Ваннадасан (настоящее имя С. Кальянасундарам) — тамильский писатель. Родился в 1947 году.
Считается одним из наиболее талантливых прозаиков молодого поколения.
Рассказ «Воспоминанье» взят из сборника «Тамильские рассказы».
© «Tamil Short Stories». New Delhi, 1978 г.
Коробка для завтрака! Забытая на работе коробка! Вспоминать бы не стоило, будь она пустой. Завтрак можно завернуть и в утреннюю газету. Рука, привыкшая к гладкой круглой поверхности из нержавеющей стали, изведает новые ощущения. Благодарно ухватит податливый бумажный пакет. Можно взять старый номер «Хинду». Или плотную бумагу. Или страницу местной газеты, в которую бакалейщик завертывал асафетиду и тмин. Можно обвязать пакет бечевкой или скрепить резинкой, спрятанной среди шпилек, баллончиков с тушью и беззубых гребней.
Пакет вместо коробки. То-то будет смеха в автобусе и конторе. Доброго смеха от души. Кто из ее попутчиков и сослуживцев заметит перемену? Найдется, наверно, кто-нибудь, кто все время подглядывает: у кого изменился цвет лака на ногтях, у кого появились новые сандалии, у кого на часах ремешок другого цвета. Мигом заметят, что вместо коробки пакет. Так что есть повод для беспокойства. Но в коробке были еще и часы младшей сестры. Только что полученные из починки. Часы и немного денег.
Деньги в конторе по-прежнему пропадают. Кто-то на короткое время оставил в столе конверт с деньгами, и большая часть их исчезла. У другого пропала коробка для завтрака, которую он хранил в багажнике мотороллера. Ловкие руки у этого вора, ничего не скажешь!
— К черту! Обыскать, все перевернуть вверх дном! — взрывается начальство. От проклятий сотрясаются длинные лепестки потолочных вентиляторов, лампы фальшивого дневного света, стальные шкафы оливковой окраски, конторские книги в коленкоровых переплетах, но ловкие руки остаются неуловимыми. И теперь надо уберечь от них коробку. Сейчас же отправиться за ней. Но, пожалуй, поздно уже. Прошло больше двух часов.
Она и Ума ушли с работы в пять. Зашли на осмотр к врачу — врач нашла, что Ума держится просто молодцом для шестимесячной беременности, — полюбовались улыбающимися пухлыми младенцами на фотографиях и тепло попрощались с няней. Долго плутали по улочкам, заваленным ветошью, завернули в аптеку за лекарством, потом их окатил ливень, и они так и не купили фасоли, продававшейся по дешевке, потому что пришлось спасаться бегством, наконец удалось поймать для Умы моторикшу — а время шло.
Но совсем незаметно. Ума — одна из трех незамужних женщин, работающих вместе с ней в этой огромной конторе, с Умой можно говорить часами, и молчать с ней легко. Ума предложила ей журнал — не хочешь ли почитать? Нет, пока нет, но журнал пригодится. Он пах новостями и свежей типографской краской, его страниц еще никто не листал. Свернув журнал в трубку, вспомнила о коробке.
Обычно она прижимала коробку к журналам и несла их вместе, но сейчас у нее был только журнал, вот и появилось странное ощущение, будто чего-то не хватает. И мгновенно — мысль о коробке, деньгах, все сразу.
Почему, садясь в автобус, она не подумала об этом? Автобус с опущенными шторами возник среди дождя. Примчался, как будто за ним устроили погоню. Автобус, казалось, зарычал на нее: быстрей входи, не то до костей промокнешь! Она так и поступила. Вскочила в спешке, в такие минуты коробка ударялась о сияющие хромированные поручни, но сегодня этого не произошло, вот она и вспомнила.
— Я… — задыхаясь начала она. И прикусила язык, чтобы не говорить вслух.
Надо сойти на следующей остановке. Пока она раздумывала, автобус, расплескивая лужи, прокатил мимо остановки… Сойти на следующей. Она поискала глазами кондуктора. Он был далеко, у передней дверцы.
Автобус большой, пятьдесят восемь сидячих и двадцать пять стоячих мест, она уселась на заднее сиденье и окинула автобус взглядом. В проходе никого не было. Пассажиры казались то ли зрителями в кинотеатре, то ли гостями на свадебной церемонии, то ли просто знакомыми, отправившимися на прогулку. Несмотря на тусклый свет, она прочла про себя все буквы и имена на спинках сидений. Возможно, ее имя тоже кто-нибудь нацарапал на мягкой зеленой коже, когда она училась в колледже. Она фыркнула. Как можно быть уверенной, что все надписи оставили ученики? А может быть, они написаны взрослыми, солидными людьми? Я, к примеру, могла бы сделать это и сейчас, шпилькой для волос.
Рядом уселась женщина с огромным ворохом цветов в волосах. Благоухание, свойственное поре дождей, острое, сырое. Подошел кондуктор, оторвал билет для соседки, а ей самой билет был не нужен, и кондуктор, улыбаясь, отошел. Этот не будет требовать, чтобы все брали билеты, не будет понукать пассажиров: пройдите, мол, вперед. А зачем ей выходить на полдороге, не проехать ли до конца и вернуться тем же автобусом?
Пришлось попросить остановиться у конторы.
По утрам, когда, кажется, весь город куда-то едет, здесь сошло бы, по крайней мере, с десяток человек. Кондуктор объявил бы остановку и попросил не задерживаться с выходом. Водитель нетерпеливо сжимал бы руль, ожидая, когда сойдет последний пассажир. Но теперь автобус остановился только из-за нее. Какой-то мужчина, с виду фабричный рабочий, бросил сигарету и вошел в автобус. Окурок продолжал ярко тлеть на земле.
А теперь на ту сторону улицы. Туда, где сияет неоновая вывеска конторы. Иногда, возвращаясь домой из кино, она поглядывала на эту вывеску. Холодное голубоватое мерцанье, похожее на свет солнца из-за туч после дождя. Задыхаясь, она кинулась в контору. Было довольно поздно, полдевятого; неужели она напрасно так спешила?
Ворота еще не заперты. Легонько скрипнули, лязгнул стальной крюк. Прикусив кончик языка, она входит во двор. В большом вестибюле включены все лампы Перед ней — три высоких двери с сияющими медными украшениями, высокие и массивные. Обычно ей не до них, она лишь захлопывает эти двери, поплотней завертываясь в сари, перебрасывается шуткой с Умой или еще с кем-нибудь и торопливо расписывается в регистрационной книге.
Надо обойти зданье и войти с черного хода. Там слева — автомобильная стоянка, справа — стоянка для мотороллеров. Но сейчас чисто и пусто, как в храме. Повеяло слабым ароматом цветущего дерева. Должно быть, шелковое дерево. А вот цветы «Гюль Мохур», похожие на зонтики, не пахнут. Зато цвет у них необычный. Их аромат — это цвет. Днем ничего не замечаешь — ни запаха, ни цвета. Экспедиторская отдает сургучом, спиртовкой, клеем; архивное помещенье — плесенью, затхлостью, особенно когда старший клерк открывает ящик стола и откупоривает пузырек с чернилами, — теперь сюда примешивается благоуханье цветов.
Между конторой и столовой — двор. Виднеется небо, ясное, промытое ливнем. Точь-в-точь птица, отряхнувшая с перьев дождинки. Лишь бледная луна — меловое пятно на детской грифельной доске.
Девушке кажется, что она заключена в сердце небесной сферы, закутана в перья тьмы. Как давно она не смотрела на небо! Днем она никогда о нем не думает. Цифры, всегда одни цифры. Сложение, вычитание, кредит, дебет и так далее, а о голубизне неба и не вспоминается.
На веранде стоит велосипед сторожа. Видно, что ездили на нем очень аккуратно. Ни пылинки, ни брызг. Не то что отцовский велосипед, у которого из-под сиденья торчит грязная тряпка. Конечно, приятнее смотреть на стайку велосипедов, прикатывающих сюда без пятнадцати десять в поисках места для стоянки. Но и одинокий велосипед хорош по-своему. Как одинокий храмовый слон, вокруг ноги — цепь, перед хоботом — связка пальмовых листьев, голова украшена цветами и священным знаком.
У дверей сидит сторож. Рядом — фонарь и ружье, прислоненное к стене. Он встает, смотрит на девушку. Она здоровается, улыбается. В руке — книга. Она объясняет, зачем пришла.
— Вот оно что! — Это прозвучало как: «Боже мой, торопитесь!»
В левом ряду ее стол последний. Зал битком набит стульями и столами; когда понадобилось создать еще один отдел, его уместили в коридоре. Войди она с другой стороны, ее место оказалось бы спереди, но сейчас оно на самом дальнем конце. Она стоит посреди зала, ошеломленная. Днем горел свет и вращались вентиляторы, а сейчас мерцают лишь две неоновые трубки. Ни суетящихся людей. Ни возгласов. Ни скрипа архивной тележки, от которого ноют зубы. Ни глухого стука падающих гроссбухов. Ни обмена конторскими новостями поверх голов через столы. Сейчас здесь словно на берегу спокойно текущей реки.
Так вот, оказывается, в каком прекрасном месте она работает. Вокруг нее в молчанье выстроились длинные ряды стульев, столов, шкафов. Проходя мимо, она по очереди дотрагивается до них. Вот здесь сидит такой-то, а здесь — такой-то, вот стол начальника… И столы, и стулья кажутся ее пальцам освежающе прохладными. Будто пальцы живут собственной жизнью. Вещи холодные, но не настолько, чтобы мороз по коже, — нежно успокаивающая прохлада.
Она подходит к своему месту. Сует руку в ящик и нащупывает коробку. Впечатление такое, будто коробка сейчас ускользнет, но рука уверенно ее сжимает. По ладони растекается холодок. Контора, зал — все внушает ей доверие. Впечатление неложно — содержимое коробки позвякивает, подтверждая догадку. Мне повезло, думает она. Или это не ее, а чей-то чужой голос? Голос не страха, не сомненья. А красоты, радости, успеха.
Как зритель, восхищенный картинной галереей, она медленно, с коробкой в руках, идет обратно, внимательно все разглядывает по пути. И опять ее обволакивает ощущение покоя, света, простора. У дверей она останавливается, чтобы напиться из графина. Пьет мелкими глотками. Вода в стакане блестит. Вода — великая очистительница.
Вдруг она слышит, как скрипнул стул. Это в кабинете управляющего, прямо перед ней. Она замирает на месте.
Кто-то стучит на машинке. Очень торопливо. Как будто знает, что предстоит еще много работы. Звук обостряет чувство покоя и радости, которым светится ее лицо. Она испытывает благодарность к пальцам, бегающим по машинке. Почему бы тому, кто печатает, не остановиться, не выйти и не заглянуть в зал?
Тут сторож, будто отвечая на ее вопрос, говорит:
— Клерк из отдела «Ф». Как дорвется до работы, про все на свете забудет. — И смеется.
Она не отвечает, ей ясно лишь одно: клерк может забыть обо всем на свете, но не о доме. Так же, как она — о коробке для завтрака.
Перевод с английского Н. Тимофеевой.
С. Кандасами — молодой тамильский писатель, автор двух сборников рассказов.
Рассказ «Охота» взят из сборника «Тамильские рассказы».
© «Tamil Short Stories». New Delhi, 1978 г.
Учитель Арпутарадж был всегда окружен восхищенными школьниками, куда бы ни шел — на площадку, к реке, особенно когда, отправлялся охотиться на птиц в леса Аваямбала. Это не были его ученики: Гопал учился в седьмом, Тангия и Кришнан — в шестом, а Арпутарадж преподавал в восьмом. Преподавателем Арпутарадж стал не так давно. Когда-то он здесь сам учился; нынешние коллеги прежде были его учителями.
Кроме того, Арпутарадж возглавлял школу. Степень он получил в Мадрасе и заменил Манавала Иенгара на посту директора.
Надолго запомнилась Тангия его первая встреча с Арпутараджем. Тангия разговаривал с сестрой, заглянувшей в школу, когда увидел в первый раз проходившего мимо нового директора. Полный почтительного страха, Тангия вцепился в руку сестры, ища у нее поддержки. После этого целых две недели сестра подшучивала над ним. Наконец Тангия заставил себя приблизиться к учителю.
Два дня он вертелся возле Арпутараджа, прежде чем набрался храбрости и произнес:
— День добрый, сэр.
Для него это стало неправдоподобным достижением, огромным событием — он первый шестиклассник, поздоровавшийся с директором. Арпутарадж медленно кивнул в ответ. Тангия прославился. Мальчики наперебой его спрашивали:
— Ты с ним знаком?
Тангия молчал, лишь торжествующе улыбался. Затем снисходил до ответа:
— Иногда вижу учителя в церкви.
В первое же воскресенье он решил отправиться в церковь вместе с учителем. Тангия вышел из дому с сестрой, но как только увидел учителя, присоединился к нему и пошел рядом. И сидел он с ним во время службы тоже рядом. Сестра помахала ему рукой, но Тангия не заметил.
С каждым днем учитель нравился ему все больше и больше. Нравилась его манера разговаривать со школьниками. В душе он считал учителя своим близким другом.
— Ты в шестом классе, твой классный руководитель — Дхана. — Арпутарадж знал всех.
Тангия вспоминал подслушанные разговоры: Арпутарадж, мол, гордец, ни с кем не общается. Как это несправедливо! Тангия вспомнил, что только на днях Раджакумари, учительница третьего класса, говорила учителю Велу:
— Наш новый директор замкнут, нелюдим.
Велу неприязненно возразил:
— Он просто заносчив, мой бывший ученик, а теперь господин директор.
«У Велу налитые кровью глаза и ревнивое сердце: он относится с неприязнью ко всем, — подумал Тангия. — Он — сплетник и клеветник». Тангия вспомнил, что разозлился на Велу. Хотел крикнуть: «Господин, вы лжете», — но промолчал. Боялся, что нападут, поволокут за ухо, словно куклу. Или станут по голове бить, пока не заплачет. Или исключат из школы. А это уже совсем страшно. Он правильно поступил, что сдержался.
Но, возвращаясь из церкви, Тангия неожиданно спросил:
— Вы в самом деле надменный, учитель?
Арпутарадж так и застыл на месте. Опешил. И взглянул вопросительно на Тангия.
Тангия не отрываясь смотрел на учителя и ответил вместо него:
— Господин совсем не высокомерный. Он так сконфузился от моего вопроса. Я рад, что он не такой, как о нем говорят. — Тангия был счастлив.
— Что ты сказал, мальчик?
— Высокомерный ли вы человек, сэр?
— О чем ты?
— Я слышал, как учитель Велу говорил учительнице Раджакумари, что вы заносчивы, высокомерны. Но я-то знаю, что он лжет. Хотел возразить ему, да не решился: я ведь простой школьник, а он господин учитель. Ну просто никак не мог, поймите меня.
Арпутарадж взял ладони Тангия в свои и крепко сжал. Ласково улыбнулся.
Тангия успокоился. Он был сердит и обижен на учителя Велу, но радовался тому, что Арпутарадж оказался не надменным. «Учитель — хороший человек, — подумал он, — а завистники на него наговаривают».
Арпутарадж знал, что нынешние коллеги, его бывшие учителя, его не любят. Но не удивительно, ведь он теперь их начальник. И спросил Тангия:
— А сам ты что думаешь? Ты-то каким меня считаешь?
— Вы очень хороший. Самый лучший.
Арпутарадж улыбнулся.
— А вот учитель я не очень хороший. Поступишь в мой класс, увидишь.
Тангия засмеялся.
Он не ошибся в Арпутарадже, тот лишь из скромности считал себя неумелым преподавателем. Несравненный Арпутарадж добрее всех, мастер говорить — оживленно, но не громко, слова западают в самую душу. Улыбка его полна света и радости, как у старшей сестры, нет, пожалуй, у сестры лучше. Только сестра была для Тангия дороже учителя.
Однажды Тангия запускал волчок под тамариндом. Вдруг поднял голову и увидел учителя, который с улыбкой смотрел на него. Мальчик был так взволнован, что даже перестал окружать волчок бечевкой, спрятал игрушку в карман и почтительно произнес:
— Господин.
Тот по-прежнему улыбался. На плече у него висело ружье.
— Добрый день, господин.
— Идешь?
— Конечно, сэр.
Арпутарадж был заядлым охотником на птиц. Любовь к охоте, а также ружье он унаследовал от деда. Старое ружье, пережившее много охот. Дед, великий охотник, научил его бить без промаха. Впервые выстрелил Арпутарадж два года назад, когда дед был в отлучке. Маникка Ачари увидел у себя кобру в кузнице и прибежал за помощью. Кобра раздувала капюшон и раскачивалась из стороны в сторону. Арпутарадж прицелился, но руки его дрожали, потому что рядом не было деда. Боялся промахнуться. Но нет, не промахнулся. Кобра была убита. Дед, узнав об удачном выстреле, до небес превозносил внука и, гладя седоватые усы, сказал:
— Ну, теперь можно и за птиц приниматься.
По окончании университета Арпутарадж все свое свободное время отдавал охоте. Несколько раз с ним отправлялся сосед, живший в доме напротив, но, когда тому надоело, Тангия занял его место.
— Я готов, сэр, — сказал Тангия.
Только сейчас он вспомнил, что обещал учителю отправиться вместе с ним. Арпутарадж подробно успел объяснить ему маршрут: через реку — к обмелевшей пристани, мимо плантации сахарного тростника, а дальше начинались места, где была превосходная охота. Поговаривали, что в лесах Аваямбала водятся фазаны, но наверняка никто не знал: слишком большими были эти леса. Непроходимая чаща, в которой перед закатом становилось совсем темно. Тогда-то и пригодился бы фонарь, но учитель забыл его взять. Он приехал на велосипеде, и Тангия предложил отвести велосипед в свой дом, — учитель возвращаться не хотел. Узнай дед о забытом фонаре, он только презрительно хмыкнул бы.
Мальчик еле справлялся с тяжелым велосипедом. Дома он поставил его у стены и стал искать большой отцовский фонарь; он бегал из прихожей в комнату, из комнаты — в прихожую, как вдруг сестра сказала ему:
— Господин учитель ждет тебя. Пригласи его в дом. Пусть он пока здесь посидит. — И она вытерла стул чистым полотенцем.
Тангия выбежал на улицу и попросил учителя зайти, пока не отыщется фонарь.
— Не так уж он нам нужен. Идем же.
— Нет, сэр, войдите и присядьте. Это займет минуту.
— Да нет, здесь подожду.
Мгновение Тангия смотрел на учителя, потом вернулся в дом.
— Господин отказался войти.
— Скажи, что он не должен стоять на улице, — настаивала сестра.
Арпутарадж услышал это и поднял голову. Она смотрела на него из окна и быстро отпрянула. Прелестное лицо и прелестная улыбка поразили его Неожиданно стемнело, как будто солнце скрылось за облаками. Арпутарадж взглянул на небо и увидел две стаи журавлей. Две огромные стаи. Раз они кружат здесь, значит, в лесах появился охотник, который вспугнул их. И если там, в небе, журавли услышат выстрелы, то могут совсем улететь из этих мест. Да и цапли тоже исчезнут. Деревенские детишки хором запели:
Журавль, журавль, кинь мне цветок.
Цветок от каждого крыла.
Я заострю серп.
Брось же цветок.
Журавли восхищали детей; малыши старательно выговаривали слова и вытирали ладошки о набедренные повязки и верили, что журавли сбросят им в руки по цветку.
Наконец Тангия отыскал фонарь и подошел к учителю. Вдруг появился семиклассник Гопал, длиннорукий, нескладный; сложив ладони, приветствовал Арпутараджа.
— Вот наш Гопалан, господин. Он учится в седьмом классе.
Учитель похлопал мальчика по плечу. И все трое двинулись в путь.
Подстрелив четырех куропаток в лесах Аваямбала, повернули к реке. Река вздулась. По течению неслись громадные деревья. Бамбуковый мост, ведущий к пристани, скрылся под водой. Пришлось отступить от задуманного маршрута. Пока разлив не спадет, им не перебраться на другой берег.
Арпутарадж задумчиво рассматривал реку:
— Придется нам вернуться.
Гопалан рассмеялся:
— Разлив не так уж велик. Мигом переправимся, сэр.
Учитель взглянул на него. Не боялся мальчик разливов.
— А ружье?
— Не замочу.
Но Тангия быстро сообразил, в чем дело, и наступил Гопалу на ногу. Тот смолк, устыдившись своей храбрости. Опустил голову и пробормотал:
— Переправиться через реку невозможно. Вернемся.
Они двинулись вдоль берега. И Гопалан все время рассказывал, где водятся фазаны, где можно увидеть цапель, — все это он отлично знал. В полях куркумы, в лесах Аваямбала, в рощах хлебных деревьев снуют фазаны: одни почти черные, как вороны, — самочки; пестрые, с бело-красным оперением — самцы. Когда поспевают манго, в сады прилетают журавли. За домом Гопалана — большая роща хлебных деревьев, принадлежащая Парасарати Иенгару. Он щедро раздает плоды всем, кто ни попросит, иначе те просто сгнивали бы. Гопалан решил, что на следующей неделе Арпутараджу надо здесь поохотиться.
