Постепенно, после нескольких визитов, Юмэ стала мне понемногу улыбаться. В то мгновение, когда я открывал стеклянную дверь у входа и встречал ее взгляд, сердце мое теплело куда сильнее, чем в те часы, когда я возвращался в собственную комнату. Думаю, тягостные чувства, прилипшие ко мне, возникали оттого, что я никак не мог перекинуть мост через бездонную пропасть, зиявшую между мной и обществом. Рабочие, конечно, заделали дыру в полу моего жилища, уложили доски, но мост через этот разлом я должен был построить сам — и только сам.
Но дни тянулись один за другим, ничего не менялось. Лишь одинокий, неуклюжий я продолжал существовать — обуза для телеканалов и радиостанций, ненужный хлам для конторы Нагасавы, источник собственных тяжелых вздохов.
В бесконечном потоке людей я всегда чувствовал себя чужим, словно именно я один стоял где-то в стороне, в ином измерении. Иногда я утешал себя мыслью: «Раз я вижу мир в других красках, значит, так суждено, ничего тут не поделаешь». И все же, когда я сидел в «Каринке» с бокалом в руке, во мне словно размыкались цепи, уходило жгучее чувство, сотканное из жажды и боли. Возможно, потому, что большинство посетителей там, начиная с Юмэ, были похожи на меня: люди, жившие с ощущением разлада с остальным миром.
Заведение открывалось ровно в пять вечера и работало до самого рассвета, пока в зале оставался хоть один посетитель. Первые часы принадлежали Юмэ: обычно она заканчивала смену около десяти вечера. А затем выходил хозяин заведения, Исао-сан[40].
Исао-сан был человеком противоречивым. К пятидесяти годам он уже страдал от тремора в руках, потому что не мыслил своей жизни без саке и виски. Каждая фраза, которую он небрежно ронял, звучала особым образом, будто в ней прятался некий невидимый шарм. Даже заплетающийся язык не мешал ему говорить убедительно. Например, однажды он сказал мне: «Свинья и на дерево залезет, если ее правильно замотивировать. Яма-тян, ты должен уметь мотивировать сам себя. Хвали себя хоть за мелочи, хоть за пустяки! А потом главное — уметь слезть с того дерева, на которое ты влез. Худшее, что ты можешь сделать, — вцепиться и не отпускать. Тот, кто неспособен спуститься, жалок. Чаще всего такие на том же дереве и вешаются. И конец».
Но мне все же больше хотелось разговаривать с Юмэ, а не с ним. Поэтому, несмотря на усталость и недосып, я старался приходить в «Каринку» всякий раз, когда выдавалась такая возможность. И как только старый кондиционер начинал гудеть и дребезжать, я уже оказывался среди завсегдатаев, втянутый в «Угадай кота» — игру, где азарт и смех переплетались с выпивкой.
В этой игре люди раскрывались с поразительной ясностью: в пьяном веселье характеры проявлялись так отчетливо, будто кто-то перелистывал иллюстрированную энциклопедию человеческих типажей. И действительно, в «Каринке» по вечерам собиралась удивительно пестрая компания.
Мой дебют в «Угадай кота» состоялся благодаря Гнезду. Уставившись на семейное древо котов, прилепленное на холодильник, я назвал имя рыжего кота Мамэтаро. Этот кот уже много раз появлялся за окном, так что я рассчитывал, что удача меня не подведет. Гнездо же предсказал появление черного кота по кличке Бати. Этот кот с большими золотистыми глазами тоже иногда поглядывал на нас с верхушки бетонного забора.
Мамэтаро был немного мелковат. Когда он мяукал, его немного искривленный язык высовывался забавным розовым ярлычком. По словам Юмэ, этот осторожный рыжик, стоило лишь подать ему кусочек еды, тут же запрыгивал на колени и начинал громко мурчать.
Юмэ и правда здорово разбиралась в характерах котов. Но где именно она с ними встречалась? Почему знала каждого местного кота до мелочей? На все подобные расспросы она либо отмалчивалась, либо коротко бросала: «Я просто люблю котов». И сразу же возвращалась к своему грилю.
