На следующий день в обед Нагасава-сан устроил мне настоящий разнос. Я молчал, не объясняя причину своего прогула планерки, и это только сильнее его разозлило. В офисе прекрасно знали мой рабочий график. Отговорки вроде «это из-за съемок Акебаси-бридж» здесь не работали. Оставалось только сослаться на внезапное недомогание, на «поднявшуюся температуру», но сама мысль о том, что я стану лгать ради встречи с Юмэ, показалась мне чем-то совершенно недопустимым, словно это была не безобидная ложь во спасение, а настоящее предательство себя.
Для группы Нагасавы планерки были событием первостепенной важности. Идеи, идеи, идеи — они должны были питать как текущие программы, так и будущие проекты, предназначенные для завоевания новых эфирных окон в следующем году и далее. От нас, стажеров-сценаристов, включая меня, требовалось приносить по несколько идей к каждому проекту, обсуждавшемуся на совещании. Пропустить такую встречу значило не просто нарушить дисциплину — это выглядело как вызов политике офиса и личное неповиновение воле самого Нагасавы-сана.
— Значит, ты не болен и ничего такого, а просто не захотел участвовать в планерке и… поэтому прогулял. Верно я тебя понял?
— Нет, дело не в этом. Просто я никак не мог…
— Так в чем, черт возьми, причина?! — Нагасава-сан с грохотом ударил кулаком по столу. В комнате сразу стало тише: Мори-сан и остальные сотрудники, склонившиеся над текстами, начали исподтишка поглядывать в нашу сторону.
— Прошу прощения, — кланялся я снова и снова.
Слова тонули в воздухе, казались слишком легкими по сравнению с тяжестью его гнева. Нагасава будто исчерпал все свое терпение. Он шумно выдохнул, поднял взгляд к потолку, как будто там искал силы, чтобы совладать с собой. На глазах у него блеснули слезы. Это была его отличительная черта: когда он уже не мог сдерживать эмоции, чувства рвались наружу именно так, в этой странной смеси гнева и бессилия.
— Ладно. По рукам. Значит, штрафные санкции.
— Да.
— Знаю, под конец года и без того пятая точка огнем горит, но… нам нужно огромное количество образцов вопросов для абитуриентской викторины на «Телеви-Акасака».
Это должно было стать новым шоу, запуск которого планировался на апрель будущего года. Формат выглядел заманчиво: популярный комик в роли ведущего, а знаменитости, рассаженные на многоярусном подиуме, решают вопросы викторины, основанные на задачках для поступления в средние и старшие школы. Расчет «Телеви-Акасака» был прост: весенний спецвыпуск должен был набрать популярность, чтобы затем вывести шоу в вечернее время в качестве основной программы.
— В общем, дело обстоит так… — тяжело выдохнул Нагасава. — Если первый спецвыпуск не выстрелит — все, пиши пропало. Нам нужно много смешных, интересных вопросов. Сможешь написать пятьсот штук до конца года?
— Пятьсот вопросов?! — опешил я.
До конца года, который стоял буквально на пороге, оставалось меньше десяти дней, включая сам сочельник. Работы у меня и так навалилось по горло: несколько других проектов висели мертвым грузом, и объем казался совершенно неподъемным. Но отказать я не смел. Потому только сдавленно выдавил из себя:
— Хорошо.
— Ну, если из пятидесяти твоих вопросов берут обычно только один, то и пятьсот не такая уж страшная цифра. К тому же необязательно сочинять все с нуля. Не стоит так надрываться, — сжалился Нагасава. — Сходи в книжный, скупи сборники экзаменационных заданий для средней и старшей школы, какие только попадутся на глаза. Выбери оттуда самые любопытные, немного переработай… ну, ты знаешь, как это делается. Обычно из такого выходят хорошие образцы.
— Я понял… спасибо за совет.
— А, точно, я же дал тебе домашнее задание. По музыкальной программе на «Акэбоси ТВ», помнишь? Какие идеи ты принес?
— А… я… — я замялся, начав мямлить что-то невнятное.
Черт. Я совсем об этом забыл!
Речь шла о новой музыкальной передаче в прайм-тайм, чей запуск планировался следующей весной. Этот канал проявлял живой интерес к рок-индустрии, стремительно завоевывающей сердца публики. Концепция передачи заключалась в том, чтобы приглашать на одну сцену сразу несколько популярных рок-групп, а вместе с ними — исполнителей энка[58], пытаясь тем самым объединить аудиторию двух жанров.