Внезапно они услышали крик красноногой цапли. Арпутарадж отступил на два шага, застыл и оглядел верхушки деревьев. Птицы не было видно, но слышался ее прерывистый крик. Тангия с учителем стояли у многообхватного дерева и всматривались в гущу ветвей. Копье с тремя зубцами было воткнуто у комля. С них свисали увядшие цветочные гирлянды. Деревенские верили, что дерево это — обиталище Валь Муни, небесного духа. Никто не осмеливался и листка тронуть. Больше всех в округе о Валь Муни знал Гопалан: он даже видел, как бродит Валь Муни, заполняя небо и землю звоном блестящих браслетов. Мальчика поразило, что учитель собирается убить птицу в ветвях святыни.
Учитель наконец обнаружил цаплю и, бесшумно встав под деревом, поднял ружье.
— Господин, — прозвенел повелительный голос Гопалана, — не стреляйте.
— Почему?
— Это священное дерево Валь Муни. К нему не смеют даже приближаться.
Мальчик был взволнован. И приказывал без колебаний.
Арпутарадж пристально на него посмотрел. Тангия ошеломленно думал:
«Гопалан осмелился возразить учителю, которого знает только день. Не следовало мне брать его на охоту. Как это он осмелился запретить учителю стрелять?»
Но, как всегда, учитель оказался на высоте и, ничего не возразив Гопалану, принял его запрещение — в цаплю стрелять не стал.
Они отошли от дерева, и Гопалан объяснил:
— Валь Муни — могущественное божество, сэр. Недалеко отсюда есть пальма, листья ее как распущенные женские волосы. Дерево это — тоже обиталище неземного духа. Оба эти существа мстительны и злобны. Посмотрите под вечер на небо и увидите, как они несутся скачками среди облаков и тают в солнечном свете.
Арпутарадж выслушал рассказы мальчика внимательно. Это придало Гопалану смелости, и он пустился в рассуждения о других духах: Катавараяне, Аянаре. Говорил со знанием дела, серьезно, внушительно о том, во что твердо верил, и казалось, ему не было никакого дела до того, что другим его утверждения могли казаться предрассудками. Тангия никогда еще не видел Гопалана таким и сосредоточенно поглощал его слова. За разговорами Тангия забыл, что охота не удалась. Только когда они прощались, он спросил:
— Куда мы отправимся в следующий раз, учитель?
Ответил Гопалан:
— В рощу хлебных деревьев, куда же еще?
Учитель только улыбнулся.
Всю неделю Гопал трудился. Он выслеживал фазанов: заприметил одно гнездо на дереве пуннай, другое — в зарослях осоки на берегу реки, а третье — в ветвях дерева ашока, на которое он забрался, чтобы осмотреть окрестности, и наткнулся на это гнездо. Во время утренних прогулок он заприметил, что в зарослях акации фазаны кишели, как воробьи, — он запомнил несколько таких мест. И старался узнать все поточней, чтобы быть полезным учителю.
Однажды Гопалан взял с собой Тангия в рощу хлебных деревьев. Тангия удивился, как хорошо тот знал все тропинки в этой обширной роще — а в ней было легко заблудиться.
— Откуда ты все так хорошо знаешь?
Гопалан засмеялся и ответил:
— Я исходил эту рощу вдоль и поперек. Ноги сами несут.
В воскресенье они отправились прямо туда. Кричали фазаны. Арпутарадж подмигнул и улыбнулся Тангия, который шел рядом и сиял от радости.
Фазан сидел на дереве пуннай. Арпутарадж встал поодаль и прицелился. Резкий звук выстрела в чистом воздухе. Пестрая птица комом свалилась на землю. Подбежал Гопалан и поднял ее. Перья в крови. Несколько мелких перышек отнесло ветром…
Фазаны — глупые птицы. Их не слишком пугают выстрелы, а вот цапли и журавли снимаются с места при первом же звуке. Фазан улетает, но не слишком далеко, и снова слышится его голос, похожий на тихое всхлипывание. Глупая птица.
Они направились дальше, сбивая фазанов, и вскоре дошли до большого манго на берегу обширного пруда, заросшего лилиями. Отдыхавший журавль при их приближении взмахнул крыльями и взлетел на макушку дерева. Гопалан засмеялся:
— Ты обычная птица. На тебя поохотимся в другой раз. Сегодня мы стреляем фазанов.
Неожиданно в воду нырнул зимородок и взмыл в небо с рыбешкой в клюве. Учитель посмотрел на него и улыбнулся.
Тангия заметил фазана на дереве на том берегу пруда. И показал Арпутараджу. Фазан, который обычно взлетает невысоко, на этот раз взмыл кверху как свеча и беззвучно сел. Учитель прицелился и выстрелил. Тангия следил за падением птицы. Трепеща крыльями, она упала в пруд. Была еще жива и била крыльями о листья лилий. Трагический конец для прекрасной птицы; умирала она долго.
— Подождите. Я достану, — сказал Гопалан. Он снял рубашку и отдал ее Тангия. И вошел в воду, разрывая стебли лилий. Фазан подскакивал, как мяч в руках уличного мальчишки. Фазаны — нежные создания и обычно умирают сразу. Эта птица оказалась стойкой и мужественно продолжала борьбу со смертью.
Четыре дня спустя учитель застрелил фазана на прибрежном дереве ашока. Птица упала и запуталась в ветвях другого дерева, пониже. Верхние ветки тонкие и хрупкие, и никто не осмеливался взобраться. Учитель прицелился, надеясь, что вторым выстрелом собьет птицу, но Гопалан сказал:
— Не тратьте выстрела на мертвую птицу, учитель. Я достану. — И, подсмеиваясь над учителем, который хотел выстрелом сбить мертвого фазана, он ловко вскарабкался на дерево. Учитель кричал:
— Осторожней, а то соскользнешь или ветка обломится. Потряси хорошенько — фазан и свалится.
Под мальчиком была река, и, обломись ветка, он неминуемо свалился бы в воду. Но он знал эту реку с четырех лет. Ловко перепрыгивая с ветки на ветку, он добрался до развилки, в которой застряла птица, потянулся за ней и в это самое мгновение полетел вниз. Учитель, пораженный его головокружительными прыжками, замер, Тангия в ужасе закричал. Но через минуту Гопалан уже стоял рядом с ними, с него ручьями текла вода, в руке он сжимал птицу. Вечер холодный. Отдав фазана Тангия, Гопалан стоял в мягком свете желтеющего солнца и улыбался.
Арпутараджу Гопалан нравился все больше и больше. Он все время был рядом с учителем. Воскресные дни проводил у учителя в доме. Иногда вместе обедали. Гопалан никогда не ел рыбу. Если бы его спросили, почему он так поступает, он засмеялся бы. В его доме ели рыбу, но Гопалан был вегетарианцем, и мать готовила для него особую пищу. Сначала учитель этому не верил, но мать подтвердила.
«Противоречивая натура у мальчика», — подумал он.
Иногда Гопалан ночевал у учителя, но в полночь исчезал. Когда его спрашивали, нехотя отвечал:
— Забыл накормить коров. Ночью вспомнил.
У него была тайна. Он не раскрывал ее даже своему ближайшему дружку Тангия. А учителю рассказал — про двух больших летучих мышей, живущих на вершине невысокой пальмы. Вот откуда у него оказывалось столько масличных орехов. Он повел учителя к дереву и показал ему гнездо мышей.
Летучие мыши охотятся по ночам. Охота начинается в десять вечера и продолжается до трех утра: попискивая, они летают в темноте. Тангия с фонарем в руках шел впереди, освещая тропку и очищая ее от колючек. За ним шел учитель, а последним — Гопалан. Арпутарадж хорошо видел в темноте, и зрелище охотящихся летучих мышей было для него внове, а мальчиков интересовало, сможет ли учитель верно прицелиться.
Мышь, зашуршав, устроилась на вершине пальмы. Тангия направил туда свет фонаря. Гопалан возбужденно заговорил:
— Сидит, вот она.
— Не шумите, — прошептал Арпутарадж.
Огромные мыши. Они высасывали содержимое масличных орехов, а от скорлупы избавлялись. Скорлупа была источником дохода для Гопалана, но он решил поступиться своими интересами.
— Стреляйте, а то они улетят, — настаивал Гопалан и, взяв фонарь у Тангия, направил луч на мышей, но не светил прямо на них. Учитель объяснил, что мыши не выносят прямого света и немедленно улетают.
Арпутарадж прицелился и выстрелил. Упало две мыши. Но они были собственностью Гопалана. Ото всего, что учитель застрелил позднее, он тоже отказался. Отдал Гопалану. Мальчики умоляли учителя, но он был непреклонен.
На следующий день, когда Гопалан пришел к своему дереву за орехами, он не нашел ни одного — ведь мыши были убиты. Он сказал себе, что не следовало бы ему водить сюда учителя. Но потом ему показалось, что эта мысль неверна; он поступил неправильно по отношению к самому себе. Это его собственный просчет и потеря. Он перевернул корзину, которую принес, чтобы собирать орехи, вверх дном, уселся и глубоко задумался. И просидел так, пока Тангия не пришел за ним.
Через три дня Гопалан нашел еще одно дерево с летучими мышами. Но через восемь дней все они были убиты учителем. Гопалан сам отвел его к дереву. Последняя мышь еще была жива, когда упала на землю, — выстрелом ей снесло крыло.
В этот день Тангия сказал учителю:
— Моей сестре нужны два фазана, сэр.
Арпутарадж улыбнулся и кивнул. Время от времени он проходил мимо дома Тангия. Если сестра стояла на улице, то, увидев его, тут же скрывалась в доме. Но учитель и Тангия всего-навсего отправлялись на охоту.
В этот день они не увидели ни одного фазана. Они переправились через реку и добрались еще до одной реки. Фазаны исчезли. Им попадались цапли, журавли и дикие голуби.
Арпутарадж не стрелял. Он выслеживал фазанов. Прошли насквозь леса Аваямбала. Жирный суглинок. Редкие деревья. Но птиц не было.
— Для нас наступил черный день, — печально протянул Гопалан.
— Да и начался он с плохой приметы — моя сестра спросила, куда это мы идем, — подтвердил Тангия.
Арпутарадж, опередивший их, неожиданно остановился. Фазанов не было, и мальчики были подавлены. Внезапно прямо перед собой учитель увидел на дереве двух птиц — пестрого самца и черную самку. Гопалан тоже увидел птиц; увидел, как учитель вскинул ружье; был уверен, что сейчас упадет, по крайней мере, одна; и даже знал куда.
Но учитель промахнулся. Фазаны перелетели с нижних ветвей на верхние. Арпутарадж отступил, прислонился к дереву ашока и опустил ружье. Он слышал, как поет самец, и самка, приближаясь к нему по ветке, отвечает ему.
Он долго стоял, опустив ружье. Потом закинул его за спину. И в тот день больше не охотился. Вернулись с пустыми руками. Впервые за все время. Мальчики так и не поняли, почему учитель на выстрелил, раз птицы были совсем рядом. Гопалан долго раздумывал и, не найдя ответа, спросил учителя:
— Почему вы не убили фазана, сэр?
Арпутарадж только улыбнулся.
На следующей неделе он убил четырех фазанов и отдал их Тангия. Тангия был рад. Но сестрой он был недоволен. Позднее он сказал учителю:
— Сестра спрашивает, сами ли вы застрелили всех четырех фазанов. Неумная она девушка, сэр. Совсем ничего не понимает. Она спросила, сколько раз вы промахнулись. Как глупо, сэр.
Арпутарадж ничего не ответил. И опять улыбнулся.
В эти дни учитель улыбался чаще, чем когда-либо. Но Тангия запомнил случай, когда учитель отказался улыбнуться. Учительница Сарасвати сказала что-то и наклонила голову; он ожидал, что учитель засмеется или хотя бы улыбнется, правда, Тангия не понял ни слова, потому что разговор шел по-английски, но учитель, посуровев, отвернулся. После этого Тангия показалось, что учительница избегает Арпутараджа.
Когда же учитель приходил к Тангия домой, он все время смеялся и улыбался. И с надеждой смотрел на окно. И всегда торопился уйти, как будто были у него неотложные дела.
Однажды по пути в церковь Тангия сказал учителю:
— Моя сестра спрашивает, почему это учитель сразу же уходит из нашего дома. Она высмеивает вас каждый день, и я злюсь на нее. Сегодня она наговорила о вас такого, что я совсем рассердился. И ущипнул ее за руку и убежал, чтобы она не наказала.
Сестра шла поодаль, опустив глаза.
Арпутарадж спросил:
— И ты в самом деле ущипнул сестру? Ты поступил нехорошо.
— А пусть она не смеется над вами. Пусть только попробует.
— Да, не следовало бы ей надо мной смеяться, — согласился учитель. И забрал руку Тангия в свою и стиснул ее. Но ничего не сказал. Целых два дня не появлялся вблизи их дома.
Гопалан и Тангия шли по главной улице, и к ним присоединился Кришнан, он учился в шестом классе. Мальчики не хотели водиться с ним, но раз уж он к ним подошел, избавиться от него не могли. Мальчик-брамин на охоте был бы помехой. Кришнан ходил за ними, как приклеенный. Пришлось им принять его в товарищи. Он умел ловко бросать камни. Даже Гопалан был поражен его меткостью и силой.
Гопалан объяснил учителю:
— Никто не кидает камни так искусно, как Кришнан. Однажды он прицелился и сбил с пальмы два ореха.
Арпутарадж похлопал Кришнана по спине. Теперь спутников у него стало трое.
Они решили поохотиться к югу от деревни. Гопалан знал — в тех краях, где Сому Подеаччи раскидывает сети, гнездится много журавлей.
Дождь наконец перестал. Дороги оказались непроходимыми, залитыми водой, в которой кишели водяные змеи. Но наступила пора журавлей и цапель. Обычно в это время они кружат над реками, прудами, затопленными полями. Иногда над поверхностью воды выпрыгивала рыба, поблескивая в лучах тусклого солнца. Старые журавли учили молодняк охотиться на рыбу. Учитель застрелил двух рыбин, выпрыгнувших из воды, и мальчики несли их для приманки птиц.
На берегу реки, на вершине дерева пел фазан.
— Большая птица. Подстрелим? — спросил учитель.
Мальчики заметили, что вот уже несколько дней, как он не убил ни одного фазана. Обрадовались, что Арпутарадж решил выстрелить. Фазан упал на том берегу.
— На другой стороне, — огорченно протянул Кришнан.
— Что с того? — И Гопалан снял рубашку, отступил на десять шагов, разбежался и, перекувырнувшись, прыгнул. Он плыл под водой: спутники отмечали его путь по воздушным пузырькам.
Прошла минута. Две. Три. Гопалана не было видно. Бурная река образовывала много водоворотов.
Арпутарадж посмотрел на реку. Потом на мертвого фазана на другом берегу. Гопалан не показывался. Невероятное, немыслимое произошло. Сердце учителя отяжелело, в голове бродили мрачные мысли.
Не сняв рубашку, Арпутарадж вошел в реку, но мальчики еще не понимали, что произошло.
— Зачем, сэр? — только и спросили они.
Арпутарадж не ответил, но двинулся дальше, глубже; руки, ноги, глаза искали Гопалана. Но его не было. Прошел час. Подошли крестьяне. Собралась вскоре целая толпа. Продолжали искать. Нашли его через два часа, он лежал на дне, у корней дерева пуннай, занесенный илом. Нашел тело Арпутарадж и со слезами на глазах вынес на берег.
Тангия и Кришнан зарыдали и бросились к учителю. Учитель словно онемел. Из его жизни ушел близкий, любимый человек. Он ценил доблесть Гопалана, его неустрашимую душу, неистраченные возможности. После этого несчастья он перестал посещать школу и ходить на охоту. Сидел дома, погруженный в оцепенение. Бродил по комнатам. Опустив голову, сидел в кресле.
Он даже перестал ходить в церковь.
Не видя учителя, мальчики растерялись. Они обсудили друг с другом происшествие и не винили учителя. Да и никто в деревне не считал его виновным. Они не видели Арпутараджа вот уже четыре дня и зашли к нему. Они горевали по товарищу, но еще больше — потому, что не видели учителя. Он сидел, закрыв лицо руками, ружье висело на стене.
Мальчики окликнули Арпутараджа. Тот поднял голову. Не улыбнулся, но с трудом задержал на них взгляд и поздоровался.
— Уже неделя, как мы вас не видели, сэр.
Арпутарадж встал.
— Даже сестра спрашивала о вас.
Учитель взглянул на Тангия и ничего не ответил, но взгляд смягчился и складка у рта расправилась.
Перевод с английского Н. Тимофеевой.
Моу Моу (Инья) родилась в 1945 году в г. Дай У. Училась в Рангунском университете и, будучи студенткой, начала писать.
В настоящее время Моу Моу (Инья)—автор десяти романов, многих повестей и рассказов, одна из самых популярных писателей Бирмы. Главной героиней ее произведений является почти всегда женщина-труженица, которая вынуждена бороться за свое счастье,— это может быть и работница, и служащая, учительница или врач. Ее повесть «Потерянная тропа», за которую она была удостоена высшей литературной премии страны в 1979 году, переведена на русский язык (сб. «Жизнь начинается снова». Бирманские повести. «Художественная литература», 1978).
Рассказ «Пройди свой путь» («Нейедомьейнигин») печатался в журнале «Нгвейтари», апрель, 1979. Рангун.
Вдоль дороги окутанное мраком распласталось кладбище. Белые надгробия, олицетворяющие последнюю связь с этой жизнью, погрузились в тишину. Изредка сюда доносятся голоса детей, которые при красноватом пламени свечи учат уроки. Вдали слышны звуки громкоговорителя.
Ба Маун медленно идет по пыльной дороге. В это время он обычно возвращается с работы домой. Мьейнигин, пригород Ейнанджауна — центра нефтедобычи Бирмы, встречает его, как всегда, тишиной. В этом районе нет никакого другого света, только свет звезд. Но Ба Маун прекрасно ориентируется в темноте. Сразу же после женитьбы на Кхин Лей он поселился в Мьейнигине, прожил здесь всю жизнь, знает каждую выбоину, каждый камень на пути.
Кхин Лей… При одном воспоминании об этой женщине Ба Маун чувствует себя постаревшим, идет медленно, грузно. Он мысленно переносится в прошлое, окружающее больше не существует для него, ноги сами идут в нужном направлении, поворачивая где надо, а перед глазами не дорога с ее ухабами, а спокойное, полное решимости лицо Кхин Лей.
Кхин Лей отважно прожила жизнь и так же отважно встретила смерть. Кхин Лей не оробела, когда он просил ее руки. Не испугалась, узнав, что заболела раком. (Ей были присущи такие человеческие качества, как беспокойство, жалость, грусть.) И Ба Маун старался быть таким же стойким, как Кхин Лей.
Еще юношей приехал он в этот край нефтяников, ставший популярным благодаря политическим деятелям, и трудовую жизнь начал с чернорабочего. В силу своего совсем еще юного возраста он не мог до конца разобраться в том, что для рабочего хорошо, а что плохо. Единственное, чему жизнь его научила, — это борьбе против нищеты и угнетения. Дядя, у которого он квартировал, был рабочим-нефтяником.
Едва начав зарабатывать, он понял, почему так тяжела жизнь рабочих, а несколько позднее пришел к выводу, что необходима борьба. Такие слова, как труд, права, угнетение, империалисты, свобода, забастовка, были для него не просто терминами, их глубокое значение он познал на собственном долголетнем опыте рабочего активиста. На всю жизнь запомнил он борьбу рабочих-нефтяников, которая приобрела историческое значение, стачки, демонстрации, лозунги, которые скандировали мужчины и женщины. Его жизненный путь начался не с теории, а с практики, с извечной проблемы — борьбы за существование. Надо было добывать средства к жизни, заботиться о еде и жилье.
Встреча с Кхин Лей поначалу угнетала его. Любовь заставила сердце биться сильнее, но из-за бедности он вынужден был молчать и бездействовать, о самостоятельности и мечтать было нечего — своего жилья не было, жил он у дяди, в отведенном ему углу. Единственным местом, где он отдыхал душой, была молодежная организация. Спустя некоторое время он стал активным членом союза неквалифицированных рабочих. Профсоюзная работа отнимала у Ба Мауна уйму сил и времени, и он устроился мелким служащим в кооператив рыночных торговцев. Платили там мало, зато у него оставалось время для работы в профсоюзе рыночных торговцев. Один он мог бы с грехом пополам прожить на свое мизерное жалованье, но как прокормить будущую жену? Естественно, что думы о любимой девушке его не покидали. Ведь это была его первая любовь.
