А где нет ни плиты, ни креста,—
Там, должно быть, и есть сочинитель.
Иван Семенович Кротков состоял репортером почти всех столичных газет, что, впрочем, не мешало ему чуть ли не умирать с голоду, прозябая в крошечной квартире в одной из рот Измайловского полка. Квартирка эта, состоявшая из двух полутемных сырых конурок, уже давно успела приобрести искреннюю ненависть ее обитателей: Ивана Семеновича и его супруги Марии Николаевны. Дня не проходило, чтобы Иван Семенович не ругал и не клял ее, доказывая, что надобно упасть на голову, чтобы жить в подобной мерзости, и при этом божился, что непременно и в самом непродолжительном времени съедет.
Но предприятие это так и оставалось предприятием, ибо при всех своих недостатках злополучная и столь страстно проклинаемая квартирка имела два незаменимых преимущества. Первое — домовый хозяин ее был человек весьма тихий и сговорчивый и охотно ждал по целым месяцам уплаты, как бы сам совестясь требовать аккуратного платежа за такую дрянь. Второе — в том же доме жил некий Иван Трофимыч, обладавший друмя сокровищами: зеленою мелочною лавочкою и чрезвычайно добрым сердцем. Этот Иван Трофимыч играл весьма важную роль в жизни супругов Кротковых. Не говоря уже о том, что Иван Трофимыч состоял для них бессменным и постоянным поставщиком всех жизненных припасов, он, кроме того, нередко выручал их, особенно в трудные минуты жизни, ссужая небольшими суммами. Его «малограмотному степенству» весьма льстило состоять чем-то вроде друга-покровителя «писателя». Иван Семенович в шутку прозвал его: «мой меценат», и Иван Трофимыч, не без труда понявший наконец и зазубривший это хитрое слово, всякий раз, при повторении его, самодовольно улыбался. Благодаря знакомству с литератором, лексикон почтенного Ивана Трофимыча обогатился множеством мудреных слов, как, например: либерализм, консерватизм, эмансипация, прерогативы, эквилибристика, резонанс и, наконец, ренессанс1. Всеми этими словечками добродушный Иван Трофимыч смерть как любил щегольнуть в своем кругу, намекая тем на свои связи с «образованным сословием и с самою литературою». Иван Семенович хотя и третировал несколько своего друга, но за всем тем чрезвычайно дорожил его расположением. Иван Трофимыч, как ни был толст, а в силу этого глуп, сознавал это как нельзя лучше, и при случае иногда не прочь был дать понять своему приятелю-литератору, что вот он, мол, и дворянин, и литератор, и в гимназиях обучен (Иван Семенович был уволен из 5-го класса), тогда как он, Иван Трофимыч Федюкин, просто только, к примеру, крестьянин, временно приписанный к купеческому сословию, и грамоте обучался у приходского дьячка, отличавшегося не столько педагогическими познаниями, сколько замечательною способностью выпить целую четвертную сивухи и затем как ни в чем не бывало читать акафисты2,—а все же он, Иван Трофимыч, «сам хозяин» и'«никому не уважит», и следовательно, не в образовании суть, а в «планиде».
Время, с которого начинается наш рассказ, было особенно трудное и невеселое для супругов Кротковых. Вот уже вторую неделю, как Иван Семенович слег в постель, жестоко простудившись на похоронах одного очень важного лица, о последних минутах которого, смерти и пышных проводах в загробную жизнь он в свое время и раньше других успел дать весьма красноречивые, отчеты. Вернувшись в тот день из обхода по редакциям, Иван Семенович почувствовал себя очень нехорошо. В ночь лихорадка усилилась, жар и озноб постепенно увеличивались, и к утру он уже весь горел как в огне.
— И нужно же было помереть этому дураку в такую погоду! — негодовала Мария Николаевна, ухаживая за больным мужем.
Действительно, погода в день похорон была такая, что если бы не только тщедушный Иван Семенович, но даже сам высокопоставленный покойник или любая из провожавших его жандармских лошадей простудилась и схватила грипп, то этому едва ли бы кто нашел нужным удивляться. Доктор и аптека — эти два бича рода человеческого сделали то, что уже к концу второй недели болезни Ивана Семеновича Мария Николаевна снесла к жиду-закладчику последнее свое достояние — обручальные кольца, пускавшиеся обыкновенно в оборот уже после всего прочего и только в самые критические, безвыходные минуты.
