом вспомнилась прошлогодняя весенняя рыбалка с Ярко и Полюдом же, и жуткая волчья фигура в облаках. Мальчишки себя трусами не считали, но на той поляне больше не бывали ни разу. Хотя и не рассказывали о том никому в посаде – не подняли бы их на смех.
Они невольно переглянулись, и Завид негромко сказал:
– Вот что, Полюде… давай-ка собираться. А то мало ли что…
Полюд мгновенно понял. Незнакомый мальчишка мог быть кем угодно. Взяться ему в этих краях вроде как и неоткуда, а раз он к той поляне на берегу так уверенно бежит, стало быть, знает, куда и зачем идёт. А от такого держаться лучше подальше, зимой Та сторона и так рядом.
– А… – заикнулся было он, косясь на рыбу, но Завид оборвал его, забыв о том, что сам совсем недавно говорил, будто рыбы поймали мало и над ними смеяться станут:
– Вдосыть наловили уже.
Со льда пришлось уйти – мальчишка прекрасно понимал, что на реке его догонят быстро. Слишком хороший путь, слишком гладкий, слишком хорошо видны следы.
Моисей остановился около широкой ели, больше похожей на высокий островерхий сугроб, перевёл дыхание. В висках гулко билась кровь, пот густо пропитал шапку, рубаху и свиту, залубеневшую на спине ледяной коростой.
Ноги гудели, казалось, что они вырублены из камня, их было трудно передвигать. Лыжи тоже стали тяжеленными, словно каменные. По его подсчётам, Моисей прошёл уже десятка полтора вёрст, и он уже давно понял, что не рассчитал своих сил, и что до Чёрного камня, про который он не раз слышал от мальчишек, ему сегодня не добраться. А идея переночевать в лесу приводила его в такой ужас, то ноги становились ватными, и коленки слабо подрагивали. Тем более – переночевать в лесу зимой.
И не в первый уже раз за всё время побега мелькнула мысль – хоть бы скорее меня догнали, что ли? Возвращаться самому было стыдно. Всё бы и ничего, но вот мальчишки в Гориславле, и Невер, хозяйский сын в первую очередь, задразнят. Что за жизнь у него будет в городе? А вот если догонят и поймают – иное дело.
Была и другая мысль – сесть под дерево и ждать. Тогда – точно найдут. Догонят.
Но нерассуждающее мальчишеское упрямство гнало его вперёд и вперёд.
Моисей суетливо вытащил из заплечного мешка несколько раз уже надломленный каравай, отломил от него краюшку и сунул его обратно, наспех закинув его чистой тряпицей. Сунул в рот остатки говядины – она почти закончилась у него ещё во время прошлого отдыха. Зачерпнул ладонью снег, жадно лизнул его, чуть прикрыл глаза.
Каким же дураком надо было быть, чтобы не взять воду! Моисей скрипнул зубами – сгрыз бы сам себя от злости! Ведь можно было заранее подумать, что ему обязательно пить захочется, понятно было сразу! Пустоголовый, прямо как гои!
Вставать со снега не хотелось, но, сжав зубы, Моисей всё-таки поднялся. Повёл плечами, отгоняя тяжёлую усталость, и замер, словно пригвождённый к месту.
Из густых зарослей можжевельника на него глядела огромная серая волчья морда! Но такой волк… такой волк должен был быть ростом с коня, а то и больше!
До волка было сажен семь – вроде бы и не рядом, а такое малое расстояние!
Мальчишка оцепенело глядел на зверя, не в силах пошевелиться и чувствуя только, как растекается по всему телу тяжёлая обморочная слабость, которая вот-вот выбьет из него сознание, обмякшие тяжеленные ноги подкосятся, и он повалится ничком прямо под волчьи клыки.
Волк чуть шевельнулся, высунулся из можжевельника дальше палево-серым телом, его верхняя губа беззвучно приподнялась, обнажая огромные белые клыки, с одного из них невесомо упала в снег тягучая капля прозрачной слюны. Канула в снег, и это словно сорвало тетиву.
С глухим стоном, выронив в снег мешок и оставив слетевшую с ноги лыжу, Моисей рванулся в сторону, спотыкаясь и проваливаясь в сугроб, крича что-то неразборчивое. Взгляд застелила мутная пелена, он бежал словно в тумане, и никак не мог добежать, чуял всепроникающий запах псины, слышал за спиной жаркое мясное дыхание и понимал, что оно вот-вот перейдёт в горловой хрип настигающего добычу зверя. Горячая струйка стекла по правой ляжке, но он даже не понимал, что с ним только что случилась стыдная неожиданность, словно с совсем маленьким ребёнком.