С волнением ждал он любимую у моста, где они обычно встречались. И когда перед ним появлялась Кхин Лей с ямочками на щеках, скромная и полная достоинства, он счастливо улыбался своей открытой улыбкой. Они беседовали о жизни, о требованиях рабочих, об их борьбе, а вот о сердечных делах говорить не решались.
Печальная, горькая и в то же время радостная и вдохновляющая история земли нефтяников оставила свой след в душах молодого поколения. Когда Ба Маун в письме объяснился Кхин Лей в любви, она скромно ответила: «Я все знаю». У них не было времени говорить о луне и о звездах, как это делалось в прошлом, или о машинах и о рынке, как это делается теперь, они соединили руки и души, как настоящие товарищи по борьбе.
Что может быть романтичного в любви незаметного клерка и работницы табачной фабрики! Но он был счастлив, когда видел перед собой смуглое личико и стройную фигурку Кхин Лей. Кхин Лей тоже гордилась любимым: он занимался литературой и политикой.
— Почему ты так поздно, отец? — Это его окликнул сын Аун Чо Моу.
Погруженный в воспоминания, Ба Маун не заметил как вошел во двор своего дома.
— А разве уже поздно? От луны светло будто днем, и я не торопясь шел с работы. Как малыш? Жар спал?
— Да. Ужинать будешь?
— Буду.
В дом ему идти не хотелось. Дул ветерок, приятно холодя тело, раскаленное дневным зноем. Он бы с наслаждением окатился сейчас водой, чтобы снять усталость, но хватит ли воды для питья? Тут же он вспомнил, что его давно мучит жажда.
— Аун Чо Моу, дай мне попить!
Они с Кхин Лей обычно называли сына полным именем. Имя это значило: славный, победитель, властитель. Но единственное, чем их сын пока отличился, была ранняя женитьба. Теперь у него уже было двое детей. «Трудно с вами, с молодежью», — часто говорил Ба Маун, но сын тотчас же его прерывал: «Только не рассказывай, ради бога, о прошлом, отец». В прежнее время молодой человек не осмелился бы прервать старшего, выслушал бы его с почтением, а у нынешней молодежи все по-другому.
Вообще теперь все другое. Даже вода. Прежде она была лучше на вкус.
Кхин Лей продолжала работать и после замужества. Жалованья Ба Мауну хватало лишь на чай в чайных, где он проводил время в политических спорах. Между тем Ба Маун стал замечать, что у Кхин Лей одна за другой исчезают золотые вещи, и она все время ходит в одной и той же юбке.
— У тебя больше нет юбок? — спросил он как-то жену.
— Больше нет. Но эта очень хорошая. И по качеству, и по цвету. Чем больше ее стираешь, тем она красивее.
— Ужин готов, отец. — Это сказала невестка.
Он неохотно прошел в дом. Там, как и во дворе, видно было небо. Потому он и назвал свой дом домом, из которого видны небо и звезды. Кхин Лей об этом так и не узнала. Она умерла три года назад, не то постаралась бы перекрыть крышу, которую вот уже четыре года не перекрывали.
Сказать, что ужин был чересчур скудным, нельзя. Стакан воды помог ему справиться с твердым, сухим рисом нгасейн[94]. Да и на закуску ему был подан его любимый толченый щавель, но невестка не умела приготовлять его так, как Кхин Лей. Не успел Ба Маун подняться из-за стола, как заплакал в колыбели ребенок. Не довелось Кхин Лей увидеть своего младшенького внука.
— А Ми Тэ где?
По вечерам Ба Маун любил разговаривать с внучкой. До чего же любознательная девчушка! Она буквально забрасывала деда вопросами. Иногда у него не хватало терпенья, и он отделывался поверхностными ответами. Тогда внучка бурно выражала свое недовольство. Беседы эти обычно затягивались до позднего вечера.
Когда врачи сказали, что Кхин Лей обречена, он забрал ее из рангунского госпиталя. Внучка в то время только начинала говорить. Он вспомнил, что было однажды вечером…
— Когда меня не станет, будешь разговаривать с внучкой, чтобы не было так тоскливо.
О смерти Кхин Лей говорила так спокойно, словно собиралась, ну, скажем, съездить в соседнюю деревню.
К нему подбежала внучка, но он видел перед собой только Кхин Лей.
В тот вечер он был особенно терпелив и подробно отвечал на все вопросы ребенка, хотя сосредоточиться ему стоило большого труда.
И еще он боялся ночи, когда все лягут спать, а он останется наедине со своими мыслями.
По утрам весь Мьейнигин просыпался, чтобы начать новый день. Просыпался и Ба Маун. Смотрел, еще лежа в постели, на небо, и поднимался.
По утрам он не занимался домашними делами. Невестка с детьми еще спала. Аун Чо Моу обычно уходил раньше отца, но случалось, что и позднее: если отец поручал ему разнести газеты. Ба Маун никогда не собирался стать журналистом, он мечтал быть писателем. Книги были теперь необходимы ему как воздух, чтение возвышало его, придавало смысл его жизни. Он не получил никакого образования, ни среднего, ни высшего, но из книг почерпнул много полезных знаний. В свободное от работы время Ба Маун писал статьи и очерки в журнал, издаваемый профсоюзами нефтяной корпорации. Он писал о борьбе, потому что с борьбы началась его жизнь. Он твердо верил, что молодежь, выросшая на земле нефтяников, должна участвовать в рабочем движении или хотя бы знать о борьбе, которую рабочие вели с капиталистами, чтобы улучшить свои условия жизни, о национально-освободительном движении.
Сам он не участвовал ни в борьбе с английскими колонизаторами, ни в изгнании японских милитаристов. Но стремление к свободе и независимости наполняло его душу ликованием и гордостью.
Все их хозяйство, когда они поженились, состояло из одной кастрюли и одной циновки. Гордость не позволила Кхин Лей обратиться за помощью к родственникам или родителям, которые были против ее замужества. Ее прочили замуж за чиновника компании БНК[95], человека обеспеченного, с хорошим жалованьем. Младшая сестра Кхин Лей вышла замуж за богатого и теперь живет припеваючи — в доме и свет, и вода, неизвестно только, довольна ли она своей жизнью. А у них в доме то светло, то темно, как и в жизни, — то светлые полосы, то темные.
Взошло солнце, наполнило светом весь дом. Ба Маун прошел в переднюю, зачерпнул кружкой воды из горшка. Выбрал из трех пасхоу[96] самое свежее, переоделся. Надел белую с желтизной рубашку, сунул за пояс сигару, оставшуюся еще со вчерашнего вечера и завернутую в носовой платок.
Чай и ходьба пешком стали для него жизненной необходимостью, без них он и дня не мог прожить. Он пошел вниз по Мьейнигину. Всю прошлую ночь ему не давали спать мысли о Кхин Лей. На душе и сейчас было тоскливо, никуда не хотелось идти. Он стоял, глядя на нефтяные вышки над городом. С востока на запад тянулся нефтепровод. Казалось, по трубам течет не нефть, а людская кровь, выжатая непосильным трудом. Глотнув немного свежего воздуха, Ба Маун пошел дальше. Становилось все жарче. В полдень уже нечем было дышать, все плавилось. В молодости он не замечал жары — бегал, играл. А сейчас жизнь его уже стала клониться к закату. Надежды, мечты — все исчезло…
Он подходит к чайной «Мья Сейн». Здесь он каждое утро выпивает стакан чая. С этого начинается его день.
— И ты пришел, Ба Маун? — не отрывая глаз от газеты, приветствует его один из посетителей.
Ба Маун садится за свободный стол.
— Будете есть пирожки, дядюшка Ба Маун? — спрашивает официантка.
Все здесь знают Ба Мауна как журналиста-неудачника, в прошлом близкого к политике, человека искреннего и честного.
— Нет, не буду. Пирожки у вас не очень хорошие.
Но дело не в этом. Просто Ба Маун не может позволить себе такую роскошь, как пирожок, — ведь надо еще купить сигару, а вечером выпить чаю. За сотрудничество в газетах он получает гроши, главный его заработок — продажа газет. Официантки как раз высказывали Ба Мауну обиду за нелестный отзыв об их пирожках, когда в чайную вошел его старый друг У Тхей Мьян. Когда-то он вместе с дядей Ба Мауна руководил выступлениями рабочих-нефтяников. Жена его занималась торговлей, а сам он читал лекции о национально-освободительной борьбе. Когда же его осуждали за пустую болтовню, он восклицал: «Но ведь все это мы сделали собственными руками! Мы воевали за это!» Он считал, что до последнего вздоха человек должен за что-то бороться. Если не за независимость, то за улучшение экономических условий, и эта борьба, как и любая другая, требует мужества, стойкости, верности.
Заказав чай, У Тхей Мьян подсел к Ба Мауну.
— Как жизнь, Ба Маун? Почему в газетах не было подробного сообщения о вчерашнем собрании? Даже фото не поместили. Только краткую, словно телеграмма, информацию: «Собрание прошло успешно», — и все. А между тем я там говорил…
Он быстро выпил чай, закурил сигару. В это время в чайной появился У Ти Сейн — литератор. Полагая, что чтение играет положительную роль в воспитании молодежи, он открыл на дому библиотеку, где за определенную плату можно было брать книги, а также держал книжный магазин. Он знал толк в книгах, сам много читал и другим рекомендовал прочитанное. Своей просветительской деятельности У Ти Сейн придавал большое значение и охотно о ней рассказывал.
— О чем это ты, У Тхей Мьян? — спросил У Ти Сейн, вступая в разговор со своим обычным многозначительным видом. Ему очень нравилась роль арбитра.
— Мы уже все обсудили, — ответил У Тхей Мьян, а Ба Маун поднялся, собираясь уходить. Ба Мауна мало интересовало прошлое, хотя в свое время он был активным участником патриотической борьбы. Сейчас он думал главным образом о том, как удержать завоеванное. Надо стремиться вперед, а не возвращаться к истории.
Как это бывает на Западе, где каждый платит за себя, Ба Маун расплатился за чай и вышел из чайной. Он был не в духе. Быть может, из-за бессонной ночи. Конечно же, У Тхей Мьян огорчился, что Ба Маун ушел, ему нужна аудитория, по крайней мере, из двух человек, чтобы он мог выступить с речью. Но слушать то, что давно известно, все равно что жевать много раз прожеванный бетель. Кроме того, Ба Маун вспомнил, что ему еще надо поговорить с Аун Чо Моу.
По пути ему встречались машины, которые везли верующих в пагоды близлежащих и отдаленных городов. Особенно много народу ехало в направлении Пагана и других окружающих его религиозных центров. Сейчас как раз была пора праздника в пагодах Щвейсэто и Мьяталун. В эту пору в Верхней Бирме царит необычное оживление, туда стекается множество паломников. Когда же приходит время подношений, Ба Мауну тоже кое-что перепадает. А он беден. Единственная его ценность — фотоаппарат.
Ба Маун хорошо помнит, как сразу после женитьбы они с Кхин Лей отправились в Паган. Тогда там еще не было так многолюдно. А сейчас кто только туда не ездит: иностранцы, ученые, туристы из разных областей. И жители Пагана заговорили об иностранной валюте, установили почасовую таксу за пользование повозками. Они с Кхин Лей как раз попали тогда на праздник пагоды Ананда, спали на циновках под открытым небом. Отеля «Тириписсая» тогда еще не было. Кхин Лей рассказывала, что в Верхней Бирме очень любят праздники пагод, наряжаются, надевают на себя драгоценности, золотые украшения, у некоторых женщин браслеты очень широкие, чуть ли не до локтя!
Когда Ба Маун повез Кхин Лей в рангунский госпиталь, Аун Чо Моу, невестка и Ми Тэ захотели побывать в новом ресторане «Каравейк», и из денег, с огромным трудом сэкономленных на лечение, десять джа было истрачено только на трехколесное такси и на входную плату в ресторан — о том, чтобы поесть там, не могло быть и речи…
Ба Маун идет, погруженный в свои невеселые мысли. Проезжающие мимо на машинах и на тележках знакомые приветствуют его. Знакомых у Ба Мауна много, только мало кто из них относится к нему с должным уважением.
«В этом мире, — с горечью думает Ба Маун, — уважают лишь тех, у кого власть и деньги!»
Он минует еще одну чайную. Солнце поднимается все выше и выше. На лбу у Ба Мауна капельки пота, но шага он не замедляет. Он человек привычный, ежедневно проделывает по раскаленному асфальту много миль. Сколько прошагал он за свою жизнь, а сколько еще предстоит прошагать. Но он пока не устал от жизни.
На рынке было полно народа. В Верхней Бирме живут люди простые и искренние, и торговля там без обмана. По одежде, по выговору, по манере есть сразу можно признать жителя Верхней Бирмы — в нем нет и капли притворства, нет желания одурачивать другого. Ба Мауну вспомнилось, как был он однажды в Рангуне со своим другом жителем Чаука. Они зашли в столовую и с ними за столик сели двое. Эти двое заказали кхаусве, но съели лишь по полтарелки и ушли. Ба Маун и его друг поразились: как можно так зря тратить деньги. Они всем дорожили: и рисом, и водой, а о деньгах и говорить не приходится. И они хорошо знали, что выбрасывать ничего нельзя, потому что им все доставалось с трудом. Все было полито потом и кровью.
Чайная, куда зашел Ба Маун, была битком набита. Сюда приходили разузнать новости и перекинуться несколькими словами рабочие, торговцы, служащие. Торговцы интересовались ценами на бобовые, Ба Маун — разными событиями: где какое состоялось собрание, когда начались занятия в школах, где был выпускной вечер, какие открылись курсы, как прошел праздник пагоды и вручение подношений, свадьба. Ведь надо было быстро написать статейку, сделать для газеты фотографию. Фотоаппарат надо бы сменить, но за такую маленькую штучку пришлось бы выложить целую кучу денег. Может, на следующий год, когда откроется региональный колледж, у него будет побольше денег и он купит новый фотоаппарат.
В чайную вошел У Сан Щвей. Раньше они порадовались бы встрече, но отношения теперь у них совсем другие, не то что прежде. У Сан Щвей с иголочки одет, а ведь было время, когда оба голодали. Но потом У Сан Щвей перешел на сторону хозяев. Ба Маун тогда работал в профсоюзе рыночных торговцев, а У Сан Щвей служил в муниципалитете, что по тем временам считалось не очень-то благородным. По требованию союза рыночных торговцев был выстроен рынок — старожилы, вероятно, об этом помнят. Руководство, в частности Такин Кхин Нюн, прочили Ба Мауна в управляющие рыночным кооперативом. Судьба его могла бы круто измениться. Но не каждый умеет воспользоваться счастливым случаем. Была также у Ба Мауна возможность баллотироваться в парламент и стать министром в правительстве У Ну. Но Ба Мауна не прельщали высокие посты, он мечтал только о литературе. Да и жену его, кажется, вовсе не привлекала перспектива стать министершей.
С помощью Такин Кхин Нюна, переселившегося в Рангун, Ба Мауну удалось устроиться на работу в журнал «Чеймоун» штатным корреспондентом. Вскоре к нему приехала Кхин Лей — ей надо было лечиться. Но жизнь в Рангуне была для них непривычной. Людей много, комнатки узкие, вечно кто-то стесняет тебя, и ты кого-то стесняешь. Аун Чо Моу с женой вскоре уехали, после чего жизнь в Рангуне стала просто невыносимой. Единственное, что удерживало Ба Мауна в столице, это состояние жены, болевшей раком, и робкая надежда на ее выздоровление, а также чувство вины перед ней, о которой он всегда так мало заботился.
Страстной любви к жене, такой, как в молодости, он уже не испытывал, но на старости лет не хотел жить вдали от нее. Его чувства в ту пору достойны были пера талантливого писателя. Ба Маун жил с мыслью о том, что любимой его скоро не станет, и это наполняло его отчаянием и страхом. Как горько, думал Ба Маун, что всю жизнь он получал от нее больше, чем ей отдавал. Но это было помимо его воли.
Кхин Лей становилась с каждым днем все печальней и буквально таяла на глазах.
— Давай уедем, дорогой, — говорила она. — Я так тоскую по родным местам.
Лечащий врач однажды вызвал к себе Ба Мауна и откровенно ему сказал:
— Вы только зря тратите деньги, ваша жена безнадежна. Возвращайтесь домой, принимать лекарства можно и там. Мне просто жаль вас, я ведь знаю, что вам здесь живется несладко.
Ба Маун был очень благодарен врачу за участие. По правде говоря, ему совсем не хотелось, чтобы Кхин Лей умерла в Рангуне, вдали от родных. Денег мало — похоронить ее здесь и то будет трудно. Но как сказать об этом Кхин Лей? И вдруг Кхин Лей сама заговорила об этом:
— Ба Маун, мне хочется домой. Давай уедем отсюда. Я знаю, врачи отступились от меня. Я буду дома принимать наши бирманские лекарства. Я все знаю, Ба Маун. Сделать ничего нельзя! Давай вернемся. Я хочу умереть на родной земле!
Ба Маун был потрясен и с горечью подумал: «В этой жизни я навсегда останусь твоим должником». Он с трепетом представил себе, как будут, плача, осуждать его на похоронах родственники жены. Он и в самом деле не выполнил своего долга перед женой, хотя всю жизнь был твердо убежден в том, что главное для человека — это выполнять свой долг. Ба Маун ни разу в жизни зря никого не обидел, ни разу никому не солгал, не перебежал дороги…
У Сан Щвей, тот совсем другой, тот старался использовать каждого, кто попадался ему на пути. Со своей беспринципностью он мог бы достигнуть в жизни и большего, потому что всегда прикидывал, с кем выгоднее вместе идти, какая из сторон дает больше благ, больше прав, больше денег. И выбирал он, надо сказать, безошибочно.
Они выпили чайник чая, выкурили по сигарете, и У Сан Щвей ушел. Ушел, не попрощавшись с Ба Мауном. Да и зачем, собственно, ему было прощаться? Ба Маун тоже поднялся. Особых новостей сегодня не было, не то что на прошлой неделе, когда во многих местах проходили собрания. В жаркое время у Ба Мауна мало работы. Он решил вернуться домой и немного отдохнуть в тени деревьев.
Однако выйдя из чайной, Ба Маун передумал и отправился не домой, а на рынок. Когда он проходил мимо парикмахерской, кто-то окликнул его:
— Эй, Ба Маун! Давно тебя не видел. Тобой интересовался У Хла Кхе, загляни к нему. Его жена болела желтухой, лежала в больнице.
— Сейчас забегу к нему, — ответил Ба Маун. — Я сегодня свободен.
У Хла Кхе приходился ему дальним родственником. Он раньше тоже работал в БНК. А когда нашли нефть, У Хла Кхе и еще несколько родственников приехали сюда устраиваться на работу. После объявления независимости Компания уволила многих рабочих, в том числе и У Хла Кхе. Тогда он переселился на островок Бучун, занялся огородничеством и там спокойно доживал свой век.
Охваченный грустными мыслями, Ба Маун обрадовался возможности очутиться в таком уютном местечке на берегу Иравади. Он вспомнил, что ничего не ел сегодня, и пошел быстрее — ведь там его непременно покормят.
Вода в реке спала, и берег радостно приветствовал Ба Мауна. Ноги вязли в горячем песке.
Отсюда открывался великолепный вид на Ейнанджаун, лежавший в долине между двух гор. Этот город славился богатой природой, героической борьбой рабочих, он сыграл свою роль при феодализме, не утратил своего значения при капитализме. Проточной водой Иравади и Пинджауна невозможно смыть пот и кровь, пролитые в этой борьбе. В борьбе проходит вся жизнь людей на этой земле. Не только в борьбе политической, но и в борьбе с природой, у которой приходится с боя брать участки земли, пригодные под сельское хозяйство.
Он дошел до мутно-зеленоватой речной заводи и здесь увидел лодку с багром, хозяин лодки был чем-то занят на берегу. Ба Маун сел в лодку и стал грести.
В молодости он совсем не боялся воды. Катался с друзьями на лодке в любую погоду: и в ветер, и в дождь. Как-то лодка перевернулась, но они ухватились за нее и благополучно добрались до берега.
А вот жизненная его ладья не перевернулась, она сразу пошла ко дну, и ухватиться было не за что.
Да. Старость дает себя знать. Чуть-чуть проплыл на лодке и уже устал. Наконец он подплыл к острову, где еще мальчишкой спал под сливами, когда убегал из школы. В тени деревьев даже в самую жару бывало прохладно.
— Как давно мы с тобой не виделись, что-то ты совсем пропал!
— Никак не мог к вам собраться. Говорят, тетушка приболела?
— Сейчас уже ничего, поправляется.
У Хла Кхе стал совсем седым. Он относился к Ба Мауну, как к родному сыну, в те времена, когда они жили вместе, а Ба Маун так ничем и не отплатил У Хла Кхе за его доброту.
— Тетушке чуть-чуть получше, так теперь дома ее не удержишь. С утра уехала в Няунбэ к дочери.
