Медленно гонит многоводный Дунай величавые волны между пустынными берегами двух государств: грозно-могучей России и крошечного королевства Румынского.
Бесконечной полосой тянутся уныло-однообразные плавни1.
Местами ширина их достигает всего только нескольких сажен, местами они раскидываются на две, на три версты, и по всему этому пространству из конца в конец медленно перекатываются волны колеблемого ветром камыша.
Светло-зеленый и сочный в начале лета, к августу месяцу он достигает вышины всадника на лошади и мало-помалу окрашивается сначала в буровато-желтый, а под конец, к зиме, в ярко-золотистый цвет.
Там, где ранней весной, после разлива, зеленел бархатистый ковер, изрезанный по всем направлениям бесчисленным множеством заливов и озер, больших и малых, — словно волшебством разрастаются непроницаемые, угрюмые чащи, полные таинственного полумрака, среди которых человек непривычный не только может легко заблудиться, но даже погибнуть.
Нестерпимая духота и полусумрак царят в этом заколдованном лабиринте, где нога то и дело проваливается в вязкий грунт, а грудь задыхается от недостатка воздуха. Местами через эти дебри проложены узкие тропинки, представляющие из себя полутемные коридоры, окруженные высокой, колышущейся, глухо шуршащей стеной.
Ни одно живое существо не населяет камышей, даже волки и лисицы редко забегают туда, разве только спасаясь от преследования; но зато комаров там целые тучи. Это одно сплошное комариное царство; причем комары эти совсем не такие, к каким мы привыкли. Они гораздо больше, сильнее, и укус их вызывает мучительный зуд во всем теле. Днем еще есть кое-какая возможность бороться с этими назойливыми насекомыми, но, как только солнце склонится на запад, над плавнями, из густых недр камыша, как черный пар подымаются несметные полчища длинноногих трубачей — и тогда горе тому, кто не успеет вовремя уйти из плавней, будь то человек или даже животное. В одно мгновение ока черная туча кровожадных насекомых облепляет его всего, забивается в уши, нос, глаза, нестерпимо жалит и принуждает к поспешному бегству. С глухим ревом, подняв хвосты и растопырив уши, как безумные выбегают пасущиеся в плавнях коровы; крестьянские лошади, гремя железными цепями, которыми скованы их передние ноги, фыркая и мотая гривой, мчатся сломя голову, точно гонимые волками; испуганные жеребята неуклюжим галопчиком следуют за своими матками.
Бывают случаи, когда, забравшись чересчур далеко в глубь камышей, слишком молодые и слабые животные не выдерживают стремительной и беспощадной комариной атаки и падают от боли на землю. Тогда они погибли. Кружащееся над ними, пока они бегут, комариное облако медленно и плавно спускается, покрывает их толстым слоем жалобно поющих тел и засасывает насмерть.
Человек, имеющий руки для самозащиты и весь покрытый одеждой, конечно, более обеспечен в борьбе с ужасными насекомыми, чем какой-нибудь слабенький двух- или трехнедельный теленок; но и ему подчас плохо приходится от ярых комариных нападок; поэтому немудрено, что с наступлением сумерок в плавнях не остается ни одной живой души. Только одичалые свиньи, покрытые толстой корой ила, не боятся комаров и, чувствуя себя неуязвимыми, спокойно бродят в камышах, питаясь жирными слизняками, которыми кишит илистая земля плавней.
Ночью плавни необитаемы, но днем в их таинственном полусумраке, в самых непроницаемых чащах, иногда можно случайно натолкнуться на какого-нибудь угрюмого оборванца, взлохмаченного, загорелого, с недобрым, мрачно-нахмуренным взглядом дерзко-боязливых глаз.
Как бесприютный волк, бродит он из конца в конец, прокладывая свои собственные тропинки, скрываясь от солнечного света, и только глухой ночью, осторожно покидая камыши, выходит на добычу.
Его добыча — заблудившаяся лошадь, отставшая от стада скотина, плохо оберегаемый заночевавшими в степи чумаками2 воз.
Время от времени он забирается в ближайшие селения, и тогда горе беспечному крестьянину, у которого нет надежного запора на дверях сарая, конюшни или клетей. Заснувши зажиточным, он проснется полунищим.
Иногда подобные бродяги соединяются в шайку, и тогда их дерзость не знает границ. Кочуя с одного берега на другой, из пределов одного государства в пределы другого, они держат в страхе все окрестное население до тех пор, пока наконец не попадутся в руки русской пограничной стражи, оберегающей неприкосновенность государственной границы.
На несколько месяцев камыши очищаются от беспокойных обитателей, и только одни комары продолжают по-прежнему царствовать и наполнять их несметными жалобно-зудящими роями...
Яркий, солнечный, жгуче-знойный июльский день.
