Сила любви (Из былин войны) Повесть

I

Яркое маньчжурское солнце нестерпимо жжет землю. В раскаленном воздухе не чувствуется ни малейшего дуновения ветерка. Вся природа как бы истомилась от зноя и притихла в томительном ожидании вечерней прохлады. Нигде ни звука... Только едва слышно журчит, струясь по камням, прозрачная горная речонка, стальной лентой прорезывающая ярко-зеленую долину, красиво раскинувшуюся между двумя горными хребтами, густо заросшими мелколесьем. Там, где долина суживается и сдавливающие ее горы образуют узкое, похожее на трещину ущелье, сквозь густую зелень деревьев белеет одинокая фанза1. На первый взгляд фанза кажется необитаемой. По крайней мере, ни на дворе, ни около нее не видно ни одного живого существа: не суетятся хлопотливые куры, не бегают высоконогие китайские свиньи, неизбежные во всяком китайском хозяйстве. Даже собак нигде не видно. Как слепые смотрят на яркое солнце деревянные переплеты широких оконных рам, заклеенные сероватой бумагой, заменяющей в Маньчжурии стекла. Двери наглухо закрыты. Высокий забор, связанный из стеблей гаоляна2, с боков закрывает фанзу, скрывая за собой на диво обработанный небольшой огородик. Крошечные грядки, ровные, изящно обделанные, тянутся в симметричном порядке, оставляя между собою песчаные дорожки. Аккуратно вытесанные жердочки поддерживают ползучие стебли горошка и бобов. Своеобразная китайская капуста кокетничает своими курчавыми головками, желтеют, зарывшись под широкие листья, огромные тыквы... Тут же на огороде у задней стены фанзы, в тени, бросаемой навесом крыши, стоит огромный неуклюжий китайский гроб, сколоченный из толстых, массивных досок и подмалеванный по бокам яркими узорами. Гроб совершенно новый и, очевидно, заготовлен запасливым хозяином фанзы для своей особы на тот случай, когда ему вздумается наконец покинуть этот мир. Хороший китайский обычай, знакомый и нашим монастырям, где отшельники загодя заготовляют в своих кельях гроб для своего успокоения.

День медленно склонялся к вечеру. Солнце еще высоко стояло в небе, затопляя долину яркими лучами, но в ущелье уже сгущались тени и начинала ощущаться предвечерняя прохлада...

Откуда-то потянуло легким дуновением ветерка, и вместе с ним где-то чуть слышно звякнула подкова о каменистый грунт. Через несколько минут стук подков стал яснее. Можно было легко определить, что идет несколько лошадей... Огромный орел, неподвижно сидевший на остром каменном выступе, над самой тропинкой, вьющейся по дну ущелья, беспокойно взъерошил перья, наклонил набок голову, помялся с минуту как бы в нерешительности и вдруг, распустив широкие могучие крылья, тяжело сорвался со скалы и взмыл кверху, описывая в прозрачном воздухе гигантские ровные круги. Из-за поворота тропинки словно вынырнула косматая лошаденка с рослым всадником на спине. Следом за первым всадником, держась от него в нескольких шагах, показался другой. По желтым околышам фуражек и желтым лампасам на выцветших шароварах легко можно было признать забайкальских казаков.

Оба всадника ехали, внимательно посматривая вперед и по сторонам. Притомившиеся кони шли, понурив головы, вялым, коротким шагом... За передовыми двумя вскоре показалось еще несколько всадников, человек 20... все забайкальцы. Впереди их, на саврасом иноходце, ехал молодой смуглый офицер, с большими черными глазами, загорелый, запыленный, в сером кителе и серой фуражке. Выехав в долину, передовой дозор остановился в нескольких шагах от фанзы, поджидая остальных. Скоро весь отрядец сгруппировался перед фанзой.

— Слезай! — звонким юношеским голосом скомандовал офицер, быстро соскакивая с своего иноходца. Очутившись на земле, он, прежде всего, принялся разминать ноги, очевидно сильно отекшие от долгого пребывания в седле. Тем временем, пока он прохаживался взад и вперед, останавливаясь и потягиваясь всем своим молодым стройным корпусом, от группы казаков отделилось двое бородачей и неторопливой, развалистой походкой направились к фанзе. Потрогав припертую изнутри дверь, они обошли фанзу кругом и, проткнув пальцами бумагу в раме, внимательно заглянули в полутемную внутренность фанзы.

— Эй, ходя[49], отопри, што ль? — крикнул один из них, заметив в дальнем углу притаившуюся фигуру китайца,— Не бойся, мы тебе, дурья голова, худого не сделаем. Отвори скорей!

Старик китаец, недоверчиво поглядывая на окна, продолжал жаться в своем углу.

— А пострели тя в бороду! — рассердился другой казак.—Ишь притулился, ровно заяц... Отворяй, говорят тебе, а то силой дверь вышибем!

И, как бы в подтверждение угрозы, он изо всей силы ударил в дверь носком тяжелого сапога. Дверь жалобно застонала, но не поддалась. Очевидно, она была изнутри надежно забаррикадирована.

— Э, черт! Язви тебя! — рассердился казак, готовый уже всерьез вступить в упорное ратоборство с упрямо не поддающейся ему дверью, но в эту минуту китаец вдруг стремительно покинул свой угол и бросился оттаскивать колья, подпиравшие дверь.

— Давно бы так, косолапый черт,—снова принимая миролюбивый тон, поощрили старика казаки, — а то защемился в фанзе, как турхан, а еще латуза[50].

— Шанго[51], казак, шибко Шанго, хао[52], — бормотал тем временем китаец, приседая и оскаливая свой беззубый, сморщенный poт в приветливую улыбку. Он дружески похлопывал казаков ладонью руки, иссохшей, как у мумии, в то же время робко и подобострастно засматривая им в глаза.

— Ладно, нечего лисить-то,— добродушно ворчали казаки.— А чего не отворял, когда требовали?.. Тебе за такое неповиновение «пилюлю»[53] бы следовало, ходя, понял — «пилюлю»? — И, говоря так, казак сунул свой объемистый кулак под самый нос китайцу. Китаец еще больше осклабился и заговорил голосом, которому старался придать как можно больше ласковой почтительности:

— «Пилюля» худа есть, шибко худа... Моя «пилюля» не хочет,— хихикал он,— моя латуза шибко шанго, шибко знаком будешь...

— Будешь тут с тобой шибко знаком,— передразнил казак. — Небось ничего нет? — добавил он строго, заглядывая ему в глаза.— Ну-ка, отвечай! Китана[54] ю?

— Мию[55]! — жалобно развел руками китаец.—Мию! — еще безнадежнее повторил он,— Моя Латуза шибко бедна есть китана мию, чушек[56] мию...

— Мию, мию,—с досадой передразнил казак.—Знаем мы ваш мию, а поискать — все окажется «ю». Неверный вы народ, ходя, вот что я тебе скажу!

— Нечего с ним тут много растабарывать, — перебил другой казак.— Поищем потом сами, а пока что доложить хорунжему, фанза хоша не бравая[57], а для ночевки подходящая!..

II

Ярко светит луна, заливая долину матово-серебристым светом. У одинокой фанзы, скрытые деревьями, устало пофыркивают казачьи кони, лениво пережевывая сухие стебли чумизы3. Тут же, развалясь прямо на земле, безмятежно спят казаки, сладко похрапывая и вздыхая во сне во всю ширь могучей казацкой груди. В фанзе спят только хорунжий4, урядник да старый латуза-китаец... Впрочем, последнему плохо спится. Свернувшись калачиком на жестком кане[58], он беспокойно и чутко прислушивается к шорохам ночи. Удивляется старый китаец беспечности русских. Видел он, как с вечера, по приказанию офицера, двоих казаков с ружьями поставили впереди фанзы, за кустами, караулить долину, а двух других поместили на высоком скалистом выступе, откуда была далеко видна тропинка, прихотливо извивающаяся по ущелью, но недолго прободрствовали караульные казаки. Не прошло и часа, как и те, что караулили долину, и те, кому была поручена охрана ущелья, спали глубоким сном, положив подле себя заряженные винтовки... Подивился на такую беспечность старый манза[59]. Думал он было разбудить казаков и внушить им, чтобы они были осторожнее, так как в окрестностях, как ему доподлинно известно, бродят японские разъезды и патрули, но безотчетный страх, внушаемый казаками, не позволил ему нарушить их отдых... Боится латуза русских, но еще больше того боится японцев. Если невзначай узнают, что русские ночевали у него, а он не дал знать о том старшине соседнего селения, который в свою очередь обязан был сообщить об этом на ближайшую японскую заставу, тогда плохо ему будет. Японцы не церемонятся, а голова простого манзы в их глазах не дороже кочна капусты. Снять ее проще простого. Знает это латуза и дрожит в рваных лохмотьях, едва прикрывающих его наготу, но тем не менее доносить на русских он не согласен. Положим, казаки зарезали у него трех последних кур и петуха, которых он так искусно скрыл в глубокой яме под самой стеной фанзы, закидав ее сверху хворостом; они же разыскали запрятанную в соломе крыши чумизу и сварили из нее кашу, а для своих лошадей забрали весь остаток гаоляна, хранившийся у него на огороде, но «манза» на это нисколько не в претензии. Во-первых, казакам есть надо — они два дня уже как выехали в дальнюю разведку и питались одними только сухарями; во-вторых, забирая все это, не только не били и не. ругали его, как это делали приходившие на прошлой неделе японцы, съевшие у него обеих чушек, а, напротив, ласково похлопывали его по плечу, добродушно приговаривая: «Шанго, латуза», «шибко шанго, знакома будешь!» Мало того, когда курицы и чумизная каша были сварены, казаки пригласили и его к чашке, кто-то дал ему ложку, и он всласть наелся вкусного хлебова. Наконец, и это самое главное, молодой казачий капитан дал ему за все у него забранное две кругленьких золотых монеты...

За всю свою долгую жизнь первый раз держал латуза на своих мозолистых ладонях золотые монеты. И серебряные-то редко попадали ему в руки, а золотых он не видывал, только слышал о них... До сих пор он имел больше дела с медными чохами[60], да и те не очень часто баловали его своим посещением. В первую минуту, почувствовав на своей высохшей морщинистой ладони две блестящих монетки, латуза ошалел и долго пристально смотрел на них, потом вдруг присел на корточки и разразился дребезжащим хохотом.

— Шибка шанго, капитан, ададэ, капитан, деньга — многа, многа! — радостно твердил он, приседая и любовно дотрагиваясь до плеча молодого офицера.

— Да, русские не то, что японцы, — рассуждал, лежа на кане, латуза, — Те съели моих чушек и, уходя, заплатили какими-то бумажками. Даже и не деньги, а ярлычки какие-то... Объясняли, будто это квитанции под те деньги, которые они получат от русских, когда побьют их... Латузе даже смешно стало при мысли, что японцы могут побить русских...— Разве есть на свете народ сильнее русских? И франки и инглезы гораздо слабее их, и войска у них меньше... Латуза сам убедился в этом, когда заморские диаволы приходили воевать с самой богдыханшей[61]... У инглезов и франков людей было с горсточку, а русских очень много... А японцы собираются их побить... Хвастают нарочно, чтобы за чушек вместо денег платить какие-то ни на что не годные бумажки... При мысли об этих бумажках, полученных им от японцев, которые он все-таки спрятал, на всякий случай, две золотые монетки, полученные им от русского офицера, в глазах латузы принимают огромную ценность и кажутся ему целым капиталом. «Шанго, капитан, шибко шанго, ададэ, капитан»,— шепчет про себя латуза, а сам чутко прислушивается... Стар латуза, глаза начинают изменять, но ухо его по-прежнему чутко, и слышит это ухо что-то неладное... Словно огромная змея ползет по ущелью и глухо шуршит своей высохшей кожей по камням... Осторожно поднялся латуза с кана и вышел из фанзы... Ночь уже давно перешла за половину. Побледневшая луна медленно угасала, слегка закутанная туманной дымкой прозрачных облаков, красивым узором протянувшихся от вершины дальней сопки через весь необъятный простор синеющего небосвода. Из темного ущелья чуть струился засвежевший под утро ветерок. Шорох ползущей змеи яснее долетел до слуха латузы. Теперь он уже не сомневался в значении этого шороха. По ущелью шли люди, обутые в мягкую обувь... И много их было. Старик, не теряя времени, быстро, насколько позволяли ему старческие ноги, выбежал на ближайшую скалу и, притаившись за огромным камнем, осторожно заглянул в ущелье... Он увидел перед собой длинную фалангу японской пехоты. Закинув за плечи ружья, японцы шли по двое, мягким эластическим шагом. Впереди их шел молодой китаец. По тому, с какими предосторожностями подвигался отряд, а еще больше по телодвижениям китайца-проводника, латуза догадался, что японцы знают о присутствии русских и рассчитывают застать их врасплох... Латуза проворно сполз с утеса и, быстро подбежав к казакам, принялся расталкивать их. Но разоспавшиеся беспечные забайкальцы только глухо мычали, качая отяжелевшими головами... Вне себя от страха латуза кинулся в фанзу и изо всех сил дернул за руку офицера... Тот разом проснулся.

— Что такое, в чем дело? — забормотал он спросонья, но, увидев перед собой искаженное ужасом лицо латузы и не понимая, что ему надо, офицер опасливо потянулся за револьвером.

— Ибэн, ибэн![62] — хрипло давясь, простонал латуза, указывая пальцами на дверь. Офицер мгновенно понял. Его красивое лицо слегка побледнело, темные глаза вспыхнули, он выхватил из кобуры револьвер и одним прыжком очутился у дверей. Притулившись под забором, подсунув под себя винтовки, безмятежно спали казаки. Впереди в нескольких шагах от фанзы, около входа в ущелье, сладко дремали часовые, а дальше, торопливо примыкая на ходу штыки к ружьям, беглым шагом спешили японцы.

— Погибли! — молнией пронеслось в голове офицера, но он не потерялся. Собрав всю силу легких, он диким, пронзительным, не своим голосом завопил: «Японцы! тревога! японцы!» и, вскинув револьвер, не целясь, выстрелил, раз, другой, третий... При звуке выстрелов казаки разом очнулись... Одна минута, и все уже были на ногах.

— К коням! — зычным голосом скомандовал офицер, первым бросаясь к своей лошади... Но было уже поздно. Японцы успели обежать фанзу и, окружив ее живым кольцом, открыли огонь... Часто, часто затрещали выстрелы японских магазинок5. Пули, зловеще посвистывая, забороздили воздух... Казаки, многие не успев еще вскочить в седло, как подкошенные стали валиться, поражаемые предательскими выстрелами. Несколько лошадей упало и с жалобным ржанием принялось биться на земле, заливая ее горячей кровью. Несколько казаков, успевших сесть на коней, выхватили шашки и с отчаянием ринулись на цепь стрелков, в надежде, прорвав ее, ускакать, но японцы не дали проскакать им и нескольких шагов... Весь огонь как бы слился в одну струю свинца, направленную в смельчаков... Через минуту их тела уже корчились на земле, залитые кровью, и только трем, четырем каким-то чудом удалось прорвать это огненное кольцо и ускакать, но и из них, наверно, не было ни одного не раненого... В числе прорвавшихся был и молодой офицер, начальник казачьего разъезда. Он первым вскочил на коня и, выхватив шашку, с гиком кинулся на ближайшего японца... Японец выстрелил, но промахнулся... В это мгновенье над его головой ярко сверкнул клинок и с размаха врезался ему в темя... Заливаясь кровью, японец тяжело свалился под копыта лошади... Кругом неистово гремели выстрелы. Офицер почувствовал, как что-то сильное толкнуло и обожгло ему бок... Его даже качнуло от удара, но он напряг все свои силы и, крепко уцепившись левой рукой за луку седла, правой продолжал махать окровавленной шашкой... Смутно различал он перед собою скуластые рожи японских солдат, слышал их гортанные крики, напоминавшие крики хищных птиц, стоны и вопли расстреливаемых казаков... Запах свежей человеческой крови щекотал ему ноздри... Но вот все это исчезло. И японцы и стоны остались позади, только изредка угрозливо повизгивают около самых ушей пули... Выстрелы затихают... Офицер чувствует, как его конь словно стелется по земле... С каждым прыжком расстояние, отделявшее его от врагов, увеличивается, а с этим растет надежда и уверенность в спасении... Ущелье далеко позади; уже не слышно назойливого посвистывания пуль... Офицер вобрал всею грудью воздух, чтобы перевести дух, но при этом движении словно острые когти впились ему в бок... От нестерпимой боли голова его закружилась, он качнулся вправо, влево, разом весь как-то ослабел, осунулся, руки выпустили поводья, онемевшие ноги выскользнули из стремян... Еще несколько скачков, и он тяжело повалился с седла... Последней его мыслью было: «Неужели это смерть?!»

III

Хорунжий Катеньев испуганно открыл глаза и с минуту лежал не шевелясь, собираясь с мыслями, стараясь уяснить себе, где он находится. Над собою он видел каменный свод, с одного бока возвышалась такая же стена, с другого — небольшая площадка, тонувшая во мраке. Какой-то странный полусвет пробивался откуда-то сверху с правой стороны и чуть-чуть озарял каменные глыбы, теснившиеся со всех сторон. Катеньев попытался приподняться, но нестерпимая боль в боку и ноге ниже колена заставила его поспешить принять прежнее положение. Только теперь он заметил, что лежит на чем-то мягком. Он пошарил рукою и убедился, что под ним подложена большая охапка мягкой соломы, покрытой какими-то тряпками. Приходя все более и более в себя, Катеньев убедился, что он раздет, без кителя, сапог и шаровар, в одном белье, и на раненый бок и ногу ему наложены какие-то повязки; но из чего они и как сделаны — он определить не мог. Припоминая все случившееся, Катеньеву стало ясно, что чья-то заботливая рука подняла его с того места, где он упал, перенесла в эту пещеру, раздела, уложила на наскоро приготовленное ложе и перевязала ему раны... Но кто был этот сострадательный человек, Катеньев никак не мог догадаться.