И вот в тот памятный дебютный раунд в окне показался рыжий кот Ёсиро. Увидев его, я уже было приготовился праздновать, мол, попал! Но этот кот оказался в разы крупнее, чем Мамэтаро.
— Да быть не может, чтобы ты угадал! — процедил кто-то.
— Эй! Яма-тян проиграл, значит, платит за всех! — крикнул на весь бар Гнездо.
Юмэ, услышав это, отошла от плиты и направилась к нам. А рыжик Ёсиро продолжал сидеть на верхушке забора и глядеть на бар. Заметив Юмэ, он вдруг громко мяукнул — так, что звук был слышен даже сквозь стекло.
— Голосок-то милый, но у Ёсиро невероятная сила! Бывает, чего-то захочет, так сразу требует: давай быстрее! — сказала Юмэ, и на губах ее мелькнула легкая, едва заметная улыбка.
Сомнений не было: Юмэ где-то встречается с этими котами. Но я никогда не пытался расспрашивать ее об этом. Я знал, что внутри заведения она все равно не ответит, и предполагал, что если когда-нибудь и настанет момент для подобных вопросов, то только тогда, когда между мной и Юмэ возникнет нечто особенное.
Гнездо был человеком с очень яркими перепадами настроения. Иногда он веселился во время игры, смеялся, азартно кричал, но иной раз угрюмо пил в одиночку. В такие минуты, даже если к нему обращались, он почти не отвечал. Так и сидел, не снимая темных очков, и пил, обмякнув, словно трухлявое бревно. Порой он приводил с собой подозрительных типов с недобрыми лицами. Те то и дело начинали говорить о деньгах, слишком уж нарочито, явно рассчитывая, что их услышат. По словам Юмэ, эти мужчины были «рейдерами без капли жалости в крови»[41]. Значит, и Гнездо был как-то вовлечен в этот темный бизнес.
Гэта-рок, напротив, оказался прост в общении и болтал с кем угодно. Но его приветливость таила в себе странную дистанцию. Например, когда Гнездо появлялся в баре с той самой сомнительной компанией, Гэта-рок никогда не подходил близко, не задавал прямых вопросов вроде «А чем ты занимаешься?». Он словно вежливо отступал в сторону, оставляя пространство другим.
Тесный туалет бара был увешан флаерами музыкальных групп и театральных трупп. Среди них висела листовка группы «Кошачья мята», где Гэта-рок играл на бас-гитаре. На фотографии он стоял рядом с музыкантами с одинаковыми, тщательно уложенными прическами. Все они держали инструменты и смотрели в объектив мрачно, будто готовые испепелить взглядом. И только Гэта-рок сиял широкой улыбкой, явно стараясь понравиться случайному зрителю. Фотография будто сразу говорила, что лишь он один пытается казаться доброжелательным.
Но, пожалуй, человек устроен так, что, каким бы милым он ни выглядел, истинное «я» все равно рвется наружу. Наверняка и он уставал от вечной необходимости быть учтивым и внимательным. Случалось, он пил, и фигура его посылала противоречивые сигналы: лицо улыбалось и говорило «да, заговори со мной», но сгорбленная спина и сутулые плечи явно кричали, что лучше к нему не приближаться.
Гэта-рок частенько курил какую-то непонятную смесь, похожую на табак. Это было не то, о чем обычно думают в таких случаях. У него имелись приспособления для самокруток, и он умудрялся скрутить и выкурить что угодно: смесь из окурков, подобранных на улице, черный или зеленый чай, белые волокна банановой кожуры, скорлупу арахиса, страницы из журналов с голыми фотографиями красоток. Он поджигал эту дрянь, делал жадную затяжку и тут же заходился в сильном лающем кашле.
Кстати, Юмэ, которая однажды видела живое выступление группы Гэта-рока, сказала про него так:
— Он ведь курит какую-то ерунду. Поэтому в самый разгар выступления у него перехватило дыхание, и он стал похож на задыхающуюся рыбку гуппи!