Старшая дочь У Хла Кхе работала вместе с Кхин Лей на табачной фабрике. Но после замужества перестала работать. Муж ее, служащий нефтяной компании, когда-то сидел в тюрьме по подозрению в краже нефти, но безупречная репутация У Хла Кхе спасла его.
У Хла Кхе поставил на длинную деревянную скамью чайник с зеленым чаем и жареный арахис. Он даже не спросил, завтракал ли Ба Маун, потому что время завтрака давно прошло. Пришлось Ба Мауну довольствоваться арахисом.
— Дядюшка, — спросил он, — у вас какое-нибудь дело ко мне? — спросил и тут же пожалел. Ведь у него ни денег нет, ни положения. Он ничем не может помочь, разве что сходить куда-нибудь, выполнить поручение. Ноги пока хорошо ему служат!
— Хотел попросить тебя кое о чем, — ответил дядюшка. — Ты знаешь Тхун Я?
— Знаю.
Они были почти ровесниками. Тхун Я приехал сюда вместе с остальными переселенцами на нефтяные земли. Он был усыновлен одним из своих родственников, тот даже отдал Тхун Я в школу, но Тхун Я проучился недолго и вскоре занялся сельским хозяйством.
— Так вот, — продолжал дядюшка, — сын его Кхин Маун Тхун закончил десятилетку.
— В самом деле? — обрадовался Ба Маун. Он видел как-то сына Тхун Я, тот был чуть помоложе его собственного сына. Тхун Я не получил образования, но сына выучил, убедившись на своем горьком опыте, что дети должны жить по-другому. Бывает, правда, и так, что родители делают для детей все, а те погрязают в грехах. Хорошо, что этого не случилось с сыном Тхун Я.
— Отец хочет, чтобы мальчик продолжил образование, — сказал дядюшка. — Он считает, что только образование позволит сыну выбиться в люди.
Может быть, он и прав, думает Ба Маун. Но не все образованные люди могут найти применение своим знаниям. Одних знаний мало, нужен еще и жизненный опыт. Так будет до тех пор, пока в мире существуют бедные и богатые, ученые и неученые, сильные и слабые, до тех пор, покуда один угнетает другого. Но Тхун Я считает, что сына надо учить.
— Чем же я могу помочь?
— Ну, ты человек сведущий, во всем разбираешься. Дело в том, что Тхун Я хотел бы определить сына в техническое училище или пристроить его куда-нибудь на работу.
Ба Мауну опять стало не по себе. Конечно, то, что сын Тхун Я закончил десять классов, — это большая победа. Он прекрасно понимал, чего это стоило Тхун Я. Ему приходилось перебиваться с гороха на кукурузу, забыть вкус риса, жить впроголодь, во всем себе отказывать. Приходилось браться за любую работу. И вот теперь сын должен оправдать его надежды!
— Получить работу после десяти классов… Гм… или техническое училище… да… Что ж, попробую что-нибудь сделать. В следующем году здесь открывают региональный колледж. Работу тоже постараюсь для него подыскать.
Говорил это Ба Маун без особого энтузиазма, но отказать не мог, не мог отвернуться от человека в такой важный для него момент. Ведь и ему в свое время многие помогли!
— Ты уж постарайся, — просил дядюшка, — я для всех этих дел стар уже. Да и в городе почти не бываю. Если что понадобится, жена съездит.
— Да, да, непременно постараюсь, — ответил Ба Маун. — Пришли ко мне мальчика. По утрам я захожу на рынок. Ну, а сейчас мне пора.
— Может, дождешься тетушку и пообедаешь с нами?
При напоминании об обеде у Ба Мауна заурчало в животе.
— Да нет, я пойду, пока еще солнце невысоко. На вечер у меня назначено несколько встреч.
На обратном пути Ба Маун шел уже не так быстро. Миновал сливовые деревья, огороды, засаженные луком, песчаный пляж. Вдали расстилалась земля нефтяников.
К берегу пристала лодка. Люди вышли из нее, и она осталась покачиваться на волнах.
Вода Иравади еще больше помутнела…
Он зашел в чайную, выпил свой вечерний чай.
День клонился к закату. Шли домой с работы рабочие. Чайные заполнила молодежь. Наиболее значительным событием этого дня для Ба Мауна было посещение острова Бучун. В чайной он договорился встретиться с одним другом, но опоздал немного, и они разминулись. У Чхи Схайн — его приятель — обещал познакомить Ба Мауна с приезжими из Рангуна. Ба Мауну очень хотелось послушать рангунские новости, которые доходят до провинции обычно в искаженном виде. Кроме того, приезжие из столицы всегда информированы больше провинциалов, потому что у них для этого больше возможностей. Ведь литература и искусство процветают главным образом в больших городах.
Ба Маун давно не был в Рангуне. Собственно, он был там последний раз еще до смерти Кхин Лей. Сообщение с Рангуном удобное, туда легко добраться на кооперативной машине, да и на частной можно, но все дело упирается в деньги.
Уже выйдя из чайной и шагая по дороге, Ба Маун вдруг заметил У Чхи Схайна с тремя незнакомцами Это, видимо, и были приезжие из Рангуна.
— А мы тебя целый день ищем! Куда ты пропал?
— На Бучун ездил. Только что вернулся. Зайдем в чайную.
— Никаких чайных, надо поесть, для этого мы тебя и ищем!
При упоминании о еде Ба Маун оживился, потому что чаем он лишь заморил червячка. Впятером они отправились в город.
С Чхи Схайном они учились в школе. Ба Маун не закончил десяти классов, а Чхи Схайн даже сдал приемные экзамены в университет. И когда его спрашивают об образовании, отвечает: «высшее»! Как и Ба Маун, он подрабатывает в различных печатных изданиях, делает фотографии. Только он куда изворотливее Ба Мауна, и живется ему поэтому лучше.
В столовой Чхи Схайн познакомил Ба Мауна с приезжими из Рангуна.
— Это корреспондент, — представил он своего друга. — А это гости из Рангуна. Писатели, поэты — Тин Львин, Чи Со, Хла Пхоун.
Так это писатели и поэты! Ба Маун не мог не проникнуться к ним уважением и очень вежливо произнес:
— Весьма рад познакомиться с вами. Вы приехали осматривать наш Ейнанджаун?
— Да, и осматривать город. Вы уж нам помогите! — сказал Чхи Схайн. Чхи Схайн нет-нет да и обращается к Ба Мауну с каким-нибудь важным делом, и сам, в свою очередь, помогает Ба Мауну — Чхи Схайн постоянный его кредитор.
Принесли пять стаканов и лед. Один из гостей поставил стакан перед Ба Мауном:
— Нет, нет, я не пью, — стал тот отказываться.
— Мы тоже не пьем, но за знакомство можно, — настаивал гость.
Ба Маун никогда в жизни не пил. Раньше это считалось предосудительным. А теперь — нет. Теперь пьют в честь знакомства, в знак благодарности. Пьют за успехи. Пьют с горя. А кто не пьет, того считают отсталым. Кто-то из друзей ему сказал: «Не осуждай тех, кто пьет, есть у них на что пить, они и пьют». Ба Маун всегда отказывался, когда его угощали. Ведь в следующий раз придется самому угощать, а он не может себе этого позволить.
— Выпей хоть немного! А завтра покажешь им город, — уговаривал Чхи Схайн. — Мне надо съездить в Магве. А потом я повезу их в Паган.
Ох уж этот Чхи Схайн! Из всего извлечет пользу! Своего не упустит! Ба Мауну было неловко за приятеля. Но помочь гостям ему очень хотелось. Говоря по правде, на нашей земле, кроме нефтяных вышек, смотреть нечего. Разве что пагоду Санейнан, хранилище надписей на камнях, рынок, вот, пожалуй, и все!
Ба Мауну положили в стакан кусочек льда, налили чуть-чуть вина, потом добавили воды.
— Никто из нас не был в этих местах, — сказал один из гостей, поэт, — и нам интересно ознакомиться с городом, просто походить по этой земле.
Ба Мауну было известно имя этого поэта, но стихов его он не читал. Поколение Ба Мауна было воспитано на Такин Кодо Хмаине[97], не удивительно поэтому, что современных поэтов они почти не знали. Не знали они и современных прозаиков.
— Что же, давайте выпьем!
Ба Маун немного отпил и поставил стакан на место.
Между тем за столом становилось все веселее. Говорили о литературе, о кино, о писателях, об актерах. Ба Маун молча слушал и ничего не ел. Не так давно он выпил в чайной зеленый чай с молоком, сейчас добавил вина, разведенного водой, желудок был полный, и есть ему перехотелось.
Они договорились встретиться и разошлись. Гости с Чхи Схайном отправились в город, а Ба Маун — к себе домой.
— Ба Маун, поздно уже, тебе пора!
— Ничего. Мне и позже случается возвращаться. По этой дороге я могу с закрытыми глазами идти.
— Что ж, до свиданья. Завтра встретимся в Мья Сейн.
— Хорошо!
В этот поздний час на дороге не было ни людей, ни повозок. Лишь изредка встречались молодые люди. Они играли на гитаре и пели: «Любовь как слива — сладка и кисла».
Ба Маун шел под горку, и ноги сами его несли. Он стал тихонько напевать: «Я люблю тебя, красавица Кхин Лей, милая моя Кхин Лей». Ба Мауну очень нравилась эта песня.
Всю ночь он думал о Кхин Лей. Только днем немного отвлекся. Кхин Лей больше нет, она умерла, а Ба Маун остался и должен как-то жить. Не с кем ему теперь делить радость и горе. Кхин Лей уже не было в живых, когда родился второй внук. Умри Ба Маун вместе с Кхин Лей, ему не довелось бы узнать, что внучка рано заговорила, что сын Тхун Я закончил среднюю школу, он не встретился бы сегодня с гостями из Рангуна. Все земное отошло бы в небытие!
Вот мост, а рядом чайная под названием «Мья Сейн».
— Уже закончили работу? — задал Ба Маун свой обычный вопрос тетушке, закрывавшей ставни, только более веселым, чем всегда, голосом. Вот бы хорошо, думал Ба Маун, утром купить лепешку из гороховой муки, смазанную медом. Такие лепешки — излюбленное кушанье жителей Верхней Бирмы.
Пройдя мост, Ба Маун встретил У Ти Сейна.
— Поздненько ты возвращаешься, — заметил тот.
— Все этот сукин сын Чхи Схайн — назвал гостей, а мне морока, — ответил Ба Маун. — Надо их сопровождать. Они хотят осмотреть землю нефтяников, а он задумал смыться. Как ему чего-нибудь надо, так сразу обо мне вспоминает! Завтра с утра совершим пешеходную прогулку по городу. Ха-ха-ха!
От У Ти Сейна не ускользнуло, что Ба Маун чересчур многословен, и вскоре он понял, что приятель слегка навеселе.
— Тебе в какую сторону? Поздно уже!
— Ничего. Я каждый день возвращаюсь в темноте. Не помнишь, о чем утром болтал старик У Тхей Мьян?
— Как обычно! Ладно, ты иди, только смотри осторожней! Принести завтра журналы «Шумава» и «Моу Вей»?
«С чего это вдруг он так заботится обо мне?» — подумал Ба Маун и отправился дальше. Он прекрасно знал этот путь. За двадцать лет он хорошо изучил дорогу. Вот начался подъем в гору. Вначале Ба Мауну трудно было идти, но по мере приближения к дому становилось все легче. Ведь это его Мьейнигин, Мьейнигин, его и Кхин Лей, он так соскучился по своему Мьейнигину!
Он часто шутил: «Для тех, кто живет в Мьейнигине, путь один — только вверх». Но жизненный путь Ба Мауна не пошел вверх. Потому что он не умел ни обманывать, ни хитрить, ни льстить, ни унижаться. Потому что он был по-настоящему смелым. Особенно трудно бывает людям без высшего образования, таким, как Ба Маун.
А что стало с его товарищами по борьбе! Про Сан Щвея говорить нечего, он случай особый. Самые стойкие погибли в тюрьмах и в ссылке либо от болезней и голода. Самые отчаянные ушли в джунгли и там сложили головы. С У Сан Щвеем все ясно. Ну, а У Тхей Мьян? Он отошел от всех и стоит в стороне. А какая от этого польза?!
«Какой длинной кажется сегодня дорога домой!» — думает Ба Маун. На душе у него скверно. Вот и старость подошла! А человеку до самой смерти надо идти прямо, никуда не отклоняясь. До дома осталось совсем немного. Ба Маун напрягает силы, ускоряет шаг. Ведь завтра рано вставать. Он, конечно, не проспит, такого с ним еще не случалось. Как бы поздно Ба Маун ни лег, просыпается он рано. Но надо еще выстирать пасхоу, а высохнет ли до утра? Пожалуй, он попросит это сделать Аун Чо Моу.
Какой же у него никчемный сын! Только и сумел, что произвести на свет двух детей. А так живет по указке отца — шагу не ступит. Вот у Тхун Я сын закончил среднюю школу, мог бы уже содержать семью. Надо бы помочь мальчику. Но как? Придется поговорить с гостями из Рангуна. Хорошо бы пристроить его в Технический колледж! В таком возрасте самое лучшее — учиться!
Дом уже совсем близко. Но Ба Маун с трудом волочит ноги, они его не слушаются, голова раскалывается от беспорядочных мыслей. Ба Маун спотыкается, едва не падает, но тут же выпрямляется.
Он не упадет, он пройдет свой путь до конца! Ни о чем не надо волноваться раньше времени. Главное — преодолеть трудности сегодняшнего дня, у завтрашнего свои проблемы, и их следует решать завтра. А сегодня он должен побыстрее добраться до дому.
Голова слегка прояснилась. Луна ярко освещает дорогу. Вы только посмотрите, до чего здесь красиво! Каким покоем дышит его дом! Где уж это понять У Тхей Мьяну, ненавидящему людей, или У Сан Щвею с его жаждой наживы!
Возле дома Ба Мауна встретили сын с женой и внучкой.
Дом! Его дом, из которого видны небо и звезды!
Перевод с бирманского Г. Мининой.
Пурэвийн Хорло (род. в 1917 г.) — монгольский поэт и прозаик, а также ученый (член-корреспондент АН МНР) и общественный деятель, известный советским читателям по произведениям, издававшимся на русском языке и на других языках народов Советского Союза.
Перевод сделан по рукописи, переданной автором.
Через тоно[98] лучи солнца заливали юрту ярким светом, и так же радостно и светло было на душе у ее хозяйки — Балжид.
Морщинки на лбу и седина на висках, эти свидетели минувших лет ее жизни, в которой было и хорошее, и плохое, — не портили ее лица в это ясное осеннее утро — оно дышало спокойствием и казалось по-прежнему молодым и красивым.
— Цэцэг! Угости тетушку Сурэнхорло чаем — она у нас дорогая гостья! — обратилась Балжид к дочери, наливая в кувшин свежесваренный чай, и смахнула бусинки пота со лба.
Цэцэг, стройная девушка, одетая в коричневый шелковый дэл[99], перехваченный в талии зеленым кушаком, достала из шкафчика фарфоровую пиалу и, до краев наполнив ее душистым чаем, заправленным топленым маслом, обеими руками поднесла пожилой женщине, сидевшей на табурете у изголовья кровати. Все в этой девушке — и гибкая фигура, и длинная черная коса, и веселые искорки в миндалевидных глазах — напоминало Сурэнхорло ее подругу Балжид в пору далекой молодости.
— Удивительное сходство! Помнишь, Балжид, то лето на реке Таац, когда вы с Донробом уезжали от нас в столицу? Ты ведь была тогда точь-в-точь такой же, как сейчас твоя Цэцэг, — сказала Сурэнхорло и, пригладив волосы, добавила: — Много воды с тех пор утекло.
— Время быстро летит, — вздохнула Балжид и долгим взглядом посмотрела на гостью, как бы припоминая что-то давным-давно минувшее.
— Дети выросли, теперь, Балжид, тебе только жить да радоваться, верно? — старалась вызвать на разговор подругу Сурэнхорло.
— Да, много с той поры лет прошло, — задумчиво произнесла Балжид и, сразу погрустнев, добавила: — Помнишь, каково мне было, с малыми детьми на руках мыкаться по чужим углам, когда Донроб меня бросил?
— Как не помнить! Не зря говорят: у неверного человека душа что ковыль на ветру!
— Ну да ладно, что теперь говорить об этом! Дети выросли, слава богу, не без твоей помощи и не без помощи добрых людей, выучились, сыты, одеты. Вот и сын в этом году вернулся из Советского Союза, где закончил учебу.
— Бог ты мой, Хурц институт кончил! — воскликнула Сурэнхорло.
— Да, на инженера по горному делу выучился!
— Когда же он приехал?
— Вчера.
Не успела Балжид сообщить подруге эту приятную новость, как дверь мягко отворилась и в юрту вошел молодой человек в светло-сером костюме и очень красивом галстуке, завязанном модным толстым узлом. Его густые черные волосы были зачесаны на косой пробор.
— Здравствуйте, Сурэнхорло-гуай[100], — поздоровался он, широко улыбаясь.
— Здравствуй, здравствуй! С успешным окончанием тебя! — радуясь и целуя его в щеку, засуетилась она.
— Спасибо! — поблагодарил Хурц, садясь на стул, и спросил: — Как ваше здоровье?
— Не жалуюсь! А ты-то каким молодцом стал, а?
Балжид внимательно их слушала, и счастливая улыбка не сходила с ее лица. Взглянув на нее, Сурэнхорло подумала: «Как она счастлива! У детей радость — для матери — счастье!»
Потягивая заботливо поднесенный матерью горячий чай с молоком, Хурц обратился к ней:
— Мама! Мне надо срочно поехать в Хубсугул[101]. — Брови Балжид удивленно взметнулись.
— Ты получил туда назначение?
— Нет, назначение я получил в Булган[102] на медно-молибденовый комбинат[103], но прежде должен съездить в Хубсугульский аймак.
Балжид молчала, не сводя глаз с сына. Хурц поднял голову, во взгляде его была решимость.
— Мать! Я узнал, что отцу стало очень плохо, не ехать нельзя, кто поможет ему, если не сын?
Балжид побледнела, на лбу еще резче обозначились морщины.
— Откуда ты знаешь? — глухо спросила она.
— Я встретил Дэмчига, его приятеля. Он мне и рассказал.
— Когда же приехал Дэмчиг?
— Кажется, дня два назад.
— И что же… Донроб очень плох?
— Не знаю, так мне сказали… Что уже недолго осталось… — Хурц стремительно поднялся, пряча навернувшиеся на глаза слезы.
— Хурц! Не говори глупостей! Куда и к кому ты поедешь? Только зря деньги потратишь, — в сердцах откликнулась Цэцэг, расчесывая волосы у большого зеркала.
— Куда и к кому, говоришь ты? — резко обернулся к ней Хурц.
— Да! Куда и к кому! — зло повторила Цэцэг.
— Сестра! Подумай, что говоришь! Я хочу ехать к отцу! К родному отцу! — Голос Хурца звучал тихо, но твердо.
— Брось ты! — Цэцэг покраснела от волнения. — Какой он нам отец! Родные, — она с нажимом произнесла это слово, — родные отцы не бросают своих детей, не делают их сиротами! — Мать, которая сидела все время молча, понурив голову, тяжело вздохнула:
— И правда, сынок, к кому ты поедешь? Он ваш отец, это так, но ведь он бросил вас совсем крошками. Да он и не пустит тебя к себе!
— Бросить верную жену! Родных детей! Какой же он отец после этого! — гневно восклицала Цэцэг, ободренная материнской поддержкой.
— Послушай, сестра! — В голосе Хурца уже не было прежней запальчивости. — Всякое в жизни бывает. Но пусть будет больше хорошего, чем плохого. Больше заботы, любви, внимания. Отец совершил подлость. Ну, а нам зачем так поступать? Вы не тому меня, мама, учили. Верно?
Горячие слезинки скользнули по щекам Балжид, упали на подол ее дэла.
— Лучше совсем не иметь отца, чем такого, как он, — стояла на своем Цэцэг. — В нем вообще нет ничего человеческого.
— Родителей не выбирают, и потому помочь родному отцу, когда он при смерти, — мой святой долг!
— Твой долг! А вот ему наплевать было на долг! Век не забуду, как он чуть ли не с кулаками прогнал маму, когда она, не зная куда деваться, пришла однажды к нему. Я тогда еще цеплялась за ее подол, а ты, ты был совсем маленьким, тебя на руках несли.
Голос Цэцэг дрогнул от слез.
— Не плачь, дочка! Ты ведь не знаешь этого, Хурц, ты был тогда грудным, а вот сестра твоя это запомнила на всю жизнь…
— Хорошо, хорошо, — положив ладонь на пожелтевшие руки матери, прервал ее Хурц. — Успокойся, мама, и ты, сестра, тоже, допустим, так оно и было. Тем более, пусть этот подлец, как вы его называете, увидит, каких ты вырастила детей, мать! Пусть, наконец, узнает, что его дети щедры на добро и не помнят зла… Я непременно поеду!