Как назло, их друга и благодетеля Ивана Трофимыча не было в столице. Он уехал на побывку в деревню, а оставленный им при лавке племянник, малый лет четырнадцати, вполне достаточно придурковатый, по имени Микитка, только рот разинул и глаза вытаращил, когда Мария Николаевна попробовала было попросить у него взаймы несколько рублей.
Оставалось последнее средство — идти «Христа славить».
«Христа славить», по выражению Ивана Семеновича, означало предпринять экскурсию по редакциям, в которых он обыкновенно работал, с целью выпросить малую толику деньжат вперед. Прием далеко не из приятных и в большинстве случаев не увенчивающийся успехом. Однако делать было нечего, и Мария Николаевна, одевшись получше и попросив соседку по квартире, старую и давно уже выжившую из ума вдову чиновницу, посидеть пока с ее мужем, чуть не рысью пустилась в ближайшую из редакций. Погода была, какая обыкновенно бывает в конце осени в богоспасаемом Петрограде: сверху моросил дождь, снизу пронзительный, холодный ветер подымал с бесконечных луж облака водянистой пыли. Не успела Мария Николаевна пройти и половину пути, как уже промокла до костей. Какая-то несчастная собачонка, куцая, лохматая, вся мокрая, с красными, слезящимися глазами, встретившись, увязалась было за ней и довольно долго ковыляла сзади на трех лапках, боязливо поджимая четвертую, безобразно распухшую, с следами запекшейся крови; но Мария Николаевна, обыкновенно весьма сердобольная, на этот раз не обратила на нее внимания — ей было не до того. При переправе через одну из улиц собачонка наконец отстала и, утомясь, присела, прижавшись к стене, пугливо озираясь во все стороны и по-прежнему бережно и заботливо поджимая раздавленную лапу.
— Г-н редактор дома? — не без волнения спросила Мария Николаевна отворившего ей сторожа.
— Никак нет-с, они уехамши-с, а секретарь ихний-с дома-с: пожалуйте в редакцию.
В редакции — небольшой и неуютной комнате, заваленной газетами и всяким печатным хламом,— Марию Николаевну встретил официально-учтивым полупоклоном белобрысый молодой человек в очках, показавшийся ей почему-то похожим на гипсового кролика, вроде тех, что продают на вербной неделе3 под арками Гостиного двора.
— Чем могу служить, сударыня? — произнес меж тем кроликообразный секретарь, одною рукою слегка придвигая ей стул.— Прошу покорно!
Мария Николаевна присела и в коротких словах передала причину своего посещения.
— Н-да,— произнес глубокомысленно секретарь, с серьезным видом пощипывая свои реденькие щетинки на верхней губе,—н-да, я понимаю ваше положение, сударыня; но, видите ли, у нас уже правило не выдавать авансов; мы так много потеряли денег за многими из своих сотрудников, что теперь решили никому и ни в каком случае не давать. Вы сами понимаете, давая одному, мы не имеем права отказать другому, а уже когда решено не давать, тогда уже никому не давать!
Высказав это глубокомысленное финансовое соображение, секретарь снова поклонился и с видом серьезно занятого человека придвинул к себе какую-то счетную книгу.
— Впрочем, — прибавил он вдогонку уже уходившей Марии Николаевне,— зайдите завтра, эдак часов около двух, редактор, наверно, будет дома; попробуйте, попросите его сами, может быть, для вас он и сделает исключение.
Во второй редакции, куда зашла Мария Николаевна, не оказалось налицо ни самого редактора, ни его секретаря, а сидевшая в редакционной комнате веснушечная, сухопарая барышня на все расспросы г-жи Кротковой только глаза пучила и рот разевала, точь-в-точь Ивана Трофимы-ча племянник Микитка.