Юмэ и завсегдатаи «Каринки» называли любящего наряжаться папу господином Гранатом. Когда я впервые увидел, как он вошел, распахнув стеклянную дверь, мне показалось, что я сразу понял причину этого прозвища.
Говорили, что ему около шестидесяти лет, но на голове у него красовалось блондинистое каре, а лицо скрывал густой слой грима, такой плотный, что казалось: стоит коснуться — и «маска» сойдет целиком. Яркий пиджак из сияющей красной ткани бросался в глаза, нарочито контрастируя с остальным обликом; весь его вид был выстроен как тщательно продуманный вызов окружающим. Когда завсегдатаи поддразнивали его, он начинал так быстро моргать ресницами, словно они могли поднять легкий ветер, и, заметно переигрывая, восклицал:
— Ну что вы-и!
В этот момент его яркая одежда словно вспыхивала зловещим блеском.
«Этот человек, — как-то вечером с легкой хмельной развязностью произнес Гнездо, сидя прямо рядом с господином Гранатом, — состоит в одном закрытом клубе в Кабуки-тё[42]. Там он хранит свои странные наряды. После работы заходит, переодевается в такого вот красного монстра и идет по улицам, изображая из себя местную достопримечательность». На любые слова господин Гранат лишь повторял свое привычное:
— Ну что вы-и!
Однако стоило ему услышать, что речь зашла о его сыне, учившемся в Азербайджане, как голос его вдруг изменился. Прозвучал низко, глухо, почти сурово:
— Эй!
И в этом коротком «эй» было куда больше смысла, чем во всем том, что он говорил ранее. Кажется, истолковать это можно было так: «Мы ведь договаривались об этом не рассказывать, не так ли?» В тот миг под тяжелыми ресницами взгляд господина Граната снова стал строгим и испытующим — точь-в-точь как у банковского служащего, проверяющего баланс компании перед выдачей кредита.
— А-ха-ха, виноват! — тот, кто заговорил о сыне, быстро-быстро, скороговоркой бормотал это снова и снова.
Этот человек постоянно норовил присесть рядом, если выдавалась возможность, поэтому господин Гранат, похоже, старался всеми силами избегать Гатцу-сана. Но так уж выходило, что иногда Гатцу-сан все-таки оказывался рядом, и однажды я тоже стал свидетелем такой ночи.
Господин Гранат сидел отвернувшись и потягивал пиво из кружки, а Гатцу-сан с покрасневшим лицом пытался с ним о чем-то поговорить.
— Эй, прекрати, я сказал! — последовал внезапный окрик господина Граната.
Я не понял, что произошло. Лишь видел, как он вцепился в грудки Гатцу-сану. Голос его был совершенно низким, мужским:
— Не вздумай заблуждаться! Я так выгляжу по собственному желанию! Это мое хобби!
Господин Гранат оказался силен. Он стащил Гатцу-сана со стула, сжал его шею, словно спелый инжир. Все принялись разнимать их:
— Ну-ну, успокойтесь, полно вам!
И дело вроде бы тем и кончилось, но мне показалось, что Гатцу-сан был в шаге от того, чтобы получить по лицу. Господин Гранат злился и на нас, и на Юмэ:
— Почему вы не заступились за меня, когда мне грозила опасность?!
Даже после этих слов мы могли только глупо переглядываться. Гатцу-сан, бормоча «виноват, простите» и чуть ли не плача, покинул заведение.
Однако спустя несколько дней он появился снова. Выпрямившись во всю спину, Гатцу-сан с беззаботным видом принялся набивать щеки якитори. Но как только появился господин Гранат, он сразу же раскис и съежился, словно стараясь занять как можно меньше места. Несомненно, Гатцу-сан был человеком несгибаемой воли.
Конечно, не все завсегдатаи бара были колоритными настолько, чтобы это бросалось в глаза с первого взгляда. Большинство посетителей были одеты самым обычным образом, и, даже если они вели весьма вольный образ жизни, их внешность далеко не всегда отражала это. Все-таки, чтобы понять человека, с ним нужно поговорить.