Лицо Балжид потемнело и сделалось совсем старым. В юрте воцарилась тишина. И тут в спор неожиданно вмешалась Сурэнхорло.
— Балжид, по-моему, Хурц прав, тысячу раз прав! Все черное, как говорится, надо смывать белым. Донроб бросил вас. Но это было очень давно и этого уже не поправишь. И самое главное: вы-то не пропали! Вам помогли и свои, и чужие, и знакомые, и незнакомые — приютили, обогрели, накормили… Донроб был молод, голову потерял из-за этой красотки Ханд… Но жизнь его уже прожита, теперь ему ничего не нужно, только тепло и забота. Надо уметь прощать! Послушайся сына, Балжид, разреши ему съездить к отцу. Я не хотела тебе говорить, но и до меня дошли слухи, что Донроб очень плох и что эта его Ханд давно от него ушла.
Балжид вскинула на подругу блестящие от слез глаза, потом опустила их и еле слышно произнесла:
— Да, он тоже уже старый…
— Ну, как же, как же! Теперь он и старенький и бедненький, и пожалеть его некому… — съязвила Цэцэг.
— Не надо так, Цэцэг! — строго остановила ее Сурэнхорло. — Какой бы он ни был — он ваш отец. Вы оба — молодые, грамотные, сильные, а он — старый, темный, слабый человек. Надо ему помочь!
— Слышишь, сестра? Тетушка права. Ты чересчур строга, даже жестока. В конце концов он — наш отец!
Но Цэцэг уже смягчилась, из глаз исчезли злые искорки. Теперь это была просто растерянная, несчастная девушка…
— Не знаю, Хурц, не знаю, — проговорила она, теребя пальцами пуговицу на своем дэле, и потом тихо, так тихо, что, наверное, никто и не расслышал, добавила: — Как хотелось бы иметь отца!
Машина «ГАЗ-69» выехала из города Мурэн, административного центра Хубсугульского аймака, и, поднимая клубы белой пыли, понеслась по наезженной грунтовой дороге. Хурц, а это был он, сидя на переднем сиденье, у дверцы со снятыми стеклами, задумчиво смотрел на пробегавшие мимо синие горы, на желтые сопки.
«Узнает ли он меня? — вертелось у него в голове. — Лет пять назад, когда мне показали его на улице, это был высокий, полный человек с длинными черными усами, со смуглой кожей и крупной темной родинкой на правой щеке. Узнаю ли я его? Он долго болел и, наверное, сильно изменился… Только бы не умер. Только бы остался жив».
Вспомнилось ему, как однажды, вернувшись из школы, он застал мать в слезах у постели сестры.
На вопрос, что случилось, мать ответила:
— У нее сильный жар! Беги скорее к отцу за лекарством! — Пришлось обратиться к отцу, но тот даже глазом не повел, лишь обругал его и сестру попрошайками. «Неужели этот скверный, совершенно бездушный человек — мой отец?» — в который раз подумал Хурц.
В думах прошел и весь остальной путь. Наконец машина, урча и фыркая, взобралась на перевал у скалистой горы, сплошь загроможденной огромными камнями, откуда взору открылись прятавшиеся внизу, в сизой дымке долины две белые юрты.
Молодой шофер, доливая в радиатор холодной воды, мотнул головой в сторону юрт:
— Во-о-он в той, что с правой стороны, юрте и живет Донроб-гуай.
«Заброшенно как-то, даже дым не идет из трубы. Что с ним?» — тревожно забилось сердце у Хурца. Вскоре, спустившись с крутого перевала, машина вплотную подъехала к юртам.
Быстро соскочив с сиденья, Хурц подбежал к юрте и, уже ухватившись за ручку дверцы, вдруг остановился, прислушиваясь. Кто-то внутри надсадно закашлял. Дверь, тихо скрипнув, отворилась, и он вошел в юрту. Справа накрытый дэлом лежал человек. Подойдя поближе к низкому топчану, Хурц разглядел в потемках желтое, изможденное лицо, седые всклоченные волосы и… крупную темную родинку на правой щеке.
— Здравствуйте, Донроб-гуай! — поздоровался вошедший следом шофер. — Как ваше здоровье?
— Плохо, сынок… — еле слышно простонал старик.
Шофер по-хозяйски уселся сам и придвинул Хурцу низкую табуретку. Но тот даже этого не заметил.
— Донроб-гуай, вы узнаете этого человека?
Старик подслеповато прищурился, посмотрел на Хурца.
— Да, никак, это врач, который вчера меня навещал? — спросил он сиплым от долгого молчания голосом.
Шофер с минуту помолчал, поулыбался, затем, видимо, решив, что необходимое для эффекта время выдержано, без обиняков заявил:
— Я привез вам… вашего сына.
Старик вжался в кровать, словно пытаясь исчезнуть, потом, с усилием приподнявшись на локтях, беззвучно затряс лохматой головой… Хурц порывисто наклонился и, бережно обхватив плечи старика, долго всматривался в это родное и в то же время чужое лицо…
— Отец! Это я… Хурц, — шепнул он.
Старик закрыл глаза и, придерживаемый сыном, медленно опустился на подушки. У него задрожали губы, в краешки глаз набежали слезы, словно капли, упавшие сверху…
Хурц аккуратно вытер их платком.
— Отец! Я — ваш сын, приехал к вам, к своему родному отцу. Послушайте меня! — И он нежно провел ладонью по лбу старика.
Донроб в волнении приподнял веки.
— Ты — мой сын?
— Да, конечно. Я узнал, что вы больны, и приехал, чтобы увезти вас на лечение в Улан-Батор.
— Только сейчас я тебя признал. Да, это ты, тот, кого я, глупец, бросил когда-то, — качая головой, забормотал Донроб. Ну что же, дай я тебя поцелую, сынок!
Приподнявшись, со слезами на глазах, он обнял Хурца, и тотчас в памяти всплыла картина: Балжид с грудным младенцем на руках, ее раскрасневшееся, мокрое от слез лицо, горькие слова:
— Значит, уходишь? Бросаешь меня и детей? — крики, ругань, наконец, удар, который он нанес Балжид, сбив ее с ног, перед тем как хлопнуть дверью и уйти к Ханд, и пронзительный рев малыша вдогонку…
«Вот он передо мной, тот малыш, — с горечью подумал Донроб. — Вырос. Настоящий мужчина стал и приехал, чтобы меня спасти. Того, кто его бросил. Какое же благородное сердце надо иметь, чтобы так поступить?»
И перед его мысленным взором ожил тот день, когда они с Балжид отправились верхом с Таацын-гола[104] в столицу: оба молодые, у Балжид под густыми бровями глаза сверкают, как самоцветы, прекрасное лицо словно в полнолуние озарено светом любви и радости. А что сейчас?
Потрепанный, с облупившейся краской авдар[105] у задней стены юрты, над ним — покрытая пылью старая фотография в деревянной рамке: Ханд склонила голову на плечо Донроба, лицо ее рассечено трещиной на фотобумаге, глаза — мертвые, страшные, как у слепой. «Боже, что со мной стало? Как я дошел до жизни такой? Что подумает этот юноша, глядя на все это убожество?» — ужаснулся Донроб.
Испуг, удивление, стыд — все смешалось у него в душе. Он лежал неподвижно, до сознания с трудом доходили слова собравшихся в юрте.
— Вон какой славный сын у Донроба, — сказала соседка, которая пришла разжечь огонь. — Мыслимое ли дело, ради женщины бросить ребенка.
— Глупость, вот что это такое, — прервал ее шофер. — Теперь старик, кажется, все понял и раскаивается. — Шофер подмигнул соседке и кивнул в сторону Хурца. — Этот парень — хороший человек!
— Хороший человек — что луны свет. Но никто не забывает своих грехов, — глубокомысленно произнесла женщина. — Ой, как ему сейчас тяжело, как он на себя злится!
— А куда Ханд уехала?
— Куда бы она ни поехала, у нее все одно на уме — получше устроиться.
— Совсем уехала?
— А как же? Охота ей возиться с больным. Какой с него прок!
При этих словах в памяти Хурца, который не переставал вытирать холодный пот, выступавший на лбу у отца, всплыла сценка, как-то рассказанная матерью:
«Ты еще только начал ходить, когда однажды к нам заявился отец. Не один, со своей красоткой в бобровой шапке и шелковом дэле. Пришли за жемчужной заколкой, которую когда-то отец твой мне подарил. Ну, я и говорю: «Донроб! Как видишь, я живу без твоей любви, проживу и без заколки. Отдай ее твоей новой жене, нам с дочкой ничего твоего не нужно». Рассердился тогда Донроб очень, закричал: «Ни у тебя, ни у твоей дочки никогда в жизни не будет больше ценных вещей!» А я только улыбнулась: «У меня есть более ценные вещи, чем этот ваш жемчуг, вам их нигде не достать! Вот они — мои дети, моя гордость!»
«Здравствуй, мой милый брат! Как твои дела, твои успехи на новом месте?
У нас нее хорошо! Отец понемногу поправляется. Я только что пришла из больницы. Врачи обещают выписать его, как только он немного окрепнет и встанет на ноги. Мы с мамой каждый день его навещаем, чтобы не скучал. Но пока он еще слаб, и мне его очень жалко.
Милый брат! Забудь, пожалуйста, все, что я тебе тогда говорила! Я была сто раз не права! Прежде я слышать не могла имени «Донроб». Мне хотелось плакать оттого, что у других есть отцы, а у нас с тобой нет. Потому я и говорила тогда невесть что. Прости меня, Хурц! Ладно? С тех пор я многое передумала и, как мне кажется, изменилась. Словно заново родилась, как отец.
И все благодаря тебе! К тебе я испытываю большое-пребольшое уважение! Ты у меня самый добрый, самый умный человек на свете! Кстати сказать, я твердо решила закончить десять классов вечерней школы и поступить, как ты, в институт. Ты мне поможешь, да?
Мама мне рассказала, что говорил ей вчера отец.
«Спасибо, Балжид, за детей. Помнишь, ты мне сказала, что у тебя есть вещи дороже жемчуга. Я не понял тогда, а теперь знаю: ты действительно богаче: наши дети — настоящая драгоценность. Прости мне, дорогая Балжид, мою страшную вину перед тобой и детьми, и пусть никто на этой земле не повторит моей ошибки». Вот так-то, Хурц. И еще он сказал, что непременно поедет к тебе, как только его выпишут из больницы. Так что готовься! Возможно, мама или я тоже приедем.
Ну, до свиданья! Я тороплюсь. Целую. Не скучай!
Перевод с монгольского М. Гольмана.
Исмат Чугтаи (род. в 1911 г.) — известная индийская писательница, автор многих романов, повестей, сборников рассказов, посвященных главным образом тяжкой судьбе мусульманской женщины, обреченной на затворничество.
Рассказы писательницы переводились на русский язык и публиковались в сборнике «Рассказы индийских писателей» в 2-х томах (Гослитиздат, 1959).
В ночной тьме раздалось пронзительное «у-а, у-а». Этот дрожащий на высокой ноте звук потревожил сон людей в соседних домах и потонул в тоскливом вое охваченных любовным томлением псов. «Ай-яй-яй, вот несчастная, опять девчонку родила», — и всеведущая соседка, почесывая пятки о сетку кровати, повернулась на другой бок. Обо всем женщины наперед знают, уже по детскому крику поняли, как обернулось дело у Бандумияна. Раз кричит «у-а, у-а» — значит, девочка, мальчик кричит «й-я, й-я». «Значит, богатство в чужой дом уйдет, «й-я» — значит, богатство в свой дом придет». В богатстве все дело, о нем речь.
— Лучше б им, никчемным, света божьего не видеть, вот ведь напасть какая на семью Бандумияна.
— На этот раз по всему — и как ноги жена Банду ставила, — по всему выходило, что мальчик будет.
— Э, сестрица, это уж что Аллах даст, загадывать ничего нельзя.
— Девять месяцев отмучилась, и опять девчонка, — переговаривались соседки. В это время в доме роженицы засуетились, раздались приглушенные проклятия. Шум поднял на ноги женщин в соседних домах, и они, оторвав от груди младенцев, кинулись к ограде. Во дворе, по другую сторону ограды, была разостлана циновка для плакальщиц. У входа в дом сидела, скрестив ноги, мать Бандумияна и последними словами ругала негодную невестку и ее предков до седьмого колена: «Поганое отродье, только и умеет, что девчонок рожать».
Во внутреннем дворике на кхате[106], уронив голову на руки, сидел сам Бандумиян с таким видом, словно в его дом ворвались разбойники и сожгли все добро, оставив лишь груды пепла. Третий удар нанесла ему злая судьба. Первые два еще можно было выдержать, но третий его сломил. Три дочери. Три свадебные процессии, три жениха, каждый со своими требованиями, три тысячи всякой дребедени на три приданых. Три тяжелых камня давили на его впалую грудь, три огромных змеи тянулись своими жалами к его шее, и он с трудом подавлял в себе желание убить всех трех разом.
Когда это несчастье случилось впервые, он расстроился. Друзья подшучивали над ним, он отделывался кислой усмешкой. Подарки, приготовленные на случай рождения сына, он жене не отдал.
Бывает, выроет человек колодец, глубокий, чуть не до самой середины земли, а зачерпнет всего пригоршню воды, да и та соленая, сплюнет и в новом месте копать начнет. Так и он в нетерпении снова вонзил в землю лопату, посеял семена новых надежд. Но и эти семена сорняками проросли. Он был в ярости. Жену ругал, бил кулаками, пинал ногами, но не пал духом, ведь он слуга Аллаха, все старания приложил, чтобы на этот раз такое семя посеять, из которого могучее дерево вырастет. Чтобы мог он к стволу прислониться и хоть один миг в своей жизни отдохнуть от трудов и забот, чтобы мог сесть в густой теми и вытянуть усталые ноги. Ведь должна же быть и у него в целом мире хоть какая-то опора, хоть одно тенистое местечко. Но нет, на его долю лишь колючие кусты, да не один, а целых три. «Э, друг, и у пророка только дочери были. Святой человек тот, у кого дочери», — люди хотели, чтобы их слова об уготованных Бандумияну райских кущах бальзамом пролились на его раны. Может быть, грезы о благоуханных локонах райских дев скрасят безрадостное существование; в сверкании изумрудных дворцов скроются грязь и убожество его глинобитной лачуги; надежды на молочные и медовые реки отобьют горечь во рту от лежалого зерна, вонючего масла и гнилых овощей, а мечты о бархатных и парчовых одеждах помогут забыть о лохмотьях, в которые он одет. Так великий Аллах посылает в этот мир горе и беды, чтобы испытать своих возлюбленных детей. Непонятно, что хорошего в этих испытаниях. Лучше бы он почаще делал свою милость, чем такой чепухой заниматься. Но оказывать милости ему почему-то давно надоело и куда больше нравится посылать суровые испытания и беды и заставлять своих возлюбленных детей балансировать на мосту Сират, ведущему в рай, который тоньше волоса и острее меча.
Однако сейчас, в три часа ночи, когда злая судьба послала Бандумияну еще одну дочь, он вовсе не был готов стать святым. Его тошнило при мысли о райских девах, потому что он и так натерпелся от женщин. Уж если смуглая, тощая, слабосильная девчонка не смогла выполнить его воли и родить сына, пусть даже хилого, разве в силах его утешить капризные гурии? Разве молоком и медом текущих в раю рек наполнишь крошечные желудки, разве заставишь голодные рты закрыться? Он хорошо знал, что янтарные и изумрудные дворцы не для него, он и там останется внакладе и придется ему, отцу дочерей, выплачивать непосильную дань.
А в темной комнате, в самом дальнем углу, виновная в его несчастьях женщина воспаленными глазами смотрела на своих трех дочерей, которых она оберегала с нежностью и материнской любовью, в которых переливала горячую кровь своей молодости. Трижды разрывалось ее тело при появлении на свет нового существа, трижды, уничтожая себя, она как бы вновь себя создавала. Но по какой-то нелепой ошибке трижды уродились горькие плоды. И сейчас в тусклом свете лампы она видела перед собой три тяжелых камня, и ее усталое тело содрогалось от рыданий. Горькие слезы, как кислота, разъедали искусанные губы. Вышел послед, и боль такая же сильная, как при родах, скрутила ее, оттеснив боль душевную.
Когда все кончилось, она вдруг вспомнила, как рожала первого ребенка, та не изведанная еще, настораживающая боль, которая возвещает о скором появлении на свет крошечного гостя. И ничто — ни горе, ни радость — нельзя сравнить с тем удивительным чувством страха, смешанного с восторгом, которое овладело ею и которое доступно только матери, — ее наказание, ее награда.
Тогда она еще не знала, что ее ждет; только начались схватки, а она уже не сомневалась, что будет сын. Представляла себе, как прижмет его к груди. В доме все ликуют, мальчишки галдят на весь квартал, женщины из касты метельщиков громко поют, а она, счастливая, словно невеста, берет на руки маленького жениха. Звезды ей предсказали, что во дворе будет играть кудрявый малыш, она уже слышит звон бубенчиков, привязанных к его ножкам. Дедушка с бабушкой не нарадуются. Вот он превратился в широкоплечего юношу, появился пушок на верхней губе, потом густые усы… Фу ты, совсем спятила, забыла про обрезание. Если бы не сильная схватка, она выполнила бы этот священный долг. Но как только боль отступила, со всеми угодными Аллаху делами было покончено. И вот уже сын-кормилец переступает порог дома с мешком денег в руках, серебряные кружочки рассыпаются со звоном по полу. Одни попадают в кошелек старой бабушки, другие блестят в бороде деда. Что ж, и они натерпелись немало горя, ели только голубиные и вороньи яйца. Но прежде всего он должен выполнить свой долг перед матерью, заплатить ей за всю ее боль, за свои плоть и кровь… Так в мечтах она собирала богатый урожай. Боль стала нестерпимой, в какое-то мгновение она еще успела подумать о будущей невестке. Ведь когда появляется молодая жена, к ней тянутся ветви с плодами. Но, прежде чем она успела это решить… родилась девочка. Звонкие серебряные звезды обернулись крысами и исчезли в щелях пола. Мешок, полный монет, превратился в пустой грязный горшок. На седой бороде свекра, словно капли росы на траве, заблестели слезы, прахом рассыпались надежды свекрови. Повитуха ругалась и плевалась, будь это в ее силах, она запретила бы девочкам появляться на свет, само семя, из которого они получаются, уничтожила бы. Три часа ночи, да еще девчонка поганая родилась, пропади она пропадом.
А в душе роженицы вдруг поднялась буря, вся ее боль вылилась в моток печали и гнева. Опершись о подушку, она гордо подняла голову: на ней нет греха: она не пуста, не бесплодна. Отчего же такая скорбь? Кого она обездолила, кого ограбила? За что она должна нести кару? Когда телится корова, не важно — бычок или телка — было бы молоко. Курица снесла яйцо — ей зерна подсыпают. Почему же от женщины непременно требуют золотое яйцо? И если яйцо не золотое а простое, в доме плач, как по покойнику; жизнь не в радость, похоронены мечты и надежды.
С горечью думает она о трех своих дочерях, трех негодных, тухлых яйцах, и слезы застилают глаза. Каждая — частица ее сердца. Хочется бежать с ними прочь из этого дома, с этой улицы, из этого города бежать из этого мира туда, где их не будут оценивать, как товар, где никто не бросит их, как тухлые яйца в сточную канаву. Где ее малютки будут не содержанками, а займут положение, достойное женщины, матери, дочери и жены. Где рождение женщины не считают несчастьем. Где мысли о затратах на свадьбу не терзают, как злые демоны, мать и отца. Где родителям не приходится лезть вон из кожи, чтобы сколотить приданое дочери. Где родители любят детей и дети для них — не собственность, как земельный надел или золото. Ей хотелось выбежать из дому кинуться к подавленному горем мужу, вцепиться ему в волосы, расцарапать лицо: «Ах, у тебя горе! Ты страдаешь оттого, что я вырастила колючий сорняк из брошенного тобой семени. Но всмотрись, всмотрись хорошенько, разве не твоя это плоть и кровь? Ты боишься, что тебе придется ухаживать за растениями которые не принесут плодов. Если бы я родила сегодня не дочь, а сына — мешок золота, который ты так ждал, — ты не сидел бы сейчас с мрачным видом». И вдруг она в ужасе увидела, что какая-то тень приближается к ее постели Кровь застыла в жилах, перехватило дыхание. И, прежде чем она успела что-нибудь сказать или сделать, Бандумиян склонился над новорожденной:
— Шавкат, Хашмат, а эту назовем Рахмат[107], да? — Он коснулся пальцем нежной, как лепесток цветка, щечки и улыбнулся. В глазах его не было ни злобы, ни упрека. Он не бросал вызова судьбе, и пустые надежды не тревожили его душу. Как будто он победил в себе сильного врага.