Однако рок и энка расходились, словно вода и масло. Смешать их было невозможно. В итоге продюсер телеканала, уже почти в отчаянии, обратился за помощью к господину Нагасаве. «Так, ваша задача — придумать программу, где рок и энка идеально сливаются воедино!» — именно такой приказ мы получили еще на позапрошлой планерке.
— Ну и что? С тех пор прошла уйма времени! Уж хотя бы одна-две гениальные идеи у тебя должны были появиться! — продолжил наседать Нагасава.
— Э-э… — Я опустил голову.
Нагасава ничего не сказал, лишь начал ритмично трясти ногой под столом. Колено мерно било в столешницу, сухой стук разносился по комнате, словно отсчет времени перед казнью.
— Ну так что? — повторил он вопрос.
— Простите… я понимаю, что нужно браться за работу со всем энтузиазмом, но… мне кажется, само задание звучит как невыполнимая миссия. В нынешних условиях даже простое приглашение популярных групп способно заполнить целый час эфира, разве нет? Можно активно привлекать коллективы, готовящиеся к дебюту. А вот насильное внедрение энка, по-моему, не принесет пользы ни одной ни другой стороне.
Нагасава посмотрел на меня так, словно я произнес настолько очевидную вещь, которую даже озвучивать было не нужно.
— Это и ежу понятно! А мне нужны идеи, свежие и яркие! Ты меня понял?
Я заметил, как по щекам Нагасавы скатились слезы. В следующее мгновение со стола в меня полетела пластиковая подставка для ручек. Я попытался увернуться, но она все же задела плечо. Раздался грохот, и ручки с карандашами разлетелись по полу, точно испуганные воробьи.
— С каких это пор ты стал продюсером?! — зашелся он в крике. — «Само задание звучит как невыполнимая миссия»! Когда ты уже поймешь, как устроено телевидение? Музыкальные программы покупают продюсерские агентства! Выпускать энка-певцов, на которых мы годами делали шоу, — наша базовая обязанность!
В комнате повисла тишина. Руки у всей команды замерли в воздухе, как будто мы вдруг оказались в кадре театральной постановки. Все смотрели на нас. Крупный Мори, обычно невозмутимый и неторопливый, встал с места.
— Нагасава-сан… что случилось? — тихо спросил он, стараясь помочь.
Но на его попытку вмешаться и разрядить обстановку Нагасава выкрикнул, почти захлебнувшись эмоциями:
— Да этот парень ничему не учится! — Он ткнул в меня пальцем, словно обвинитель на суде. — Наша работа — ломать голову над любым безумием, которое нам заказывают! Тебе ведь платят за работу, да?
— Да, — прошептал я едва слышно.
— И откуда эти деньги, по-твоему, а?!
— От вас… то есть от телекомпании…
— Неверный ответ! Телекомпании содержат спонсоры! А спонсоров содержат простые зрители! Все те, кто по всей Японии с нетерпением ждет у своих телеэкранов наши передачи! Я всю жизнь положил на то, чтобы делать программы для них! — голос его срывался, слова перемежались с всхлипами.
Перед нами стоял человек, чьи гордость и страсть оказались сильнее любого профессионализма и выдержки. Нагасава все не унимался, видимо, не имея сил сдержаться:
— И я все продолжал! Стиснув зубы, я генерировал новые идеи. А ты смеешь мне, своему начальнику, говорить про какую-то «невыполнимую миссию»?! Ты хоть понимаешь, что и кому ты говоришь?!
Я молча кивнул. Что я еще мог ответить? Оправдаться? Извиниться?
— Вообще-то, тебе все равно неинтересна наша работа, да? Ты ведь, помнится, дорамами заниматься хотел? Тогда иди к наставнику в эту индустрию! Наше агентство держится на развлекательных шоу!
Мори-сан медленно подбирал с пола рассыпавшиеся ручки и карандаши. На миг наши взгляды пересеклись: он стоял слегка опустив голову, а в его глазах ясно читалось: «Быстрее убирайся отсюда».
— Я прошу прощения, — я поклонился и отошел от начальника.
— Сделай эти пятьсот вопросов! Ровно пятьсот, ясно тебе?! — кричал он мне вдогонку, когда я спешно уходил.
Если уж предстояло скупить столько сборников экзаменационных заданий, то лучше всего было отправиться в большой книжный магазин в Синдзюку. С криком Нагасавы, все еще звенящим в ушах, я брел вдоль железнодорожных путей от станции «Ёёги».
Я и без того был завален работой, а теперь еще и эти пятьсот вопросов, из-за которых я чувствовал себя загнанным в угол. Судя по тону наставника, к весне меня вполне могли уволить. Тогда придется снова перебиваться случайными подработками — то учителем на курсах, то барменом.