Остановиться было нельзя.
Опомнился Моисей только увязнув в сугробе по пояс. Рядом из сугроба торчала лыжа – нога застряла в петле, лыжа вывернулась и волоклась за ногой, мешая бежать. Волка нигде не было, вторая лыжа вместе с мешком остались где-то позади, но никакая сила, даже самая невероятная, не заставила бы сейчас Моисея воротиться обратно на поляну, где они остались.
Лучше замёрзнуть насмерть.
Впрочем, его, скорее всего, скоро найдут.
Огибать пришлось далеко, и на двинский лёд ватага Чупро выскочила уже когда начинало смеркаться. След по-прежнему был хорошо виден на снегу.
Прянули по льду с гиканьем, под конский храп и ржание, из-под копыт летели ошметья снега, лёд гулко гудел под конскими ногами, бряцало железо.
Справа подскакал, без нужды горяча коня, Невер – младший брат настоял, чтобы Чупро взял его с собой. Мальчишка махнул рукой в сторону ближнего ельника:
– Чупро! Следы туда уходят!
Умно, – невольно восхитился вой, поворачивая коня к следу. – Бежал напрямик через низину и по льду, пока они по кабаржине да по сосняку конские ноги били кругалём. А когда им на прямой путь, на лёд выйти, так он, выиграв время, в чащобу подался.
Теперь шли цепочкой, один за другим, кони чутко фыркали, сторожко ставили ногу на снег, выбирая, где твёрже, то и дело проваливались в снег по колено.
Выбрались на круглую поляну, и тут кони принялись топтаться на месте, фыркая и прядая ушами.
Чупро круто натянул поводья, усмиряя Гнедка. Кожа коня на шее и крупе крупно дрожала, словно отгоняя овод, Гнедко храпел и дико косился налитым кровью глазом в сторону ближнего густого можжевельника.
– Что-то здесь произошло! – хрипло крикнул Чупру кто-то из городских парней. Их кони вели себя ничуть не лучше Чупрова Гнедка, всадники сбились в кучу, тревожно озираясь по сторонам.
Да, тут что-то случилось. Чупро видел это яснее ясного.
Вот тут Моисей остановился – передохнуть. Но снег был взрыт и разворочен, словно мальчишка чего-то испугался. Валялась отброшенная лыжа, должно быть, слетевшая с ноги Моисея, лежал вывернутый наизнанку заплечный мешок (Чупро узнал этот мешок сразу, по его краю хорошо видна была вышивка, сделанная рукой его матери) и надломленный коровай чёрного хлеба, уже припорошённый свежим снежком.
А след вёл в сторону, куда-то под нависшие ёлки, словно мальчишка бежал в животном ужасе, волоча за собой вторую лыжу, бежал через сугроб, ломился напрямик через кусты и подлесок.
Чупро тронул было коня, но Гнедко опять косился, храпел и ни за что не хотел идти на поляну. Пришлось спешиться.
Снега на поляне было почти до колена.
Чупро, увязая в снегу, прошёл несколько шагов и понял – всё. Нашли.
Из куста торчала присыпанная снегом нога в поршне – ровно так же присыпанная, как и коровай. Чупро рванулся и вмиг оказался рядом.
Моисей лежал в снегу вниз лицом, недвижно. Чупро схватил его за плечо, перевернул навзничь, тронул горло – мальчишка не дышал. И сердце не билось. Но закоченеть он ещё не успел, стало быть, и умер совсем недавно.
– Готов? – сиплым шёпотом спросил кто-то за спиной. Чупро оборотился – Невер стоял прямо у него за спиной, бледный, как смерть.
– Да, – Чупро устало выпрямился, и тут в глаза бросилась редкая цепочка следов, пересекающая поляну – от того самого можжевельника, на который косились кони и прямо к лежащему телу мальчишки. Следы были волчьи, но необычно крупные, больше взрослой мужской ладони. Чупро почувствовал, что волосы у него встают дыбом – от следов тянуло чем-то таким жутким, что его и самого подмывало попятиться и ударить в бег, стойно этому иудейскому мальчишке альбо храпящему коню.
– Его волк загрыз? – всё так же сипло спросил Невер, но Чупро мотнул головой. Волк не коснулся Моисея, топтался около самого его тела, но крови не было, да и ран тоже. Волк Моисея не тронул.
Он умер от страха.