Мать со слезами гордости на глазах смотрела на Шавкат, Хашмат и Рахмат и видела матерей всего мира, эти «тяжелые камни», из чрева которых пробивается зеленая поросль жизни, на чьей груди цветут цветы любви и нежности, из чьих сосков струится напиток бессмертия. Это они вскормили и вырастили науки и искусства. Это в их объятиях тоска превращается в радость, пробуждается спящее человечество, печальные сны оказываются счастливыми, слезы сменяются улыбкой, а все дурное исчезает. В их чреве зарождается этот непрерывно меняющийся мир и люди, живущие в нем.
Перевод с урду Т. Оранской.
Омер Фарук Топрак (1920—1979) — известный турецкий поэт и прозаик, представитель реалистического направления в литературе Турции, автор шести поэтических сборников и двух прозаических произведений: «Хлеб-соль» (1973) и «Окна напротив» (1975). Переводил на турецкий язык произведения великого русского писателя Н. В. Гоголя.
О.-Ф. Топрак бывал в Советском Союзе. Стихи его переводились на русский язык и публиковались в сборнике «Из турецкой поэзии XX века» («Художественная литература», 1979).
Рассказ взят из журнала по искусству и культуре «Янышма» («Отражение», сентябрь, 1975).
Я глянул в маленькое отверстие в двери. Моросил дождь. Вдруг я заметил его. Спрятавшись за дверью противоположного дома, он внимательно оглядывал все окна и двери. В какое-то мгновенье взгляд его остановился на двери, за которой прятался я. Быть может, он увидел в отверстии мой глаз? От волнения в горле у меня пересохло. Да нет, рассудил я, отверстие крошечное, и он не мог ничего увидеть. Я облегченно вздохнул.
Теперь он стал наблюдать за соседним домом, где жила моя мать. Он был темнолиц, и когда его налитые кровью глаза вдруг вспыхивали, становилось страшно. Случалось, он заходил в кафе, где мы собирались с приятелями. Тогда за столом сразу прекращалось веселье и наступала гнетущая тишина. А бывало, что, не закончив игру, все расходились. Я знал его много лет. Это был агент. В его обязанности входило следить за настроением молодежи.
Я снова приник к отверстию. Дождь поутих немного. Он закурил и стал оглядывать окна верхнего этажа. В доме моей матери, видимо, ничто не привлекло его внимания, потому что теперь он снова смотрел в окна дома, где скрывался я. Сердце мое отчаянно колотилось. Мне казалось, что он непременно должен заметить меня, и тогда уж не миновать мне ареста.
Я достал из кармана пачку сигарет. Вынул одну. Взялся было за зажигалку, но подумал, что закурить сейчас, пожалуй, рискованно, и так и замер с незажженной сигаретой во рту. Немного погодя я отошел от двери, сел на тахту и стал ждать Юсуфа.
Все началось поздно вечером двадцать первого. Возвращаясь домой, я зашел в булочную, и когда хотел взять с прилавка хлеб, кто-то тронул меня за рукав. Я оглянулся, это был сын соседа, ученик начальной школы. Видно, желая сообщить что-то важное, он потащил меня в полутемную прихожую и, когда я наклонился к нему, затараторил, стараясь говорить шепотом:
— Дяденька, к вам домой вчера вечером какие-то двое приходили, вас спрашивали, все углы обшарили. Они у вас дома сейчас, дожидаются, когда вы придете. Вы к себе не ходите. Отец велел вас предупредить и к нам привести.
— Отец дома?
— Дома…
— Тогда мы пойдем вон по той улице.
Никем не замеченные, мы прошли мимо плохо освещенной лавочки в темный узенький переулок. Теперь бы благополучно добраться до соседского дома, и считай — половина опасности позади. Надежный был дом. На углу нашей улицы я остановился.
— Вот что, — сказал я Юсуфу. — Ты иди вперед. Если встретишь кого-нибудь подозрительного, остановись, я тоже остановлюсь, если повернешься, я побегу.
— Не бойтесь, дяденька! — с недетским бесстрашием ответил Юсуф и пошел вперед. Он прошел шагов двадцать, а я настороженно следил за ним из-за угла. По улице в желтом свете фонарей спешили по своим делам прохожие. Юсуф остановился, сделал мне знак рукой, мол, иди. Возле моего дома (он был всего в нескольких метрах от меня) я не заметил ничего подозрительного и двинулся дальше.
Войдя к себе, Юсуф оставил дверь приоткрытой. Я остановился, посмотрел на окна в комнате моей матери. Какой-то печальный свет лился из них. И меня охватила грусть. Родной дом показался мне заброшенным, опустевшим.
Я тихонько толкнул дверь и, войдя, быстро бесшумно закрыл ее за собой. В комнате горела тусклая лампочка. Свечей двадцать пять, не больше. Юсуф не мигая глядел на меня. Глаза его блестели от возбуждения. Немного погодя я заметил его отца за столом. Он курил, и дым от сигареты на какое-то мгновение скрыл его от меня.
— Садитесь, пожалуйста. — Он встал, предлагая мне стул. — Если они не заметили, как вы вошли, вам нечего больше бояться.
Я сел и вдруг почувствовал страшную усталость.
Отец Юсуфа служил официантом в кафе. Нельзя сказать, что я хорошо его знал. Лет семь или восемь мы были соседями. Встретимся, бывало, на улице, обменяемся несколькими словами.
Спрошу его, как учится Юсуф, он посоветуется со мной о каком-нибудь деле. Вот и все. Во всяком случае, я внушал ему уважение.
Он предложил мне сигарету, поднес зажигалку Я жадно затянулся и подумал: до чего же это приятно — спокойно покурить.
Наконец Нури (так звали отца Юсуфа) нарушил молчание.
— Почему эти бандиты охотятся за вами?
— По правде говоря, я сам не знаю. Им, видно, не нравится то, что я пишу.
— Вы можете здесь оставаться сколько вам нужно. Там, наверху, стоит диван, есть подушка, одеяло. Что еще нужно летом?
— Большое спасибо. День-другой проведу у вас, а там видно будет.
— Я сейчас пойду на работу, а вы оставайтесь с Юсуфом. Захочется спать, ложитесь. Всего доброго. — Нури набросил пиджак и ушел, прикрыв поплотнее дверь.
Юсуф сидел в углу на низенькой скамеечке. Стоило мне взглянуть на него, и я понял, что он давно наблюдает за мной. Обычно разговорчивый, парнишка сейчас словно воды в рот набрал. Я потрепал его по голове и сказал:
— Иди делай уроки, Юсуф. Чего-нибудь не поймешь — скажи мне, а я пока поднимусь наверх, полежу.
Дом у Нури был совсем маленький. Жена его несколько лет назад умерла. И у Нури теперь была одна забота — поставить на ноги Юсуфа, дать ему образование. Сколько раз по утрам я видел, как Нури, поливая цветы, следит из окна за Юсуфом, который по дороге в школу переходит улицу.
Я развязал галстук, расстегнул рубашку и, вытянувшись на диване, прикрылся пиджаком. Окно, выходящее в сад, было открыто, и сквозь ветви можно было наблюдать звездное небо. Спать расхотелось, и я оказался один на один со своими мыслями. Я так задумался, что даже не заметил, как Юсуф очутился возле меня.
— Те двое уже ушли от вас, — сказал он, наклонившись ко мне. — Я вначале услышал их шаги. После глянул в окно, смотрю — уходят.
— Спасибо тебе, Юсуф. А теперь ложись спать, завтра в школу.
Беспокойство не покидало Юсуфа.
— Завтра, наверное, опять придут, — сказал он.
— Кто знает, — ответил я, — может, и придут. Ну, ты иди, спи.
Юсуф ушел, а для меня началась бессонная ночь, долгая и тоскливо-однообразная, как береговая линия в штиль. Не знаю, во сколько вернулся Нури. Он тихо разделся и лег. Немного погодя я услышал его ровное дыхание, он уже спал. Где-то далеко пропели первые петухи. Наконец и я забылся сном.
Меня разбудил ветер. Он трепал занавески на окнах. В глазах был песок. Я слышал, как Юсуф на цыпочках спускается по лестнице. Потом глаза у меня стали слипаться, и я снова задремал.
Такое пробуждение бывает у человека, испытавшего сильную муку. Во рту горечь, язык не ворочается. Хочется спать, а уснуть не можешь. Сильный, свежий ветер треплет занавески, шуршит листвой. А тебе даже шевелиться не хочется. Но вот потягиваешься, встаешь.
Я посмотрел на часы, лежавшие под подушкой, — около одиннадцати. Хорошо бы сейчас выпить горячего чаю.
Время близилось к полудню. Нури все еще спал. Скоро вернется из школы Юсуф. Я ждал его, приникнув глазом к отверстию в двери. Июльское солнце жгло мостовую. Вот прошла, весело перекликаясь, стайка ребят. Наконец показался и Юсуф.
— Как дела, Юсуф? — окликнул я мальчика, едва он появился в дверях.
— Спасибо, хорошо. А знаете, дяденька, тот тип с темным мехом сидит в кофейне, что на углу.
— Ничего не поделаешь, — ответил я, — у него служба такая.
Пока мы с Юсуфом разговаривали, проснулся Нури, приготовил завтрак и своим тихим голосом позвал нас к столу.
Я вдруг почувствовал себя пленником, запертым в темнице. Посмотрел Юсуфу в глаза, стараясь найти в них подтверждение своим мыслям. Кусок не шел в горло. Во время завтрака мы не проронили ни звука.
К концу третьего дня моего вынужденного заточения я почувствовал смертельную скуку. На улице не было ни души, ни звука не долетало оттуда. По потолку полз паук, торопясь по своим делам, большая зеленая муха, жужжа, металась по комнате в поисках окна. Возле входной двери раздались чьи-то шаги. Я прислушался. Юсуф наверху делал уроки. Нури гладил рубашку, и время от времени до меня доносился запах высыхающей под утюгом влажной ткани.
Снова раздались шаги у двери… Кто-то постучал. Нури поспешно открыл дверь.
— Кто кинул горшок? Чуть плечо мне не сломал. А если бы в голову?! — послышался незнакомый голос.
— Ошибаетесь, господин, его никто не бросал, он мог упасть и от ветра. Не сердитесь, это не нарочно. Выпейте воды и успокойтесь, вы, видать, здорово испугались, — увещевал незнакомца Нури.
— Не хочу! — рявкнул в ответ сердитый господин. — И больше не ставьте горшки на окна, да еще так неаккуратно.
В один прыжок оказался я в саду. Там постоял немного, держа пиджак в руках, пока не стихли шаги. Затем бесшумно поднялся по лестнице. Возле входной двери Нури собирал цветочную землю в новый горшок. Из своей комнаты появился улыбающийся Юсуф. Он заговорщически приложил палец к губам, мол, «тише», а потом зашептал:
— Тот тип, что вас ищет, подошел к нашим дверям. Ну я и кинул ему в голову горшком. Жаль, не попал, легко он отделался. Только, смотрите, папе ни слова.
— Больше не шути так, Юсуф. Это опасно. Надо быть осторожным, очень осторожным.
Ночью я думал о поступке Юсуфа. Если в свои девять лет он проделывает такие штуки, что будет, когда он вырастет?
Семнадцать дней скрывался я в доме Нури. Все это время Юсуф приносил мне книги из моего дома по соседству. Если бы не книги, я, пожалуй, сошел бы с ума.
Еще через три дня полицейские стали числить меня ненайденным. За это время дел накопилось много, и я, почувствовав себя свободным, стал заниматься ими. Но через пять дней, как раз в тот момент, когда я рассматривал витрину букиниста на Анкарском проспекте, меня арестовали. Первые дни в заключении показались мне кошмаром. В бесконечных допросах прошла неделя. А потом суд оправдал меня и еще двоих товарищей. Денег у меня не было, я решил бросить университет и отправиться в Анатолию, где была острая нужда в учителях. Каждый день я входил в класс, где меня ждали мои босоногие, до черноты загорелые ученики. И так долгие два года провел я в селении, где не было даже электричества, читая по вечерам при свете керосиновой лампы. Мои заметки и рассказы я записывал в ученических тетрадях с желтой бумагой.
Были у меня ученики, чем-то напоминавшие Юсуфа, но все тихие и какие-то покорные. Ни один из них не решался, подобно Юсуфу, прямо и открыто глядеть мне в глаза. Так и не встретилось мне среди них парня, такого же отважного и смелого, как Юсуф.
Как-то в начале летних каникул я приехал в Стамбул. На другой день по приезде я проходил мимо школы в нашем районе. Школьники в белых рубашках двигались колонной посреди улицы. Я остановился. Впереди колонны с флагом в руке шел Юсуф. Он сильно повзрослел за это время. Заметив меня, Юсуф заулыбался, глаза его радостно заблестели. Я глядел вслед колонне ребят, пока она не скрылась из виду.
Семь долгих лет пронеслись, словно во сне. Я поразился, как быстро летит время. Ученики мои подросли и стали юношами, юноши превратились во взрослых мужчин. Зеленели и осыпались деревья. Новые мосты шагнули через реки. Неизменными оставались только горы, их цвет. Ярко-зеленая растительность на склонах, скалы, покрытые светло-зеленым мхом. Все оттенки зеленого, какие только существуют на свете, можно было найти в горах.
А я все тосковал по Стамбулу. И однажды ночью пришел в родной дом. Тот маленький домик все еще стоял по соседству. В окнах красовались кустики герани и гортензии. В большой комнате горел свет. Кто-то подошел к окну.
— Это ты, Юсуф? — не совсем уверенно окликнул я.
Мне показалось, что он не узнал меня. Потом они вместе с отцом вышли на улицу. Нури очень постарел. Зато Юсуф напоминал сказочного богатыря. Он возмужал, густая шапка волос великолепно гармонировала с его атлетической фигурой. Я узнал, что он учится на третьем курсе университета. Признаться, я испытывал своеобразную гордость, словно это я его вырастил.
На следующий вечер я разбирал мои книги, по которым стосковался за долгие годы. Кто-то торопливо постучал. Матери нездоровилось, некому было открыть и встретить гостя. Я быстро спустился и отпер дверь. На пороге стоял Нури, бледный как полотно, волосы спутались на лбу.
— Беда стряслась, сосед, — торопливо заговорил он. — В университете беспорядки, наш Юсуф ранен. Мне только что сообщили. Давай сходим в больницу.
— Сейчас, только оденусь и сразу спущусь, — ответил я.
В такие минуты на ум приходят самые тревожные мысли. Словно ледяной иглой кольнуло мне сердце. Не помню, как мы сели в машину, как мчались по каким-то улицам. Помню только врачей в белых халатах да тускло освещенные больничные коридоры и молчаливые белые стены, долгие метры белых стен.
У одной двери мы остановились:
— Побудь здесь, сосед, а я пойду поговорю с врачом, — сказал я.
В палате на койке лежал юноша с бледным лицом и закрытыми глазами. Это был Юсуф. Сестра милосердия в косынке с красной полоской подошла ко мне, зашептала:
— Он время от времени приходит в сознание, говорит что-то…
— Вы его брат? — спросил незаметно подошедший врач.
Я кивнул.
— Пуля попала в голову. Извлечь ее мы пока не могли. Сделали укол. Через час снова попробуем.
В это время Юсуф очнулся, слабо пошевелил рукой и едва слышно прошептал:
— В меня стреляли фашисты!
Я ничего не сказал и бесшумно вышел.
В ответ на немой вопрос в глазах Нури я произнес:
— Будет жить наш Юсуф!
Перевод с турецкого Ч. Малишевского.
Масудзи Ибусэ (род. в 1898 г.) — представитель старшего поколения японских писателей — известен советским читателям по роману «Черный дождь», в котором автор с большой художественной силой изобразил трагедию Хиросимы (роман выходил дважды в издательстве «Художественная литература»: в 1973 году («Восточный альманах» № 1 «Сердце зари») и в 1979 году (в серии «Зарубежный роман XX века»).
Рассказ «Командир, кланяющийся востоку» написан в 1966 году.
Если в деревне Сасаяма что-то случается, здесь принято говорить: «Деревню повело». Это означает: произошло нечто, нарушившее спокойную мирную жизнь местных жителей. Недавно «деревню повело» из-за бывшего армейского лейтенанта Юити Окадзаки.
Окадзаки хоть и ненормальный, а ведет себя тихо, никого не задирает. Просто ему мнится, будто война еще не окончилась и он продолжает считать себя на военной службе. Садясь за обеденный стол, он вдруг принимает торжественную позу и наизусть произносит пять заповедей[108]. «Первая: солдат обязан служить честно и преданно…» И так далее. Когда мать покупала ему табак, он говорил, что это дар императора, и отвешивал низкий поклон в сторону востока, где расположен императорский дворец. Гуляя по улице, он неожиданно останавливался и громовым голосом отдавал приказ: «Взять ногу!» Все привыкли во время войны к таким приказам, и выкрики Окадзаки воспринимались как шутка. Причем он ни к кому конкретно не обращался. Просто ему эти выкрики доставляли удовольствие. И честно говоря, односельчанам это не было в тягость. Ведь в деревне знали, что Юити ненормальный, и делали вид, будто в его поведении не замечают ничего необычного.
Но когда у Юити начинался приступ, он становился агрессивным. Окружающих людей он воспринимал как подчиненных солдат и требовал беспрекословного повиновения. Видимо, в спокойном состоянии Юити представлялось, что он несет военную службу в тылу, в Японии, а во время приступов — на фронте. Этим, наверно, и определялось его поведение.
Во время приступа он мог остановить любого прохожего и заорать: «Унтер-офицера ко мне!» Поскольку никаких унтер-офицеров поблизости не было, прохожий в замешательстве останавливался, не зная, что ответить. Тогда Юити орал: «Чего мешкаешь? Исполняй!» Иногда он приказывал: «В атаку!» или: «Ложись!». Среди всех его приказов самым безопасным для окружающих был приказ «В атаку!». Подчиняясь ему, человек бежал вперед и скрывался из глаз возбужденного Юити. Хуже было, когда он орал «Ложись!». Хорошо, если попавшийся ему навстречу человек был в рабочей одежде, ну, а если на нем было выходное кимоно или нарядная накидка хаори?.. Когда, подчиняясь приказу, прохожий ложился на землю, Юити оставлял его в покое и с чувством исполненного долга уходил прочь. Тех же, кто противился приказанию, он пытался силой свалить в ближайшую канаву и при этом орал: «Болван, разве не видишь, что враг рядом? Ложись!» Услышав такое, прохожий спасался бегством. Юити был хром и, как правило, не пытался догнать ослушника, лишь угрожающе кричал ему вслед: «Зарублю!»
Даже во время приступов Юити не набрасывался на женщин, стариков и детей. Свои жертвы он выбирал среди ограниченного круга лиц, с завидным постоянством нападая лишь на тех, кто не знаком с армейской жизнью. Это явилось поводом для предположений, будто Юити вовсе не сумасшедший. Во всяком случае, на сегодняшний день в деревне сложилось мнение, что Юити причисляет к подчиненным ему солдатам лишь местную молодежь и крестьян средних лет. Правда, бывали и исключения. Однажды, вскоре после поражения Японии в войне, когда у Юити был второй или третий приступ, в деревню Сасаяма приехали два парня — перекупщики овощей. Они зашли передохнуть в придорожную часовню и только расположились, как вдруг перед ними возник Юити и приказал: «Цель триста, огонь!» Затем, яростно сверкая глазами, завопил: «Болваны, чего мешкаете! Враг рядом!» Те настолько перепугались, что опрометью кинулись бежать, не спросив даже, чего ему от них надо. Война только окончилась, и, видимо, эти перекупщики овощей пока еще не освободились от трепета, испытываемого перед военным приказом, и по инерции повиновались магическому воздействию военной терминологии.
И еще раз, совсем недавно Юити накинулся на одного юношу из небольшого городка на побережье, который пришел покупать древесный уголь и мирно беседовал на ступенях часовни с местным углежогом Мунэдзиро. Юити незаметно подкрался к ним и завопил: «Ложись!» Его сбило с толку еще и то, что на юноше была старая армейская каска и поношенная солдатская форма, купленная по случаю на распродаже. Зная его причуды, Мунэдзиро тут же упал на землю, а юноша остался сидеть на ступеньке, с недоумением разглядывая Юити. Последний с криком: «Ложись, враг рядом!» — схватил парня за плечи и попытался свалить на землю.
— Ты что, рехнулся? — закричал тот и оттолкнул Юити.
— Ах, ты сопротивляться? Болван! Зарублю! — завопил Юити и тут же схлопотал оплеуху.
Юити, в свою очередь, дал юноше пощечину, и вскоре оба покатились по земле, осыпая друг друга ударами. Когда Мунэдзиро встал на ноги, Юити лежал на земле лицом кверху, а юноша расстегивал солдатский ремень с большой бляхой.
— Остановись, так нельзя! — закричал Мунэдзиро и обхватил пришельца сзади. — Эй, Хасимото, эй, Синтаку! Идите скорее сюда, — позвал он на помощь живших неподалеку соседей. Те сразу же выскочили из своих домов и примчались на крики.