«Японцы?!»—мелькнуло у него в голове, и холодный ужас сжал его сердце. «Конечно, японцы, кому же другому». Стало быть, он в плену. Плена Катеньев боялся больше смерти. Еще едучи по бесконечному Сибирскому пути, в вагоне, Катеньев решил, если ему будет угрожать плен, пустить себе пулю в лоб... и вот он в плену, оружие у него отобрали, и он лежит, бессильный, не будучи в состоянии пошевелиться... Расстроенному воображению его начали рисоваться картины одна унизительней другой, одна другой печальней. К страданиям физическим, которые становились чувствительнее, по мере того как прояснялось его сознание, присоединились мученья нравственные. Чувство тоски, бессильной злобы и горькой обиды на судьбу овладело душой Катеньева настолько сильно, что минутами он начинал задыхаться, как бы под навалившейся на него тяжестью... Ему хотелось, как некогда в детстве, при большом огорчении, кричать, плакать, рыдать... Он жалобно застонал... Что-то шевельнулось в дальнем углу, и какая-то темная бесформенная масса наклонилась к самому лицу Катеньева. Он напряг свое зрение и в неясном полумраке-полусвете различил лицо дряхлой старухи китаянки. Старуха что-то торопливо забормотала, чего Катеньев, не зная китайского языка, понять не мог, да он и не вслушивался. У него снова начала кружиться голова, словно голубоватые волны поплыли над его головой, и сам он поплыл с ними... Теряя сознание, он смутно ощутил около своих запекшихся губ холодные края глиняного сосуда, машинально глотнул что-то душистое, приятно пряное, холодное и потерял сознание...

Снова очнулся Катеньев. На этот раз он не чувствовал себя таким слабым, удрученным. В пещере стало светлее; настолько светло, что он легко мог различить неровности каменной стены с выдающимися уступами, широкую щель наверху, через которую проникали голубовато-оранжевые лучи солнца, и ветви густого, колючего кустарника, заграждавшие небольшое отверстие, вход в пещеру. Подле входа он увидел двух китайцев: старика того самого, в фанзе которого он ночевал, и молодого, почти мальчика. Они сидели на корточках, и старик полушепотом говорил что-то молодому, на что тот торопливо кивал головою. Старухи не было... Впрочем, Катеньев не был даже уверен, существовала ли она в действительности, а не была плодом его болезненно настроенного воображения. Вообще он с трудом отличал действительность от мучивших его кошмарных сновидений и не мог уловить грани, где кончались вторые и начиналась первая. Увидев старика китайца, Катеньев сильно обрадовался. Его появление сразу убедило молодого офицера, что он не в плену, а находится где-нибудь неподалеку от места последнего злополучного ночлега. Если бы его забрали японцы, они бы давно увезли его с собой как военный трофей. Тем временем китайцы, заметив его пробуждение, приблизились к нему и стали на колени около его изголовья. Ближе стал молодой и начал что-то торопливо тараторить, разводя руками и делая выразительные гримасы. Только вслушавшись внимательнее, Катеньев уловил наконец нечто, смутно напоминающее ему русскую речь. Долго старался он вникнуть в то, что говорил ему молодой китаец, и только после долгих усилий начал кое-что соображать. Китайчонок объяснял ему, что латуза Фу-ин-фу — говоря это, он тыкал старика в грудь — поднял его, раненого, и перетащил сюда, в горы, неподалеку от его фанзы, где он и лежит уже более четырех дней. «Ига[63] солнце, дуа солнце, трия солнце»,—твердил китайчонок, загибая пальцы на правой руке; «полсолнце»,— добавлял он скороговоркой, проводя ладонью левой руки поперек сложенных пальцев правой и при этом для чего-то крутил головой. Далее китайчонок объяснил Катень-еву, что казаки, бывшие с ним в разъезде, почти все перебиты; ускакало не более трех человек; человек пять, легко раненных, японцы забрали с собой, тяжело раненных прикололи — «кантами»[64],— многозначительно поднимал брови китайчонок и делал пояснительный жест руками, как будто собираясь кого-нибудь заколоть. Катеньев слушал, и сердце его сжималось от жалости к погибшим и бессильной злобы к коварным и жестоким победителям. Но самое худшее, что он узнал от китайчонка, это было известие об отступлении русской армии. Вся окрестность на десятки верст во все стороны была в руках неприятеля. Японцы шныряли всюду; почти каждый день небольшие отряды их и отдельные команды заходили в фанзу на отдых, и в настоящую минуту в каких-нибудь четырех «ли»[65] отсюда стоял большой японский лагерь. Катеньеву стало ясно, что он вполне отрезан от своих, почти без всякой надежды на какую-либо возможность вырваться отсюда... Плен, от которого он думал, что избавился, грозил каждую минуту. Не сегодня-завтра, а несчастия этого ему не миновать. Вдруг его осенила мысль послать записку. Хоть весточку послать о себе — все как будто легче будет на душе. Но на чем писать? Кабы была при нем его полевая сумка с записною книжкой и карандашами, но ни сумки, ни других своих вещей Катеньев не видел. «Может быть, старик китаец спрятал?»— подумал он и поспешил объяснить китайчонку, что ему надо. Тот не сразу понял, но поняв, перевел латузе. Старик внимательно выслушал просьбу Катеньева, кивнул головой и направился в угол; там, порывшись в соломе, он вытащил залитый кровью китель, шаровары, шашку, револьвер, бинокль и полевую сумку. Забрав в охапку все эти вещи, он бережно сложил их около самой головы Катеньева.

«Славный старик, честный!» — подумал про себя Катеньев, торопливо расстегивая сумку: там в одном из отделений у него лежали завернутые в бумажку три золотых пятирублевика; хотя в Маньчжурии было запрещено пускать в оборот русское золото, но многие из офицеров держали у себя по нескольку монет на случай большой крайности. Говорили, будто китайцы очень жадны до золота, за такую монету, много две, готовы исполнить чего только от них пожелаешь; действительно, были случаи, когда вовремя данный золотой спасал офицера-разведчика от опасности попасть в руки японцев. Отделив две монеты, Катеньев передал их старику китайцу.

— Скажи ему,— обратился он к переводчику,— что если он доставит от меня записку в Ляоян по адресу на конверте, он получит от того лица, которому конверт адресован, еще три таких монеты!

Китаец внимательно выслушал слова переводчика, в то же время задумчиво разглядывая лежащие на его ладони монеты. Минуту-две он как бы колебался, но потом, видимо решившись на что-то, торопливо залопотал, размахивая руками и тряся головой. Катеньев горел нетерпением узнать его ответ.

— Ну что, ну как? — понукал он в волнении переводчика. Тот с трудом, сбиваясь и путаясь в мало знакомых ему словах, перевел, что старик согласен; пусть офицер пишет, он берется доставить записку в Ляоян. У него там есть знакомый китаец, говорящий по-русски; он ему поможет.

— Ну вот и отлично,— обрадовался Катеньев.

Удача придала ему силы. На время он забыл боль и, поддерживаемый китайцами, с лихорадочной поспешностью начал набрасывать карандашом на листках полевой книжки неразборчивые, кривые строчки... Рука его дрожала, карандаш прыгал по бумаге, буквы кривились и сливались, но он верил, что тот, кому он пишет, сумеет прочесть его каракульки. Чего не разберут глаза, то подскажет любящее сердце.

IV

Вторую ночь идет Надежда Ивановна по глухим горным тропинкам, в сопровождении Фу-ин-фу. Днем они, как звери, прячутся в лесных оврагах, глухих горных трущобах, заросших кустарниками, и, только когда взойдет луна, осторожно выходят из своих убежищ и как тени крадутся, избегая встречи с кем бы то ни было. С первых шагов, как они, миновав русское сторожевое охранение, вступили на занятую неприятелем территорию, Надежда Ивановна убедилась, что Фу-ин-фу одинаково боится встреч как с японцами, так и со своими соплеменниками — китайцами. Последних, пожалуй, еще больше, чем первых. Стар Фу-ин-фу, но Надежда Ивановна не может не подивиться на его неутомимость, зоркость его старческих глаз и чуткость его уха. Несколько раз, когда она, напрягая весь свой слух, не могла уловить ни малейшего звука, Фу-ин-фу разом останавливался, мгновенья два прислушивался и, как спугнутая лисица, проворно бросался в сторону, давая ей знак следовать за собой. И ни разу уши не обманывали его. Не успевали они забиться где-нибудь, между глыбами нагроможденных камней, как вдали показывались или конный китаец-хунхуз, или японские солдаты. Мирные жители им почти не встречались. Японцы в этом случае держались другого правила, чем русские. В то время, как на территории, занятой русскими войсками, по всем дорогам и тропам взад и вперед сновали десятки и сотни мирных китайских жителей, пешком, на арбах, в фудутунках[66] и верхом, с женами и с детьми, со стариками и со всяким домашним скарбом, смешиваясь даже нередко с передвигающимися русскими полками, — японцы строго-настрого запрещали жителям покидать свои селения и слоняться по дорогам, в виду их войск. Разрешение давалось только отдельным лицам в уважение какой-нибудь особой крайности, причем такие лица снабжались засвидетельствованными со всею строгою формальностью ярлычками. Все же бродившие без свидетельств арестовывались и при малейшем подозрении обезглавливались. Оттого-то японская армия была избавлена от выслеживаний шпионов, тогда как вокруг нашей была тьма, в лице разных разносчиков, фокусников, актеров, обезьянщиков, поводырей медведей, нищих и т. д., и т. д. без конца.

Если бы кто из подруг Надежды Ивановны взглянул на нее теперь, бредущую в сопровождении китайца по глухим тропам негостеприимной Маньчжурии, ни одна из них не признала бы ее в этой грязной маньчжурке, с безобразнонелепой высокой прической, с лицом шафранного цвета, с наведенными на нем красной краской кружками, одетую в порванную синюю курму6 китайских крестьянок. Надо отдать справедливость — загримироваться ей удалось в совершенстве. Она предпочла одеться крестьянкой маньчжуркой, так как те не уродуют ног, как китаянки, чего, конечно, нельзя было бы никак подделать.

V

Длинная, большая комната китайской богатой фанзы, временно обращенной в госпитальную палату. По одной стене деревянные нары, на которых, тесно скучившись, лежат раненые. В крайнем углу у окна небольшой столик, покрытый белой салфеткой и заставленный пузырьками и склянками с жидкостями всех цветов и оттенков. У стола, на простой деревянной табуретке, облокотись на руку, в задумчивой позе сидела молоденькая сестра милосердия. Изящное, худощавое личико было бледно, а большие темные глаза красны от слез. В руках сестра держала фотографическую карточку молодого офицера в казачьем чекмене и косматой папахе. Крупные слезы, наполняя глаза, медленно скатывались по щекам молодой девушки, но она их не замечала, углубленная в созерцание портрета... Вдруг где-то близко раздался протяжный вздох, закончившийся легким стоном. Сестра машинально сунула портрет в карман, проворно вскочила на ноги и, окинув палату вопрошающим взглядом, как бы ища глазами того, кто стонал, легкими торопливыми шагами подошла к крайним нарам, откуда глядели на нее черные воспаленные глаза на шафранном, скуластом лице казака-бурята.

Этот казак пользовался особым вниманием сестры. Его принесли дней пять тому назад, и от него от первого она узнала о гибели того, кто ей был дороже всего на свете... Страшную минуту пережила она... Даже странно, как она могла ее пережить... Первые минуты и часы, после того как ей сообщили о смерти ее жениха, она была вне себя, кричала и металась по палате, требуя яда, призывая смерть... Теперь она несколько успокоилась. Нестерпимое горе как бы отуманило ее; она овладела собою настолько, чтобы иметь мужество выслушать подробный рассказ казака-очевидца... Она даже имела силы расспрашивать его. Несколько раз повторил он ей все, что знал, но всякий раз ее любящее ухо улавливало новые подробности, ничтожные сами по себе, но важные для ее страдающего сердца. Вот и теперь, подав казаку напиться и поправив ему подушки под головой, она машинально опустилась подле него и тихо спросила:

— Ну как ты себя чувствуешь, Абадуев?

— Да што, теперича многа легче, сестрица, — скаля белые зубы, почти весело ответил казак.— Теперь, должно, скоро на поправку пойдет. Я, признаться надо, думал, конец мне будет, и не чаял, что так скоро полегчает.

— У тебя рана не опасная, хоть и тяжелая,—успокоила раненого сестрица. — Плохо тебе было первые дни от большой потери крови, а теперь ты скоро начнешь поправляться...— И, помолчав немного, она вдруг совершенно другим тоном, понизив голос до шепота, спросила: — Так ты наверно знаешь, хорунжий ваш убит, а не попал в плен?

— Как же мне не знать? — оживился казак.—Вместе ведь были. Как это японцы подошли к нам да зачали в нас залпувать, мы живой рукой на коней, шашки вон, да на них... Ну, однако, шашка против ружей — плохая оборона; принялись они нас лущить, из всей команды только нас четверо: я, Кончев, Сампсонов и Муходеев и ушли, да и те все подраненные. Муходеев с версту проскакал, не больше того, и помер, мертвый с седла свалился, а мы вот трое добегли...

— А хорунжий? — еще тише спросила сестра.

— Хорунжий поначалу тоже был с нами, но как они впереди были и хотели японцев рубить, то японец особливо по ним стрелять зачали, а опосля того два японца штыками в бок, так с обеих сторон и приперли.

— Как штыками? — стремительно перебила казака молодая девушка. — Ты этого прежде не рассказывал. Ты говорил, будто его убили, когда он на лошадь садился, а теперь говоришь, на штыки подняли? Как же это так?

— И охота вам, сестрица, время терять, разговаривать с ним,—вмешался лежавший рядом с казаком пожилой стрелок, с повязкой на лбу.— Не видите разве, в глазах завирается парень, ничего он не видел и не знает. Меня там не было, а хотите я вам расскажу все, как у них там произошло? Перво-наперво все они спали без задних ног, и те, что часовыми были выставлены, и те спали...

— Откуда ты это знаешь? — сердито огрызнулся казак.

— Да уж знаю, — снова повторил стрелок. — Я с вами, казаками, не однова раз бывал в сторожевом охранении, насмотрелся, как вы спать горазды; сколько вас японцы сонных поприрезали, должно и счет потерян, потому, беспечны вы очень... Так вот, так-тось, спали они и не слыхали, как японцы подобрались, а те на такие дела мастера, да и не без того, чтобы их китайцы навели... Это уж можно так сказать наверняка; ну вот как зачал японец по сонным стрелять да колоть их, они повскакали как очумелые, кто поспел на коня вскочить, кто нет... Где им там было разглядывать, что и как; которые уцелели, как вот он, к примеру, те лупили что было конских сил... Он, чай, и товарищей, которые с ним удирали, только тогда признал, как к своим доскакал, а то рассказывает и то и се, врет, однова слова врет, а вы его слушаете.

— А то тебя, скажешь, слушать? — совсем освирепел казак. — Эх, кабы не рана моя, я бы тя намял боки, штоб ты нас, казаков, не лаял... Нешто мы бывали когда трусами? Где ты трусов казаков видел? Ну говори, варнацкая душа!

— Да я вас трусами и не обзываю. Зачем трусы? Не трусы вы, а беспечны уже очень, вот дело-то в чем; это про вас всякий скажет... А насчет удирания, так это я тоже тебе не в осуждение; хоть кому доведись в такую кашу попасть, всякий о спасении живота своего промышлять станет... Я к тому говорю, для чего врать... Видишь, сестрица по женишке своем убивается, а ты брешешь неведомо што... Скажи лучше по совести, так, мол, и так, не видел ничего, спросонья да с перепуга зеньки потерял... вот это будет точно. А к чему языком зря болтать... Ну скажи, по совести, повтори, доподлинно видел ты, что их благородие японцы на штыки подняли?

Казак искоса посмотрел на сестру и увидел устремленные на него с тоскливой мольбой глаза. Ему стало не по себе. Он потупился и нехотя произнес:

— Оно, может, и действительно померещилось... Ведь ночь еще была... может, и впрямь не его благородие, а Муходеева японцы на штыки взяли... Кого-то штыками подперли, это я дивствительно видел, а кого — Муходеева ли, али хорунжего — доподлинно сказать не берусь.

— Но ведь ты же говорил, Муходеев с вами еще с версту скакал, пока свалился? — стремительно перебила казака сестра.

— И то верно. Стало быть, не Муходеева, а должно, еще кого другого. Не разобрал ночью-то.

— Эх, сестрица, да плюньте вы на его россказни, — горячо перебил стрелок.— Охота вам себя надрывать! Вы лучше меня послушайте, что я вам скажу: вот чует мое сердце, жив ваш женишок, право, жив... Для ча японцу убивать его? Им лестно захватить офицера живьем... Когда их много, они стараются офицеров, не бить, а забирать, чтобы, стало быть, больше у них русского народа было, когда смена выйдет наших пленных на ихних... я уже знаю... Вот помяните мое слово: в плену ваш женишок, и ничего ему худого не сделают...

— Ах, если бы это было так! — в отчаянии воскликнула молодая девушка.— Господи, хоть бы узнать, узнать что-нибудь... Правду настоящую узнать!..— Она тихо заплакала и отошла к столу...

— Ишь, дьявол,— сердито прошипел стрелок, устремляя на казака-соседа сердитый взгляд из-под съехавшей на глаза повязки,— расстроил сестрицу...

— Да я что ж, я ничего, я говорю, что знаю... Спрашивает, ну я и отвечаю... Должен я ответить аль нет? Как, по-твоему? — оправдывался казак.

— Ответить должен, а врать не для чего, вот в чем дело-то. Врать, говорю, незачем...

Дверь тихо отворилась, и в нее просунулась голова пожилого рыжебородого доктора.

— Надежда Ивановна, — поманил он сестрицу, — идите-ка скорее, интересная новость есть.

— Что такое, в чем дело? — взволнованным шепотом спрашивала сестрица, выбегая за доктором.— Неужели есть какие-нибудь сведения о Катеньеве?

— А вот идите скорее, сами узнаете.