И все же мне казалось, что сам мир не так уж жесток. В утешение над головой раскинулось бездонное небо — холодное, ясное, прозрачное. Настоящее зимнее токийское небо, бесконечно высокое и чистое. Его лазурь напомнила мне цвет синей ручки, которую недавно подарила Юмэ.
Что же я напишу этой ручкой?
Одна лишь эта мысль согревала мое сердце слабым светом. Это было единственным, что прибавляло мне уверенности и помогало держаться. Пусть благодаря вопросам, которые нужно придумать, Новый год я мог встретить в полуобморочном состоянии, зато потом я наконец-то использую ручку, чтобы писать что хочу. Чернила тоже будут синими. Мне казалось, что если вывести на белых листах строки из синих знаков, то путь передо мной постепенно станет яснее.
И еще кое-что я вспомнил: то самое утреннее пробуждение. Мне снился сон.
Я шел по узкому переулку в Синдзюку. Мой взгляд был устремлен вниз, к самой поверхности дороги. Сквозь потрескавшийся асфальт пробивалась тонкая травинка, и я ясно ощущал ее свежий запах. Рядом рос одинокий одуванчик, его мелкие желтые лепестки сияли, словно кусочек солнца. И его запах я тоже очень ясно ощущал.
Люди, сновавшие туда-сюда, казались огромными великанами. Мне приходилось смотреть на всех них снизу вверх. Но еще выше человеческих голов летали птицы, порхали бабочки. И эти птицы и бабочки бросали на меня большие тени, которые скользили по мостовой, пробегали по стенам. Одна из теней прошла сквозь мое тело.
Когда солнце скрылось за крышами и город окутала тьма, в узком пространстве между стенами зданий зажглись первые звезды. Одна, другая, третья… Я долго смотрел на них, и вдруг одна звезда прочертила по небу косую линию. На миг остался светящийся след, похожий на тонкую ленту. Я протянул руку и словно поймал его. Этот мир полон шепота…
Так что же пытаются сказать мне эти шепоты?
Как только эта мысль возникла в голове, я проснулся.
Во сне я не был человеком. Я был котом Коко, героем стихотворения Юмэ. Я шел по переулку и смотрел на мир его глазами — острыми, внимательными, пытаясь схватить самую суть бытия.
Идя уже в реальности по направлению к Синдзюку, я снова — почти по-кошачьи — поднял взгляд к небу. Я шел по невидимым переулкам. У входа в этот переулок еще звенел крик Нагасавы-сана, а у выхода меня ждала синяя перьевая ручка. Шаг за шагом я двигался вперед, отыскивая нужные слова.
В большом книжном магазине Синдзюку я купил три сборника экзаменационных вопросов для средней и старшей школы. Нагасава-сан велел скупить все что есть, и мне, наверное, стоило проявить больше жадности и щедрости, но желания не было. Листая страницы, я ясно понимал, что это не та сфера, которая способна меня по-настоящему увлечь.
После покупки сборников я зашел в отдел канцтоваров и взял картридж с чернилами для перьевой ручки. Цвет — темно-синий. Немного подумав, я направился туда, куда звала душа: в отдел с вывеской «Поэзия. Танка. Хайку»[59]. Мне очень захотелось взглянуть, какие сборники стихов здесь представлены.
Сначала в руки попал литературный журнал поэзии. Я прочел несколько страниц: там были произведения неизвестных мне авторов. Одни казались понятными, но выражения вроде «Я, стоя на руках, с полным ртом железных опилок, подбираю лесть для сотни лошадей, носящихся по твоему телу» или «Все-синее-синее-синее твоя башка тра-ля-ля цвета тра-ля-ля…» ошеломляли меня. Это было интересно, но ухватить внутренний смысл не получалось. Я подумал о том, как тяжело должно быть редакторам, которые день за днем вынуждены читать такие тексты.
Все же я решил обратиться к поэтам, чьи имена звучали знакомо, и потянулся к книге Миядзавы Кэндзи[60] «Весна и Асура». Его «Ночь в поезде на Млечном Пути» я читал еще в старшей школе и был глубоко тронут; нравились и сказки — «Ресторан с большим количеством заказов», «Жизнь Гусуко Будури». В учебнике японского языка для старших классов мне встречалось стихотворение «Утро прощания».
Я ясно помню, как учитель, написав на доске «Синдзюку. Золотая улица», сказал: «Я думаю, что Кэндзи написал это стихотворение, чтобы увековечить горечь утраты своей любимой сестры. Поэтому оно такое яркое и пронзительное».
