Мы выскочили из метро в Синдзюку и спустились зигзагом по застроенной барами улочке, Марлена просквозила серебром, рыбкой в ночи, по высокой лестнице, и вот мы уже — хрен по деревне — в огромном темном и шумном зале — Ирассяймасё[71], — где варили грибы, креветок, собачье дерьмо, почем я знаю, зато все время подносили сакэ, и Марлена сидела рядом со мной у подковы бара, лицо омывают вспышки оранжевого пламени, звездной ночи, трест «Галилео» сверкает в миндалевидных очах. Она подняла сакэ, чокаясь со мной, и я припомнил, как она вдохнула в себя аромат каталога из пергаментного мешочка. Не такая уж внезапная мысль. Весь день мне слышались эти быстрые фырчки. Стакан ударяет о стакан. Ура, говорит она. Наша взяла. За победу! Никогда еще не казалась она мне более чужой, более прекрасной, чем в тот миг, длинные грибные ниточки в зубах, вся в всполохах света, теплая, благоуханная шея, желание переполняло меня.
— Зачем ты нюхала каталог?
Сладкий и земной вкус ее рта. Погрозив мне пальцем, она отпила еще глоток, опустила руку на мое бедро, потерлась носом о мой нос.
— Догадайся.
— Чернила 1913 года?
Она так и сияла. Вопящие повара резали кальмара и швыряли куски на металлическую тарелку, ошметки подпрыгивали, как адские твари из фантазий моей матери.
— Каталог не так уж стар, а? Этот старый пройдоха Утамаро напечатал его специально для тебя?
Она со мной не спорила. Она улыбалась.
— Ты посмотри на себя! — вскричал я. — Господи, ты только посмотри!
Возбужденная, прелестная, блестят даже губы.
— Ох, Мясник, — заговорила она, и рука ее сдвинулась ближе к моему плечу. — Теперь ты на меня сердишься?
Я столько раз пересказывал эту историю и привык уже к выражениям на лицах моих слушателей — по всей видимости, что-то очень существенное я упускаю. По всей вероятности, это «что-то» — мой собственный характер, некий изъян, передавшийся моей жалкой плоти вместе с подлой спермой Черного Черепа. Никому невозможно объяснить, заставить почувствовать, почему это признание так подействовало на меня, почему я впился в скользкий расслабленный рот в пляшущем свете провинциального барбекю поблизости от железнодорожной станции Синдзюку.
Она — преступница!
Ужас-то какой! Еб вашу мать!
Да, она продала фальшивую или, во всяком случае, сомнительную картину. Да, она сочинила ей предысторию и подделала каталог. И хуже того, но пусть уж главные действующие лица меня, блядь, извинят, богатые коллекционеры способны сами о себе позаботиться. Когда я впал в отчаяние, они по дешевке отняли мои работы, а потом продавали их за кругленькую сумму. К черту их всех. В задницу им ерш! Марлена Лейбовиц сфабриковала каталог и название картины тоже, в чем вы скоро убедитесь. Она превратила грошовый холст-сироту в картину, за которую всякий готов выложить миллион баксов. Она — эксперт и делает свою работу: утверждает подлинность.
— В Токио хоть действительно проходила выставка кубистов в 1913 году?
— Конечно. Бог в деталях.
— У тебя есть газетные вырезки? Лейбовиц упоминается?
Она уткнулась носом мне в шею.
— «Джапэн Таймс» и «Асахи Симбун» тоже.
На всем протяжении этого диалога мы оба непрерывно улыбались, просто не могли остановиться.
— Разумеется, эта конкретная картина Маури и близко не бывала на выставке?
— Ты на меня сердишься.
— Современных репродукций нет, верно? И, конечно же, размеры картины в газетах не указаны.
— Ты сердишься на меня?
— Скверная девчонка, — сказал я.
Но в мире искусства действуют люди намного хуже, крокодилы и грабители в полосатых костюмах, люди без вкуса, паразиты, учитывающие все, что угодно, кроме самой картины. Да, каталог Марлены — фальшивка, но предмет искусства — не каталог. Чтобы судить о работе, нет надобности читать богомерзкий каталог. Смотри на нее так, словно под угрозой смерти.
— Так ты не сердишься?
— Вовсе нет.
— Поедем вместе в Нью-Йорк, Мясник, очень тебя прошу!
— Когда-нибудь — непременно.
Мы пили. Вокруг было шумно. Я не сразу понял, что речь идет не о когда-нибудь. И опять она удивилась, как это я не понимаю того, что, вроде бы, ясно сказано. Разве я не слышал? Маури просил ее продать Лейбовица. Она предложила ему отправить картину в Нью-Йорк. Надо ехать.
— Ты же слышал, милый!
— Может быть, — протянул я, но для меня все было непросто. Хью, вечно Хью. Я вроде бы говорил, что позабыл о нем в Токио, но кто поверит в такую чушь? Мой брат-сирота, мой подопечный, единоутробный мой. Те же мускулистые покатые плечи, нижняя губа, волосатая спина, мужицкие икры. Он снился мне, виделся в оттисках Хокусая, коляска в Асакуса.
— Он в надежных руках.
— Может быть.
— Джексон его друг.
— Может быть. — Но дело не только в Хью — в Марлене. Каким образом картина попала в Токио? Подложный каталог утверждал, что она там находится с 1913 года.
— Расскажи мне, — сказал я, пряча обе ее ладони в одну мою. — Это — картина Дози?
— Ты поедешь со мной в Нью-Йорк, если я скажу всю правду?
Я любил ее. Что я мог ей ответить?
— Поедешь, что бы я ни сказала? — Роскошная розовая улыбка, словами не описать, ее вернее было бы изъяснить красками, размазать большим пальцем, быстрым тычком кисти.
— Что бы ни, — повторил я.
Глубокие, яркие глаза, пляшут отраженные в них искры.
— Каких размеров картина Дози?
— Эта поменьше.
Она пожала плечами:
— Так я ее ужала?
— Это не может быть картина Дози, — решил я.
— Едем вместе. Мясник, ну, пожалуйста! Всего несколько дней. Остановимся в «Плазе». С Хью все будет в порядке.
В Лейбовице выпускница школы Милтона Гессе разбиралась великолепно, просто немыслимо. Но что касается Хью, тут у нее никакого опыта не было. Но у меня подобного оправдания нет.