Взять, к примеру, Наташу-сан, королеву ночного Кабуки-тё. Женщина лет тридцати пяти с прекрасной фигурой, она всегда была элегантно одета и говорила на удивление разумные вещи. Лысоватый Тамаго-сенсей[43], который был ее клиентом и, по слухам, одним из возлюбленных, тоже всегда носил галстук и выглядел как человек с мягкой, нежной улыбкой. И это неудивительно, ведь Тамаго-сенсей был учителем биологии в известной школе для подготовки к поступлению в вузы.
Эта парочка часто распивала спиртное, ведя философские беседы. Например, они могли обмениваться мнениями на тему, что такое сознание.
Если Тамаго-сенсей заявлял, что с биологической точки зрения сознание зародилось тогда, когда живые существа обрели память, Наташа-сан спрашивала, откуда же взялся инстинкт, предшествующий памяти, или можно считать инстинкт ее частью. Со стороны никто не подумал бы, что они такие интеллектуалы! Они напоминали супругов-ученых.
Без сомнения, другой ее ипостасью было то, что она, обливая голого Тамаго-сенсея воском, насмешливо произносила: «Хо-хо-хо, вот тебе награда». Как я ни пытался, совершенно не мог этого представить, но раз уж она сама так утверждала, то выходило, что глубокой ночью в другом месте она становилась тем самым человеком, который говорит: «Хо-хо-хо». Возможно, потому, что женщин среди клиентов было мало, в обращении с Наташей Юмэ казалась слегка более раскрепощенной.
Юмэ тоже часто внимательно слушала их беседы. Кивая с заинтересованным видом, она полушутя-полусерьезно шептала Наташе-сан: «Как-нибудь приходите к нам в своем самом эффектном наряде. Я угощу вас якитори».
Были и другие, ни на кого не похожие клиенты.
Мужчина по имени Хакагэ-сан[44], ярко выраженный атлет, гордился тем, что, несмотря на возраст под пятьдесят, мог запросто поднять три сложенных друг на друга ящика с пивом, в каждом из которых было по две дюжины больших бутылок. В молодости он был не особо уверен в себе, в своем теле. Однако, после того как он оказался в тюрьме за некое преступление, его сознание изменилось.
— Понимаешь, — порой заговаривал он со мной, — в тюрьме довольно много свободного времени. Делать нечего, вот я и начал качаться. Мне стало интересно, что будет с телом после пятисот отжиманий каждый день.
Эти тренировки и создали его тело, о котором он говорил: «Ну? Мое тело прямо как стальное, да?» И это преображение привело его к новой жизни после освобождения: он стал тренером в спортзале, оправдывая себя тем, что ему «просто захотелось поработать физически».
Однако, по словам Гэта-рока, Хакагэ-сан, бывало, уходил не заплатив, приговаривая: «Сегодня при себе денег нет». Конечно, это записывалось в долг с оплатой в конце месяца, но, говорят, он иногда пытался занять на покрытие этого долга у других посетителей.
— По-моему, Хакагэ-сан попался на мелком мошенничестве, — строил догадки Гэта-рок, но, видимо, Хакагэ-сан тоже хорошо разбирался в людях и ни разу не попросил меня одолжить ему денег.
Заглядывал еще режиссер театральной труппы средней руки, у которого была привычка в пьяном виде держать речи. Его самой частой фразой была: «Нынешняя молодежь не может определять эпоху».
— А почему? — спрашивали другие посетители, и Режиссер, словно только этого и ждал, поднимался. С кружкой пива в руке он обрушивал на всех свою теорию:
— Движущая сила эпохи — чистая физика. Вопрос в том, многочисленно ли это поколение. Поколение беби-бума определяет лицо времени, потому-то численность его колоссальна! Из этого получается, что следующую эпоху будут определять дети послевоенного бума. Их ведь тоже много! Вы, к примеру, Яма-тян, принадлежите к промежуточному поколению. Что бы вы ни делали, как бы ни старались, вы проигрываете по физическим законам. И потому не можете определять эпоху.