Это стихотворение я мог понять. Однако почему-то, когда наконец взялся читать, «Весна и Асура» оказалось удивительно сложным для понимания! Что было понятно, то было понятно, а что нет — про это я, кроме как «ничего не понимаю», и сказать не мог. Все сказки усваивались легко, словно свежая вода, текущая по широкому руслу, а эти стихи были до того трудны, что не верилось, что их написал один автор. То и дело, без какого-либо предупреждения, среди строк возникали непонятные химические термины и названия минералов. Задумывался ли автор о чувствах читателя? Или понимание читателя его совершенно не волновало?
Слегка недоуменно покосившись на полку, я вытащил следом сборник Хагивары Сакутаро[61]. Прочитав несколько страниц, я ощутил странную неприязнь, будто в горле застряла кость от сардины. Сборник «Кошка» был занятным, в нем сквозила особая нервная мелодия, но я бы не стал читать дальше — всюду в стихах чувствовалась какая-то неясная мне дистанция. И дистанция эта была просто огромной, как бездонная пропасть. Возможно, эта неловкость возникла именно из-за того, что я читал стоя, прямо в книжном магазине, среди шороха страниц и чужих шагов. Я предположил, что, быть может, Хагивара Сакутаро из тех поэтов, что открываются не сразу, а только когда унесешь их сборник к себе домой и позволишь словам медленно впитываться в тишину.
Затем я взял в руки Канэко Мицухару[62]. Прежде я уже читал его «Путевые заметки о Малайе и Голландской Ост-Индии» — эта книга когда-то валялась на полке в кофейне неподалеку от университета. Хотя там было много непривычных, незнакомых иероглифов, чтение захватывало, и я с упоением перелистывал страницу за страницей. Однако со стихами дело обстояло куда заковыристее! Ряды слов никак не желали укладываться в голове. В стихах описывалось разлагающееся, расползающееся человеческое тело, была зарисовка о любви, заключающейся в том, чтобы выкопать тело и обнять его. Это я еще кое-как мог понять и даже ощутил, будто передо мной открылся неведомый доселе горизонт. Но в целом я оказался бессилен перед этим текстом, словно пловец, выброшенный в открытое море.
Я попробовал почитать и Такамуру Котаро[63]. В каждом его стихотворении были особенная сила и свой ритм, некоторые выражения находили отклик если не в моей душе, то в моем разуме. Каждая из глав «Сборника Тиэко» проникала не столько в голову, сколько в сердце, и у меня возникало чувство, будто я различаю нечто вроде черного, липкого дегтя на изнаночной стороне медово-сладкой любви. Стихи Котаро о коровах, слонах и страусах тоже пришлись мне по душе: в них звучала какая-то почти детская, но оттого еще более пронзительная искренность. Хотя, не буду скрывать, некоторые из них показались мне чрезвычайно длинными.
Кусано Синпэй[64] мне тоже приглянулся. Я полистал его стихи, в которых друг за другом появлялись лягушки. Язык был простым, прозрачным; образы в стихотворениях — понятными. И при этом нельзя было назвать его стихи поверхностными — напротив, мне почудилось, что за взглядами этих лягушек проступает неизбывная печаль, присущая всякому живому существу.
Я пробежался глазами еще по нескольким полкам с именами известных японских поэтов. Кто-то пришелся мне по душе, кто-то — нет. Какие-то строчки захватывали, а какие-то выражения, пускай и крошечные, никак не желали укладываться в голове.
Я подумал: а как насчет зарубежных поэтов? И взял с полки Артюра Рембо, чье имя узнал, признаться, из рекламы по телевизору, у одного производителя алкоголя. «Перевод Хоригути Дайгаку» — значилось на обложке. Я прочел длинную поэму «Пьяный корабль» и ровным счетом ничего не понял. Наверное, в западной поэзии важную роль играет рифма, и гнаться за одним лишь смыслом перевода — дело довольно бессмысленное. Но даже так… я все равно ничего не сумел понять. Говорят, Рембо часто пускался во все тяжкие и напивался до чертиков. Может быть, он писал это в таком состоянии, когда его буквально рвало изнутри? Мне также резал слух архаичный литературный слог переводов Хоригути. Наверное, кто-то найдет в этом высокий стиль, но для меня, человека «невысокого стиля», этот устаревший японский язык стал преградой еще до того, как я добрался до сути поэзии.
А что насчет Гарсиа Лорки? Полистав несколько страниц, я также вернул книгу на полку. Я подумал, что без знания европейской эпохи, в которой жил Лорка, читать это просто невозможно. У меня не было необходимого багажа знаний, чтобы воспринять его строки.