4
Ночь клубилась, длинными космами ползла к порогу, липкие языки темноты облизывали дверь. Многоголосый шёпот гремел в ушах, словно кто-то что-то хотел объяснить.
А потом, разорвав темноту, в жило через порог шагнул он.
Зоя не могла понять, кто это – вроде и на человека похож, а вроде и нет. А начнёшь приглядываться – и расплывается перед глазами.
Косматый, он замер у порога, оглядывая горящими глазами жило, облизнулся длинным раздвоенным языком и уставился на неё немигающим багровым взглядом.
– А вот и ты, – шёпот раскатился по углам, колоколом Софийского собора ударил в уши. – Вот ты мне и попалась…
– Я… – слова с хрипом, с усилием вырывались из горла, воздуха не хватало. Зоя хотела перекреститься или убежать, но руки словно налились свинцом. – Я… не твоя… Я верую… во единого Бога Отца Вседержителя… Творца неба и земли…
Он негромко рассмеялся в ответ.
– А не ты ли недавно мне сына своего подарила, женщина?
– Я… нет…
– Ну как же нет? – длинный раздвоенный язык опять мелькнул между желтоватых длинных клыков. – Его ведь язычники убьют… значит, он мне пойдёт в жертву…
Он расхохотался, и Зою вдруг охватил ледяной ужас, навалился громадной глыбой, спёрло дыхание.
Она проснулась с криком, села на лавке, с ужасом озираясь. В избе было пусто и тихо. Рядом похрапывал на лавке Исаак, крик жены его ничуть не потревожил, но и его сон был беспокойным – Гектодромос ворочался с боку на бок, стонал и бормотал что-то невнятное. От мужа разило вином и словенским пивом, и Зоя отвернулась. На другой лавке мирно сопела Милава – вот чернавка спала спокойно, да и с чего бы ей спокойно-то не спать?
Зоя прижала ладони к вискам – кровь глухо и гулко билась в голове, словно двое кузнецов, от души крякая, охаживали молотами голову, будто крицу. Сердец колотилось в груди так, что казалось, сейчас оно пробьёт рёбра, прорвёт рубаху и выскочит наружу, запрыгает по полу.
Что это было? Сон?
Не похоже.
Слишком всё как-то… по-настоящему. Хотя кто его знает, как оно… по настоящему-то? Ей ведь ни разу не доводилось видеть гостей с Той стороны…
А что он там говорил про сына?..
И тут Зоя вспомнила.
Моисей!
Она глухо застонала, раскачиваясь на лавке из стороны в сторону, тупо глядя перед собой.
Мёрзлые половицы крыльца скрипели под ногами. Зоя на ходу постучала сапогами друг о друга, отряхивая снег с булгарской валяной шерсти, по-словенски вышитой красной ниткой, и потянула дверь на себя.
Постояла несколько мгновений в полутёмных сенях, набираясь духу, чтобы отворить вторую дверь, в жило, обитую войлоком и рядном, с усилием дёрнула на себя дверную ручку, отдирая примёрзшее дверное полотно, перешагнула порог.
– Дура! – полный звериного бешенства рык мужа ошарашил её словно ударом грома. На мгновение Зоя даже чуть съёжилась у двери, ожидая, что Исаак её чем-нибудь ударит или швырнет в неё что-нибудь тяжёлое. И только потом глянула в его сторону.
Гектодромос сидел на лавке, свесив к полу босые ноги, в этот миг как нельзя похожий на обычного кривского мужика спросонья – длинная словенская рубаха и неширокие порты серого полотна (он носил здешнюю сряду, давно поняв, что одеваться следует по обычаям той земли, в которой живёшь – кто как не здешние жители лучше знают, какая одежда подходит к морозам альбо проливным дождям), клочковатая борода, косматые, почти сросшиеся брови. Из распущенного ворота рубахи выбился серебряный крестик и раскачиваясь, болтался на тонкой цепочке.
Если бы не смоляно-чёрный цвет волос, бороды и бровей, если не были бы те волосы, борода и брови курчавыми, если бы не вислый нос, мясистым горбом нависавший над полными губами, и не смуглая кожа… если, если, если… то Исаака Гектодромоса и впрямь можно было бы принять за кривича. А если бы не мелкая россыпь настоящих рубинов на кресте-энколпионе чернёного серебра высшей пробы, какие на Руси носят разве что бояре, то его можно было бы принять и за кривского мужика.
Чёрные, выпуклые как маслины, глаза мужа глядели на Зою из-под косматых бровей мало не с ненавистью.