Большинство клиентов лишь морщились и не обращали на него внимания, да и я не злился. Потому что в его словах была своя логика. Но всегда найдутся клиенты не в настроении, и иногда раздавалось ругательство: «Заткнись, надоел!» Тогда Режиссер, не отличавшийся трезвым поведением, парировал:
— Это ты заткнись, неуч!
В такие моменты пронзительный свист раздавался от уличного артиста Ра-сана, которому было лет пятьдесят. Он приходил в бар после работы в своем пестром костюме, был молчалив, говорил мало, но в его черной сумке лежали духовые инструменты вроде трубы и свистка, которые он извлекал по тому или иному случаю.
Когда выигрывала его любимая бейсбольная команда, или все смеялись над чьей-то шуткой, или у него просто было хорошее настроение, обычно раздавался свисток. Когда нужно было разрядить накаляющуюся атмосферу ссоры, или его любимая команда проигрывала, или кто-то тихонько плакал — тоже звучал свисток. Трубу же он доставал, когда узнавал, что у кого-то из присутствующих день рождения, или кто-то угадывал в игре «Угадай кота». Звуки медного духового инструмента оглушительно взрывались в маленьком баре.
Большинство клиентов платили Юмэ «вступительный взнос» за почти всегда проигранную игру. Однако не было таких, кто, промахнувшись два-три раза подряд, платил бы за каждую попытку. Это было что-то вроде входного билета. Сложилась негласная традиция: в знак уважения к Юмэ, которая рисовала программу заездов — схему кошачьего семейства, — угощать ее какой-нибудь выпивкой или едой. Поэтому после десяти вечера, когда Юмэ уходила и владелец Исао-сан занимал кухню, желающих играть в «Угадай кота» становилось гораздо меньше, не звучало предложений «выпей чего-нибудь».
В качестве «взноса» Юмэ обычно выбирала пару бокалов лимонного сауэра, а еще жареный перец шишито[45] или жареный рисовый шарик онигири. Казалось бы, она работала без перерыва с подготовки перед открытием и до десяти вечера и могла есть что угодно из рациона для персонала, но, по-моему, она пила и ела только тогда, когда клиенты предлагали ей в качестве оплаты «выбери что хочешь».
Работая на кухне, Юмэ в целом была безэмоциональна. Случаи, когда на ее лице появлялась слабая улыбка, можно было пересчитать по пальцам: когда Ра-сан входил со свистком, когда господин Гранат покачивал бедрами или когда она встречалась взглядом со мной, открывшим стеклянную дверь. Но случай «выбирай что хочешь» был другим. Ее улыбка была не слабой, а всегда отчетливой. В такие моменты глаза Юмэ, возможно, сияли даже ярче, чем глаза Мамэтаро, заглядывающего в бар поверх забора.
На самом деле я ни разу не видел, какое выражение лица было у Юмэ, когда, садясь за еду, она поворачивалась ко всем спиной. Она наклонялась к тарелке и ела, как бы прикрываясь рукой. В ее манерах было что-то ненормальное. Словно она боялась, что у нее отнимут еду. Возникало чувство, будто видишь что-то, что видеть не должен. Поэтому я отводил взгляд, старался не смотреть.
И так делал не только я. Даже Гэта-рок и господин Гранат не заговаривали с ней, пока она сидела спиной, и, казалось, специально не смотрели в сторону кухни. Никто ничего не говорил, но все испытывали схожее чувство и желание проявить тактичность.
Если говорить прямо, часто казалось, что именно Юмэ, каждую ночь усердно работающая с клиентами, выбившимися из колеи обычной жизни, и была самой «сбившейся с пути». В ней было что-то неясное, непонятное: она не смеялась там, где обычно смеялись, реагировала громкими возгласами на совсем неожиданные вещи или мрачно замыкалась в себе. Если подумать, то, как она прятала еду, и то, что она ничего не рассказывала о кошках, было весьма странно. Но меня эти ее особенности если и удивляли, то никогда не вызывали отвращения. Скорее я начал испытывать затруднения как раз потому, что зарождающееся во мне чувство было противоположным отвращению.