Подумав о поэтессах, я достал с полки Эмили Дикинсон. Стихи у нее все были довольно короткие, замысловатых слов я не обнаружил, но благодаря изяществу выражения каждое произведение словно искрилось и переливалось, как утренняя роса на траве. Я проникся к ней восхищением. Как к закату над полями Массачусетса — мягкому, теплому, неуловимому: она описывала его сугубо женскими словами, сравнивая с тканью или драгоценностями. И почему-то мне показалось, что это близко по настроению и звучанию к стихам Юмэ.
В итоге я купил по два сборника Кусано Синпэя и Эмили Дикинсон, потому что захотелось сделать ей подарок.
Пока я стоял в очереди у кассы книжного магазина, мне пришло в голову, что все это многообразие поэзии существует не только благодаря уникальности самих поэтов, но и потому, что каждый читатель тоже по-своему уникален. Я могу воспринимать стихи лишь через призму собственного чувственного опыта. Будь у всех читателей склад ума как у меня, большинство поэтов с этих полок не дожили бы в веках до нашего времени!
Выходит… да, поэзия — это не обращение к массе, а диалог один на один, обмен словами от личности к личности. Даже если в итоге произведение читают множество людей, в основе литературы лежит исключительно соприкосновение одной души с другой. И то, что рассказывала мне Юмэ в отеле-развалине, вдруг с предельной ясностью уложилось в голове прямо перед стойкой кассы.
Пятьсот вопросов для викторины до конца года… Если подумать о подготовке, то на сидение в баре Синдзюку не должно оставаться ни секунды! Но мне так хотелось вручить Юмэ два сборника, что я решил пропустить всего одну кружку и направился в «Каринку».
Распахнув стеклянную дверь, я увидел, как Юмэ удивленно взглянула на меня, и только потом на ее лице появилась улыбка. Барная стойка была почти полна, свободным оказалось лишь место на самом краю, напротив гриля. Среди гостей я заметил Тамаго-сенсея, Хаганэ-сана и Режиссера, но в самом центре расположились Гнездо и трое мужчин в костюмах.
Устроившись на краешке, я тут же получил от Юмэ влажное полотенце и закуску. В маленькой пиале томились хидзики с абураагэ[65]. Юмэ внимательно посмотрела на меня, крепко поджала губы и на мгновение отвела взгляд в сторону мужчин в костюмах. Я понял, что она пыталась подать мне знак: «Пришли какие-то подозрительные типы. Будь осторожен».
Я заказал «Хоппи» и ассорти из якитори. Заведение было почти полным, Юмэ казалась очень занятой, поэтому я не стал заказывать жареный перец.
— Все-таки даже в наше время несправедливо, что такие участки земли заняты лишь одними питейными заведениями, — раздалось со стороны мужчин в костюмах.
Они, похоже, изрядно налегали на саке и не замечали, что их голоса становятся все громче. Все трое выглядели лет на сорок с хвостиком. Если бы нужно было сравнить их с животными, то я бы сказал, что один смахивал на собакообразного прыгуна, другой — на карликовую курочку, а третий — на черную свинью.
— А-ха-ха, ну что ж, — и тому подобное приговаривал Гнездо, подливая им саке из керамического кувшинчика. Похоже, они обсуждали скупку земель в Синдзюку на Золотой улице. Мне не хотелось слушать, но из-за громких голосов их слова так и лезли в уши. Если бы я описывал это в стиле сценария драмы, который тогда начал писать для тренировки, то выглядело бы это примерно так:
Собакообразный прыгун. У-ки-ки-и! (Ухмыляется.) В общем, это же сверхпервоклассная земля! Да еще и рядом со станцией «Синдзюку»! И что же получается? Что ее оккупировали одни только такие… подозрительные бары с непонятной репутацией?
Гнездо. Ну… как бы сказать… все смотрят на это сквозь пальцы. Чиновники из столичного управления тоже ведь тут бухают.
Карликовая курочка. Кхо-кхо! Конечно, мы и сами тут пьем, поэтому понимаем чувства выпивох! Но половина страны не пьет. Женщины, дети, старики… Для тех, кто не пьет, кхо-кхо, этот район абсолютно бесполезен!
Черная свинья. Бу-у! Многие также говорят, что им страшно, они не хотят сюда соваться. Тут и зазывалы шляются, и пьяные на улице валяются. Уж никак не место, куда бы ты привел свою жену или ребенка, бу-у.
Гнездо. Ну… исторически это ведь была «голубая линия».
Черная свинья. А что такое «голубая линия», бу-у?
Гнездо. Законные «кварталы красных фонарей», признанные государством, назывались «красной линией». А нелегальные, непризнанные — «голубой линией». Термин, конечно, из полицейского жаргона. Так их различали до тех пор, пока в 32 году Сёва не ввели закон о запрете проституции.