– Дура! – повторил он убеждённо, сжимая кулаки. Руками Исаак опирался на лавку, и кулаки сейчас комкали подстеленное рядно вместе с меховым одеялом из кроличьих шкурок – того и гляди порвут тонкий мех крючковатые сильные пальцы (Зоя как-то однажды видела, как муж на спор с каким-то другим купцом пальцами согнул пополам бронзовый ромейский фоллис). – Зачем?!
– Что – зачем? – не вдруг поняла Зоя. И тут до неё дошло – знает! Ну конечно, он понял, куда и зачем она ходила с утра такая разнаряженная. И спина Зои сама собой выпрямилась, она глянула с ответной ненавистью, такой, что Исаак отшатнулся к стене, отмытой Милавой от сажи до тёмно-янтарного блеска.
– Куда ты ходила?! – выкрикнул он. Зоя вдруг заметила, что босые ноги Исаака не достают до пола, пальцы шевелятся в вершке над устилающей его соломой.
– К наместнику! – отчаясь, выкрикнула она. В этот миг Зоя забыла о том, что хотела сказать, будто была в церкви. Сейчас ей было уже всё равно. – Рассказала всё про твои дела с полочанами!
Купец вжался спиной в стену – казалось, он пытается спрятаться от жены за добротной тёсаной сосной, отгородиться от разгневанной женщины.
– Зачеем? – простонал он, схватившись за голову. – Дурааа, зачееем?!
– Да чтобы хоть кто-то хоть что-то сделал! – выкрикнула она в отчаянии. – А то ты сидишь недвижно, как пень! Моисея спасать надо!
– Да ты же его погубила, дура! – выкрикнул Гектодромос, потрясая кулаками. Он спрыгнул с лавки на пол, подбежал вплотную, шлёпая босыми ногами по тканой дорожке, глянул на неё снизу вверх – рослая гречанка, она была выше мужа почти на голову. Даже подпрыгнул в гневе, вновь потрясая кулаками у самой головы, даже несколько раз мелко ударил себя по голове. – Ты его погубила! Они же теперь его убьют!
Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Зоя вдруг испытала острое желание ударить мужа по голове чем-нибудь тяжёлым, вроде словенской тупицы. А лучше уронить ему на голову тяжёлый архитрав от её дома в Херсонесе. А в следующий миг он вдруг что-то уловил в её глазах и попятился обратно к лавке. Бессильно сел на неё и вяло повторил:
– Убьют они его теперь. Как только поймут, что это ты их выдала…
Да.
Так оно и было.
Закусив губу, Зоя с ненавистью покосилась на храпящего мужа. Исаак словно что-то почуял, забормотал, повернулся на другой бок, запрокинулся на спину, приоткрыв рот, так что, Зоя невольно подумала – вот в этот рот бы сейчас да брюкву забить! Чтоб захлебнулся.
Мужа она никогда не любила.
Они выросли на одной улице, и Исаак ещё в детстве не раз таскал её за волосы, но она, Зоя, никогда не смотрела на него как на возможного жениха. Вот ещё не хватало ей, эллинке*, идти замуж за иудея. Иудеи, в конце концов, Христа распяли!
Да, конечно, она помнила слова пресвитера, слышанные ещё в детстве, что «для господа нет ни эллина, ни иудея», главное – жить с Христом в душе! И все херсониты повторяли это за пресвитером, искренне веря, что так и есть. Но всё равно – предположить, что кому-то из настоящих эллинов придёт в голову выдать дочь замуж за иудея, пусть даже и крещёного!
Мир сломался, когда ей исполнилось пятнадцать лет. В то лето как раз руссы в очередной раз поссорились с Империей. Сын киевского князя Ярослава Владимир вместе с варяжским вождём Харальдом вышли в море на четырёх сотнях кораблей и прошлись огнём по всему Евксинскому Понту, но были разбиты у маяка Искресту, невдалеке от самого Константинополя.
Тогда и погибли на море сожжённые руссами нефы Зоиного отца, Никифора Фалакроса, крупного рыботорговца, а потом в одночасье сгорела отцовская коптильня на морском берегу, а вся рыба в огромном, выложенном камнем, чане для засолки в пять человеческих ростов глубиной, враз оказалась отравленной. Чьи-то злые руки постарались против семейства Зоиного отца. Городской ростовщик согласился ссудить серебро, но потребовал совершенно невообразимую лихву.