К счастью, парень в солдатской форме не отличался физической силой и не смог вырваться из цепких рук Мунэдзиро. Он лишь беспорядочно сучил ногами, изрыгая отборные ругательства:
— Да как он смеет мне угрожать! Откуда взялся этот милитаристский оборотень, это привидение времен войны? Отпустите меня, Мунэдзиро!
— Успокойтесь, — увещевал его Мунэдзиро. — Взгляните на него. Разве он способен сопротивляться? Он ведь совсем уже выдохся.
— Нет, как смеет он мне угрожать! «Зарублю!» — да от одного этого слова, от которого так и несет духом милитаризма, меня наизнанку выворачивает.
— Не обращайте внимания. Ему ведь кажется, что все еще идет война. Тогда это словечко было в ходу, и мы терпели. Не так ли?
— При чем тут война? Разве наша страна не поклялась, что больше не будет вооружаться? И если вы с ним заодно, забирайте ваш уголь обратно. Куплю у кого-нибудь другого.
— Отдавай немедленно! Такому сопляку, как ты я с голода помру, но уголь продавать больше не буду.
Пока шла эта словесная перепалка, Хасимото и Синтаку, улучив момент, подхватили Юити под мышки и подняли с земли. Юити, наверно, вывихнул ногу. Морщась от боли, он стоял, тяжело опираясь на плечи поднявших его крестьян. Он побледнел, налитые кровью глаза косили больше обычного. Лицо напоминало сейчас маску лисы из магазина игрушек.
— Эй, есть здесь кто-нибудь из унтеров? — завопил Юити, негодующе оглядываясь вокруг. — Этого болвана надо прикончить. Он мешает тактической операции на глазах у врага подрывает боевой дух солдат. Эй кто-нибудь из унтеров, ко мне!
— Выродок! Фашистское отребье! — кричал парень в солдатской форме, с ненавистью глядя на Юити.
— Послушай, Юити, возвращайся-ка восвояси, — уговаривал его Хасимото. Потом, убедившись, что это не действует, перешел на язык военных: — Господин лейтенант, предпринимаем обходный маневр!
Хасимото повернул Юити в противоположную сторону.
— Обходный маневр! — завопил Юити, увлекаемый крестьянами в сторону. — Слушай приказ номер двадцать два! Основные силы движутся прямо на Куала-Лумпур. Отдельная часть обходит город через холмы и атакует противника с фланга…
— Что за бред! Похоже, этот ненормальный затеял игру в солдатики. Чертов агрессор! — кричал ему вслед юноша. — Послушай, Мунэдзиро, отпусти меня наконец. Я ему должен еще разок врезать по роже.
Однако Мунэдзиро крепко держал парня, пока Юити не исчез за поворотом.
— Ну, вот теперь можно! Извини пожалуйста, — сказал он и, не торопясь, поведал историю Юити.
Обычно Юити после таких происшествий отводили домой и запирали в кладовке, пока не пройдет очередной приступ. Спустя два-три дня приступ кончался, и мать Юити отправлялась к пострадавшим соседям с извинениями, после чего отпирала кладовку и выпускала сына на волю. Долго в кладовке Юити держать было нельзя. Его ожидала работа в огороде, да еще он вместе с матерью изготовлял каркасы для зонтов, занимался надомным промыслом. Без его побочных заработков они с матерью просто не смогли бы сводить концы с концами. Соседи знали о бедственном положении семьи. Это они ходатайствовали о том, чтобы поскорее выписали Юити из госпиталя, куда его поместили после ранения на фронте. Тонаригуми[109], в которую входила и семья Юити, настояла на своем, несмотря на нежелание матери воспользоваться этой любезностью. Соседи и не могли поступить иначе — они гордились тем, что в их пятидворке есть офицер, вернувшийся с фронта. Начальство госпиталя пошло навстречу — тем более что Юити был признан непригодным к дальнейшему несению воинской службы.
В ту пору болезнь Юити протекала в довольно легкой, незаметной для окружающих форме. Рано утром он надевал военный мундир, опоясывался портупеей с японским мечом и отправлялся гулять по деревенской улице. Повстречавшись с кем-либо из местных жителей, он громко выкрикивал приветствие. Обычно оно состояло из трех слов: «Будь здоров, будь!» Иногда он добавлял к нему: «Давай-давай, не вешай нос!» Иногда он останавливал уходивших на фронт юношей и обращался к ним с краткой речью. Речь эта мало походила на приветствие. Она скорее была приказом самоотверженно служить родине, поскольку Юити всех их, в том числе и провожавших, воспринимал как подчиненных ему солдат. И тем не менее в ту пору поведение Юити никому не казалось странным, даже его утренние прогулки в офицерском мундире соседи считали полезными для тренировки его хромой ноги. Некоторые странности в его поведении стали бросаться в глаза незадолго до поражения Японии в войне, и лишь через несколько дней после капитуляции, когда с ним случился первый приступ, односельчане наконец поняли, что он психически ненормален.
Вначале местные жители решили, что Юити сошел с ума из-за болезни, которую он подхватил на фронте в одной из тропических стран. Потом заговорили, будто причиной тому наследственный сифилис. Эта версия как-то будоражила людей и, наверно, поэтому держалась довольно долго. На самом же деле отец Юити дурными болезнями не болел, а умер от заражения крови в тот самый год, когда Юити поступил в начальную школу. Чрезмерный труд, бедность и полуголодное существование свели его в могилу. Овдовев, мать Юити продала росшую у нее во дворе торрею[110], на полученные деньги справила себе летнее кимоно и нанялась в горничные небольшой гостиницы «Онохан» в приморском городке, у станции. Зарабатывала она прилично и даже смогла оплатить учебу Юити в начальной школе. Наконец удалось хоть как-то вылезть из нужды. Мать отремонтировала дом и кладовку, покрыла черепицей крышу, посадила живую изгородь из криптомерии, а вместо калитки возвела ворота с большими бетонными столбами. По правде говоря, бетонные столбы не очень гармонировали с живой изгородью и окружающим ландшафтом, но это не мешало соседям восхищаться рвением женщины, потратившей немалые деньги, чтобы воздвигнуть столбы. Однажды сам деревенский староста заглянул в их дом и с похвалой отозвался о столбах. Староста сказал, что будет рекомендовать Юити в подготовительную военную школу, поскольку он способный мальчик, а мать его — выдающаяся личность и вообще они примерная семья. Мать Юити была в восторге от сыпавшихся на нее похвал и, как только староста ушел, сразу же помчалась к соседям поделиться своей радостью. «Ну и молодец я, что догадалась поставить эти бетонные столбы», — повторяла она. Вроде бы солидная женщина, а сразу зазналась…
К тому времени разгорелась японо-китайская война и начался набор молодежи в военные училища. Спешно отбирали для военного обучения и учащихся из подготовительных школ. Военные власти разослали директиву мэрам городов и деревенским старостам провести экзамены среди учащихся с целью рекомендации их в военные училища. Юити тоже направили в военное училище, по окончании ему было присвоено звание младшего лейтенанта. Он получил взвод, а спустя три года был направлен в действующую армию в Малайю. Он провоевал месяц и стал лейтенантом. Юити узнал об этом во время боевых действий на улицах Куала-Лумпура. Мать Юити, получив от него письмо не преминула поделиться радостной вестью с соседями которых она постоянно держала в курсе всех перипетий в жизни Юити, — по крайней мере, так было вплоть до присвоения ему нового звания. О дальнейшей своей судьбе Юити не писал, поэтому и мать не имела возможности держать соседей в курсе событий. Впрочем его молчание можно было объяснить некоторой потерей памяти, вызванной помешательством, но он уклонялся от ответа, даже когда его спрашивали, почему он охромел. Вначале соседи приписывали молчание Юити его скромности и даже хвалили за это. Когда война кончилась, соседи, глядя на свихнувшегося Юити, сокрушенно повторяли, что, мол, за дурные болезни отцов вынуждены расплачиваться дети. Впрочем, в спокойном состоянии Юити вел себя обыкновенно и не обращал внимания на слонявшихся по деревне юношей. Он прилежно работал в поле, делал каркасы для зонтов и уж не настолько страдал потерей памяти, чтобы не знать, из-за чего он охромел. А раз он избегал говорить об этом, невольно напрашивалась мысль, что были на то особые причины. Отсюда родилось предположение, что ногу ему сломали в драке: наверное, в армии он слишком бравировал своей преданностью и готовностью к самопожертвованию. Это раздражало однополчан, и они однажды так избили его, что повредили ногу.
Как раз, когда в эту версию окончательно уверовали соседи Юити, из Сибири вернулся Ёдзю — младший брат Мунэдзиро. В поезде, шедшем из Цуруга, он оказался рядом с бывшим фельдфебелем Уэда, который насвистывал наивную детскую песенку «Пойдемте к пруду». Ёдзю удивило, что Уэда — уроженец отдаленной деревушки в префектуре Ямагути знает песню, которую сложили в родной деревне Ёдзю. Обычно ее распевают дети из Сасаямы, собирая траву и полевые цветы:
Пойдемте, пойдемте
С порожними корзинками
К пруду Хаттабира.
Здесь царит тишина,
Лишь сойки поют.
Мы нарвем здесь травы.
Мы нарвем здесь цветов.
Сквозь щели в корзинках
Будут падать на землю они.
Мы опорожним корзины
И снова пойдем.
Вот уж пятнадцать набрали!
Жители Сасаямы перегородили небольшую впадину между гор плотиной. Постепенно в ней скопилась вода. Так образовался пруд Хаттабира, напоминающий по форме тыкву-горлянку. С тех пор дети повадились ходить туда и собирать вокруг пруда полевые цветы и травы. К пруду вела едва заметная лесная тропинка, и посторонние даже не знали о его существовании. Вот почему Ёдзю несказанно удивился, услышав, что Уэда распевает детскую песенку о пруде Хаттабира.
— Кто научил вас этой песне? — обратился он к Уэде.
— Честно говоря, я впервые услышал ее накануне войны на одном морском транспорте. Это вроде бы колыбельная песня, которую сочинили в какой-то глухой деревушке Сасаяма, — ответил Уэда.
По словам Уэды, ее пел командир взвода Юити Окадзаки на самодеятельных концертах, которые устраивали солдаты на транспорте, направляющемся к Южным морям, и, само собой, солдаты его взвода выучили эту песню наизусть. От этого Уэды узнал Ёдзю подробности ранения Юити в Малайе, а также причину его помешательства. На Малайском фронте Уэда был еще в звании ефрейтора и служил у Юити ординарцем. Это случилось во время переброски подразделения Юити из Куала-Лумпура в направлении Серембана. На ближних подступах к Серембану был взорван железобетонный мост, и саперы на этом месте строили деревянный. Сама речушка была шириной не более четырех-пяти метров, но на грузовиках это препятствие преодолеть не представлялось возможным, и солдатам ничего не оставалось, как ожидать завершения работ. Командир саперного взвода в одних трусах и в каске руководил работами и одновременно объяснял Юити:
— Не повезло вам. Прибудь вы сюда на двадцать минут раньше, все было бы в порядке, мост еще стоял целехонек. А может, вам и повезло: появись вы на десять минут раньше, взлетели бы ваши грузовики вместе с мостом на воздух. Потерпите, через часок наведем новый.
Он рассказал, что уже дважды они наводили здесь деревянный мост, и дважды его разбомбили вражеские самолеты.
На случай воздушных налетов грузовики и обозные повозки загнали в рощу каучуковых деревьев. Юити направил с десяток солдат в помощь саперам, остальные с оружием в руках ждали появления вражеских самолетов. Другие отряды, следовавшие за подразделением Юити, тоже укрылись в каучуковой роще.
После недавно прошедшего тропического ливня здесь было прохладно. Рощу огибала река, которая, пересекая равнину, исчезала за дальними холмами. Равнина была изрыта воронками от бомб, в которых стояла мутная вода. В одной из воронок по самую шею в воде нежились два буйвола. На конце рога одного из них примостилась белая цапля. И буйволы, и цапля застыли, словно изваяния, и безучастно взирали на саперов. Наконец саперы завершили свою работу, и солдаты расселись по грузовикам, которые начали медленно въезжать на мост. Следовавший первым грузовик внезапно остановился на самой середине моста: забарахлил двигатель. Пока его ремонтировали, солдаты скинули с себя рубашки. Жара стояла нестерпимая, да к тому же в каждом грузовике солдат набилось что сельдей в бочке. Солдаты на первом грузовике от нечего делать лениво перебрасывались ничего не значащими фразами. Один, глядя на буйволов, сказал, что неплохо бы их съесть. Другой ответил, что у буйволятины сильный запах, да к тому же она жесткая — не прожуешь. Кто-то стал подсчитывать воронки от бомб, сосчитал до тридцати двух и сбился.
— Какое расточительство! — воскликнул он, указывая на воронки. — Не пожалели бомб на эту равнину!
— Да уж, война — дорогостоящее удовольствие, и денег на нее не жалеют, — откликнулся ефрейтор Томомура.
Говорили они достаточно громко, и их услышал со второго грузовика ординарец Уэда, а значит — и командир Юити Окадзаки, который сидел в кабине.
Юити, которого прозвали кланяющимся востоку командиром за то, что он по любому поводу отбивал поклоны, повернувшись в ту сторону, где в Токио находился императорский дворец, выскочил из кабины и завопил:
— Ефрейтор Томомура, ко мне!
Потом, видно, передумал, подошел к первому грузовику и потребовал, чтобы откинули задний борт. Юити влез на грузовик и поднял за собой борт, придерживая его рукой.
— Ефрейтор Томомура, ко мне, — приказал он.
— Слушаюсь, — ответил Томомура и стал с трудом пробираться через битком набитый солдатами кузов.
— Повтори, о чем ты только что говорил, — потребовал Юити, сверля его взглядом.
— Я сказал: дорогостоящее удовольствие.
— И это все? Ну-ка повтори со всеми подробностями.
— Ефрейтор Окая сказал, что враг слишком щедро бросает бомбы. И я ответил, что война — дорогостоящее удовольствие.
— Болван! — завопил Юити и отвесил Томомуре пощечину, потом другую.
Когда он собирался ударить Томомуру в третий раз, шофер, не зная, что происходит позади, включил газ, и грузовик тронулся с места. Юити покачнулся и, теряя равновесие, оперся о борт. Незакрепленный борт откинулся, Юити инстинктивно ухватился за Томомуру и, увлекая его за собой, вывалился из машины и через перила моста полетел вниз. К несчастью, оба ударились о торчавшую из воды железобетонную опору. Причем Юити чудом зацепился за нее и повис, а Томомура свалился и исчез под водой. Все это произошло в течение считанных секунд.
Первым опомнился прапорщик Ёкота и в чем был прыгнул в воду.
— Унтер Футода, — закричал он, — возьмите нескольких солдат и следуйте за мной. Надо отыскать ефрейтора Томомуру.
Уэда тоже прыгнул в воду. Река была мелкая, воды только по пояс, но илистое дно засасывало ноги в тяжелых солдатских ботинках и сильно затрудняло поиски. Вскоре подоспели санитары, обосновавшиеся выше по реке.
— Командир, командир! Вы меня слышите? — кричал над ухом Юити подобравшийся к торчавшей из воды опоре прапорщик Ёкота. Юити лежал лицом вверх, глаза его были закрыты, из уха текла тонкая струйка крови.
Подобравшийся к Юити санитар стал щупать у него пульс.
— Все в порядке, командир жив, — сказал он.
— Вы уверены? — переспросил прапорщик.
— Так точно, жив, — подтвердил санитар.
Саперы сколотили несколько досок, подвели этот импровизированный плот к обломкам опоры, на которой повис Юити, перенесли его на носилки и доставили на берег.
Группа солдат, занятая поисками Томомуры, нагишом прочесывала реку, медленно спускаясь вниз по течению. Все видели, что, падая в реку, Томомура ударился головой о бетонную опору и, наверное, сразу же потерял сознание. Один из санитаров предположил, что Томомура так и умер, не приходя в сознание, и лишь благодаря этому избежал мучительной смерти в воде от удушья. Его труп отыскать не удалось. Недешево обошлась Томомуре сказанная им фраза «война — дорогостоящее удовольствие»: он получил две пощечины и погиб в мутных водах реки, даже название которой было ему неизвестно.
Командир отряда выжил. Он пришел в себя, но все время мучительно вздыхал. Скорее это были даже не вздохи, а тихие стоны. На грузовике командира везти было опасно, поэтому решили доставить его в полевой госпиталь на носилках.
Ефрейтор Окая воткнул в землю на берегу реки несколько веток каучукового дерева, условно обозначив ими могилу Томомуры. Этот самый Окая как раз и начал разговор о расточительности войны, и вот что из этого получилось. Он сам признал, что в некоторой степени виновен в случившемся, как и водитель, стронувший грузовик без предупреждения. Окая не назвал главного виновника, но всем и так было ясно, что основная доля вины ложится на командира, который, падая с грузовика, потянул за собой Томомуру.
По приказу прапорщика солдаты отряда выстроились перед воткнутыми в землю ветками каучукового дерева. Прапорщик выхватил боевую саблю из ножен и сказал: «Почтим молчанием душу усопшего ефрейтора Томомуры».
При жизни Томомура отличался медлительностью. С детства был боязлив и нерешителен, всячески избегал спортивных занятий в школе. У него была толстая нижняя губа и остренький длинный подбородок. Чтобы скрыть его, Томомура отрастил жидкую козлиную бородку, которую имел привычку пощипывать после переклички, когда отдавали команду «вольно». И все же, несмотря на свою медлительность, Томомура умел на удивление ловко ловить наполовину одичавших малайских петухов, которые бродили без всякого присмотра среди каучуковых плантаций. Он обладал способностью подманивать даже тех петухов, которые от страха залетали в малайские дома на высоких сваях. Причем ловил он их исключительно для того, чтобы угостить солдат своего отделения жареной курятиной. Для других он этого ни за что бы не сделал. Такой уж был у него своенравный характер. Однажды повар попросил Томомуру поймать трех-четырех бойцовых петухов, чтобы устроить петушиный бой. Дело было в Куала-Лумпуре. Как раз в тот день «кланяющийся востоку» командир получил приказ о присвоении ему звания лейтенанта, и в командирской палатке собрались младшие офицеры, чтобы отпраздновать это событие.
— Знаю я их, они сначала будут развлекаться петушиным боем, а потом господин лейтенант и его дружки-офицеры сожрут бойцовых петухов, чтобы отметить повышение. Нет, не по душе мне все это, и ловить петухов для него я не стану, — отрезал Томомура.
Повар сообщил об отказе прапорщику Ёкоте, тот ни слова не сказал знаменитому ловцу петухов, а донес командиру.
Но командир принадлежал к тому типу людей, которые по мелочам не дают волю чувствам. Поэтому он сделал вид, будто не обратил никакого внимания на донос прапорщика. Да и время для доноса тот выбрал неподходящее: ведь командир только что узнал о своем повышении. И вряд ли он надавал бы Томомуре пощечин лишь потому, что оказался злопамятен и не забыл случай с бойцовыми петухами. Другое дело, как расценили поступок командира солдаты, которые находились рядом и стали свидетелями случившегося.
Пока командира несли на носилках к полевому госпиталю, он, словно в бреду, то и дело повторял: «Эй, откиньте задний борт! Ефрейтор Томомура, ко мне!» При этом он мучительно протягивал руки, пытаясь скрюченными пальцами ухватиться за ветви каучукового дерева, подвязанные к носилкам, чтобы прикрыть командира от палящего солнца. Санитары, несшие Юити, забеспокоились, не начинается ли у него лихорадка. Тогда ординарец Уэда смочил водой полотенце и положил командиру на лоб.
Полевой госпиталь находился в частном доме европейского типа, расположенном в пальмовой роще. За оградой бродил малаец, который подравнивал серпом кусты вьющихся китайских роз. Левую руку он держал на пояснице, а правой, словно у него в руке был не серп, а теннисная ракетка, равномерными взмахами срезал лишние плети. Санитары миновали решетчатые ворота и по тенистой аллее пошли ко входу в дом. Юити, словно бросая вызов и этой тенистой аллее, и царившей вокруг тишине, протянул к небу скрюченные пальцы и завопил: «Эй, опустите задний борт!»
Командира бережно перенесли на операционный стол. Бросив взгляд на Юити, на его рубашку с отложным воротничком и черные сапоги, в которые были заправлены брюки, военврач раздраженно спросил у ординарца Уэды:
— Почему не сняли сапоги?
— Разрешите доложить: у командира, должно быть, перелом левой ноги, и мы не решились причинить ему боль.
— Но правый-то сапог вы могли снять? О чем только думают эти санитары?
Уэда поспешно стащил с командира правый сапог и передал санитару, стоявшему у носилок.
— Вот видишь, ничего в этом сложного нет, — сердито заметил военврач.