Черная свинья. Бу-у? (Шумно сопит носом.) Значит, в тех крошечных барах и сейчас занимаются проституцией?
Гнездо. Это было в старые времена. Не уверен, что сейчас так же.
Карликовая курочка. Но в конечном счете вся эта грязноватая аура там в какой-то степени сохранилась, кхо-кхо-кхо. Этот район продолжает существовать, так и не избавившись от своего затхлого запаха! Так что расчистка этой территории в некотором смысле даже праведное деяние, кхо-кхо! Конечно, без инспекции почвы нельзя сказать наверняка, но с такой площадью и пятидесятиэтажный небоскреб становится не просто мечтой, а возможной реальностью!
Собакообразный прыгун. Уки-ки-и! (Довольно потирает руки.) Пусть в этом здании разместится, скажем, публичная библиотека или что-то в этом роде. Тогда ею смогут пользоваться десятки тысяч жителей города ежедневно! Вот так и родится новая достопримечательность Токио, ки-ки-и!
Я. Простите… А пятидесятиэтажное здание… разве оно ценнее, чем сама Золотая улица?
Да! Черт, я это сделал.
Не встревать в разговоры других посетителей — неписаный закон любого питейного заведения. Если беседа веселая, значит, к ней можно присоединиться, но если назревает нечто, отдающее ссорой, то лучше молча пролить на это вино и сделать вид, что ничего не услышал. Это универсальное правило для всех баров на Востоке и на Западе.
Я прекрасно это понимал, но слова сорвались с губ сами собой. Мне претили их доводы, с такой легкостью перечеркивающие все значение Золотой улицы. Уж больно предвзято они смотрели на этот район — словно на ненужный мусор. Я даже готов был бить себя в грудь, приказывая немедленно остановиться, но не мог заставить себя замолчать. Будто во мне что-то прорвалось. Что-то такое, что удержать уже было невозможно.
Я. Высоких зданий и без того довольно много. Но Золотая улица — своего рода сгусток послевоенной культуры. Если он исчезнет, то возродить его уже будет невозможно!
Карликовая курочка. Чего-о? (Вскакивает, растопырив руки, как крылья.) Может, я грубо выражаюсь, но, по-вашему, послевоенная культура — это вот это вот? Зазывалы — ночные бабочки, которые хватают за рукав? Это дрожь, что пробирает, пока пьешь, боясь, что тебя обдерут как липку, — это и есть послевоенная культура, кхо-кхо-кхо? (Расправляет крылья, словно угрожая.)
Гнездо. Ну, вообще-то, там тусуется много людей искусства: кинорежиссеры, писатели… Так что слова этого молодого человека не совсем правдивы.
Собакообразный прыгун. Уки-и! (Пристально глядит на меня, прищурившись.) Ваши чувства мне совсем непонятны, у-ки-ки! Но вам (смотрит мне прямо в глаза) лучше не думать, что все остальные разделяют ваше мнение. Подумайте, сколько людей смогут воспользоваться небоскребом, если его там построят! Если ваш разум еще молод и гибок, вам стоит над этим поразмыслить, уки-ки-ки!
Я. То, что пользуется спросом у многих, — это добро, а увлечения меньшинства — зло, выходит?
Черная свинья. Бу-у. Да что ты несешь, бу-у? (Поднимается с табурета, сопя и нависая.) Эй, а этот парень кто вообще такой, бу-у? Тебя это вообще не касается, бу-у!
Гнездо. Ну-ну, полегче, полегче… (Похлопывает Черную свинью по спине, стараясь усадить.) Все-таки мы здесь выпиваем. Давайте жить дружно. Юмэ-тян, скажи ему, чтобы не встревал не в свое дело. Прости уж его.
Я молча и резко встаю и отодвигаю табурет так, что он скрипит по полу.
Черная свинья. Ну что, бу-у? Нарываешься?
Я. Нет, я не… (Бросаю взгляд на Юмэ, затем резко выдыхаю.) Прошу прощения, можно счет, пожалуйста?
В этот момент вдруг поднимается Режиссер. Его голос звучит громче, чем надо, и будто рассекает шум бара.
Режиссер. Яма-тян прав! Гони их к черту! Эти типы мыслят только денежными категориями, они и понятия не имеют, что такое культура!
Собакообразный прыгун. У-ки-ки? (Удивленно вытягивает шею, словно обезьяна, которой только что показали фокус.)