Вот тут и появился Исаак – он тогда уже заслужил прозвище Гектодромос, мотаясь по всем Евксинскому Понту, промышляя работорговлей и ростовщичеством. Он предложил Никифору ссуду совсем без процентов, но взамен он хотел, чтобы Зоя вышла за него замуж.
Остро вспомнились вдруг отцовские глаза, беззащитные и беспомощные и тихие слова: «Прости, дочка… если бы ты знала», и почти сразу же после этого он вдруг вскинулся и сказал: «Но если ты не хочешь…»
Она не хотела.
Вот ещё, выходить замуж за Гектодромоса!
Но она знала, что отцу никогда не расплатиться со ссудой под ту лихву, которую просил городской ростовщик. И тогда ему, несостоятельному должнику – городская тюрьма, смрадные сырые подземелья эргастерия, семье – распродажа имущества, а ей, красавице Зое – дешёвый городской лупанарий.
Она согласилась.
Отца нет в живых уже больше десяти лет. И примерно столько же она знает, что и пожар в коптильне, и отравление рыбы в чане – это всё он, Исаак. После смерти Никифора он прибрал к рукам и его состояние, которое отце поправил с его, Исааковым, серебром, и новый неф, и коптильню, и чан. Чан и коптильню Гектодромос тут же продал (покупатели в Херсонесе нашлись вмиг), а неф прибавил к своим трём, поставил кованые решётки и принялся возить на нём рабов.
Но было поздно.
Их дочь была уже замужем, а их сыну было уже два года. Кафолическая церковь не признаёт разводов.
Оставалось терпеть.
И вот теперь терпение её перешло тот предел, за которым отказывают всяческие возможности выдержать.
Зоя вдруг почувствовала солоноватый вкус крови – она сама не заметила, как прокусила губу. С усилием отвернувшись, она встала на ноги – ледяной пол мгновенно остудил её и странным образом успокоил.
Муж был прав.
Он был прав, разумный и вечно спокойный Исаак Гектодромос, про которого его же слуги порой с восхищением рассказывали, что он даже под стрелами пиратов, не дрогнув лицом, прикидывал, что ему будет выгоднее – сдаться или откупиться.
Да.
Они, конечно же, убьют его, эти идолопоклонники-полочане, принесут кровавую жертву своему рогатому демону, которому они кланяются. Сразу же, как только поймут, что их кто-то выдал. А уж понять, кто именно, им труда не составит.
Исаак проснулся, словно от удара.
Сел.
Несколько мгновений он озирался вокруг, словно пытаясь понять, в чём дело и где он находится. И что его разбудило.
Но в избе (он, Исаак, начинал привыкать к русскому жилью – хотя на деле он собирался уехать отсюда обратно в Херсонес ещё осенью, но тут вмешались эти проклятые полочане) всё было как обычно. Что-то или кто-то (купец старался не думать, что или кто) возилось в углу за печкой, сопела на своей лавке чернавка (Гектодромос всё никак не мог запомнить её варварского назвища)…
А где Зоя?!
Жены в избе не было.
Лежали на полу около лавки полюбившиеся ей за зиму булгарские валяные сапоги, висела на гвозде у двери её свита, кожух и вотола. Даже хитон и тот лежал на лавке, рядом с тем местом, где спала с вечера жена.
Не в одной тунике же она ушла?!
Исаака вдруг охватила внезапная тревога. Он вскочил с ложа, дрожащими руками схватил суконные словенские порты, несколько раз промахивался ногой мимо штанины, приплясывая на ледяном полу. Натянул порты, торопливо затянул гашник, и как был, босиком, бросился к двери.
Зря торопился.
Зоя не ушла далеко.
Исаак выскочил в сени, и почти тут же ему в лицо ткнулось что твёрдое и холодное. Он шарахнулся назад, бессознательно уже зная, что это, поскользнулся и грохнулся навзничь. В сенях было темно и почти ничего нельзя было разглядеть, но нужное он увидел.
Он наскочил лицом на окоченелые ноги жены. Она висела, вытянувшись струной, в петле, завязанной на врубленной в самцы слеге.
Щербина вышел на крыльцо, потягиваясь, с наслаждением вдохнул морозный воздух.
И остолбенел, глядя на улицу.
Ворота Исаакова двора были отворены настежь, на крыльце мельтешил народ, а из сеней доносился в несколько голосов заполошный плач, старательный, с провизгом. Так всегда кричат нанятые плакальщицы-кликуши.
Что-то у Гектодромоса случилось.