Набегавшись вволю и наволновавшись, голодная и усталая возвращалась Мария Николаевна домой, довольная уже и тем, что в ее стареньком потертом портмоне все-таки, взамен абсолютной пустоты, покоились две бумажки: одна пятирублевого, а другая трехрублевого достоинства. Пятирублевую ей дали в одной редакции небольшой газеты, где муж ее почти и не работал и куда она забрела просто с отчаяния после долгого и бесплодного скитания по другим редакциям.
Лохматый, с взъерошенною бороденкою и в согнутом пенсне, секретарь редакции, с виду весьма курьезный и неуклюжий, сначала принял было ее не особенно любезно, но, выслушав довольно внимательно ее просьбу, пошел к редактору и через несколько минут вернулся и подал ей скомканную пятирублевую ассигнацию.
— Редактор извиняется, что в настоящую минуту он больше дать не может!
Мария Николаевна несказанно обрадовалась этим деньгам, тем более что именно в этой редакции она меньше всего могла рассчитывать на успех.
Трехрублевку ей выдали в последней редакции, куда она завернула по дороге домой.
Эти три рубля были недополучены ее мужем при последнем расчете, и ей их выдали немедленно, без всяких разговоров.
Когда Мария Николаевна вернулась, она застала у постели своего мужа одного из его приятелей — Сергея Сергеевича Потачкина.
Потачкин, небольшого роста, нервный господин с желчным выражением лица, о чем-то горячо разглагольствовал. Иван Семенович лежал, свесив с подушки свое изнеможенное, бледное лицо с лихорадочным взором, и, казалось, не слушал своего собеседника. Увидев входящую жену, он видимо оживился.
— Ну, что? — спросил он ее ласково и в то же время грустно улыбаясь.
— Да что, Ваня, хороши они все, нечего сказать!..
— А вы, Мария Николаевна,— ввязался желчный Потачкин,— это только сейчас узнали-с? Я-с так в этом уже 20 лет тому назад убедился.
— Э, да что толковать,— перебил Потачкина Иван Семенович,— ты мне лучше скажи, неужели так ничего и не дали?
— Восемь рублей принесла... расщедрились!
Иван Семенович ничего не ответил и только глубоко вздохнул. В эту минуту вспомнилось ему, как лет десять тому назад принес он, по совету товарищей, в одну из редакций свой первый рассказец. Рассказец одобрили, очень скоро поместили и хорошо оплатили. За первым последовал другой и третий; затем фельетон, там небольшая, но остроумная заметка о какой-то оперетке, и все это было с похвалами напечатано и оплачено... Бросил Кротков свое место писца в одном из казенных учреждений, дававшее ему всего-навсего двадцать пять рублей в месяц, и с головою окунулся в газетное дело. Ему повезло: статейки его, остроумные и веселенькие, стали появляться все чаще и чаще в разных газетах и журналах... Пробовал он было писать и стишки, и кое-какие попали в юмористические журналы. Заработок его поднялся с двадцати пяти рублей сразу до ста и больше, тем более что вначале он, главным образом, не столько был репортером, сколько литератором. Закружилась голова тогда еще весьма юного Кроткова и возмечтал он о себе очень высоко; да и мудрено ли после места писца с двадцатипятирублевым окладом. Задумал он жениться. Давно уже заглядывался он на младшую дочь одного из сослуживцев, но прежде, при содержании в двадцать пять рублей, мечтать о заведении семьи было немыслимо; теперь же, когда дела его приняли такой, неожиданно блестящий, оборот, он, не долго думая, сделал предложение.
Хорошо, весело зажили сначала молодые; на первых порах счастье улыбнулось им и даже несколько баловало их, как опытная кокотка-француженка, заманивающая притворным бескорыстием и наивностью глупого пижона, но с течением времени острые шипы и тернии стали мало-помалу пробиваться сквозь листву, и не успели оглянуться супруги Кротковы, как заметили, что уже давно пропали цветы и листья и остались только одни иглы... На второй год супружества у них родилась дочь, затем, ежегодно, пошли дети, но все, кроме первого, поперемерли... Кротковы даже и не знали, печалиться или радоваться такому обстоятельству. Как болото, все глубже и глубже втягивала их жизнь в свои невеселые недра, и если что поддерживало и утешало их иногда в самые тяжелые минуты, это — взаимная любовь...