Ординарцу Уэде и санитарам трудно было объяснить врачу, что оставить командира в одном сапоге им представлялось настолько неприличным, роняющим воинскую честь и достоинство, что они просто не решились стащить сапог с его здоровой ноги.
— Возьми ножницы и разрежь сапог, — приказал военврач стоявшему рядом фельдшеру.
Отвечая на вопросы врача, ординарец Уэда подробно доложил о случившемся, начиная с падения командира с грузовика и вплоть до того момента, когда его доставили в полевой госпиталь. Он даже рассказал, что у командира из ушей текла кровь, и умолчал лишь об истинных обстоятельствах происшествия. Уэда просто сообщил, что грузовик неожиданно налетел на препятствие, резко накренился, и командир, а также ефрейтор Томомура, потеряв равновесие, одновременно вылетели из кузова. «Все случилось столь неожиданно, что винить здесь никого нельзя», — заключил Уэда.
— А что с Томомурой? — спросил врач.
— Скончался.
— Странно, ведь командиру не положено ехать в кузове с солдатами. Его место в кабине. Почему он оказался в кузове? Здесь что-то не так. Доложи все, как было на самом деле, — приказал военврач.
И ординарец Уэда признался, что командир ударил Томомуру за случайно сорвавшиеся с языка слова, и тот от удара свалился за борт.
Тем временем фельдшер разрезал левый сапог командира, бросил его на пол, затем разрезал штанину вдоль, обнажив ногу. Нога от голени до самой стопы сильно распухла. Врач сделал обезболивающий укол. «Ефрейтор Томомура, подойди ко мне и повтори еще раз то, что ты сказал!» — пробормотал командир.
— Ты слышал, что сказал сейчас твой командир? Похоже, грузовик стоял, когда он ударил ефрейтора. — Военврач нахмурился.
— Да, — признался наконец ординарец, не выдержав его строгого взгляда.
— Здесь вам больше делать нечего, отправляйтесь в свою часть, вы свободны, — приказал военврач.
Ординарец Уэда и санитары отдали честь лежавшему на операционном столе командиру и покинули полевой госпиталь.
Выйдя наружу, санитар сказал:
— Вот так военврач! Такому палец в рот не клади — все насквозь видит. Сразу чувствует, где правда, а где вранье.
— Это наш командир сам в бреду наговорил что-то несусветное. А может, так оно и было, — пробормотал его напарник, потом добавил: — Взгляни-ка лучше на этого малайца. Завидую ему. Ни власти над ним никакой, ни война ему нипочем. Знай себе стрижет розовые кусты…
— Что ты несешь? Помалкивай, пока на гауптвахту не угодил, — зашептал первый санитар, испуганно оглядываясь по сторонам.
После того как командир попал в госпиталь, Уэда лишился должности ординарца и стал обыкновенным ефрейтором. Командовать взводом назначили младшего лейтенанта Асано, выдвинувшегося на офицерскую должность из рядовых. Во время ночного боя в их взводе двое солдат были тяжело ранены. Санитары, отвозившие их в полевой госпиталь, зашли проведать своего бывшего командира. По возвращении в часть они сообщили, что состояние его неважное, нога, возможно, срастется, а вот с головой хуже. Видимо, ушиб был очень сильный и повредил мозг. По словам побывавшего в госпитале солдата Мотидзуки, командир лежит на койке, закрыв глаза, и время от времени выкрикивает что-то непонятное — большей частью отдельные слова из военных приказов и патриотических речей вроде: «беззаветно служите родине», «я отвечаю за ваши жизни», «антивоенные мысли», «всех, кто жалуется, зарублю собственноручно». Очень грозные слова!
— Похоже, его не вылечить. Говорит бессвязно, будто хватил лишнего. Одно слово — тронулся, — заключил свой рассказ Мотидзуки.
Другой солдат, озираясь по сторонам, добавил:
— А может, это дух ефрейтора Томомуры преследует нашего командира и мстит ему?
Смешно, конечно, впутывать в эту историю дух умершего Томомуры, но факт остается фактом: многие солдаты из взвода Юити своими глазами видели, как, падая с грузовика, командир потянул за собой Томомуру.
В последующие дни продолжали поступать отрывочные сведения о состоянии здоровья Юити. Их сообщали санитары, отвозившие в полевой госпиталь очередные партии раненых. Нога быстро срасталась, а симптомы помешательства ослабели. По крайней мере, командир перестал бредить, но некоторые признаки ненормальности, видимо, сохранились и приобрели хронический характер.
К тому времени более половины бывшего взвода Юити заболело крайне неприятной кожной болезнью, получившей название тропической экземы. Болезнь поражала солдат, переправлявшихся вброд через реки и болота в зоне джунглей. Сначала появлялось раздражение, напоминающее мокнущую экзему, затем на подошвах ног, голенях и в паху образовывались язвы. Санитары пытались лечить эту непонятную болезнь, заливая язвы йодом, но йод не помогал, и болезнь продолжала свирепствовать. Говорили, что даже командир ее не избежал. При каждом известии о победах японской армии он обязательно совершал омовение, не брезгуя даже грязной водой из канавы, после чего отбивал поклоны, повернувшись к востоку. Из-за этой привычки он и подхватил тропическую экзему. Еще говорили, будто единственным спасением от этой болезни был переезд в любое место с чистой водой.
Командиру Юити нравилось отбивать поклоны в сторону востока, выражая тем самым свои верноподданнические чувства. Еще в ту пору, когда со своим взводом он плыл на военном транспорте, стоило ему услышать сообщение по радио об очередной победе, как он тут же выстраивал своих солдат на палубе, приказывал поклониться востоку и приветствовать победу троекратным «ура!». После этого он обязательно обращался к солдатам с назидательной речью. Бывало и так: днем сообщали о том, что японские бомбардировщики успешно бомбили некий город на континенте. Юити сразу же вызывал на палубу солдат и заставлял кричать «ура» и кланяться. Потом то же сообщение повторялось в вечерней передаче, и Юити снова выстраивал солдат и заставлял отбивать поклоны. Солдаты из других подразделений прозвали его солдат «кланяющимся взводом». Тогда Юити во время одной из своих речей после очередных поклонов заявил: «Наш взвод стал знаменитым благодаря тому, что он именно так выражает верноподданнические чувства, поэтому теперь вам надлежит с еще большим рвением демонстрировать свой патриотизм, сосредоточив дух и мысли на беззаветном служении родине. Когда вы запомните наизусть и научитесь ценить даваемые вам наставления, перед вами откроется глубочайшая суть верноподданнического поклонения и вы сумеете ощутить истинный восторг».
Судя по всему, Юити нравилось обращаться к подчиненным солдатам с поучительными речами в еще большей степени, чем заставлять их верноподданнически кланяться востоку. Некоторые солдаты злословили, будто командир специально заставлял своих подчиненных отбивать поклоны, чтобы получить возможность произнести очередную назидательную речь. Другие говорили, что он высокопарными речами пытался скрыть свой страх перед вражескими подводными лодками. «Почему другие офицеры не посоветуют нашему верноподданному командиру прекратить по всякому поводу отбивать поклоны в сторону востока?» — удивлялись солдаты. На что ефрейтор Томомура однажды ответил: «Просто эта несусветная глупость не противоречит военному уставу. Вот, оказывается, какой у нас нестрогий устав. Зато он жестоко карает любого разиню, у которого стащили одну-единственную рубаху». Томомура был остер на язык и привык открыто высказывать свое мнение. За это его и невзлюбило начальство.
Когда Ёдзю стал укладывать вещи, собираясь сойти с поезда, Уэда сказал:
— Наверно, ты встретишься с кланяющимся командиром. Так вот передай ему, что его бывший ординарец Уэда рассказал тебе о нем все без утайки и из-за этого лишился удовольствия два часа любоваться родным пейзажем из окна вагона. Словно какой-то чужак, а не японец вернулся на родину после долгого отсутствия. Так и передай командиру.
— Ты говоришь так, будто заразился в Советском Союзе духом свободомыслия. И если я в точности повторю твои слова, он страшно разозлится. Ведь он — само воплощение беззаветного служения родине и превыше всего ставит военную субординацию.
— Чушь! Наверно, этот верноподданный командир первым отказался от своих убеждений. Но, может, он все еще не излечился от умопомешательства?
— Ты бы разок взглянул на бетонные столбы, которые украшают ворота его дома. Наверно, тогда тебе легче будет его понять. Знаешь, верхушки этих столбов украшены разноцветными стеклами. Правда, эта идея принадлежала не Юити, а его мамаше.
— А на столбах, должно быть, высечены слова из патриотических речей? Так ты ему при встрече скажи, что водитель того самого грузовика был осужден по статье за непреднамеренное убийство боевого соратника и нанесение увечья своему командиру. Суд жестоко его покарал, и все это из-за чрезмерного усердия командира в выражении верноподданнических чувств.
Уэда сказал, что ненавидит Юити — раньше испытывал перед ним страх, но теперь этот страх перерос в ненависть.
В тот день, когда Ёдзю возвратился в родную деревню Сасаяма, с Юити случился припадок, и он убежал из дома. Хромота мешала ему быстро ходить, зато он удивительно ловко взбирался по крутым склонам, что нелегко даже здоровому человеку. Причем по склону спускаются обычно бегом, а Юити даже шага не ускоряет. Что-то было в нем общее с лисой-оборотнем. Правда, лисы-оборотни бродят по горам, будто по ровной, как стол, местности, и, конечно же, Юити уступал им в ловкости. Только что их, кажется, видели на восточном склоне горы, глядь — они уже с непостижимой быстротой перебрались на западный и спокойно поглядывают на преследователей. Юити, конечно, на такое не способен. Поэтому, когда мать преследует его, чтобы вернуть домой, он делает вид, будто спасается бегством, а на самом деле прячется в чьей-нибудь кладовке или курятнике. Он не обладает способностями лис-оборотней, но обыкновенной хитрости у него хватает. Справедливости ради следует сказать, что Юити никогда не убегает в чужие деревни, поэтому лучше всего оставить его в покое. Надоест прятаться в чужом сарае или где-нибудь еще — сам вылезет.
Вот и теперь мать Юити, потратив не меньше часа на бесполезные поиски, вернулась домой и горько плакала, сетуя на свою судьбу. Тем временем Юити бродил по расположенному чуть выше в горах деревенскому кладбищу и, останавливаясь у каждой могилы, хлестал могильные камни ремнем, приговаривая:
— Получай оплеуху! И ты, и ты тоже. Получай оплеуху!
Могильные камни представлялись ему солдатами.
Как раз в этот момент на кладбище появились Ёдзю, Мунэдзиро, Хасимото и Синтаку. Мунэдзиро держал в одной руке поминальную курительную палочку, в другой — глиняный кувшин. У Ёдзю была ветвь камелии с полураспустившимися цветами. Хасимото нес блюдо с мандзю[111]. Соседи с трудом уговорили безбожника Ёдзю прийти на кладбище, чтобы оповестить похороненных здесь предков о своем благополучном возвращении на родину.
Ёдзю долго сопротивлялся, считал посещение могил пережитком феодальной эпохи, несовместимым с его принципами. Хасимото дал ему выговориться, потом сказал:
— Может, ты и прав, но, как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. А будешь упрямиться, за тебя здесь замуж никто не пойдет. Кстати, ведь у нас и теперь нет такого закона, который запрещал бы посещение могил наших предков.
А Синтаку добавил:
— Ёдзю, когда ты оказался в той, другой стране, ты ведь не нарушал ее законов. Почему же теперь, вернувшись в родную деревню, ты отказываешься следовать порядкам, принятым здесь? Ты вернулся в добром здравии, а ведь все мы очень за тебя беспокоились. Поэтому тебе следует пойти вместе с нами и известить предков о благополучном возвращении.
Общими усилиями удалось наконец уговорить Ёдзю. Мунэдзиро — старший брат Ёдзю — предполагал, что ему одному это будет не под силу, поэтому он заранее послал жену к Хасимото и Синтаку за подмогой.
И вот они стояли вчетвером перед могилой. Мунэдзиро зажег на могильном камне поминальную курительную палочку и наполнил водой из глиняного кувшина цветочную вазу. Ёдзю поставил в вазу ветку камелии, затем сложил руки ладонями вместе и склонился в молчаливой молитве. Остальные последовали его примеру. Когда эта простая и безыскусственная церемония близилась к концу, кто-то неожиданно заорал:
— Взвод охранения, ко мне!
Молившиеся ошеломленно оглянулись. Позади в военной фуражке и безрукавке стоял Юити, вперив в них пронзительный взгляд. Глаза его косили сильнее обычного — признак того, что приступ был в самом разгаре.
— А, это вы, господин лейтенант Окадзаки, — воскликнул Хасимото. — Спасибо, что потрудились к нам подойти. Разрешите предложить вам пирог с фасолевой начинкой — вы, кажется, его любите?
Хасимото взял с поставленного на могильный камень блюда пирог и подал его Юити.
Юити посмотрел на пирог, неожиданно поднес руки к глазам, плечи его заходили ходуном, и он начал громко всхлипывать. Потом он прижал пирог к груди и заплакал. Казалось, будто не человек плачет, а скулит собака. Плач его прекратился так же внезапно, как начался.
— Ко мне, — приказал он хриплым голосом. Глаза по-прежнему сильно косили, голова тряслась. Похоже, он вот-вот начнет орать, — решил Мунэдзиро, в этом случае надо или подчиниться приказу, или покрепче ухватить Юити и отвести домой.
— Как поступим? — тихо спросил Хасимото.
— Не будем его раздражать, не стоит портить сегодняшний день. Сюда ведь специально пришел Ёдзю, чтобы поклониться могилам предков, — шепнул Мунэдзиро.
— Тогда пошли строиться, и ты, Ёдзю, тоже не сопротивляйся, — предупредил Хасимото.
— Становись! Не мешкай! Можно без оружия. — Приказ Юити прозвучал на удивление дружелюбно.
Все четверо — Мунэдзиро, Хасимото, Ёдзю и Синтаку — поспешно выстроились перед Юити по ранжиру.
— Направо равняйсь! Смирно! — последовал новый приказ Юити. Сам он тоже встал по стойке «смирно» и торжественно произнес: — Слушай меня! Сегодня мы удостоились высочайшего подарка. Нашему подразделению преподнесли сладости. Это высочайшая честь. Мы растроганы до слез. Прошу с благоговением принять подарок. Сейчас я каждому из вас выделю его долю, но прежде приказываю сделать благодарственный поклон.
С этими словами Юити повернулся в направлении озера Хаттабира. Остальные последовали его примеру. Хотя небо было сплошь в тучах, Юити с абсолютной точностью определил, где восток.
Совершив поклон, он отдал команду «вольно» и, подойдя к стоявшему на правом фланге Мунэдзиро, приказал:
— Смирно, открыть рот!
Мунэдзиро исполнил приказ. Юити отломил кусочек пирога и сунул ему в рот. Затем таким же манером положил по кусочку в разинутые рты остальных.
У Юити после раздачи осталась еще добрая половина пирога. Он встал по стойке «смирно» и затолкал его себе в рот. Юити очень любил сладкое. Он замер, наслаждаясь вкусом пирога, забыв даже скомандовать «разойдись!». Как раз в этот момент к нему сзади подкралась мать. По-видимому, она из дома услышала зычный голос сына, когда тот отдавал приказы.
Не замечая ее, Юити, прикрыв ладонью рот, жевал пирог. Мать подала знак остальным, чтобы они пока оставались на месте, потом подошла к сыну вплотную и схватила сзади за безрукавку. Юити испуганно обернулся.
— Сынок, — ласково произнесла мать. — Тебя, кажется, угостили чем-то вкусненьким.
Юити сверх ожидания послушно кивнул головой и открыл рот, показывая матери его содержимое.
— Ой, да ведь это пирог с фасолевой начинкой — твое любимое блюдо! А теперь пойдем домой, по дороге доешь.
Юити безразлично поглядел на мать. Потом до него, по-видимому, дошел смысл ее слов, и, устало понурив голову, он сделал первый шаг. Мать слегка поклонилась мужчинам и, крепко держа сына за руку, повела его к дому.
— Ну и ну, — вздохнул Ёдзю, сплевывая. — Он похож на страшное привидение, пришедшее к нам из прошлых лет.
Остальные тоже стали отплевываться. Слюна у всех была буро-грязная из-за растаявшей сладкой начинки из красной фасоли. Никто не решился проглотить отломанные немытыми руками Юити кусочки пирога, но и выплюнуть их на глазах у Юити они постеснялись. Затем все четверо вновь склонились в молчаливой молитве перед могилой и покинули кладбище.
— Стоит вспомнить, как он грязными руками совал эти куски нам в рот, все нутро выворачивает наизнанку, — сплевывая, сказал Хасимото. — Но речь закатил он знатную. Так и мнится, будто в самом деле сподобился отведать высочайше дарованный пирог. Слеза прошибает. Надо же… «Высочайшая честь», «прошу с благоговением принять подарок»…
— Все это несусветная чушь, — зло произнес Ёдзю. — Дурацкий спектакль, который так долго разыгрывали сумасшедшие в черных сапогах.
— Не говори так, — Мунэдзиро с укором поглядел на младшего брата. — Не следует нам вступать друг с другом в пререкания. Я, к примеру, на такие вещи не реагирую. Наверно, потому, что не умею сопротивляться. А ты впервые столкнулся с Юити и сразу полез в бутылку.
— Из-за этого выродка? Да он не стоит даже этой начинки, от которой мы никак отплеваться не можем!
— Хорошая девушка есть в доме Омори из деревни Инада, — заговорил о другом Хасимото.
Остальные повернулись к нему, ожидая продолжения, но Хасимото ничего не добавил, и все молча стали спускаться по узкой тропинке к деревне. Тропинка пересекала ухоженную рощу, сквозь деревья внизу проглядывала деревенская улица и черепичная крыша дома Юити с живой изгородью из криптомерии и бетонными столбами у ворот.
Обычно цветные стекла на верху столбов посверкивали в лучах солнца красным и синим, но в этот пасмурный день их не было видно. Сквозь просвет между деревьями они заметили, как Юити и его мать вошли в дом.
— И все же удивительно, до чего точно Юити определил, где восток. Ведь если глядеть со стороны нашего кладбища, пруд Хаттабира расположен точно на востоке, — прервал молчание Хасимото.
— Завтра надо спускать воду в пруду Хаттабира, — сказал Синтаку. — А послезавтра — в пруду Ботандани. Нынче рано наступила осень. Не завидую тому, чья очередь снимать заслонки. Вода-то холоднющая.
— Что верно, то верно. А ведь в этом году как раз мой черед, — вздохнул Мунэдзиро. — Послушай, Ёдзю, может, заменишь меня? Я что-то расхворался в последнее время, а там надо по пояс залезать в воду.
Ёдзю не ответил, его мысли были заняты другим.
— Похоже, песня про пруд Хаттабира, знаете, эта «Пойдем, пойдем», стала очень популярна, — сказал он. — Говорят, Юити тоже ее распевал, когда плыл на военном транспорте в Южные моря. Ее исполняли там и солдаты на своих самодеятельных концертах…
— Так и быть, Ёдзю, раз ты отказываешься, придется мне самому снимать заслонки. Значит, ты, будучи в Маньчжурии и Сибири, узнал, что Юити пел эту песню в Южных морях? Хотел бы я поглядеть, как этот фанатик исполняет детскую песенку. Выходит, наш пруд Хаттабира и в самом деле стал знаменитым. Вот здорово! Придется уж мне спускать воду в знаменитом пруду Хаттабира.
Мунэдзиро показалось, что Ёдзю увиливает от тяжелой работы. И он раздраженно подумал, что зря он балует младшего брата.
Наконец они вступили на деревенскую улицу. Когда они проходили мимо дома Юити, его мать набирала воду из колодца, вырытого близ живой изгороди. Накручиваемая на ворот цепь сильно скрипела. Должно быть, мать Юити заменила веревку цепью в ту пору, когда перестраивала дом и ставила бетонные столбы. Теперь, когда она набирала воду, цепь громыхала на всю деревню. Этот звон отдавался у соседей в ушах, но однажды староста остановился у их дома и сказал матери Юити, что звон колодезной цепи ему очень приятен. Это было в тот день, когда староста вместе с директором школы пришли к ней сообщить, что будут рекомендовать Юити в подготовительное училище. Директор, помнится, сказал, что в школьном учебнике для чтения есть знаменитая строфа о колодезной цепи. Написал ее поэт Бокусуй Вакаяма. А староста добавил:
— Издалека звон колодезной цепи в точности напоминает крик журавля. А ведь сказано: «Журавль курлычет в глубоком болоте, а голос его доносится до небес». Этот звон вещает о радости и счастье.
Слова старосты прозвучали как слишком уж явный комплимент, но мать Юити с той поры стала чаще, чем нужно, набирать воду из колодца, чтобы все соседи слышали звон колодезной цепи.
Перевод с японского Б. Раскина.