Но Надежду Ивановну не надо было торопить. Не помня себя, она бегом выбежала на небольшой дворик и очутилась перед небольшой кучкой офицеров и докторов, окруживших старого китайца. Кто-то сунул Надежде Ивановне скомканную записку. С лихорадочной поспешностью развернула она ее, горящим взглядом впилась в неразборчиво нацарапанные строчки. Она узнала «его» почерк, и сердце ее усиленно билось. Она плохо соображала, что читает; она знала только — «он» жив — и это сознание наполняло ее душу буйной радостью. Мгновеньем ей казалось, что все это сон, бред расстроенного воображения. В своем волнении она должна была несколько раз прочитать записку и только тогда поняла наконец, что жених ее, тяжело раненный, лежит в горах, на попечении китайцев.

«Подробности расскажет китаец». Этой фразой кончалась записка.

— Господа,—бросилась Надежда Ивановна к докторам,— ради бога, переводчика... Боря... Борис Владимирович... хорунжий Катеньев,—путалась она, краснея,—жив... ранен... у китайцев, в горах... Ради бога... переводчика... надо расспросить его поподробнее...

— Постойте, кто у нас здесь знает по-китайски? — оглядывая присутствующих близорукими глазами и сам сильно волнуясь, спрашивал рыжебородый доктор. — Неужели нет никого знающих?

— Позвольте доложить,— вмешался сухощавый фельдшер в белом переднике, делавшем его похожим на повара,— тут есть один пограничник, здорово по-ихнему знает; он, хоть раненный, да не шибко, может придтить... Дозвольте позвать.

— Зови, зови скорей! — засуетился доктор. — Ну вот сейчас все и узнаем, — обратился он к Надежде Ивановне.— А вы, сестрица, очень-то не волнуйтесь... Бог даст, все по-хорошему кончится.

Через минуту фельдшер вернулся; за ним ковылял невысокого роста черноватый солдатик пограничной стражи; рука его была на перевязи, и вся голова забинтована, но, несмотря на это, он держал себя бодро и бойко поглядывал на всех черными выразительными глазами. По-китайски солдатик оказался действительно мастером говорить. Он подробно расспросил Фу-ин-фу и начал обстоятельно переводить слова старика.

Долго шел допрос старика китайца. Взволновавшаяся Надежда Ивановна никак не могла насытить своего любопытства и задавала все новые и новые вопросы, на которые Фу-ин-фу терпеливо отвечал, как умел; только на один вопрос не мог он ответить, хотя этот вопрос был для Надежды Ивановны самым главным. Фу-ин-фу не мог объяснить русской бабушке*, насколько серьезны раны Катень-ева; старик даже плохо определял место, куда именно ранен офицер, сквозные ли у него раны, или пули остались в теле.

Надежда Ивановна страшно волновалась, не имея возможности выяснить этих столь важных подробностей, от которых зависело все, и доктору с трудом удалось хоть немного успокоить ее. Наконец, измученного тяжелой дорогой и расспросами, Фу-ин-фу отпустили на кухню, где по приказанию доктора ему дали остатки супа и мяса. Старик был сильно голоден и с жадностью набросился на еду. Он ел, захлебываясь от торопливости, чавкая, облизываясь, строя уморительные гримасы и в то же время испуганно косясь на приближавшихся солдат, как бы опасаясь, что вот-вот кто-нибудь вырвет у него из-под носа миску с вкусным жирным хлебовом.

Тем временем в небольшой пристроечке, где на канах помещались сестры госпиталя, шел оживленный спор между рыжебородым доктором и сестрицей, Надеждой Ивановной Волгиной. Доктор был сильно взволнован и, как тигр в клетке, метался по узкому пространству между стеной и канами, то и дело хватая себя за голову, ероша свои огненные волосы и горячо жестикулируя.

— Но ведь это безумие, поймите, безумие! — пронзительно вскрикивал он плачущим голосом,— Это прямо невозможно... Вы не отдаете себе отчета в том, что вы хотите

*Бабушка — женщина. сделать... Ведь до этой пещеры, про которую говорит китаец и где лежит теперь Катеньев, более 50 верст. Понимаете: пятидесяти верст!!! К тому же вся страна занята японцами, повсюду их сторожевые охранения, патрули, разъезды. Вы и пяти верст не пройдете, как вас схватят... Вы, может быть, воображаете себе, что японцы очень посмотрят на ваш красный крест? Держите карман шире! Хорошо, если на ваше счастье подвернется их офицер (хотя я и офицерам ихним тоже мало верю), а если вы попадетесь солдатам, да они с вами то сделают, о чем и подумать-то страшно... И никакой крест не спасет вас от их насилий, уверяю вас...

— Да откуда вы взяли, Петр Петрович, что я пойду в одежде сестры? Так мне, разумеется, не пройти.

— А как же вы пройдете?

— Я наряжусь китаянкой... будто дочь Фу-ин-фу, и с ним и пойду...

— К и т а я н к о й?!! — протянул в изумлении доктор.— Отцы-родители, этого еще недоставало... Да тогда вы совсем пропали... Вас, как шпионку, просто-напросто повесят, а раньше... Ах, да что и говорить: вы просто с ума сошли, временный психоз...

— Психоз там или не психоз,— уже с легким нетерпением в голосе перебила доктора Надежда Ивановна, — но я решила идти и пойду... Что бы меня там ни ожидало... Поймите же, доктор, я не могу иначе поступить... Тот, кто мне дороже жизни, лежит теперь одинокий в пещере, на попечении китаянки; у него, может быть, раны гниют, перевязки надо делать, а разве старуха это сумеет... Наконец, Подумайте об его душевном настроении... На одно мгновение вообразите себя в его положении, вообразите, что он испытывает... Может быть, раны его и пустяшные, и, при разумном уходе, он быстро поправится, а тогда...

— Что тогда? Ну, что тогда? Скажите мне на милость,— вскипел доктор, — неужели вы воображаете, что вам удастся вернуться с ним благополучно назад? Вы забываете, что пройдет месяц, а то и два, раньше, чем он будет в состоянии идти (если только еще будет), а к тому времени наши войска отступят еще верст на сто, назад...

— Почему непременно отступят? А может быть...

— Ничего не может быть... я вам говорю, отступят, поверьте моему слову... Это уже по началу видно... Не только за Ляоян, да мы за Харбин уйдем, в этом уже не сомневайтесь... Вот тогда и посмотрим, как это вы выберетесь из вашей пещеры.

— А это как бог даст, да я об этом теперь пока и не забочусь, мне только бы добраться до него и начать ухаживать за ним, вырвать его из когтей смерти... Без правильного ухода даже и пустяшная рана легко может окончиться смертью...

— Положим, это так, но подумайте еще об одном... Ну скажем... вы только не волнуйтесь... если говорить, то говорить все... скажем так... предположим, он умер... не пугайтесь, это я делаю предположение только... умер или умрет, то что вы станете делать там одна среди китайцев?

— Я... я,— слегка заикаясь и бледнея, ответила Надежда Ивановна,—я прежде всего похороню его, а там вернусь...

— Хорошо, вернетесь... Хорошо, китайцы отпустят вас, а если нет? Ведь китайцам, пожалуй, меньше можно доверять, чем японцам... Вы об этом не думаете, а ведь они подчас ой-ой какими зверьми бывают... Если бы вы знали, что они во время восстания проделывали с попавшими им в руки христианками из европейцев, как они их мучили, каким ужасным пыткам предавали, к тому же самым позорным, унизительным... китайцы ведь по части пыток мастера, импровизаторы... а к тому же еще и садисты!

— Ну, мало ли что было тогда, в китайскую войну, в то время они были озлоблены против европейцев, наконец, у меня в крайности есть средство, не допустить до пыток и унижений...

— Какое?

— Яд! я возьму с собой две капсюли какого-нибудь сильнодействующего яда и в последнюю минуту, когда потеряю всякую надежду, отравлюсь. А пока все-таки пойду, что бы вы ни говорили, какими бы страхами ни пугали, пойду, потому что не могу не идти.

— Это ваше последнее слово?

— Последнее!

Доктор с минуту стоял перед ней, скрестив на груди руки и пристально всматриваясь в ее побледневшее, но вполне спокойное лицо. Вдруг он как-то всхлипнул и, стремительно схватив руки Надежды Ивановны, принялся осыпать их горячими поцелуями.

— А еще говорят, женщины слабые создания — да вы героиня, вы сила, чудовищная сила... Что мы, мужчины, перед вами... Кликните клич на всю армию, соберите всех наихрабрейших героев, георгиевских кавалеров там разных, да решится ли хоть один из них на такой подвиг, на какой идете вы... и ради чего?

— Ради любимого человека, доктор, — осторожно высвобождая свои руки, шепнула Надежда Ивановна, ласково улыбаясь, — поймите, доктор: ради любимого человека...

— Ах, да не стоит он этого... Я, впрочем, его совершенно не знаю, но ведь он человек, мужчина, а разве есть на свете такой мужчина, который бы стоил таких страшных жертв?!! Нет, ей-богу нет!!! Нет, не было и не будет!!! Ну если только чудом каким-нибудь вы уцелеете оба и поженитесь... и он хоть когда-нибудь, чем-нибудь огорчит вас... Что ему тогда следует сделать? Кожу снять с живого и в соленый раствор...

— Ой, ой, доктор, как жестоко, — улыбнулась Надежда Ивановна,—а еще китайцев обвиняете в жестокости, говорите, будто они мастера на изобретение пыток, но до такой пытки, какую изобрели вы, пожалуй, и китайцы не додумаются...

— Ну, не скажите, китайцы, пожалуй, сумеют выдумать и похуже... но теперь это пока не к делу... Раз уже вы решили, бог с вами, идите, на верную гибель, раз вам так хочется, однако обсудим, как бы лучше все это устроить. Что вам взять с собой... Много брать с собой лекарств разных нельзя, в случае, японцы обыскивать где будут, так чтобы не возбудить их подозрений, надо спрятать так, чтобы не нашли, это главное, а затем надо с этим Фу-ин-фу потолковать хорошенько... Он, признаться, мне тоже нравится, и, кажется, ему довериться можно... Надо только его заинтересовать. Китайцы до денег падки... Знаете, что я придумал, позову-ка я его да обещаю ему, если он доведет вас благополучно и принесет мне о том удостоверение от вас, заплатить сто рублей... Что вы на это скажете? Стойте, стойте, не возражайте, я знаю, что вы хотите сказать, знаю... но это не суть резонно... у меня деньги сейчас есть, все равно они мне здесь ни к чему, тратить некуда... да, наконец, если все хорошо сойдет, вы мне когда-нибудь можете и вернуть их... Не так ли?

Вместо ответа Надежда Ивановна крепко пожала руку доктора.

— Ну, а уж если он вас обоих доставит сюда к нам, не жаль и всех двухсот, не правда ли? Какое двести, за это и триста рублей обещать можно. Ну, так, стало быть, за дело. Позовем сюда этого Фу-ин-фу да солдата-переводчика и потолкуем с ним по душам... Авось и взаправду бог поможет, даст свершиться чуду!

VI

По мере того как они подвигались все дальше и дальше, Фу-ин-фу становился все осторожнее и недоверчивее. Сгорая нетерпением поскорее увидеть жениха, Надежда Ивановна в душе негодовала на его медлительность. Тревога за жизнь любимого человека придавала ей силы, она не чувствовала ни усталости, ни голода. Ей казалось, что, если бы можно было не опасаться неприятных встреч и идти свободно, она была бы в состоянии идти и день и ночь, с самыми небольшими отдыхами. В те мгновенья, когда ей приходило на ум, что, может быть, ее жених умирает от отсутствия хорошего ухода, ею овладевало отчаяние, она готова была бежать бегом, чтобы только поскорее достигнуть пещеры, где он томился. Она сожалела, что согласилась на доводы Фу-ин-фу и пошла пешком, а не поехала на лошади. Верхом они давно бы доехали, а теперь когда еще доберутся?! Тяжелее всего было, что Фу-ин-фу ни слова не понимал по-русски, а она по-китайски. Она несколько раз пыталась добиться от него, сколько еще верст им осталось идти, но на ее упорные вопросы: до-шили?[67] — Фу-ин-фу только крутил головой, что-то бормоча под нос и быстро вертя пальцами перед своим лицом. Очевидно, он или сам не знал, или не умел объяснить так, чтобы она поняла. Эта неизвестность больше всего угнетала Надежду Ивановну... Иногда ей казалось, что они уже близко от цели своего путешествия, и ею овладевала радость, но минуту спустя она с ужасом убеждалась в преждевременности своих ожиданий.

Ночь близилась к концу, темно-синее небо приняло сероватый оттенок, ярко блиставшие звезды потускнели. Через какой-нибудь час должно было появиться солнце. Как везде на юге, оно сразу выплывало из-за хребта сопок и озаряло

землю водопадом ярко-жгучих лучей. Здесь не было той долгой борьбы мрака со светом, как бывает на севере, где солнце выходит медленно, как бы побеждая упорное сопротивление, здесь оно, как желанный гость, сразу распахивало дверь и входило, весело улыбаясь, сверкающее и радостное.

Фу-ин-фу озабоченно посмотрел на небо, затем оглянулся на свою спутницу, как бы желая удостовериться, может ли она еще идти, и, очевидно, решив, что может, прибавил шагу. Надежда Ивановна догадалась, что Фу-ин-фу торопится дойти к восходу солнца до намеченного им заранее ночлега, где-нибудь в особо укромном месте; она рада была этой поспешности, которая вполне отвечала ее затаенным желаниям. Чтобы Фу-ин-фу не побоялся ее усталости, она приняла бодрый вид и торопливо зашагала, стараясь даже перегнать быстро идущего старика. Так они подвигались более получасу. Вдруг Фу-ин-фу вздрогнул, остановился. Лицо его приняло испуганное выражение, он оглянулся вправо и влево, как оглядывается волк, ища, куда бы броситься в сторону, от неожиданно вставшей перед ним опасности. Но было уже поздно. Из-за скалы, загораживавшей поворот тропинки, мелькнула конская морда, через мгновение перед остановившимися в смертельном ужасе путниками появился японский кавалерист.

— Стой! — раздался резкий оклик, и дуло короткой винтовки уставилось прямо в лоб Фу-ин-фу, — Кто ты такой, куда идешь?

Застигнутый врасплох, Фу-ин-фу не сразу мог собраться с мыслями и сообразить, что ему отвечать, но природная хитрость, присущая всем китайцам, подсказала ему самый лучший в его положении образ действий, он притворился глухим. Приложив ладонь к склоненному вперед уху, он с низкими приседаниями приблизился к кавалеристу и стал бессвязно лопотать всякую чепуху, которую японец, не сильный в китайском языке, очевидно, не понял. Он сердито выругался и еще резче крикнул: «Кто ты такой и откуда идешь?»

Надежда Ивановна, которая в первый раз видела близко неприятельского солдата, несмотря на свой ужас, не могла побороть любопытства и исподлобья начала разглядывать японца. Она увидела человека, довольно плотного в плечах, с скуластым лицом и черными живыми глазами, одетого в венгерку, расшитую на груди шнурами. Лошадь у всад-

407 ника была не по росту его, высокая, хорошо выкормленная, выхоленная. Она нетерпеливо грызла удила мундштука и горячо переступала передними ногами. В общем японский кавалерист, несмотря на свой малый рост, производил впечатление заправского солдата, бравого и воинственного вида. Не успел Фу-ин-фу ответить на заданный вопрос, как из-за того же поворота тропинки показался еще всадник, за ним третий, четвертый. Они ехали один за другим гуськом, как волки, вышедшие на добычу. Через минуту путники были окружены десятком кавалеристов. Надежда Ивановна видела устремленные на нее со всех сторон любопытные, горячие взгляды и невольно опустила глаза... Ей стало вдруг стыдно и нестерпимо страшно. Несмотря на шафранную краску, покрывавшую ее лицо, на уродливую прическу и грязные лохмотья, она не утратила своей привлекательности... Она сразу как-то поняла это, поняла, что красива и что японские солдаты обратили на ее красоту внимание. Поняла, и смертельный ужас охватил ее... Она стояла, дрожа всем телом, все ниже и ниже наклоняя голову. Вдруг она почувствовала около самого своего лица чье-то горячее дыхание. Рука, затянутая в толстую замшевую перчатку с крепкими, широкими крагами, бесцеремонно взяла ее за подбородок и силой подняла кверху ее зардевшееся стыдом лицо. Замирая от ужаса, Надежда Ивановна подняла глаза и увидела перед собой лицо молодого японца, низко склонившегося к ней с седла. Как ни была она испугана, но тем не менее сразу признала в молодом японце офицера, это было заметно по его интеллигентной фигуре, по изяществу обмундировки, по отсутствию за плечами ружья и по статности и красоте его коня. С минуту пристально смотрел японец в лицо Надежды Ивановны, как бы внимательно разглядывая ее; молодое лицо его добродушно улыбалось... Вдруг он еще ниже наклонился и неожиданно крепко прижался своими губами к ее дрожащим губам. Надежда Ивановна вскрикнула и, отшатнувшись в сторону, инстинктивно не давая себе отчета в своих действиях, но повинуясь одному только чувству страха и обиды, желанию поскорее уйти от обидчиков, бросилась вниз по крутому спуску... За минуту перед этим ей бы и в голову не пришло решиться на такой отчаянный поступок... Спуск был почти отвесный, всюду торчали острые камни, гладкие плиты, из щелей которых рос колючий кустарник... Сделав два-три скачка, Надежда Ивановна поскользнулась, потеряла равновесие, камень, на который она было оперлась ногой, сорвался под ее тяжестью, голова ее закружилась, и она покатилась вниз, больно ударяясь о каменные выступы... От страха и волнения она на минуту потеряла сознание, но когда открыла глаза, она увидела себя лежащую на мягком песке и подле себя озабоченное лицо Фу-ин-фу. Добрый старик, увидя ее падение, не долго думая, бросился вслед за нею. Привыкший с детства лазать по горам, он без особого труда, не теряя равновесия и не оступаясь, где прыгая с камня на камень, где скатываясь на спине, спустился вниз и очутился подле Надежды Ивановны, которая, благодаря счастливой случайности, упала не на камни, а на глубокие наносы песку, покрывавшие местами крутые ребра скалы. Необдуманный поступок Надежды Ивановны имел то хорошее последствие, что избавил ее и Фу-ин-фу от дальнейшей назойливости японцев. Смущенный ее падением японский офицер не стал ее преследовать и, махнув рукой своим кавалеристам, чтобы они следовали за ним, рысью двинулся дальше. Скоро они исчезли из виду, фу-ин-фу поспешил помочь встать Надежде Ивановне. Она чувствовала себя не совсем хорошо. Ушибленная при падении голова слегка кружилась, все кости ныли, но она была счастлива уже тем, что все оказалось целым. Не только не было никакого полома или вывиха, но даже и сильного растяжения. Уцелел и ее сверток с лекарствами, искусно спрятанный в широких складках одежды. Тем временем начало светать. Во избежание повторения подобной встречи пришлось искать укромного места, где бы можно было переждать день. Спустившись еще ниже и перейдя долинку, путники углубились в густую рощу, изрезанную глубокими оврагами, поросшими частым кустарником. Любой из них мог служить надежным убежищем, открыть которое могла только слепая случайность.