Ночь. Тихо в квартире Кротковых. В маленькой комнатке с сырыми полинялыми стенами и низким, закопченным потолком душно, пахнет прелостью и лекарствами.
Лампада перед образом проливает слабый свет и тускло озаряет большую деревянную кровать в углу с неподвижно лежащим на ней Кротковым. Перед кроватью стоит широкое кожаное кресло, на котором, опустив голову на грудь, сидит Мария Николаевна. Утомленное лицо ее бледно; она осунулась за последние дни и выглядит совсем больною.
Иван Семенович открыл глаза и поглядел на жену. Грустно, невыносимо тоскливо было у него на душе. Он понимал, что умирает, что жить ему осталось недолго, и ужасная мысль, что будет с нею, когда он умрет,—надрывала его сердце.
Когда он месяцев шесть тому назад, проснувшись в одно ненастное утро, откашлянулся и увидел на платке своем следы крови, он вздрогнул, побледнел и первым делом испуганно покосился на жену. Та лежала рядом с ним и спала. Белокурые волосы ее прихотливыми колечками рассыпались по подушке. Бледное личико разрумянилось от крепкого сна. Сквозь полуоткрытые губы белели кончики ровных, красивых зубов. Иван Семенович несколько минут пристально глядел в лицо жены. Никогда не казалась она ему такой хорошенькой. Он наклонился и крепко поцеловал ее в самые губы. Она полуоткрыла глаза, улыбнулась и тотчас же снова впала в крепкий сон.
— Маня, Маня! — тоскливо прошептал Иван Семенович.— Если бы ты знала в эту минуту, что со мной?
И он стиснул зубы и в невыразимой тоске снова опустил голову на подушку.
— Чахотка!4 — рассуждал он.— Теперь уже нет никакого сомнения. Впрочем, я давно знал, что у меня чахотка, только все не верил... не хотел верить... Теперь все кончено... в мои годы это скоро кончается... Год, много — полтора, и то при самых благоприятных условиях... Первая же сильная простуда — и конец...
Иван Семенович всеми силами скрывал от жены свой недуг, но от глаз любящей женщины трудно укрыться. Мария Николаевна скоро заметила, что мужу ее худо. Она настояла, чтобы он начал лечиться. В угоду ей Иван Семенович стал принимать какие-то прописанные знакомым доктором капли, и Мария Николаевна несколько успокоилась. Мысль потерять мужа казалась ей такой ужасной, что она не могла допустить ее. Она не верила возможности такого несчастья, не верила даже теперь, сидя у его постели, видя его постепенное угасание. Как будто ждала, что вот-вот совершится чудо, он поправится, и все снова пойдет по-старому... По целым часам молилась она и плакала перед образом, стоя на коленях и глядя в спокойный, строгий лик Спасителя.
— Нет, нет! — твердила она в каком-то исступлении.— Ты не сделаешь этого! Ты не отнимешь его, нет, я знаю! Ты добр, милосерд! Ты ведь знаешь, как дорог он мне...
Тихо, чуть слышно тикают часы в соседней комнате. Кротков по-прежнему лежит, положа щеку на руку, и не отрываясь глядит в лицо дремлющей в креслах жены.
— Устала,—думает он,—да и как не устать: вот уже вторую неделю мучается со мною, ночи не спит... Хоть бы умереть мне скорее — один конец.
В комнате рядом скрипнула кровать, послышался легкий стук голых ножек об пол.
— Это Леля встала,— подумал Иван Семенович, и ему вдруг страстно захотелось посмотреть на свою дочь.— Леля! — тихо, тихо окликнул он.—Ты спишь?
— Нет, папа, а ты? Можно прийти к тебе?
— Иди, только тише, не разбуди маму.
Послышались осторожные шаги, и в спальню вошла маленькая девочка лет семи, в рубашечке, худенькая, с длинными, белокурыми локонами, голубоглазая, с ямочками на щеках. Осторожно, чуть ступая, прижав пальчик к губам, прокралась она мимо спящей Марии Николаевны и вскарабкалась на постель к отцу. Страстным порывом охватил тот костлявыми, исхудалыми руками нежное тело дочери и крепким, долгим поцелуем впился в ее белый, красивый лоб.