Щербина постоял несколько мгновений, потом решительно сбежал с крыльца, скрипя сапогами по снегу, пробежал через двор и улицу, и оказался у ворот, где уже толпились бабы-сябровки.
Щербина хорошо помнил, как обрадовался осенью Колюта, узнав, что в невеликой дружинке Несмеяна есть человек с роднёй в Вержавле. Упросить рыжего вожака, чтобы уступил на время своего человека Колюте, было нетрудно. А уж когда выяснилось, что кум Щербинин живёт почти рядом с домом Гектодромоса…
– Погостишь у кума своего. Чтобы ты ему не надоел, мы тебе и серебра с собой подкинем, поможешь куму по хозяйству.
Кум принял Щербину без лишних вопросов. Не спрашивал отчего да почему у него зажился дальний родственник, только изредка косился на боевого ухоженного коня на конюшне, на ежедневные прогулки Щербины по Вержавлю. Видимо, о чём-то догадывался, но молчал – предпочитал знать про такие дела поменьше. А досужие вопросы сябров умолкли, когда и Щербина, и кум несколько раз отвечали, что семья Щербины умерла от мора, а он тут невесту ищет. А повезёт, так и навовсе поселится.
Накликать беду Щербина не боялся – семья его и впрямь умерла, только не от мора, а во время наводнения утонула, когда в позапрошлом году Двина около их починка из берегов вышла. Правды в его выдумке было больше, чем лжи, а повезёт, так и вовсе не будет – Щербина был не прочь и впрямь подыскать себе в Вержавле невесту.
Теперь, похоже, будет не до жиру, – с дурным предчувствием подумал Щербина, подходя к тыну опричь избы Гектодромоса. Поправил шапку – волосы на давно не бритой голове изрядно и непривычно отросли.
– А что, бабоньки-молодушки, никак Исаак Батькович новый товар привёз? – бросил он пробную наживку. – Эфиопок, небось, а то индеек? Вот вы мужьям и приглядываете холопок перины взбивать.
– Зубоскал, – неодобрительно отозвалась дородная молодуха. – Ишь чего захотел – чтоб моему мужу эфиопка перины взбивала. Да я его тогда самого как перину… взобью. Мало не покажется, может и с тобой поделится тогда.
Бабы сдержанно заухмылялись, Щербина насмешливо хмыкнул. Глядя на молодуху, можно было и впрямь поверить, что она может своего мужа взбить, как перину. Тем более, что мужа её все знали – тощий и низкорослый, он был мало не вполовину ниже ростом своей водимой. А когда сябры дивились, чего такая пава-лебедь нашла в таком заморыше, и муж, и жена в голос отвечали, что дело не в росте, а в ином. В корень, мол, пошёл, мужик.
– Да и откуда бы ему, Исааку-то, новых холопок привезти? – прибавила стоящая опричь статная купчиха с соседней улицы. – Он же вроде тебя, Щербино, с осени здесь живёт, не выезжая. Никак вы с ним по одни грибы приехали в Вержавль-то?
Щербина похолодел, хоть и не подал внешне виду. Вот он, бабий-то глаз, ничего от них не скроешь.
– Так а чего ж тогда вы столпились-то тут? Ай скоморохи у Исаака в гостях? – он кивнул в сторону отворённых ворот.
– Поди ты, зубоскал, – вновь махнула на него рукой дородная. – Скажет тоже – скоморохи. А то не слышишь, как там воют, в доме-то? Хозяйка у него, Зоя, руки на себя наложила, вот и воют.
– Вон оно как, – протянул Щербина, ошалев от услышанной новости. Постоял ещё несколько времени, словно бы надеясь ещё что услышать, потом незаметно отошёл прочь.
Подумать было о чём.
Зоя вчера невестимо зачем ходила к наместнику.
Раз.
Наместник с ней говорил отай ото всех, потом поспешно уехал в Смоленск. Ну ладно пусть дань повёз.
Но всё равно – два.
Зоя наложила на себя руки.
Три.
Щербина и сам не заметил, как остановился посреди улицы и стоял несколько мгновений, прикусив губу и сосредоточенно глядя в сугроб рядом с заплотом.
Услышал окрик, посторонился, пропуская всадника, несколько мгновений глядел ему вслед. Всадник спешился у ворот, бросил кому-то поводья, проскочил во двор и взбежал на крыльцо.
Щербина вздрогнул, словно очнувшись, и бросился во двор.
Загадка разрешилась.
Надо было спешить, срочно скакать в Полоцк.
[1] Греческие ругательства.
[2] Греческое ругательство.