VII

Катеньев давно потерял счет дням. В полусумраке пещеры он плохо отличал утро от вечера, и только, когда открыв глаза, он встречал вокруг себя кромешную тьму, он догадывался, что на дворе ночь. По временам, впадая в забытье, он не мог решить, долго ли оно продолжается, может быть, несколько минут, может быть, несколько часов. Спросить было не у кого, так как старуха, которую он видел всякий раз пробуждаясь, не знала ни звука по-русски, но сиделка из нее была хорошая. Она очень внимательно ухаживала за раненым, стараясь угадать все его желания. Наложенные стариком перевязки она не меняла и только следила за тем, чтобы они не слезли, очевидно, ей было так приказано Фу-ин-фу. Впрочем, раны мало беспокоили Катеньева, особенной боли он не чувствовал, саднило в левом боку и ныла левая нога, немного выше ступни, вот и все ощущения, какие давали ему обе его раны. Его изнуряла больше слабость и частые обмороки, после которых он чувствовал сильный упадок духа. Нестерпимая тоска угнетала его. Он давно потерял всякую надежду на спасение и покорился своей участи — умереть одиноко в этой тесной пещере. Минутами ему казалось, что он заживо погребен, и тогда им овладевало страстное желание хотя бы еще раз взглянуть на солнце, на небо, на мир божий, подышать полной грудью чистым, свежим воздухом, услыхать понятную ему человеческую речь. В такие минуты он начинал думать, что, пожалуй, было бы лучше, если бы его забрали в плен — японцы бы, наверно, вылечили его, и впоследствии он бы вернулся в Россию... Попасть в плен, будучи тяжело раненным, не так уж позорно, как это казалось ему прежде. Молодая жажда жизни невольно брала верх и дразнила картинами возможного здоровья, счастья, любви... Перебирая в уме события последних дней, Катеньев подолгу думал, стараясь угадать, увенчается ли успехом поручение, данное им Фу-ин-фу. Первое время он сильно надеялся. Он верил в опытность и хитрость Фу-ин-фу. С первых дней по приезде в Маньчжурию Катеньев много слыхал о хитрости китайцев, о их ловкости и уменье обделывать всякие дела, в этом случае они во многом походили на евреев Западного края, для которых нет ничего невыполнимого. Но по мере того, как шло время, уверенность эта начала сильно колебаться и мало-помалу совершенно испарилась. Катеньев перестал верить в удачу. Он ясно сознавал все непреодолимые трудности, какие ожидали Фу-ин-фу, и чем больше думал о них, тем более убеждался, что никакая Хитрость, никакая ловкость не преодолеют их. Если Фу-ин-фу и посчастливится благополучно миновать японцев, то ему никак уже не удастся проникнуть за русское сторожевое охранение и добраться до Ляояна, а если бы и добрался, то как, не зная языка, он будет разыскивать нужный ему госпиталь. Катеньев вспоминал, как ему самому приходилось целыми часами тщетно разыскивать какую-нибудь часть войск или учреждение, находившееся в тылу армии. Как он безрезультатно обращался с расспросами ко всем встречным солдатам, рядовым и офицерам, разных полков и команд и как на все расспросы получал одно и то же: «Не могу знать!» Знаменитое: «Немогузнать!» — против которого ратовал бессмертный Суворов и которое в последнюю нашу японскую войну стало чем-то вроде лозунга. Если ему, офицеру, становилось подчас непосильной задачей разыскивать в армии нужных ему лиц, то для простого «манзы» эта задача и подавно представлялась вполне невыполнимой. Угнетаемый этими мыслями, Катеньев начинал уже раскаиваться, что уговорил старика взяться доставить его записку. Молодому хорунжему казалось, что если бы старик был теперь подле него, то, может быть, ему удалось бы его вылечить. Ведь среди простонародья есть старики, знакомые со знахарством, а китайцы вообще сведущи в народной медицине. Если бы ему удалось выздороветь, он тогда бы пошел сам, взяв старика проводником. Вдвоем бы им легче было бы добраться до русских, только бы избежать японцев и выйти к своим где бы и кто бы они ни были. Сознание непоправимой ошибки, сделанной им, действовало еще более угнетающе на душу Катеньева и лишало его последней бодрости и надежды.

VIII

Всю ночь Катеньева мучил страшный кошмар. Нелепые образы теснились в его горячечном мозгу. Ему слышались выстрелы, чьи-то протяжные стоны... Он видел себя то окруженным японцами, то бегущим от них по каким-то крутизнам, над бездонными пропастями, в которые он то и дело срывался и падал с головокружительной быстротой... Сердце его замирало, дух захватывало, голова кружилась, и он летел в черной бездне, и конца не было его полету... Весь облитый холодным потом, он с ужасом пробуждался и несколько минут лежал, глядя широко открытым взором в непроглядный мрак, окружавший его. Из отдаленного угла до него доносился мерный храп старухи, и этот храп среди мрака и тесноты удушливой пещеры наполнял душу Катеньева суеверным ужасом. Ему казалось, будто это храпит не человек, а какое-то странное фантастическое подземное чудовище, какой-то гном, о которых ему рассказывали в детстве. Только под утро кошмары покинули его, и он заснул спокойным крепким сном. Вдруг его словно что толкнуло. Он разом проснулся и широко открыл глаза. В пещере было светлее, чем обыкновенно, точно щель наверху стала шире и сквозь нее лились снопы солнечных лучей, отливающих вверху всеми цветами радуги. И воздух был как будто свежее, где-то чуть слышно щебетала птичка... У изголовья сидела китаянка, но не та старуха, которая всегда ухаживала за Катеньевым, а другая. Она сидела так, что падающие сверху, через щель, лучи только слегка освещали ее голову, и пристально глядела в лицо Катеньеву. Он машинально поднял на нее глаза, вгляделся — и вдруг вздрогнул всем телом. Еще шире открыл глаза... С минуту глядел в молчаливом оцепенении, не веря в действительность... Ему казалось, что он продолжает спать, и он делал над собой усилия, чтобы проснуться... В эту минуту китаянка подняла голову и, поймав на себе его изумленный, оторопелый взгляд, ласково улыбнулась... Сомнений больше быть не могло... Ошеломленный, все еще продолжая не верить своим глазам, Катеньев протянул руки... Он хотел вскрикнуть, назвать ее по имени и не мог. Точно посторонняя сила сдавила ему горло. Все пережитое и выстраданное за эти дни, все тяжелые впечатления, все испытания, ужас одиночества и безнадежная тоска,— все это слилось с необузданной, огромной радостью, подобно бурному потоку, разом нахлынувшему на него... Он не выдержал и зарыдал как ребенок, бессильно склоняя голову на поспешно поддержавшие его ласковые руки самого близкого, самого дорогого ему существа.

С этого дня выздоровление Катеньева пошло быстрыми шагами. Присутствие Надежды Ивановны как бы влило в его организм приток свежих сил. Прошла неделя, и уже он настолько поправился, что мог вставать и двигаться, хотя боль в ноге давала себя чувствовать. Они редко покидали пещеру и только по ночам выходили и садились где-нибудь неподалеку. Постоянная опасность развила в них чуткость и осторожность диких зверей; притом и верный Фу-ин-фу в свою очередь ни на минуту не ослаблял своего внимания. Старик совершенно покинул свою фанзу, которая от частых постоев в ней японских солдат пришла в полное разрушение. Огород был вытоптан и весь расхищен, забор пошел на топливо, двери и рамы поломаны. Старик только зубы стискивал при виде разрушений, производимых японцами в его жилище. Когда дом был разграблен и разрушен настолько, что в нем уже трудно было жить, старик забрал свою старуху и переселился в горы. Недалеко от пещеры, где ютились Катеньев и Надежда Ивановна, была другая почти такая же. Фу-ин-фу поселился там с своей женой и стал ждать выздоровления Катеньева; он решил уйти из своих мест подальше от ненавистных ему японцев. Старик мечтал, как на те деньги, которые получит, если ему удастся благополучно доставить Катеньева и русскую «мадаму» на русскую сторону, он откроет в Мукдене небольшую торговлю. Теперь, когда русские пришли, многие китайцы взялись за торговлю; войск много, и всем все надо, платят хорошо, скоро, очень скоро можно нажиться! Так раздумывал Фу-ин-фу, сидя подле своей пещерки и рисуя в голове разные картины своего скорого благополучия. Иногда он исчезал, пропадал дня два и возвращался, таща на себе несколько связанных попарно кур, ногу чушки или мешочек рису. Для Катеньева с Надеждой Ивановной Фу-ин-фу был прямо неоценимый человек. Он доставлял им провизию и приносил новости о русской и японской армиях. Хотя Фу-ин-фу ни слова не знал по-русски, а Катеньев и Надежда Ивановна столько же по-китайски, но со временем они как-то выучились кое-как понимать друг друга. Однажды Фу-ин-фу вернулся очень озабоченным и хмурым. «Пу-шанго, шибко пу-шан-го!» — объявил он, вползая в пещеру к Катеньеву. —«Рус Ляоян мию, рус пфууу!»— он дунул на ладонь и отмахнул ее назад.— «Ибен Ляоян ю. Рус мию!»

Катеньев и Надежда Ивановна многозначительно переглянулись. Известие было крайне тревожное. Значит, русские опять разбиты и еще дальше отступили назад. Нельзя даже и приблизительно определить, как далеко находятся теперь их силы. Шансов на спасение, стало быть, еще меньше.

— Как ты думаешь, когда я буду в состоянии настолько свободно владеть ногой, чтобы мы могли двинуться в путь? — спросил Катеньев.

— Боюсь, что не раньше, как через месяц,—отвечала Надежда Ивановна.

— А тогда наши войска, чего доброго, отойдут к Мукдену... Знаешь, мне иногда кажется, что нам не спастись... Подумай, какая дальняя дорога нам предстоит! Разве мыслимо пройти такой путь и не встретить ни японцев, ни хунхузов, когда вся страна кишит ими.

— Для бога все возможно,— с глубокой верой ответила Надежда Ивановна, — надо больше молиться и надеяться.

Оба снова умолкли.

IX

Эту ночь Катеньеву не спалось. Лежа с открытыми глазами и прислушиваясь к ровному дыханию спящей в другом углу Надежды Ивановны, он думал о ней. Думал о том, какой великий подвиг самопожертвования свершила она, связав свою судьбу с его судьбой. Какой страшной опасности подвергается она каждую минуту. Ломал голову, стараясь придумать, каким бы способом им лучше всего освободиться из своего тяжелого положения. Не лучше ли будет послать Фу-ин-фу к японцам и добровольно сдаться в плен, не рискуя быть пойманными во время бегства. Тогда на их милость не надейся. Они наверно сочтут их обоих за шпионов и поступят как со шпионами. При этой мысли холодный ужас охватывал Катеньева. Не столько за себя самого, сколько за свою невесту. С ним, он знал, разговор будет короток: поставят к стволу дерева и расстреляют, но как поступят с нею, может быть, ее ожидают такие нравственные мучения, такой позор и оскорбления, по сравнению с которыми смерть покажется благодеянием. Чем дальше думал Катеньев, тем мысли его делались безотрадней.

— Да, только на бога надежда да. на судьбу, — невольно произнес он вслух.

— Ты не спишь? — услыхал он голос Надежды Ивановны.

— Нет, что-то не спится, все думаю о нашем положении.

— Мне тоже не хочется спать. Хочешь, выйдем, посидим немного на воздухе. Ночь, кажется, прекрасная.

Они вышли и сели на камень, скрытые густой тенью, падающей от другого огромного камня. Ночь была действительно прекрасная. Луна ярко светила с безоблачного неба, заливая горы фосфорическими лучами. Тишина кругом царила мертвая. Воздух был тепел и как бы насыщен ароматом земли. Долго сидели они так, плечо к плечу, погруженные в свои думы, одинокие, оторванные от всего мира, заброшенные в глухие маньчжурские горы, одетые в лохмотья китайской одежды.

Точно в сказке размышлял Катеньев: как все это странно. Вот уже никогда не мог вообразить себе, чтобы в моей жизни могло случиться что-нибудь подобное. По сравнению с нами история Робинзона куда менее фантастична.

— Как хорошо! — тихо прошептала Надежда Ивановна.— Какая дивная ночь!

Она сидела, подперев ладонью подбородок, с мечтательно устремленным перед собою взглядом. Теперь, когда она смыла краску с своего лица и по-своему причесала волосы, она даже в старой китайской курме казалась красавицей. Костюм не уродовал ее, а только придавал ее лицу странное, оригинальное выражение. При свете месяца оно казалось еще бледнее, чем было на самом деле, а красивые темные глаза казались еще больше, еще темнее. Они словно испускали лучи, которыми озарялось все ее задумчивое, тонко очерченное лицо.

— Хорощо-то оно хорошо, — усмехнулся Катеньев, невольно любуясь изяществом ее лица и всей фигуры,— но еще было бы лучше, если бы мы наслаждались этой ночью верст за сто, из русского лагеря.

— Да, конечно, но знаешь, что я думаю: испытание, которое нам теперь послано судьбою, впоследствии сослужит нам огромную службу. После того, что мы пережили и переживем здесь, нам не будут страшны никакие испытания в жизни.

— Да уже хуже едва ли когда будет. Хотя самое худшее еще впереди. Пока мы здесь в этой пещере, наше положение не так еще опасно. Опасности начнутся, как мы тронемся отсюда.

— Я, знаешь, возлагаю сильную надежду на Фу-ин-фу. Когда я сюда шла, я убедилась, насколько он смышлен, ловок и осторожен. Сколько раз он вовремя, прямо каким-то чутьем, угадывал опасность и успевал прятаться. Несколько раз японцы проходили от нас всего в каких-нибудь 20 — 30 шагах. Только раз мы не успели вовремя спрятаться, это когда наткнулись на японский разъезд, я тебе уже об этом рассказывала... и то бог спас.

— Да, действительно, это было почти чудо, что вас не захватили.

— Вот видишь. Этот случай дает мне надежду, что и впредь судьба будет к нам милостива. Подумай сам. Разве не чудо, что ты остался жив, не попал японцам в плен, разве не чудо, что нашелся такой славный, честный старик, Как наш Фу-ин-фу, который решился, рискуя своей головой, приютить тебя? Мне как-то не верится, чтобы дело, начавшееся так удачно для нас, кончилось нашей гибелью. Что-то внутри меня говорит мне, что все обойдется по-хорошему, и мы еще будем счастливы...

— Дай бог,— раздумчиво прошептал Катеньев, — а все-таки я не могу не повторить, что ты поступала безумно, решившись идти ко мне, подумай только...— Она не дала ему договорить и шаловливо зажала его рот своею ладонью. Он поймал ее маленькую, изящную ручку и крепко прижал к своим губам. Так они сидели довольно долго, озаренные нежным сиянием месяца, задумчиво смотревшего на них из бездонной глубины безоблачного неба.

Вдруг где-то совсем неподалеку от них чуть слышно скрипнул щебень. Точно зверь или человек, крадучись, пробирался по каменистой тропинке. Катеньев осторожно приподнялся и выглянул из-за скрывавшего их обоих камня. Неожиданно для себя, всего в 10—15 шагах, он увидел плечистого китайца, который, в свою очередь, заметив Катеньева, стремительно отшатнулся назад. Луна светила ярко. Было светло, и на близком расстоянии хорошо видно. С минуту незнакомец и Катеньев разглядывали друг друга. Катеньев колебался, как ему теперь поступить. Не благоразумнее ли будет с его стороны пустить пулю в лоб неожиданному гостю. На всякий случай он опустил руку в широкий карман, пальцами нащупал рукоятку револьвера и только ждал дальнейших действий со стороны пришельца, чтобы, при первом проявлении с его стороны неприязненности, жестоко с ним расправиться.

— Что за чертовщина, — вдруг совершенно неожиданно на чисто русском языке произнес пришедший китаец,— да никак это тоже наш! Лицо-то русское, на китайца и не похоже будто.

— А ты разве русский? — изумленно спросил Катеньев, выходя вперед и приближаясь к незнакомцу.—Откуда же ты взялся?

— Я — сибирский стрелок, бежал из плена, а ты кто такой и что тут делаешь?

Катеньев назвал себя.

— Извините, ваше б-ие,— без всякого, впрочем, смущения извинился стрелок, добродушно усмехаясь,—в таком обмундировании, какое на вас, сразу не признаешь... Ишь ты, история какая, — продолжал он, — где земляков довелось встретить... Ну коли так, дозвольте присесть, устал я порядком, все горами шел, которую ночь иду, совсем из сил выбился.

Не дожидаясь ответа, стрелок направился к камням, из-за которых вышел к нему Катеньев, и тут увидал Надежду Ивановну.

— Батюшки светы, да никак и барыня здесь с нами?!! — воскликнул он в искреннем изумлении, — хошь и в китайском наряде, а русского человека сейчас видать.

— Это моя невеста, сестра милосердия, узнала, что я в горах остался, пришла ко мне лечить меня, — пояснил Катеньев,— ну, садись, рассказывай, как это тебе от японцев бежать удалось... Кстати, прежде всего, как звать-то тебя, земляк?