Рядом с Режиссером медленно поднимается Хаганэ-сан. Он не говорит ни слова, но его молчаливое присутствие похоже на грохот барабана. Хаганэ-сан принимает позу бодибилдера, демонстративно напрягая свои мощные бицепсы, и мышцы у него переливаются под светом лампочек над барной стойкой.
Черная свинья. Да что это за заведение такое, бу-у?! (Оглядывается, будто ищет поддержки у своих товарищей.)
Юмэ-тян. Прекратите, пожалуйста!
Голос ее был громким, неожиданно резким. Хмель разом выветрился из головы, и я словно вернулся в трезвую, тяжелую реальность. Теперь я пишу уже в своей обычной манере. Юмэ с окаменелым взглядом смотрела то на Гнездо, то на меня. Ее левый глаз дергался. Это была нервная дрожь, выдававшая с головой все то напряжение, которое звенело внутри ее хрупкого тела. Троица в костюмах переглянулась, пробормотав: «Уходим, что ли?..»
И я вдруг отчетливо понял, что опять облажался. Не знаю, что означало это «опять», но чувство вроде дежавю собственных провалов было неотъемлемой частью меня. Будучи нерешительным по натуре — или, может, именно поэтому, — я вечно рушил все вокруг себя необдуманными, импульсивными поступками и словами. От пустяков, вроде выбора между солью и соусом для якитори, до чего-то несоизмеримо большего. Например, всей моей жизни.
И все же мощь ее левого глаза, лишенного теперь даже тени улыбки, оказалась поистине разрушительной. Я почувствовал себя так, словно на меня обрушили три ведра ледяной воды. Поспешив расплатиться с Юмэ, которая молча, с неподвижным лицом принесла счет, я тихо пробормотал:
— Прости.
Она ничего не ответила. Получив сдачу, я прошел позади посетителей, заставив всех, включая троицу в костюмах, инстинктивно выпрямиться[66]. Уже положив руку на стеклянную дверь, я вспомнил о двух сборниках стихов, так и не подаренных Юмэ. Но тут же подумал: на сегодня достаточно представлений. Пожалуй, лучше бы я вообще сюда не приходил.
Выйдя из «Каринки», я наткнулся взглядом на руины заброшенного отеля для свиданий. И воспоминания о прошлой ночи вспыхнули, оживая в деталях: как мы сидели рядом друг с другом, глядя сверху на огни Золотой улицы; как вокруг вертелись бездомные коты; как ярко сияла синева подаренной мне ручки. Ее слова о том, что говорить нужно не с толпой, а с кем-то одним, теперь казались мне очень далекими и пустыми.
Вернувшись в квартиру, я увидел на столе ту самую синюю ручку. Я убрал ее в ящик, разложил перед собой сборник задач для поступления в старшую школу. Листая страницы, я наткнулся на задачу из вступительных экзаменов по естествознанию. Задача была о сезонных маршрутах тайфунов. В ней говорилось, что летние и осенние тайфуны движутся по-разному, и требовалось выбрать «вероятный с точки зрения тенденции» маршрут из пяти изображенных на карте вариантов.
Я задумался. Разве не в непредсказуемости сама сущность тайфуна? Раз в год непременно появляется какой-нибудь заблудившийся, сбившийся с привычной тропы циклон. И пускай можно вывести усредненный маршрут, каждый отдельный тайфун движется по-своему: в зависимости от струйных течений и распределения давления именно в тот миг. Потому-то и используется формулировка «вероятный с точки зрения тенденции маршрут». Но и здесь я ясно ощутил, что теория усреднения для большинства неизбежно игнорирует каждую отдельную, неповторимую бурю.
Тогда мне в голову пришла мысль: а что, если составить задачу на основе реального маршрута одного мощного тайфуна, уже обрушившегося на архипелаг? Тогда не будет ни усреднения, ни тенденций — только чистый факт, превращенный в вопрос. Но тут я снова осознал, что за каждым тайфуном стояли не только природные силы, но и жертвы, и разрушенные дома, и судьбы людей. Наверняка где-то до сих пор живут те, кто мысленно возвращается к тому дню, говоря: «Если бы этот тайфун не обрушился на нас…» Что почувствует такой человек, случайно наткнувшись на передачу в прайм-тайм? Очевидно, это не тема для развлечений.
Эта мысль словно подкосила меня.
Вчерашний день, проведенный с Юмэ, был светлым и почти праздничным. А сегодня с самого утра Нагасава-сан оскорблял меня и даже швырнул в меня подставку для ручек. Вечером я сам испортил атмосферу в баре своим необдуманным высказыванием и поставил Юмэ в неловкое положение. Стихи я так и не передал. Этот день был похож на внезапный удар тайфуна-бродяги. Нет, даже точнее будет сказать, что я сам стал этим заплутавшим тайфуном.