— Милая, милая дочурочка моя, как люблю я вас обоих.
Кроткову сделалось невыносимо тоскливо. Что-то, похожее на зависть, упрек, шевельнулось в нем.
— Маня еще молода, она такая хорошенькая...— думал он. — Наверно, еще полюбит и ее полюбят. Она еще может быть счастлива... забудет меня... Леля тоже забудет... мала... привяжется к другому, так же будет звать его «папой»... а я... я буду лежать, всеми забытый, где-нибудь на краю кладбища, под покачнувшимся почерневшим крестом... Никто не придет, никто не вспомнит... Мане будет не до моей могилы... Жизнь увлечет, закружит ее... новая привязанность, новые интересы... а я... я «мертвец»... ничто... Одно только «воспоминание»...
И ему на мгновение захотелось, чтобы и Маня, и Леля умерли с ним... взять с собой, чтобы никому не достались. Но он тотчас отогнал от себя эту мысль.
— Нет,— подумал он,— пусть живут, будут счастливы... Все равно мне там ничего не нужно будет: «Идеже несть ни болезни, ни печали, но жизнь вечная...»5
Он вздрогнул и закрыл руками глаза.
Часы пробили полночь. Мария Николаевна открыла глаза.
— Ты не спишь,— обратилась она к мужу,— так прими лекарство...
В эту минуту она заметила дочь.
— Ты что ж тут, Леля, делаешь? — спросила она было, но остановилась и пугливо взглянула в лицо мужа.
— Ваня, что с тобой, тебе хуже? Ваня, милый?!
Она вскочила с кресла и наклонилась над мужем.
— Худо, Маня,— с трудом прошептал Иван Семенович,— видно, скоро конец мой... не плачь... не убивайся... Что делать... судьба... Я давно...
Но он не докончил своей мысли и вдруг заметался, лицо его изобразило испуг, и он торопливо начал бормотать что-то, но как ни прислушивалась Мария Николаевна, она ничего не могла понять.
— Бредит... Неужели конец?!
И она отчаянно заломила руки, но в ту же минуту опомнилась и бросилась в кухню.
— Марфа, Марфа! — принялась она расталкивать толстую старуху, жившую у Кротковых в качестве прислуги.— Вставай скорей, беги за доктором.
Но Марфу, когда она разоспится, было мудрено разбудить сразу.
— Гм-м... звонят? — бормотала она впросоньях.— Сейчас, сейчас, вот только пирог в печку поставлю!..
И, сказав это, Марфа преспокойно повернулась лицом к стене, и издала такой свист своим толстым носом, что мирно прогуливавшиеся над ее головою тараканы испуганно метнулись во все стороны, а спавший на плите котенок поднял голову, вытянул шею и несколько раз наклонил вправо и влево свою усатую мордочку.
— Марфа,—отчаянно вскрикнула Мария Николаевна,— да проснись же, слышишь, проснись.
И она изо всей силы потащила старуху за руку. От этого движения скамейки, на которых утверждалась доска, служившая Марфе кроватью, разъехались, доска сползла, качнулась и с грохотом полетела на пол. На минуту в воздухе мелькнули ноги Марфы... Раздался ее испуганный крик...
— Караул, батюшки, воры, режут!..
Котенок, с миной любопытного зрителя, пристально следивший дотоле за процессом расталкивания Марфы, поднял хвост, фыркнул и стремглав ринулся с плиты под шкап и, выставив оттуда нос, испуганно глядел, как растрепавшаяся, все еще не прочухавшаяся со сна Марфа барахтается под свалившимися на нее подушками, доской, матрасом и одеялом.
— Господи помилуй, угодник божий, помилуй! — скороговоркой бормотала Марфа, выкарабкиваясь из-под развалин своей постели.— С нами крестная сила, господи, боже мой, матерь божия!..
Она неистово терла кулаком глаза и переносицу и дергала головой, как испуганная лошадь.