— Звать-то меня Петр, по отчеству Петрович и по фамилии тоже Петров. Выходит, стало быть, Петр Петрович Петров. Занятно сказывать, а допрежь того, как мне вашему благородию про мои похождения докладывать начать, не соблаговолите ли вы мне чего ни на есть поисть дать. Сказать по совести, вот уже третий день ничего не ел. По пути кое-какую травку жевал, водой запивал, а только еда эта самая, травка божия, как будто не того, питательности в ней, стало быть, мало. Хоть и говорят, будто бы пустынножители, угодники божии, одними корешками питались и подолгу жили и богу сподоблялись, а только это, должно, от того происходило, что святости в них было много, пищи-то и не требовалось, а мы, грешные, ровно свиньи, без жратвы более семи дней прожить не можем.

Стрелок говорил каким-то особенным тоном, нараспев, как говорят рассказчики, сохраняя глубокую серьезность на лице, только в углах губ чуть заметно змеилась усмешка, да зрачки глаз насмешливо поблескивали. Он был не молод. На сильно похудевшем лице с осунувшимися щеками виднелось немало морщин. Борода и усы, очевидно, для пущего сходства с китайцем, были сбриты, голова гладко острижена. В этом виде стрелок смахивал на Бонзу7, хотя черты лица его были чисто русские.

Надежда Ивановна встала и через минуту принесла и подала стрелку несколько лепешек и кусок холодной свинины. Тот даже слегка охнул от радости и с жадностью схватился за еду. Он ел, быстро пережевывая большие куски, и от удовольствия даже жмурился.

— Эх, вот важнецки-то! — произнес он наконец, проглатывая последние крошки. — Давно не едал так... Спаси господи. Теперь, опосля того, кабы водки, хоша бы самую малость, совсем бы человек исправился!

Он выжидательно покосился на Катеньева и севшую снова рядом с ним Надежду Ивановну.

— Водки нет,— буркнул Катеньев.

— А нет — и суда нет,— тряхнул головой стрелок.— Впрочем, коли так рассудить, и без водки жить можно. Обходились же без водки отцы церкви, особливо которые из непьющих были, и ничего жили, пока не помирали... А помирали, тогда, стало быть, жизнь кончалась, и водки по этой самой причине не требовалось.

— А ты, как я посмотрю, из веселых,— усмехнулся Катеньев, которому стрелок пришелся по душе.

— Это вы, ваше б-ие, правильно сказать изволили, — согласился Петров,—я точно что из веселых. За эту самую веселость мне в полку много раз по загривку перепадало. За веселость меня и господа японцы подвесить собрались, да помог бог стрекоча задать... да и то сказать, с чего и веселым мне не быть. Имущества у меня, окромя пустого брюха, никакого, николи и не бывало, да, полагать надо так, никогда и не будет. Заботы о таком имуществе немного. Бояться, чтобы кто не украл, не приходится, потому, что оно всегда при мне и красть никто не станет... Разве что костлявая придет: «Подай, скажет, живот свой».

«На, подавись, окаянная!» Ну она точно тогда заберет, но и тут все-таки лестно, потому что в церкви молиться станут, за воина живот свой на брани положившего...

— А ведь ты кощунствуешь?

— Я? храни бог,— изумился или притворился изумленным Петров, — и в мыслях не было, потому прежде всего, что я как есть православный человек, в бога верую, святых чту, начальства боюсь... Нет, как можно, шутить изволили.

— Ну ладно, а ты нам вот что расскажи, как ты в плен попал и как из плена удрал.

— В плен-то я попал проще простого. Много нас теперь попадает тем же манером. Был я в охотничьей команде. Послали нас на разведку, и поручик с нами. Ну шли мы... Поручик наш, царство ему небесное, хороший человек был, настоящий вояка. Много мы с ним хороших делов наделали. Ни однова раз японцев лущили... Может, и теперь бы еще лущили, кабы не попутал грех. Приехал к нам из главного штаба капитан, говорит: «Мне велено разведку с вами сделать и план снять!» Ну ладно. Разведку так разведку. Пошли. Наш поручик на это дело мастак был, а только капитану не потрафил. С первых же шагов зачал он нам указывать, как иттить, куда смотреть... Карту вынул и все по карте смотрел. Только карта эта была какая-то будто бы странная, с настоящим плантом не сходственна. На карте речонка так чуть обозначена, будто ручеек показывается, а в действительности река такая, что, окромя как в лодке, и не переедешь. Дальше, смотришь, лес показан, а его в том месте и не бывало, зато где равнинка обозначена, там, глядишь, овраг на овраге, и так все...

Наш поручик несколько раз советовал капитану ту карту стрелкам на цигарки подарить, но капитан очень на это обижался, по той причине, что карту эту самую он почитал очень хорошей, в ней даже проставлено было, где японцы стоят. Говорят, в штабу про это доподлинно знали... Вот эта-то карта и сгубила нас. Шли этта мы по ней, почитай, целый день и пришли к селению, забыл я теперь, как оно, проклятое, называется. Поручик наш говорит капитану, будто бы, по его сведениям, селение занято японцами, а капитан спорит, что не это, а следующее, потому в карте было так проставлено, а карте капитан верил больше, чем нам, потому что, когда двое из нас подобрались к самому селению, вернулись и доложили, что они воочию видели японских кавалеристов, капитан очень на них рассердился, обозвал трусами. Вам, говорит, это со страху попритчилось. Это не кавалеристы, а коровы, так и в планте показано. Ну коли в планте, так и разговоры коротки. Але-марш. Пошли. Поручик наш предчувствовал, мрачный такой шел и все вперед поглядывал. Капитан же, напротив, веселый гарцует. Конь под ним добрый, аглицкой породы, хвост куцый, и два на-зачка с ним... Только подошли мы к селению, а оттуда... каак затрещит... Батюшки светы. Ровно прорвало их... Шарахнулись мы назад, тут холмик был такой, чтобы залечь, думали отстреляться, глядим, справа и слева японцы валом валят... Будто из земли выпирает... Капитан живой рукой назад, и казаки с ним... Ускакал и плант увез, а мы остались. Известное дело, пешком за конным не поспеешь. Плохо нам тут пришлось... Бросились японцы на нас в штыки. Поручика нашего убили... Остались мы без начальства ровно овцы... Что тут было, я и сказать не умею... Давили нас ровно крыс каких. Да и мудреного мало. Было нас всего человек с пятьдесят, а их, узкоглазых чертей, со всех сторон навалило до тыщи... Меня, один такой-то, звезданул прикладом по башке, я и света невзвидел, очи под потолок ушли. Аж обомлел весь, и свет из глаз выкатился, а как очнулся, гляжу, связан лежу, и подле меня еще человек пять-шесть наших, тоже связанные. Что, говорю, братцы, по планту мы к японцам попали али без планта?

Ругаются.

Ну забрали нас японцы и повели. Привели в город Фынхуанчен. Хороший город, к тому же знакомый. Мы там два раза стояли, первый раз как на Ялу шли, а в другой раз как из-под Тюринчена обратно шкандыбали. В Фын-хуанчене на первых порах посадили нас в каталажку, а продержавши там дня три, вывели на дорогу и заставили дорогу строить...

— Как дорогу строить? — изумился Катеньев.—Какое же они имели право употреблять вас на работу, ведь вы же пленные?

— Полагать надо, пленные. А что касательно того, будто бы они права на то не имели, чтобы нас работать заставлять, то и нам так это казалось. Некоторые из наших, а было нас тут, окромя тех, что из нашей команды, человек до сотни, из разных других полков, тоже так же думали, как. и ваше благородие, и стали даже японцев усовещевать. Только как вы азиата урезоните? Одно слово — азиат, ло-азиатски и думает. Не стали они нас и слушать, резонов наших во внимание не приняли, а принялись лущить нас палками по чему попало, а кто особенно артачился, накинули петлю на шею и к дереву потащили... вешать, стало быть... Ну тут мы все видим, что хоша права и на нашей стороне, но палки, и веревки, и сучки на деревьях на их стороне. Живо смирились. Особливо те, которых вешать хотели. Они, как им скинули петли с шеи, шустрей всех за работу принялись... Николи, должно быть, допрежь того так не работали... Поди, и не знали, что могут так работать... Хорошо работали...

— Что же именно заставляли вас делать?

— Дорогу чинить. Вы в Фынхуанченах бывали когда? Помните дорогу от Тюринченских позиций через перевал и дальше; когда мы там стояли, по ней повозкой порожняком трудно было ехать. Узкие, изрытые колеями, с крутыми подъемами, всюду камни валяются, а теперь посмотрели бы, какая она стала. Одно слово — шоссе. Выгладили, выровняли, уширили и осадные орудия возят. У нас двуколкой проехать нельзя было, а они такую махинищу прут, упряжек десять запрягут.

— Кто же им дороги эти строил?

— Китайцы. Нагнали они китайца видимо-невидимо. Саперы ихние тоже работали, впрочем, больше на манер начальства, досматривали, указывали, что и как, палками тоже действовали они же... Китаец, известно, малодушный человек, палку любит. Его если палкой хорошо огреть, и раз-другой, он большое старание доказать может... Солдат своих японцы на работы не употребляют, для сражения берегут, говорят, будто, если солдата на земляных работах надсадить,— плохо штыком орудовать будет. У нас вот наоборот. Наше начальство завсегда накануне боя, день або два, землю копать заставляло, для моциону, штобы не зажирели солдаты-то... не знаю, может, так оно и лучше, а только и у японцев недурно. Китайцы землю роют, а солдаты японские воюют, а когда сраженьев нет, отдыхают, сил набираются. Пленных наших они тоже к работе приспособили, полагать надо, чтобы даром на харчи не тратиться. Вот таким манером проработал я у них недели с две и стал подумывать, как бы лататы задать. Надо вам доложить, сам-то я родом с Амура и, как молодым парнем был, до службы еще, значит, по китайским селениям в батраках служил и через то язык китайский изучил то исть во как. Так скажем — от китайца отличить невозможно. Право слово. И обычаи я китайские знаю все доподлинно, что и как, все сообразить могу. Очень это мне кстати пришлось. Китайцы тех русских, что по-ихнему хорошо знают, оченно уважают, считают ровно бы как за своих. Даже, почитай, больше того. Лестно ли им, что вот, мол, русский человек, а по-ихнему говорит совсем как они или, может, думают про такого, что, мол, должно, великого ума человек, коли на двух языках говорить выучился, бог их там ведает, а только, повторяю, большое они к таким людям расположение имеют и завсегда всем, чем могут, помочь готовы. Зная такое их пристрастие, задумал я при их помощи от японца бежать.

Было нас, пленных, на работах человек десять, разных полков и команд, а китайцев несколько сот. Почему нас в Японию не отправляли, сказать не берусь, должно, какую оказию ждали, а пока что, чтобы даром, значит, японского хлеба не ели, работать заставили. Работа была тяжелая. За день так измаешься, что к вечеру ни рук, ни ног не чувствуешь. Однако японцы нам все-таки доверия не оказывали и, как поужинаем опосля работы, тотчас же руки и ноги веревками связывали и часового ставили. Ночевали мы тут же, неподалеку от дороги. Из китайцев тоже многие, которые издалека пришедши были, тоже ночевали в поле, близ дороги, только отдельно от нас.

Раскинул я себе умом и так и эдак и давай действовать. Перво-наперво уговорился с одним китайцем; рядом работали. Обещал он мне, что, коли я ночью к ним в деревню приду, одежду мне кое-какую дать китайскую, впромен на мою — а на мне сапоги были добрые, почитай, что новые, рубаха русская, Кумачная, приглянулась китаезу, стало быть, — а затем проводит горами до другой деревни, где мне помогут схорониться на первое время, если японцы искать начнут. Порешив с этим делом, повел я свою линию далее. Надо лишь было прикинуться больным, чтобы, значит, отлежаться к вечеру, силы набраться... Ну это дело не хитрое. Как зачало солнце сильно допекать, я хлоп на землю, и начало меня кочережить... Должно, здорово ловко изобразил я им это все. Взяли меня японцы за голову и за ноги, оттащили в сторонку, под камни положили. Один водой голову поливал, другой мокрую тряпку на грудь клал... Долго бился я, наконец успокоился и прикинулся, будто сплю. Оставили меня японцы лежать, однако, рассобачьи дети, руки и ноги все-таки же связали. К вечеру пришел в себя, поужинал и спать лег, будто ослабел шибко. Другие товарищи так за день умаялись, что как залегли, так разом и захрапели, а я лежу да тихонечко руки из узлов выпутываю. Бился долго, наконец выпутал, местами кожу до крови стер, ну да на это глядеть не приходится. Выпутал руки, стал ноги распутывать; ну это полегче было. На счастье, ночь темная выдалась. Часовой, что стоял около нас, должно, из очень молодых попался, неприметливый. Ходит в сторонке и не смотрит. Наконец перестал ходить, остановился, оперся на ружье и задумался...

Вижу я, дремлет парень. «Ну,— думаю,—Петра Петров, коли хотишь свободну быть, не робей, да и не зевай». Помолился я тут про себя своему ангелу и пополз. Подполз к часовому шага на два, гляжу, а он спит, сердечный, качается и ружье едва-едва в руках держит. Ну, тут я перекрестился, собрался с духом, да как вскочу. Хвать ружье у японца из рук, да его штыком в грудь, так насквозь и просадил... Спросонков даже и не крикнул. Другие японцы в сторонке спали, тоже не слышали. Приколол я часового и давай бог ноги... Отродясь так не бегивал. Добежал до деревни, прямо к китайцу, с которым уговор имел, тот не спит — ждет. Хороший человек оказался. Мигом скинул я всю свою одежонку, напялил на себя китайское тряпье, одежду мою китайская «бабушка» унесла, спрятала, а мы с китайцем живым манером из деревни да в горы. Всю ночь шли. Наутро привел меня китаец в одинокую фанзу и сдал с рук на руки другому; тот на день схоронил меня под стрехой крыши, туда и есть носил. Отлежался я у него день, а ночью побрел дальше, наперед обривши усы, бороду и голову. Вот уже поболее недели в горах плутаю. Из гор-то выйти боязно, потому что повсюду японские сторожевые посты стоят; надо выждать, как японцы немного вперед продвинутся, тогда легче будет как-нибудь в долины пробраться... Первые дни я заходил в китайские деревушки, раздобывал себе чего-нибудь поисть, а вот последние дни так брожу, к китайцам заходить опасаюсь, как бы не выдали. Когда японцы далеко, китайцы ничего себе, довериться можно; ну а когда те близко, китаец повсегда выдаст по тому самому, что больно они их боятся... Ну, а вы, ваше б-ие, как же думаете быть? Долго намерены здесь оставаться?

— Вот как немного нога подживет, тогда и попробую пробираться к своим,—ответил Катеньев.—Я не один, а с невестой; вот и не знаю, как это все устроится.

— Устроить трудновато, что и говорить, а только и унывать очень нечего. Никто, как бог. Надо только барыню переодеть китайчонком. Мущиной им куда легче будет прой-тить, чем женщиной. Покрайности китайцев опасаться не надо будет. Пущай думают, что, мол, мальчик, русский; это надежней, а то до баб они охочи... А второе — необходимо нам какое-никакое оружие раздобыть. Не против японцев, с теми много не навоюешь; коли попадемся им в лапы, все равно пропасть надо, с оружием ли, без оружия ли; а вот против китайцев оружие необходимо. Китайцы такой народ, что безоружного скорей обидят и японцам скорее выдать могут, а коли увидят, что мы вооружены, у них тогда много больше почтения к нам будет: сами напасть не решатся и японцев не наведут. Я это говорю так, потому хорошо натуру их знаю... Надо беспременно какое ни на есть оружие раздобыть.

— У меня револьвер есть,—сказал Катеньев.

— Видел. Револьвер это хорошо, а еще лучше, кабы два ружья добыть. Одно вашему б-ию, одно мне, а револьвер мы на барыню повесим. Будет и барыня тоже с оружием.

— Легко сказать, два ружья, а где их достать?

— Достать-то оно, конечно, трудновато,— согласился Петров,— но попытаться можно. Перво-наперво надо хозяина спросить. Может, ему удалось как-нибудь раздобыться ружьецом в ту пору, как ваш разъезд расколошматили. Только бы одно ружье достать да несколько патронов к нему, а за другими дело не станет! — добавил он, загадочно ухмыльнувшись.

Когда вечером вернулся Фу-ин-фу, он сначала очень испугался, увидев нового жильца, но Петров сразу же успокоил его, бойко заговорив с ним по-китайски. Долго переговаривались они, после чего Фу-ин-фу куда-то ушел и вернулся, неся казачью винтовку и патронташ, полный патронов. Петров не ошибся. Фу-ин-фу действительно успел спрятать одну из винтовок, найденную им в кустах, после ухода японцев, уничтоживших отряд Катеньева... Русские винтовки были в цене среди китайцев, и Фу-ин-фу рассчитывал, при случае, продать ее хунхузам.

— Ну вот и отлично, — обрадовался Петров, радостно хватая винтовку из рук Фу-ин-фу,— теперь мы скоро и другую достанем.

X

Два дня прожил Петров в пещере, где ютился Фу-ин-фу, и оба дня почти все время спал. Ел он много и прожорливо; очевидно, изголодался парень. На третий день к вечеру он явился к Катеньеву с ружьем за плечами и небольшим мешком за спиной, с провизией, заключавшейся в нескольких кукурузных лепешках и большом куске вареной свинины.

— Ну, ваше б-ие,—весело улыбаясь, начал Петров, влезая в пещеру,— пока что, прощенья просим.

— Ты разве идешь куда? —несколько удивился Катеньев.

— Так точно. Надоть винтовку раздобыть, да еще кое-что на дорогу.

— Постой, да ты с ума сошел? — испугался даже Катеньев, с первого слова поняв намерение Петрова.— Разве можно... ведь если ты убьешь тут поблизости какого японца, мы пропали... Японцы все горы обрыщут и найдут нас тут...