С тяжелым вздохом я отодвинул сборник задач к краю стола. Взглянул на часы — было уже за одиннадцать. Сейчас Юмэ, вероятно, сидит среди руин и гладит готов.
— Номер телефона… — пробормотал я в пустой комнате.
Я ведь дал Юмэ свой номер телефона. Поэтому она и позвонила мне в тот вечер. Но ее номера у меня не было… Почему она его не сказала? Может, потому, что у нее есть парень? Я живо представил самое простое и очевидное. Что странного, если у двадцатидвухлетней девушки есть молодой человек?
Кстати… Юмэ рассказывала, что ищет кота по кличке Сёта, черно-белого красавца. Но откуда взялось это имя? Среди завсегдатаев бара такого человека точно нет.
— Говорит, красавец-кот, — буркнул я сам себе. Красавец ли — не так важно, но, возможно, тот, чье имя носит этот кот, когда-то нравился Юмэ? Вот почему она ищет кота Сёту — потому что не может забыть человека с таким же именем! И значит, самого человека тоже забыть не может!
Я снова тяжело вздохнул. Такие метания больше подошли бы старшекласснику, а не мне. Чем я вообще занимаюсь в свои годы?
Я достал из ящика синюю ручку. Открутил корпус, вставил картридж с чернилами. Перо ручки было золотым, с выгравированной буквой «К». Я прижал его к чистой странице блокнота. Чернила медленно проступили на бумаге, и темно-синяя линия ожила на белом фоне.
Оставив в стороне вопрос о том, есть ли у Юмэ парень, я воскресил в себе твердое намерение использовать эту ручку только для слов, ведущих к новым горизонтам. То есть либо для сценария дорамы о кошачьем древе, либо для стихов о котах, написанных вместе с Юмэ. Я замер, прижав перо к странице. Чернила продолжали сочиться, и по бумаге расползалось синее пятно. Первая строка, написанная этой ручкой, станет первой строкой моей новой судьбы. Что ж…
Я вывел слово: «Поп».
Едва зайдя в бар сегодня вечером, я увидел, как по бетонному забору за окном прошел черный кот Поп. В свете из заведения он на миг остановился, пристально посмотрел на лица посетителей, включая тех троих в костюмах. Его глаза, казалось, хранили в себе золотистых мошек. Кто-то из них сказал: «О, черный кот», а другой добавил: «К неудаче». Гнездо и один из постоянных посетителей промолчали. Предрассудки не развеять одними словами, и, видимо, они понимали это.
Однако люди вроде меня и Юмэ, те, кто умеет заметить даже блеск в кошачьих глазах, воспринимают такую встречу иначе. Коты приходят, чтобы шепнуть. Шепнуть о судьбе того, кто встретился с ними взглядом. Словами, понятными только им самим и крошечной горстке людей.
Поп
Я кот, шагающий по забору,
высоко, куда не попасть другим.
Я гляжу на тебя сверху и знаю:
я не сорвусь, ведь мне ведом секрет равновесия.
Ты усмехнулся, будто понял все.
Но будь настороже:
замыслы строишь не ты один.
Ветер меняется каждый миг,
а судьба кружит, как вихрь.
Раз уж наши взгляды пересеклись,
значит, день близок.
Каков он будет — не ведаю,
но в темноте уже чую запах твоей судьбы.
Осторожно.
Если почувствуешь, что оступаешься, — замедли шаг,
И тогда падения не будет.
Я снова смотрю на тебя с высоты,
Рядом с тобой рождается призрачная буря.
Ну же, открой глаза.
Прислушайся к голосу ветра.
Закончив писать, я медленно отложил перьевую ручку, словно она еще хранила в себе остаток дыхания, только что перелившегося на бумагу. Мне показалось, что строки, вышедшие из-под пера, вовсе не похожи на стихи Юмэ. В них не было ее легкой прозрачности. Скорее ощущался суровый приговор, предостережение от встреченного кота, похожее на древнее заклинание или гадание.
В голове вспыхнуло новое словосочетание: «кошачье гадание». Оно засело во мне как заноза. Но я сразу понял, что даже если это действительно гадание, то его тайный смысл не для чужих глаз. Эти слова предназначались мне — тому, кто, сам не замечая, загнал себя в угол.
«Приснится ли мне что-нибудь сегодня?» — подумал я. Может быть, сон, в котором я сижу на вершине забора, глядя сверху на стойку бара, пока внизу блуждают люди и тени? Но затем я выдохнул и отмахнулся. Нет. Времени на сон у меня точно нет.