Из комнаты послышался протяжный стон... Мария Николаевна плюнула в лицо Марфе и побежала в спальню.
По дороге к Волкову кладбищу6 медленно подвигалась похоронная процессия. Словно две салопницы-богаделенки, еле-еле переставляя заплетающиеся ноги, с трудом плелась полумертвая от дряхлости пара изнуренных кляч в потертых, побуревших попонах, волоча по непролазной лиговской грязи7 простые дроги8 с простым дубовым гробом. За гробом, придерживаясь одной рукою за дроги, шла Мария Николаевна. Лицо ее было смертельно бледно, но глаза, задумчиво устремленные на одну точку — гвоздь, торчащий в изголовьях гроба, были сухи. Рядом с нею, уцепясь за карман ее пальто, быстро семенила ножками вся заплаканная и как бы перепуганная Леля. Несколько поодаль, по тротуару, плелась небольшая кучка знакомых покойного. Двое-трое таких же, как и он, репортеров, один какой-то
тщедушный, прыщеватый поэт, белобрысый малый, вечно пьяный и вечно растерзанный, толстый, но цивилизованный буфетчик одного из увеселительных заведений, счевший почему-то своим долгом и обязанностью прийти проводить «литератора», да кое-кто из соседей по квартирам. Все они шли, довольно весело, оживленно болтая между собою и, по-видимому, меньше всего думая о покойном. Сзади гроба, в широком купеческом шарабане, запряженном косматенькою буланою лошадкою, ехал только вчера рано утром вернувшийся из деревни Иван Трофимыч. Старик был чрезвычайно поражен смертью своего приятеля-литератора и теперь ехал за его гробом с выражением как бы некоторого сожаления на широком, лоснящемся лице. В руках у него был небольшой венок из живых цветов с надписью: «Другу от друга». Это был единственный венок, украсивший скромную могилу Ивана Семеновича Кроткова.
По окончании обряда погребения на свежей могиле усопшего угрюмый поэт с прыщеватым лицом попробовал было произнесть прочувствованную речь... Но, увы! после двух первых фраз, произнесенных раздирательно-трогательным голосом, он вдруг заикнулся и мгновенно потерял нить мыслей. Причина такой неудачи крылась, может быть, в слишком сильном чувстве любви к покойному, а может быть, и в частом забегании под гостеприимный кров встретившихся по пути на кладбище красных вывесок9. Как бы то ни было, но речь вышла несколько неудобопонятною. Впрочем, это не помешало одному из сотоварищей неудавшегося оратора на другой же день напечатать в одной из мелких газет следующую трогательную заметку: «Вчера, при небольшом стечении публики, на Волковой кладбище происходили скромные похороны известного нашим читателям литератора и репортера Ивана Семеновича Кроткова. На могиле усопшего известный наш талантливый поэт Горемыкин произнес прочувствованную речь, причем в кратких словах, но сильных выражениях ясно высказал свое искреннее сочувствие усопшему и надежду, что память о нем не скоро изгладится в сердцах всех, его знавших. На могилу было возложено несколько венков, в том числе прекрасный большой венок от почтенного коммерсанта, друга покойного, И. Т. Федюкова!»
Иван Трофимыч был весьма польщен этим вниманием к своей особе и в возмездие за таковое счел своим долгом угостить автора заметки и его благоприятеля, худосочного поэта-оратора, бутылочкою тенерифца10 и московскою селянкой[26]. Поэт и автор заметки, в свою очередь, оценив по достоинству любезность Ивана Трофимыча, сочли священною обязанностью выразить ему свое искреннее изумление просвещенности и широкости его взглядов и в заключение попросили три рубля взаймы. Чтобы не возбудить в сих почтенных мужах сомнений насчет действительной широкости и гуманности воззрений, Иван Трофимыч исполнил их просьбу, но про себя все же таки от души выругал обоих и поспешил убраться из трактира подобру-поздорову, а благоприятели потребовали себе графинчик очищенной, не столько соболезнуя об усопшем Иване Семеновиче, сколько о том, что так мало запросили с этого «одра», подразумевая под этим неблагозвучным эпитетом почтенного мецената — Ивана Трофимыча Федюкова.