— Не извольте беспокоиться! Нешто я без понятиев,— поспешил успокоить его Петров. — Я верст за сорок, али больше, уйду отсюда, у меня и место намечено... Вы, ваше б-ие, сидите тут без сумнения и ждите. Ежели ден через пять меня не будет, то, стало быть, я убит, а только думается мне, что вернусь благополучно, и тогда мы отправимся все вместе. Со мной вам куда сподручнее будет, потому язык китайский знаю и обычаи их все мне доподлинно известны. Фу-ин-фу пущай только дорогу указывает, а остальное мое дело.

Петров говорил так спокойно, с такой уверенностью, что эта уверенность невольно передавалась Катеньеву и Надежде Ивановне.

— Молодчинище стрелок,—похвалил Катеньев Петрова, когда тот ушел.— Кабы сотню таких набрать, можно бы невесть бог каких дел наделать.

С этого дня все начали готовиться в поход.

Нога Катеньева еще побаливала, но он решил не обращать на это внимания. Он надеялся на силу своего духа, который поможет ему побороть физическую боль. Дольше оставаться было опасно. Каждый день они могли быть открыты, и к тому же могли завязаться бои, после которых русская армия могла отступить еще дальше.

Фу-ин-фу, решившийся окончательно связать свою судьбу с судьбой его русских гостей, отправил пока свою жену в соседнюю деревню, а сам занялся приготовлениями к далекому и трудному пути. Согласно совету Петрова, который он вполне одобрил, Фу-ин-фу достал для Надежды Ивановны мужской китайский костюм и помог ей заплести косу по-китайски. В этом костюме, загорелая, обожженная солнцем, она выглядела хорошеньким мальчиком-подростком. Для Катеньева тоже была припасена китайская одежда. Одновременно с этим старуха, жена Фу-ин-фу, напекла целую гору кукурузных лепешек; запаслись китайским чаем и даже бутылкой ханшина.

На все эти приготовления потребовалось не более двух дней. Стали поджидать Петрова. Теперь, когда поход был окончательно решен, всеми овладело нетерпение поскорее пуститься в путь, испытать счастие.

Катеньев волновался больше всех. Из суеверного страха он не хотел обсуждать вслух подробности предстоящего похода и загадывать о его удачном окончании, но про себя он постоянно думал об этом. Иногда ему казалась вся затея невыполнимой; другой раз, напротив, он живо представлял себе, как они, преодолев все препятствия, трудности и опасности, доберутся наконец до русских войск. Он ярко рисовал себе картину встречи с товарищами и знакомыми, и в такие минуты сердце его усиленно билось и дух захватывало от волнения.

Надежда Ивановна тоже волновалась; ее больше всего беспокоило сомнение, хватит ли у Катеньева силы преодолеть тяжести пути; она очень боялась, чтобы дорогой ему не стало хуже и раны его не открылись. О себе она не думала вовсе. Она мысленно горячо молилась и просила у бога помощи. «Господи, соверши чудо!» — шептала она про себя, украдкой поднимая глаза к небу.

Беспокоился немного и Фу-ин-фу. Он знал, что, в случае неудачи предприятия, ему не миновать японской петли. Впрочем, как все сыны востока, Фу-ин-фу был в большой степени фаталист и успокаивал себя сознанием, что тому, чему быть, того не миновать.

Все с нетерпением ждали Петрова, как бы инстинктивно ища в нем руководителя и опору.

К вечеру пятого дня Катеньев и Надежда Ивановна так волновались, ожидая возвращения Петрова, что не могли спать, и вышли присесть на свою любимое местечко, к подножию огромного камня, заслонявшего пещеру. Ночь была темная, хотя и безоблачная. На недосягаемой глубине неба, точно огоньки далекой иллюминации, ярко горели бесчисленные звезды. Надежда Ивановна засмотрелась на них, и ей стало невольно грустно. По сравнению с этой волшебнограндиозной картиной недоступных человеческому уму пространств какой ничтожной соринкой являлась ей вся земля; а все их собственные страдания, горести, мечты и неудачи, наконец, сами они казались чем-то столь несоразмерно малым, столь ничтожным, что ей даже стало жутко...

— Вот,— думала она,—на большом пространстве земли, десятки тысяч людей истребляют друг друга. Решается огромная задача, ради которой приносятся в жертву многое множество человеческих жизней, человеческих счастий. Льются неудержимые слезы множества осиротелых семейств, несутся к небу горячие, страстные молитвы, раздаются стоны и вопли... Сколько ужасов и несчастий! Сколько безысходного горя, и как все это мелко, как скоро проходяще! Пока зародившийся в это мгновенье луч света достигнет хотя бы вон с той звезды до нашей земли, пройдет несколько сот лет, и не только нас, живущих и страдающих теперь, не застанет он здесь, но, может быть, к тому времени исчезнут с лица земли те государства, которые теперь с такой жестокостью воюют одно против другого. Все изменится на земле: разрушатся огромнейшие здания, вырастут новые города, явятся новые государства, новые народы...

— О чем ты задумалась, Надя? — тихо спросил Катеньев, наклоняясь близко к лицу девушки и стараясь разглядеть его выражение в ночном полумраке.

— Так... загляделась на звезды и думаю, что мы, со всею нашею историей и мировыми вопросами, не больше, чем муравьи, суетящиеся на своей кучке. Не правда ли?

— Ты философствуешь — это вредно,—засмеялся Катеньев.— Я как-то не умею так думать о вопросах отвлеченных. Мои мысли всегда вертятся вокруг чего-нибудь для меня близкого и существенного. Теперь я думаю о Петрове, и чем я больше думаю, тем более выясняю себе, насколько ОН' может быть нам полезным при нашем предполагаемомпутешествии. Какой-то внутренний голос мне говорит, что с ним мы благополучно проскользнем между японцами и доберемся до своих. Он нам может быть полезнее, чем Фу-ин-фу,.. Досадно, однако, почему он не идет... Я не хочу даже в мыслях допустить, чтобы он не вернулся. Как ты думаешь?

— Трудно сказать что-нибудь. Я даже хорошенько не знаю, что он затеял.

— Да и я не совсем понял, но догадываюсь, что он решился на какое-нибудь отчаянное предприятие...

Оба замолкли. Несколько минут длилось молчание. На этот раз первая заговорила Надежда Ивановна.

— Боря,— тихо произнесла она, — как ты думаешь, в случае чего, мы живыми в руки не дадимся? У меня есть яд, который я проглочу в последнюю минуту...

— А у меня револьвер,— перебил Катеньев,— последнюю пулю я сохраню для себя... Но зачем мрачные мысли? Или ты не веришь, что нам удастся добраться благополучно до своих?

— Я верю в божью милость... Но мне, признаться, все-таки страшно. Больше страшно, чем тогда, когда я шла к тебе. Тогда меня занимала одна мысль: застану ли я тебя в живых? Страх опоздать и найти тебя мертвым заслонял передо мною все остальные страхи... Я в те минуты о себе даже не думала. Для меня вопрос был не в том, попадусь ли я японцам или нет, а только лишь в том — жив ли ты еще?

— Милая моя, — с глубоким чувством проговорил Катеньев и, обняв девушку за талию, прижал к себе.

— А теперь,— продолжала та, прижимаясь своим плечом к его плечу, теперь, когда ты со мною, меня пугает мысль, что что-нибудь нас может вновь разлучить...

— Этого не бойся. Нас не разлучит даже сама смерть. Мы или пробьемся с тобой оба, или оба умрем. Другого выхода нам нет...

— Да, это так, — просто согласилась молодая девушка.— Что бы ни случилось, ни ты меня, ни я тебя не бросим... Наши жизни теперь как бы слились в одну... Потом, может быть, они вновь разъединятся, а пока мы с тобой одно существо. Не правда ли?

Вместо ответа Катеньев только крепко пожал ее руку. В эту минуту где-то очень-очень далеко бухнула пушка. Оба насторожились. Выстрел повторился еще и еще. В мертвой тишине ночи ухо едва-едва могло уловить неясные звуки.

— Канонада! — тихо шепнул Катеньев.— Слышишь орудийные залпы?

— Где это? — слегка вздрагивая, шепотом задала вопрос Надежда Ивановна.

— Трудно определить. Но только очень далеко. Наверно, идет бой. Что-то будет? Дал бы бог, чтобы наши одолели... Может быть, наши прогонят японцев и подойдут сюда?

— Может быть. Хотя доктор наш, когда я с ним прощалась, уверял, будто мы будем принуждены снова отступить.

— Что ваши доктора понимают в боевом деле! — с досадой произнес Катеньев,— А я так, напротив, убежден, что на этот раз наши побьют японцев, вот увидишь.

— Дай бог. Однако канонада все усиливается. Должно быть, дело разгорается не на шутку.

Действительно, выстрелы становились все явственнее. Не было сомнений, что это гремят залпы одновременно из массы орудий.

— Господи, сколько опять крови прольется, сколько будет новых несчастных калек, сирот и вдов... Какая ужасная вещь война!

— Как тебе сказать, с одной стороны посмотреть, действительно ужасная, а с другой — ничего... Напротив, даже в войне есть много своеобразной прелести... Не умею я этого объяснить, но чувствую... Ишь как жарнуло... Трррах. Это, очевидно, японские орудия. Наши стреляют еще дальше, а потому их меньше слышно.

— Да, это японские,— раздался вдруг подле них неожиданно знакомый голос, и из мрака ночи выдвинулась вперед темная фигура Петрова.— А вот и я, — добавил он весело.— Заждались?

— Да, признаться, поджидали. Ну, как ты, благополучно? — ласково спросил Катеньев, стараясь вглядеться в темноте в лицо Петрова.

— Слава богу... Вот два ружья принес, патронов сотни две и лозу[68] японского... хороший лоза, с седлом... Теперь вашему благородию и барыне, почитай, пешком и идти не придется. Лоза такая здоровенная, двоих повезет... Вот надо только местечко ему выбрать получше да привязать покрепче, чтобы не убег... Он, впрочем, смирный.

— Где же ты его достал? — полюбопытствовал Катеньев.

— У японца выпросил,—рассмеялся Петров.— Опосля расскажу, а теперь дозвольте спать лечь: здорово заморился... Всю прошлую ночь и весь день шел. На что лоза скотина, и тот притомился, под конец едва брел.

За спиной Петрова в ночном мраке мерещилось что-то большое, массивное. Подойдя ближе, Катеньев увидел великолепного, рослого мула, заседланного японским седлом.

— Хороший мул,— похвалил Катеньев, поглаживая животного по шее.— Ну что ж, давай привяжем, да надо ему хоть соломы принести... А и молодец же ты, Петров, право, молодец; сказать по чести, я таких молодцов, как ты, еще и не видывал.

— Э, ваше б-ие, такие ли молодцы бывают! — усмехнулся Петров.

XI

— Ну, так вот, ваше б-ие,— начал Петров,—ежели уже так интересно знать, слушайте.

Они сидели все трое в пещере Катеньева, куда Петров пришел после того, как хорошо выспался и подкрепился с дороги.

— Ушел я от вас и долго бродил в горах. Хотелось мне повстречать какого ни на есть японца, чтобы выпросить у него ружьишко, а только все незадача. По одному, даже по два встречать не доводилось. Все командами. Сколько раз близко-близко проходили. Лежу я или за камнями, или в кустах и высматриваю. Идут желторожие, лопочат между собой... Раз офицеров ихних видел. Едут двое на конях и о чем-то разговаривают. Кони добрые, рослые, а сами ровно облизьяны, вот китайцы носят — показывают. Зазудела у меня рука, уже нацелился даже... Лежал это я ловко так, над самой дорогой, за большущими камнями. Им меня снизу не видать, а мне как на ладони и целить ловко — лучше и не надо. Шагах в 15-20 стрелять бы мог; наверняка бы потрафил, сперва одного, а там другого... Наладился, еще бы минутку, и аминь... Глядь, а из-за поворота кавалеристов ихних штук сто тянется... Ну, вижу, не рука мне стрелять... Аж вздохнул даже, так обидно показалось отпущать их подобру-поздорову... Так проходил я без толку почти что три дня... Раз к самому лагерю их подобрался, полежал, посмотрел, как у них там ихняя жисть происходит; вижу, ни с какого бока ничего не поделаешь, и побрел дальше. Вот бреду я так горной тропкой, слышу, копыта постукивают. Шарахнулся я в сторону, залег, поджидаю. Гляжу, китаец идет и мула оседланного за собой тянет. Одет китаёз чисто, винтовка за плечами, револьвер сбоку, сам рослый, плечистый, молодой еще. Подпустил я его поближе да и выхожу. Спо-лохнулся тот было, за ружье хватается, а я ему и говорю: «Не беспокойся, я тебе зла не сделаю!» Услыхав это, китаец ружье оставил, видимо, за своего принял, спрашивает: «Откуда идешь?»

Я тут ему и начал брехать, что будто бы я иду наниматься к японцам в хунхузы8.

«Напрасно,— говорит,— идешь; они хунхузов сами не нанимают. Это русские, те сами нанимают; у них даже генерал такой есть, из хунхузов войско собирает, а японцы не дураки, они ведаются только с Тулисаном да Фу-ин-хо; те им хунхузов приводят и за каждого поручиться могут. Оттого у русских среди нанятых ими хунхузов половина японских шпионов, а у японцев таких ни одного на службе нет».

«Как же мне быть?» — спрашиваю.

«А так,—говорит,—ступай в Инкоо, там теперь Фу-ин-хо живет; ежели он тебя примет — ладно, а не примет, сам к японцам лучше и не суйся. Взять не возьмут, а повесить могут».

Говорит он это, а сам подозрительно на меня поглядывает. Вижу ясно, большое у него сомнение насчет меня. По-китайски говорю исправно, а обличие у меня не китайское. Ну, думаю, пора, пока не догадался о чем не следует! Подошел ближе. Заговариваю.

«А ты,—спрашиваю,—кто таков?»

«Я,—говорит,— переводчиком состою при японском одном генерале, а посылали меня к русским, посмотреть, где их ближайшие посты и в каких силах».

«Ну, что ж, — спрашиваю,— узнал?»

«Узнал,— отвечает.— У Шахэ стоят, впереди Бенсиху, казачьи полки, а дальше пехота. Сам видел. Тифангуань тамошний к генералу русскому с визитом ездил, а меня с собой слугою взял; такой ему приказ от японцев был. Приехал Тифангуань будто с жалобой на русских солдат, а на самом деле, чтобы дать возможность нужные мне сведения собрать».

Рассказывает он мне это, а сам глаз с меня не спускает, да как вдруг хвать меня за горло:

«Кто ты такой? — кричит. — Ты не китаец, хоть и правильно говоришь по-нашему».

Ну, вижу конец нашей беседе; пора дружкам по домам. Рванулся я от него в сторону, изловчился, да как хвать прикладом в лоб ему, аж хряснуло... и не пикнул. Опустил руку и словно бы присел... Тут я во второй раз, но уж по темени... Саданул так, что череп, как арбуз, расселся и мозги полезли. Упал и не пикнул. Выхватил я у него из рук повод, чтобы лоза в суетах не вырвалась, потом снял винтовку, патронташ, револьвер, вскочил «на лозу» верхом, да в горы... Только и видели меня. Лоза попался сильный, молодой. Какая бы кручь ни была, лезет словно козел горный. Где можно,— ехал, где очень тяжело — в поводу вел. Всю ночь брели, днем в лесу хоронились, а на другую ночь и сюда добрался... Вот вам и сказке моей конец. Теперь я так соображаю: двинемся мы отсюда прямо на Бенсиху, Фу-ин-фу пущай дорогу указывает. Идти будем ночами, а днем хорониться, где доведется. Местность тут все сплошь горы, и лесов много, попадаются фанзы заброшенные, спрятаться есть где. Ваше б-ие с барыней по переменкам на лозе ехать будете, а мы с Фу-ин-фу пешими. Таким манером вам много легче будет, и мы, я думаю, ночи за три до Шахэ доберемся. Я уже переговорил с Фу-ин-фу; он так же думает, как и я... В китайские деревни мы без крайней нужды заходить не станем, а в пути, если и повстречаем китайцев, то говорить с ними будем я да Фу-ин-фу, а вы оба молчите... Им тогда и в голову никакого подозрения не взбредет... Теперь по горам мало ли вооруженного народу шатается. Ежели нас за хунхузов принимать станут, и того лучше. Китайцы хунхузов шибко боятся и ни за что сами не затронут и японцам выдавать не станут, потому поопасаются, чтобы другие хунхузы не отомстили. Тем хунхузы и страшны всем мирным жителям, что они друг за друга держатся. Если в каком селении их выдадут, смотришь, живо другая шайка явится и доказчикам головы прочь. Помните, у нас под Ляояном сколько раз хунхузов пробовали ловить, а много ли поймали! Жители всегда за них были. Не только никогда не выдавали, а, напротив, всячески укрывали. Потому боялись мести со стороны товарищей тех хунхузов, которых бы они выдали. То же самое и японцам они хунхузов никогда не выдадут. А это нам и на руку...

XII

Красивы летом Маньчжурские горы, или сопки, как их называют сибиряки, проведшие это название даже в официальную переписку и в газетные корреспонденции. Местами покрытые густою зеленью травы и частого мелколесья, местами густо заросшие лесными дебрями, через которые чуть приметно вьются знакомые только местным жителям тропинки, горы эти то и дело пересекаются глубокими и широкими долинами с сверкающими по ним мелкими речками, с прилежно обработанными полями, с живописно разбросанными там и здесь китайскими деревушками и отдельными фанзами. Красивы Маньчжурские сопки, но тяжело ходить по ним. Под зеленым ковром, так манящим издали глаз, скрываются головоломные крутизны, огромные камни, заграждающие путь, наносы мелкого щебня, глубокие рытвины и густо заросшие овраги. Только местный житель, маньчжур, в своих легких матерчатых туфлях на толстых подошвах из бумажной массы, с его здоровыми легкими в широкой груди и мускулистыми ногами, легко переносит эти мучительно-трудные подъемы и спуски, преодолевает крутые кряжи и идет в горах почти так же легко, как и по долине.

