Я бросился к двери, единственное оружие — штопор, прыгнул во тьму, в хаос ковров и мусора, падал, спотыкался, ничего не разбил, и выскочил наконец вниз, увидел, что Марлена сидит в подъезде. Червь проник в яблоко, но я не ведал. Я помог ей встать на ноги, а она яростно оттолкнула меня. Уронила конверт с фотографиями. Я подобрал его. Она сказала:
— Он спросил: вы — Марлена Лейбовиц?
Как в прошлый раз я думал, будто нас изгоняют из-за сломанного мизинца Эвана Гатри, так и теперь вообразил, что эта буря как-то связана с «кодаковским» конвертом. Раскрыв его, я обнаружил снимки творения Доминик — того самого, которое я счистил, чтобы создать Голема. Мы попались, подумал я. Она попалась.
— Нет, нет, не это. — Она вырвала у меня фотографии и ткнула мне в грудь каким-то листом бумаги, но я не мог сосредоточиться на нем, потому что мои мысли уже неслись, как поезда, по стальным рельсам оттуда и до тюряги.
— Как он это раздобыл?
— Кто?
— Амберстрит.
— Нет! Нет! — завизжала она, в яром гневе на меня и на весь мир. — Прочти!
Мы все еще стояли в подъезде, одной ногой на Мерсер-стрит, и здесь я прочел и понял наконец эту бумагу. Какой-то гад в пальто «Лондонский туман» вручил ей повестку: Оливье Лейбовиц (истец) подает на развод с Марленой Лейбовиц (ответчицей).
— Ты этим расстроена?
— А ты как думал?
Но с чего ей огорчаться? Она же его не любила. Денег у него не было. Полная неожиданность для меня, что она так реагирует. И прежде мы никогда так не разговаривали, резко, саркастически, почти враждебно. Я вдруг превратился в ее врага? В идиота? Не стану играть эту роль. Только хуже от этого сделаюсь.
— Так что с фотографиями?
— Плевать на фотографии. Не в них дело. — Голос ее дрожал, и я обнял ее, пытаясь изгнать гнев из нас обоих, но Марлена вырывалась из моих объятий, и я почувствовал тяжелую обиду: меня отвергают.
— Я пользуюсь droit morale.
Нахуй, подумал я. Кому это надо, черт побери?
Поднимаясь по лестнице в двух шагах позади, я чувствовал исходивший от нее жар. Мы добрались до мансарды, где стояла, дожидаясь, моя картина. Щеки у Марлены разгорелись, глаза прищурены: быстро оглядела картину и кивнула.
— Теперь слушай внимательно, — сказала она. — Вот что надо сделать.
И все про мою бедную картинку? Она же видела Голема, и что — никаких тебе: «Здорово, Мясник, такого еще никто не рисовал»?
Пока что она швырнула повестку через всю комнату и разложила «кодаковские» снимки, словно пасьянс. Оригинал Доминик таращился с каждой фотографии во всей своей липкой наглости. Меня в фотографиях смущало другое: выходит, Марлена питала интерес к моей картине, однако ухитрилась скрыть его от меня.
— Ты снимала?
— Ты не догадывался, что я знаю, чем ты занят?
— Но с какой стати?
Неотзывчивая, раскаленная, закрытая от меня.
— Ты же говорил, что доказывать происхождение картины придется мне. Вот так мы это и сделаем. Поверх нее ты снова нарисуешь Бруссар.
Я рассмеялся.
— Хоть полюбуйся на нее, пока я ее не закрасил.
— Разумеется, я давно уже видела. Как по-твоему, чем я занималась, малыш?
— Подглядывала.
— Конечно, подглядывала. А ты чего думал?
— И тебе понравилось?
— Потрясающе. Доволен? А теперь нарисуй это снова поверх Голема. — Она разложила фотографии, как наперсточник свои причиндалы в конце Бродвея. — Не в точности, как было, но похоже. Слушайся меня. Используй те же краски, один в один.
— Я их выбросил.
— Что-о?
— Успокойся, малышка.
— Что ты сделал? Куда ты их выбросил?
— В помойку.
— Где именно?
— На Лерой.
— В каком месте Лерой? — Она уже надевала кроссовки.
— Угол Лерой и Гринвич.
Завязала шнурки на второй кроссовке и была такова. Я следил за ней с пожарной лестницы. Хотя я часто смотрел, как она выходит на пробежку, я еще не разу не видел, как она бегает по-настоящему. При другой оказии мое нежное сердце забилось бы от такого зрелища: она мчалась по холодным серым камням, словно по поверхности гриля для гамбургеров, по прямой линии, как будто ее легкую, пружинистую челку тянули канатом. Но тогда, глядя вслед моей возлюбленной, моей помощнице, моему нежному смешному ангелу, я впервые испугался собственного самодовольства.