Только теперь оценил Катеньев, какую огромную услугу сделал им Петров, достав мула. После первого же дня тяжелого пути плохо зажившая нога его стала сильно побаливать и он принужден был большую часть дороги ехать верхом. Мул был настолько силен, что без особого усилия вез и его и Надежду Ивановну, сидевшую боком впереди Катеньева, который ее поддерживал одной рукой за талию. В очень трудных местах они слезали и шли пешком, помогая друг другу и таща за собой мула. Таким образом, идя пешком, они отдыхали от неудобства езды верхом, а садясь вновь на мула, отдыхали от нестерпимой тяжести путешествия пешком по неприветливым крутизнам. Фу-ин-фу шел далеко впереди, зорко оглядывая окрестности, готовый при первой же опасности подать условный сигнал. Петров замыкал шествие. На его обязанности было следить за тем, чтобы кто-нибудь не набрел внезапно сзади. При приближении к деревне Катеньев с Надеждой Ивановной прятались куда-нибудь в укромное место. Петров становился на часы, тоже хорошо скрывшись от всякого постороннего взгляда, а Фу-

ин-фу отправлялся в деревню наводить справки о японцах. Благодаря таким предосторожностям они уже большую половину пути прошли, счастливо избегая всяких опасных встреч. Зная от местных жителей в точности, где находятся японцы, Фу-ин-фу легко обходил опасные места. В одном месте, пробираясь через крутой хребет, наши путники видели, прямо у своих ног, огромный японский лагерь, раскинутый в широкой долине. Соблазн был очень велик, и, несмотря на опасность, Катеньев не мог удержаться от любопытства посмотреть в бинокль на неприятеля. Картина была действительно красивая. Правильные ряды палаток наискось пересекали долину. За палатками, правильными четырехугольниками, располагались коновязи, с привязанными к ним лошадьми. Далее стояла артиллерия и обоз. Всюду, как муравьи, сновали японские солдаты в каких-то белых балахонах. То и дело уходили и приходили вооруженные команды. Кавалеристы поодиночке и по два уезжали и приезжали, очевидно развозя приказания. Посредине лагеря у большой палатки, занятой, по-видимому, главным начальником отряда, толпилась группа офицеров вокруг стола, заваленного топографическими картами. Кто-то, очевидно адъютант, сидел на табурете и быстро писал на краешке стола; подле него стоял высокий старик и, по-видимому, диктовал ему, то и дело жестикулируя и нервно подергивая плечами. На самом краю лагеря два японца солдата гоняли на корде лошадь. В противоположном конце дымились кухонные столы, варилась пища.

Катеньев с жадностью смотрел на всю эту оживленную картину, и его подмывало выстрелить по старику, диктовавшему приказание. Вот-то, думалось Катеньеву, — переполох бы поднялся. Будь он один, он, пожалуй, в конце концов не удержался бы от соблазна, но, взглянув на стоявшую подле него Надежду Ивановну, он мигом подавил в себе злорадное желание и поспешил подняться, чтобы продолжать путь.

Было около пяти часов вечера, когда наши путники, миновав густую рощу, вышли на совершенно открытый гребень высокой сопки. С этого пункта, как из орлиного гнезда, хорошо была видна вся окрестность. Сзади них куполообразными вершинами теснились покрытые лесом сопки, впереди, насколько хватал глаз, тянулись хребты обнаженных скал, спускающихся террасами к северу в Шахэйскую долину. На далеком горизонте сверкала на солнце, как полоска стального клинка, Шахэ; за нею вновь подымалась гряда невысоких холмов. По сведениям, добытым Фу-ин-фу, еще сегодня утром все холмы за Шахэ, Шахэйская долина и часть отрогов гор по сю сторону были заняты русскими войсками. Долго смотрел Катеньев, тщетно стараясь уловить какой-нибудь признак, по которому можно бы было угадать место присутствия русских войск; как ни старался напрягать свое зрение, ни через стекла бинокля, ни своим глазом он ничего не мог заметить. Кое-где виднелись одинокие фигуры, бродящие по горам, но то были или японские часовые, расставленные по вышкам, или скрывающиеся в горах мирные «манзы».

Отсутствие лесов на горах не давало возможности нашим путникам продолжать путь днем. Их легко могли заметить и выследить. Надо было дожидаться ночи. Чем ближе к русским позициям, тем положение их становилось опаснее. С каждым шагом вперед они должны были все больше и больше углубляться в тесную линию японских войск, стоявших перед русской армией в ожидании боя. Решено было остаться в лесу и только с наступлением ночи осторожно двинуться вперед.

Место для отдыха было выбрано удачно. Высокий, совершенно неприступный снизу обрыв, густо заросший частым мелколесьем, как бы навис над дорогой, извивавшейся внизу, по краю долины. Кругом вправо и влево шел густой лес; весь хребет был покрыт им на много верст кругом. Густота зарослей была так велика, что под ветвями можно было легко укрыться не только четырем человекам, но даже целой команде. Несмотря на сравнительную безопасность, Петров и Фу-ин-фу время от времени вылезали из своей засады и, выбравшись на опушку, внимательно оглядывали окрестность. После одной из таких вылазок Петров явился слегка встревоженный.

— Японцы! — прошептал он, пролезая под нависшие низким сводом ветви, где притаились Катеньев и Надежда Ивановна.

— Где? — встревожился Катеньев.

— А вот смотрите на дорогу, сейчас увидите, с севера идут.

Все с любопытством осторожно проползли вперед и, затаив дыхание, устремили глаза на дорогу. Впереди, с ружьями за плечами, шла небольшая команда японских не? хотинцев, одетых в «хаки»9, и в характерных высоких фуражках с желтым околышем. За нею тянулся ряд носилок с ранеными. Носилки, странной, на непривычный глаз, конструкции, напоминающие гамак, укрепленный на длинной бамбуковой палке, эластично покачивающейся при каждом шаге, несли на плечах китайцы, по два человека на каждые носилки. Между носилками шли легкораненые с повязками на руках и головах. У многих все лицо было забинтовано, так что виднелись только глаза, у других повязки окутывали всю голову и шею, придавая им странный вид, некоторые шли, поддерживая одною рукою другую руку, тщательно укутанную в бинты и висящую на перевязке, иные прихрамывали, волоча ногу. Были — что шли по двое, бережно поддерживая друг друга под руки. Позади всех носилок везли запряженную осликом маленькую полуколясочку, полукресло, на мягких рессорах, с тремя колесами. В колясочке-носилках, вытянувшись под одеялом, изображающим шкуру тигра, лежал пожилой японец со сморщенным, как печеное яблоко, лицом. По той бережности и внимательности, с какою везли раненого, и по тому, как чинно и почтительно шли справа и слева колясочки несколько солдат-санитаров, легко можно было догадаться, что раненый был какой-нибудь важный начальник. За колясочкой следовали два офицера. Один пешком, с подвязанной правой рукой, другой верхом, с ногою, забинтованной до колена в широкие бинты. Еще далее японец-кавалерист, сидя верхом, вел в поводу красивого вороного рослого коня в седле желтой кожи, с перекинутыми через луку стременами.

Катеньев с чувством торжествующего злорадства считал двигавшиеся носилки, и, чем больше их появлялось, тем это чувство разгоралось в нем сильнее. Он с особым удовольствием проводил глазами колясочку-носилки, стараясь угадать, кем мог быть раненый, лежащий в них. По той особой неподвижности и беспомощности, с которой было распростерто тело под тигровым одеялом, по мертвенному спокойствию лица можно было заключить, что раненый находится в тяжелом состоянии, и Катеньев невольно радовался этому и только желал одного, чтобы этот раненый был японский генерал и чтобы он скорее помер. Но вот носилки прошли все, за ними протарахтели тонкими высокими колесами две какие-то двуколки, а далее показалась новая толпа. С первого взгляда на эту толпу Катеньеву показалось в ней что-то знакомое, что-то мелькнуло в ней такое, отчего его сердце невольно болезненно сжалось. Он внимательно вгляделся, и заглушенное проклятие против воли вырвалось сквозь его стиснутые губы. Он увидел знакомые рубахи, серые фуражки, черные бараньи папахи, перед ним замелькали близкие ему бородатые лица, широкие плечи и коренастые фигуры русских солдат... Это шли, окруженные конвоем японцев, русские пленники. Вглядевшись внимательней, Катеньев мало-помалу различил среди серой, грязной, оборванной солдатской массы несколько офицеров. Они шли отдельной группой, несколько впереди, угрюмо понурив головы, пристально глядя вперед себя вдоль извивающейся перед ними дороги. Впереди всех шел высокий, плечистый, пожилой мужчина с черной бородой во всю грудь, с оборванным на одном плече и болтающимся погоном. Рядом с ним, прихрамывая и спотыкаясь, с трудом передвигал ноги молодой офицер, очень высокий и очень худощавый. Вид у него был болезненный и крайне жалкий. За этими двумя брел толстый, круглый, заплывший жиром, небольшого роста, коренастый капитан, с папахой, заломленной на самый затылок и с коротенькой китайской трубочкой во рту. По-видимому, он сохранял полное равнодушие и покорился своей судьбе. Немного в стороне, поддерживаемый японцем санитаром под руку, плелся еще один офицер. Голова его так низко свесилась на грудь, что лицо трудно было разобрать, виднелся только длинный, вытянутый вперед нос и острый подбородок. Вся фигура офицера выражала удрученность и крайнее бессилие. Солдаты шли тесной кучей, немного отставая от офицеров. Многие были без шапок, на некоторых белелись повязки на головах и руках. Почти у всех рубахи и штаны были изорваны и испачканы... Без оружия, простоволосые, оборванные, грязные, солдаты производили видом своим тяжелое впечатление. Что-то приниженное, жалкое, недостойное и угнетенное чувствовалось в этой толпе; что-то, возбуждающее чувство сострадания и вместе с тем невольного презрения...

Катеньев смотрел на эту толпу, и ему было до боли трудно примириться с мыслью, что перед ним солдаты русской армии, униженные, избитые, покорно бредущие под конвоем гордо посматривающих на них японцев, подобно стаду баранов, понукаемых пастухами... В этом приниженном виде он как бы не узнавал солдат, не хотелось верить, что это русские, больно было сознаваться в этом, и больно, и досадно. Против воли, вместе с глубокой жалостью, в его душе подымалось против этих несчастных нехорошее чувство раздражения, почти ненависти и презрения... Он провожал их глазами, стараясь прочесть в их лицах волнующие их чувства и мысли. Но на таком далеком расстоянии черты лица сливались, образуя одну общую, ничего не выражающую маску.

Сзади всех, отдельно, шел низкорослый солдатик, очевидно раненный или больной. Он шел с видимыми усилиями, с трудом передвигая ноги. Подле него шагал такой же маленький, как и он, но бравый японец и поминутно подталкивал солдата в плечо.

Видно было, что японец очень недоволен медленностью, с которой брел солдат, и всячески пытался подбодрить его. Дойдя до того места, где наверху, всего в нескольких саженях над дорогой, лежал, притаившись, Катеньев, солдат вдруг неожиданно остановился, закачался и тяжело опустился на землю. Японец конвоир бросился к нему и стал теребить его за плечо, побуждая встать, но солдат не подымался. Подошел другой японец, и вдвоем они приподняли солдата, но сделав два, три шага, тот снова упал. Очевидно, силы окончательно покинули его. Японцы остановились. Катеньев слышал, как они кричали, подталкивая солдата коленями и прикладами ружей, но тот не двигался. Он полулежал на пыльной дороге, склонив на грудь голову, безучастный ко всему. Тогда один из японцев, придя в ярость, торопливым жестом примкнул к ружью штык и, обернув ружье дулом вниз, принялся покалывать солдата в спину, понуждая его встать. При первом уколе солдат дико вскрикнул, рванулся было вперед, но, не успев даже подняться, снова упал ничком на пыльную дорогу. Тогда оба японца вдвоем принялись слегка подталкивать лежащего, но тот продолжал лежать и только всякий раз болезненно вскрикивал и слабо отмахивался рукой...

Катеньев не выдержал... Прилив необузданной, нерассуждающей ярости, нахлынув, как бы залил все его существо... Не помня себя, забыв, где он, забыв все окружающее, он быстро вскинул ружье, приложился и спустил курок. Щелкнул короткий, сухой, отрывистый выстрел, и один из японцев, выпустив ружье, тяжело опрокинулся навзничь. В то же мгновение подле Катеньева грянул другой выстрел. Он не сообразил сразу, кто выстрелил, но увидел, как и второй японец, отскочивший было в сторону, зашатался и, ловя воздух руками, повалился на бок, подле своего товарища.

— Ну, теперь только уноси ноги! — услыхал Катеньев совершенно спокойный голос Петрова.— За мной, ваше б-ие,— добавил он более энергично и сильным плечом, раздвигая кусты, бросился в самую чащу.

— Что я наделал! — мысленно воскликнул Катеньев.— Я погубил всех, погубил Надю! — Он проклинал себя, свою горячность. Ему казалось, что на этот раз спасенья не может быть.

Дорога становилась все круче и круче. Тропинка, по которой они бежали, давно исчезла, и им приходилось перелезать через большие камни, наваленные огромными глыбами, пробираться сквозь густые заросли, спрыгивать в глубокие овраги и вновь взбираться на противоположную сторону. Сзади себя они слышали частые выстрелы и отдаленные, перекликающиеся между собой голоса японцев. Опасность придавала им силы. Петров бежал впереди, за ним, с трудом преодолевая невероятные трудности пути, поспевала Надежда Ивановна, за нею Катеньев. Фу-ин-фу следовал сзади всех. Некоторое время он тащил за собою в поводу мула, но скоро ему пришлось его бросить. С каждой минутой дорога становилась все менее и менее проходимой... Наконец с невероятными усилиями им удалось достигнуть вершины сопки. Выстрелы сзади и крики замолкли. Можно было надеяться, что японцы прекратили погоню, но опасность от того не уменьшилась, при дальнейшем движении можно было каждую минуту наткнуться на высланные, по всей вероятности, во все стороны японские дозоры. Прежде всего надо было решить, куда идти. После нескольких минут совещания был принят совет Петрова: дождаться ночи и идти вперед, держась на север в том направлении, откуда тянулся японский транспорт.

До темноты оставалось часа два. Этим временем воспользовались, чтобы, идя по гребню, достигнуть того места, где кончался лес и начинались обнаженные скалы. Ночью в лесу идти было невозможно. Все понимали, что каждая минута промедления может стоить жизни, а потому, несмотря на страшную усталость, ие обращая внимания на начавшуюся боль в ноге, Катеньев предложил, не теряя времени, двинуться вперед.

— Хватит ли только у тебя силы идти? — в большом беспокойстве обратился он к Надежде Ивановне.

— Обо мне не тревожься, — постаралась улыбнуться та,—я почти не устала.

XIII

Была совершенная ночь, когда наши путники, усталые, измученные, голодные, выбрались наконец из леса и остановились немного передохнуть. Надежда Ивановна не чувствовала ног под собой от усталости, у Катеньева все сильней и сильней разбаливалась его плохо залеченная нога, и только Фу-ин-фу и Петров, особенно последний, чувствовали себя еще достаточно бодрыми. Кроме усталости, всех мучил сильный голод и жажда. С вечера, по милости японцев, им не удалось закусить, и теперь это давало себя чувствовать. На беду мешок с остатками провизии и большая фляжка из тыквы с водою остались на седле брошенного ими в бегстве мула. Все это, взятое вместе, еще более усиливало их мрачное настроение духа и колебало и без того слабую надежду на спасение. А путь предстоял еще не малый.

— Ну, что же,—первая прервала общее молчание Надежда Ивановна, бодрясь и стараясь вселить бодрость в упавшего духом Катеньева, — сколько не стоять, а идти надо. Чем дальше мы уйдем за ночь от этого места, тем к утру будем ближе к своим, авось бог поможет... Идемте... Скажите, Петров, чтобы Фу-ин-фу шел вперед!

Эти простые слова, сказанные энергичным, решительным тоном, как-то сразу приподняли всеобщее настроение. Катеньев с благодарностью взглянул в лицо своей невесты, он любовался ею. Видя ее такой энергичной, не падающей духом, он стал меньше тревожиться за нее, и это придало ему бодрости и силы переносить и свои страдания, о которых он, впрочем, пока еще никому не говорил.

С вечера ночь была темная. Луна вставала поздно. Ярко горели звезды в бездонной вышине. Было тепло и тихо. Путники наши двигались медленно по скату скалистого кряжа, усеянному камнями. Путь был труден. У всех, особенно у Надежды Ивановны, ноги были стерты до крови и сильно болели, но опасность, как бы нависшая над ними, заставляла забывать о физических страданиях и гнала их вперед на север, навстречу смутно мелькавшей, как огонек, слабой надежде на благополучный конец всех их несчастий.

Шедший впереди Фу-ин-фу внезапно остановился и, когда Катеньев подошел к нему, показал рукой вниз. Катеньев усталым взглядом повел по указанному направлению и увидел далеко внизу в стороне множество огоньков; огоньки эти, словно рассыпанные по дну пропасти уголья, ярко сверкали в ночном мраке, весело перемигиваясь между собой. Катеньев молча и пристально смотрел на них, не в силах оторвать глаз, словно зачарованный. Порой ему чудилось, будто огни начинают приближаться, окружать гору, на которой стояли наши путники, угрожать им, любопытно в них вглядываться. Тогда ему становилось нестерпимо страшно. Огни казались ему какими-то враждебными, живыми духами, злыми и беспощадными, ополчившимися на них.

— Это, должно, опять японский лагерь,— равнодушным тоном произнес Петров, подходя и останавливаясь подле Катеньева,— ишь развели костров-то сколько... А вот там еще один костер, и большой же... что бы это означало?

Он пристально и внимательно стал вглядываться. В стороне от маленьких огоньков, гораздо выше их, на одной из прилегающих вершинок пылал большой костер. Огромное пламя широким языком лизало сгустившийся вокруг мрак, бросая от себя багровое зарево. Оно трепетало, колыхалось, то слегка замирая*, то вновь разгораясь с новой силой.

— Это как будто пожар. Должно быть, фанза какая-нибудь горит,—заметила Надежда Ивановна, внимательно рассматривая пламя.

— Не похоже что-то,— задумчиво произнес Петров,— по-моему, это они своих мертвых жгут... Надо спросить Фу-ин-фу, он, должно быть, знает... Да, так и есть,— продолжал он, перебросившись с Фу-ин-фу несколькими фразами,—действительно, убитых жгут. Фу-ин-фу, судя по костру, говорит, много, должно быть, трупов сложено...

— Ишь как полыхает! Интересно бы было посмотреть,— задумчиво произнес Катеньев, стараясь нарисовать себе картину сожжения.

— Интересного мало. Я видел еще в китайскую войну, когда мы с японцами вместе против китайца воевали. С непривычки противно глядеть, да и вонь такая, не дай-то боже... заразы меньше, это, пожалуй, верно, а только нехорошо, куда хуже, чем у нас, — заметил Петров.

Надежда Ивановна слегка вздрогнула и нервно повела плечами. Ее воображение на минуту нарисовало ей жуткую картину: огромный костер из толстых бревен, снопы соломы, пропитанные горючим составом, соломенные маты и тряпки, огромные языки пламени, смрадные клубы дыма и посреди всего этого неподвижные темные массы обнаженных человеческих тел, отвратительный запах сжигаемого мяса, шипение и треск, а кругом этого ада суетящиеся фигуры живых людей, торопливо подбрасывающих новые охапки соломы, дров с мыслью о том, что завтра, может быть, их самих ожидает такой же ужасный костер.

Постояв немного, двинулись дальше. Теперь они уже не шли, а еле-еле брели, то и дело останавливаясь, чтобы хоть сколько-нибудь перевести дух. Катеньев думал о брошенном ими муле.

С каким бы удовольствием сел бы он теперь на его спокойную спину. Он проклинал свою горячность, причину ихних теперешних страданий. По временам голова его нестерпимо кружилась, он закрывал тогда глаза и чувствовал, как все вокруг него — и земля, на которой он стоял, и опрокинутое над его головой небо начинали медленно колебаться. Земля проваливалась под ногами, а небо давило вниз, как бы ища для себя точку опоры. В одну из таких минут он закачался и упал. Падая, он почувствовал нестерпимую боль в раненой ноге, словно раскаленным железом обожгло... Он пронзительно вскрикнул и потерял сознание.

Когда Катеньев очнулся, он увидел себя на дне глубокой рытвины, заросшей по краям колючим кустарником и заслоненной со всех сторон огромными каменными глыбами. Подле него сидела Надежда Ивановна. Было очень рано, и солнечные лучи, торжествуя победу над ночной мглою, весело скользили дружной семьей по обнаженным ребрам скалистых кряжей. Взглянув в лицо своей невесты, Катеньев испугался, так оно осунулось и побледнело за одну ночь. Надежда Ивановна сидела в скорбной позе, подперев руками подбородок, и задумчиво смотрела в одну точку. Ее большие, темные, красивые глаза выражали страдание и полное отчаяние. Казалось, она теряла всякую надежду и сидела как приговоренная к смерти. Никогда Катеньев не видел у нее такого выражения, и это испугало его, ибо он понял, что утрачена всякая надежда на спасение.

Увидя, что он открыл глаза, Надежда Ивановна употребила нечеловеческое усилие, чтобы согнать с своего лица выражение отчаяния, только что тяготевшее на нем, и, стараясь придать своему голосу как можно более спокойствия, участливо спросила:

— Ну, как ты себя чувствуешь?

— Ослабел очень,—ответил Катеньев,—и нога сильно ноет. Но не в этом дело, — перебил он сам себя, — объясни, сделай милость, где мы и как сюда попали.

— Это Фу-ин-фу и Петров перенесли тебя сюда на руках. Место скрытное и до некоторой степени безопасное...

— А где они сами? — встревожился вдруг Катеньев,— Неужели ушли?

— Ушли, — отвечала Надежда Ивановна, — но ты не волнуйся. Сегодня к вечеру они обещали вернуться, принести чего-нибудь поесть и разузнать о японцах.

— А как не вернутся? Что тогда? — При этом вопросе Катеньев почувствовал прилив нестерпимого ужаса.— Подумай, что мы будем делать здесь с тобой одни в горах... Я так измучен ходьбой, болью в ноге и голодом, что не могу двинуться... Если бы у нас была хотя какая-нибудь пища... Но ее нет. Что мы будем делать?!! Я не могу пошевелить ногой, она у меня распухла и болит... Ты тоже, наверно, умираешь с голоду...

— Я?.. Нет, то есть да, то есть нет... я хочу сказать, что хотя мне и очень хочется кушать, обманывать не стану, но все же не настолько, чтобы умирать, как ты говоришь. До вечера, я надеюсь, мы легко пробудем без еды, а вечером Фу-ин-фу и Петров наверно принесут нам какой-нибудь провизии.

— А. если их схватят или убьют? — сам пугаясь своего вопроса, тихо спросил Катеньев.

— Этого не может случиться, — с жаром поспешила возразить Надежда Ивановна,—я верю, бог посылает нам испытания, но он не допустит нашей гибели.

— Ты верующая? — вдруг совершенно неожиданно и как-то странно спросил Катеньев.

— А ты? — с испугом, в свою очередь, спросила Надежда Ивановна.

Катеньев ничего не ответил.

Прошло несколько минут томительного молчания. Оба сидели, понурив головы, погруженные в свои невеселые мысли.

— Не понимаю, с чего у меня так нога разболелась? — первый прервал молчание Катеньев, глядя на вытянутую перед собой ногу и слегка пошевеливая ею.

— Ты ведь упал, разве не помнишь?

— Упал? — удивился Катеньев.

— Ну да, конечно. Мы шли по карнизу сопки, у тебя закружилась голова, и ты упал вниз, правда, невысоко, но ногой попал на острые камни... Петров и Фу-ин-фу несли тебя несколько верст на руках.

— Вот оно что,—протянул Катеньев,—теперь я понимаю... но как же будет дальше... Я едва ли смогу идти.

— А я думаю, если ты до вечера отдохнешь и хорошенько поешь, то сможешь пройти при нашей помощи несколько верст. Петров говорит, будто тут недалеко уже и казачьи посты стоят... За ночь, наверно, доберемся.

Катеньев с сомнением покачал головой, но ничего не возразил.

Медленно потянулось время, и, по мере того как подходило к полдню, становилось все жарче и жарче. Горячие лучи южного солнца нагревали воздух и камни, от которых пышало зноем, как из печки. Воздух был неподвижен. Ни малейшего дуновения ветерка, ни малейшей прохлады. Жидкий колючий кустарник, лишенный почти листьев, которым были покрыты края оврага, не давал тени и не защищал от палящих лучей солнца. Катеньев чувствовал, как силы оставляют его. Он думал, что с его стороны было ошибкой пускаться в такой тяжелый путь еще больным, но больше всего он негодовал на себя за свой глупый выстрел... Для чего он это сделал? Русского пленника все равно он не спас, его, наверно, прикололи, а себя и всех погубил. Если бы им не пришлось спасаться от японской погони, они не выбились бы так из сил, не пришлось бы бросать мула, провизию... может быть, они уже теперь были бы в русском лагере. Он проклинал себя, и сознание своей вины еще более угнетало его. В благополучный исход он уже не верил, не верил, чтобы Петров и Фу-ин-фу вернулись. Он уже обдумывал, как в последнюю минуту, когда страдания его от голода и жажды истощат последние его силы, он пустит себе пулю в лоб. Он почти примирился с этой мыслью, но его терзала тревога за судьбу невесты... Холодея от ужаса, думал он о страданиях, которые ее ожидают, которых он не в силах ни предотвратить, ни облегчить, но которые он сам навлек на нее. От этих страшных мыслей у него снова начинала кружиться голова и терялось последнее присутствие духа. Минутами ему хотелось кричать, плакать, стонать, и он едва имел силы, чтобы побороть в себе это желание.

А время шло... медленно... тоскливо... безнадежно...

Словно в полусне, тяжелом, кошмарном, сидели оба на дне оврага, неподвижные, безмолвные. Они давно потеряли представление о времени, им казалось, что прошла целая вечность, как они сидят здесь. Слова не сходили с языка, так как ничего утешительного не могли они сказать друг другу. Чувство голода и жажды притупилось и заменилось какой-то, еще никогда ими не испытанной ноющей слабостью. Все внутри их ныло и болело, и вместе с тем они чувствовали, как с каждой минутой остатки сил покидают их. Оба уже не видели, а лежали, беспомощно опустив головы на раскаленные камни. Мало-помалу они дошли до состояния полного равнодушия ко всему... Приди сейчас японцы, они бы, кажется, не имели силы даже испугаться и продолжали бы лежать неподвижные и безучастные к своей дальнейшей судьбе. Минутами у обоих являлось желание скорейшей смерти, лишь бы только она не была мучительна. Если бы можно было заснуть и не просыпаться...

Громкое, отвратительное карканье, раздававшееся около его головы, заставило Катеньева открыть глаза. Он увидел над собой несколько воронов, показавшихся ему чудовищно огромными. Зловещие птицы сидели на краю оврага и, скосив головы, поглядывали вниз немигающими черными блестящими глазами; выше в голубой глубине неба кружилось еще несколько штук, оглашая воздух пронзительным криком. Нечеловеческий, нестерпимый ужас охватил Катеньева. Никогда в жизни не испытывал он такого ужаса... Все его существо как бы разом всколыхнулось. Ему казалось, что он видит перед собой не птиц, а каких-то волшебных чудовищ, каких-то страшных злых духов, прилетевших из другого неведомого мира за его душою... Вне себя от ужаса, он вскочил и с диким воплем простер руки вперед, как бы желая защитить себя и Наденьку от этих адских посетителей. Испуганные вороны разом снялись с места и, махая тяжелыми черными, огромными крыльями, взвились кверху, оглашая воздух негодующими криками.

— Какой ужас! — дрожа всем телом, прошептал Катеньев.

— Они думали, что мы уже умерли, — грустно улыбнулась Надежда Ивановна. — А я ведь спала,— добавила она,— и даже сон видела. Я видела, будто мы дома все — и папа, и мама, и все наши — ужинаем... Я даже кушанье помню. Будто все едят, а мне никак не удается... Только соберусь проглотить кусок чего-нибудь, как меня зовет или мама, или папа, или ты, я подымаю голову, а в эту минуту кто-то кушанье уносит из-под самого моего носа... Такие сны всегда бывают, когда во сне голоден.

— Господи, долго ли мы еще промучимся так, — в отчаянии воскликнул Катеньев, — хоть бы уж смерть скорее!

— Погоди, потерпи немного... Я думаю, скоро уже вечер, смотри — солнце начинает склоняться на ту сторону... Бог даст, скоро вернутся Петров и Фу-ин-фу.

— А ты еще веришь в их возвращение?

— Верю! — твердо ответила Надежда Ивановна.

Наконец наступила долгожданная ночь, а с ней и прохлада, освежившая немного истомленные тела Катеньева и Надежды Ивановны.

Слабый луч надежды снова затеплился в душе Катеньева. Он выполз из оврага и начал чутко прислушиваться, не раздадутся ли где шаги возвращающихся Петрова и Фу-ин-фу, но все ожидания были напрасны. Время шло, а ушедшие не возвращались. Измученный ожиданием, тревогой и упадком сил, Катеньев несколько раз впадал в забытье, сопровождавшееся страшными кошмарными видениями... Под утро он окончательно истомился и приготовился к смерти. Он уже больше ни на что не надеялся, ничего не ждал. У него едва хватило силы вновь сползти на дно оврага и вытянуться во всю длину подле своей невесты. Действительность в его представлении смешалась с фантастическими образами, овладевшими им. Он лежал и тихо стонал, и ему казалось, что это стонет не он, а кто-то другой... Сквозь полубред он видел над собой каких-то черных, страшных демонов, в черных плащах, слышал пронзительные вопли. Иногда ему казалось, что это какие-то огромные птицы с длинными страшными клювами. Он начинал пристально вглядываться в них, и тогда они вдруг уменьшались в своем объеме вдвое, втрое, в десять раз.

— Это вороны, — слабо проносилось в его воспаленном мозгу,— вороны, и больше ничего.

Но через минуту, две птицы вновь принимали чудовищные образы и превращались во что-то нелепое, огромное, черное и нестерпимо страшное...

— Надо пошевелиться,— проносилось вдруг в его сознании,— а то они примут за мертвого и начнут клевать!

Он делал усилие, но ни руки, ни ноги не повиновались ему. Он был словно впаян в землю, на которой лежал, не будучи в силах шевельнуться.

Надежда Ивановна, хотя тоже по временам теряла сознание, как и Катеньев, но все же чувствовала себя несколько бодрее. Она имела еще настолько силы в себе, что время от времени приподнималась и махала на воронов руками, отчего те всякий раз со злобным криком взвивались и отлетали на несколько саженей.

Только благодаря этому они еще не решались броситься на свою добычу.

Не зная, чем облегчить страдания Катеньева, который не переставал тихо и жалобно стонать, Надежда Ивановна клала на его горячий лоб руку и медленно гладила его по голове. Она видела, что он умирает, и в эту минуту не думала о себе. Ночью она несколько раз принималась молиться, жадно ожидая исполнения ее горячих просьб, возвращения Петрова и Фу-ин-фу. Ей казалось, что стоит им вернуться, и все будет хорошо. Но когда ночь сменила вновь яркий, знойный день, она перестала молиться, перестала надеяться... Она поняла, что всему конец, и ждала смерти с тупым отчаянием.

С каждым часом ей становилось все хуже и хуже, голова, словно налитая свинцом, тяжелела, чувства утрачивали свою жизненность. Она с минуты на минуту ждала, что впадет в беспамятство, и тогда жадная стая воронов ринется на них... Теперь ее только и поддерживал еще страх перед воронами. Она напрягала все силы своего духа, чтобы не впасть в беспамятство и удерживать как можно дольше злобных хищников... Время от времени она приближала свое лицо к лицу Катеньева и вглядывалась в его изменившиеся до неузнаваемости черты. Она видела, как на этом милом ей лице начинали бродить предсмертные тени... Стон его становился глуше и невнятней... Несколько раз легкий трепет пробегал по всему его телу. Надежда Ивановна всякий раз ждала, что это последняя борьба жизни с смертью, но ожидания обманывали ее. Катеньев не умирал, хотя с каждой минутой ему делалось все хуже и хуже... Надежда Ивановна давно потеряла всякое представление о времени, было ли еще утро, полдень или вечер, она не знала... Глаза ее ослабели, ухо притупилось. Она чувствовала, что скоро настанет минута, когда она перестанет и видеть и слышать... Иногда ей начинали чудиться какие-то странные звуки, которых она не могла уяснить себе... Кто-то где-то упорно и назойливо звал ее, но она понимала, что это одно воображение... Тем не менее голос, звавший ее, становился все громче и назойливей. Что-то знакомое было в нем... Она хотела догадаться, чей же этот голос, и не могла... Вдруг крик, протяжный и громкий, раздался совсем близко. Надежда Ивановна вздрогнула и вся затрепетала. Она узнала голос и не поверила своим ушам, она боялась обмануться, боялась, что этот голос только в ее воспаленном воображении, дикая галлюцинация слуха. Как бы то ни было, она решила ответить. Она собрала все свои силы, открыла рот, хотела крикнуть, отозваться, но пересохшее горло не издало звуков... Ужас охватил ее. Их ищут, спасение близко, может быть, всего в нескольких шагах, а она не в состоянии откликнуться... Не дождавшись ответа, могут уйти, оставив их умирать в глубоком овраге, ставшем для них могилой... В порыве отчаяния Надежда Ивановна попыталась выползти из оврага, но не смогла, не было сил.

— Борис! слышишь, нас ищут! зовут! — зашептала она, наклоняясь к Катеньеву и трогая его руками. Она думала пробудить в нем энергию, вызвать в нем прилив к жизни, ждала от него помощи, но он лежал немой и неподвижный, и только медленно блуждающий, бессмысленный взгляд говорил ей, что он еще жив, хотя едва ли сознает, что вокруг него делается.

В эту минуту ее взгляд случайно упал на ручку револьвера, торчащую из кобуры, на поясе Катеньева. Не теряя времени, она схватилась обеими руками за рукоятку, вытащила револьвер и, подняв его над головой, с усилием нажала пальцами обеих рук спуск. Грянул выстрел, другой, третий... Больше у нее не было сил... Она выронила револьвер из рук и, теряя сознание, тяжело упала головой на грудь Катеньева. Почти одновременно с этим у края оврага показалась фигура Петрова, за ним бежал Фу-ин-фу, а далее человек десять солдат, стрелков охотничьей команды.

— Слава богу, наконец-то нашли! — радостно воскликнул Петров, соскакивая в овраг и наклоняясь над бесчувственной Надеждой Ивановной, — Ну, теперь, братцы, живо, на носилки и айда... Прохлаждаться-то нечего.

Только после долгих усилий удалось привести в чувство Катеньева и Надежду Ивановну, но оба были так слабы, что их пришлось немедленно отправить в лазарет... У Катеньева открылись раны, и его через месяц отправили в Россию. Надежда Ивановна поехала с ним. Перед отъездом они щедро наградили Фу-ин-фу. Петрова им повидать не удалось, он находился с своим полком на передовых позициях. Так Катеньеву и Надежде Ивановне и не удалось узнать во всех подробностях, каким образом Петрову удалось разыскать русские войска и привести им на выручку несколько человек команды, добровольно вызвавшихся со страшным риском проникнуть в глубь расположения японских сил, отыскать Катеньева и Надежду Ивановну и благополучно на носилках доставить на русские передовые позиции.

Перед Мукденскими боями Катеньев, поправившись окончательно, вновь вернулся в полк; под Мукденом был снова легко ранен и снова отправлен в лазарет. Тут он случайно узнал, что Петров был убит за несколько дней до начала боев, решивших участь несчастной кампании. Катеньева известие о смерти Петрова сильно поразило. Так и не удалось высказать Петрову, как много и глубоко он ему был благодарен за свое спасение и за спасение того, кто был для Катеньева дороже всего на свете, дороже жизни, дороже всякого личного счастия.

Загрузка...