Над самым обрывом пограничной реки приютилась небольшая мазанка под камышовой крышей, — сторожка румынского приграничного пикета. Высокий, загорелый, длинноусый драбант3 в белых лохмотьях и кожаных постолах, в черной высокой барашковой шапке, с задорно воткнутым в нее петушиным пером, в ленивой позе, облокотись на ружье, задумчиво посматривает на русский берег, где на фоне зеленых кустов едва заметно сереет фигура русского солдата, в накинутой нараспашку шинели, с ружьем на плече.
Другой драбант, такой же загорелый и усатый, в таких же лохмотьях, как и первый, но без оружия, сидит на большом, выдавшемся над водою камне и сосредоточенно удит, держа черной, обожженной солнцем рукой кривое, несуразное и, очевидно, тяжелое удилище. Раскаленное молдаванское солнце горячо заливает своими жгучими лучами холмистую равнину, сплошь покрытую золотистыми стеблями дозревающей кукурузы, за которой на горизонте, в темной зелени густых садов, белеют домики большого селения, с церковью посредине и несколькими ветряными мельницами за околицей. Еще далее, на самом горизонте, как бы отделяя небо от земли, чернеет полоса сплошного леса. Высоко, высоко в безоблачном небе едва заметными для глаза точками реют орлы и ястреба; они то замирают на одном месте, то вдруг начинают бороздить небосклон широкими плавными кругами.
Невозмутимая тишина царит кругом; только изредка огромный сом гулко всплеснет посреди реки, и откуда-нибудь издалека донесется обрывок песни; как стон потревоженной струны, она прозвенит в воздухе и медленно, медленно замрет в широком просторе необозримых полей.
Сидевший неподвижно, как каменное изваяние, драбант вдруг оживился, вытянул шею, прищурился и, сделав неуловимое, ловкое движение рукой, с силой рванул из воды лесу. На мгновенье в воздухе промелькнула сверкнувшая на солнце серебристая чешуя удачно выхваченной из реки рыбы, и почти одновременно с этим чей-то сильный, смеющийся голос громко и весело крикнул:
— Бог в помощь, дядя Танас, лови больше!
Оба драбанта оглянулись. Сзади них, посмеиваясь в длинные пушистые усы и сверкая глазами, стоял молодой цыган, высокого роста и атлетического сложения, одетый в венгерскую, расшитую шнурами куртку, белые шерстяной материи шаровары и черную поярковую шляпу с широкими полями и зеленым шнурком вокруг тульи. Разрез рубахи обнажал могучую, темно-бронзовую, волосатую грудь. В руках цыган вертел толстую узловатую палку с массивной рукояткой из искусно связанных между собой и переплетенных корней.
При виде цыгана смуглые флегматичные лица драбантов озарились широкой и приветливой улыбкой.
— А, это ты, Петро? — в один голос проговорили оба, протягивая цыгану широкие ладони рук. — Откуда бог несет? Давненько не видались мы с тобой. Где ты все это время пропадал?
Цыган беззаботно расхохотался.
— Где? — переспросил он, сверкая зубами и глазами, как молодой волк.— Далеко, в Букареште, своим телом королевских блох ловил.
— Ну,—добродушно изумились драбанты,—за что же?
— За напраслину,—лукаво поигрывая глазами, отвечал Петро, — за честность мою да за простоту! У нашего комиссара кто-то, лихой человек, лошадь скрал, да, должно быть, как-нибудь упустил. Лошадь вырвалась и побежала по дороге; бежит себе, как раз мне навстречу; а я знал, что это Комиссарова лошадь. «Ах,— думаю,— не дай бог пропадет, жаль будет! Поймаю-ка ее лучше да отведу комиссару, он мне спасибо скажет». Подумал я так, да и давай лошадь ловить; ловил, ловил, насилу поймал и, только успел вскочить на нее, чтобы, значит, к комиссару ехать,—глядь, а мне навстречу два, вот таких же, как и вы, достопочтенных драбанта. «Стой,—кричат,—зачем Комиссарову лошадь украл?» Удивился: «Помилуйте, — говорю,— и в мыслях ничего подобного не было! Напротив, я эту лошадь сам только что нашел и, так как мне известно, чья она, то я и решил лично отвести ее господину комиссару!» Что ж бы вы думали?! Не поверили, такие уж подозрительные, недоверчивые люди оказались! Схватили, скрутили руки и, как конокрада, в коммуну представили: ну, а там, известное дело, одна резолюция: в тюрьму! Четыре месяца высидел. Вот она, какая правда у людей! Где бы наградить человека за честность да за доброе сердце, его в тюрьму сажают!
Драбанты многозначительно переглянулись между собой, и чуть заметная усмешка шевельнула их длинные, растрепанные усы.
— Да, дядя Петро,— произнес один из них, тот самый, который занимался рыболовством,— на свете мало правды. Кабы ее побольше, воров поуменьшилось бы, и тогда таких честных людей, как ты, в тюрьмы не сажали бы! Это верно!
Цыган не счел нужным возражать на замечание драбанта и, помолчав немного, деловым тоном спросил:
— Ну, что, как на русской стороне?
— Да все то же, — флегматично отвечал драбант с ружьем,— а разве ты опять собираешься на тот берег?
— Надо бы,—в раздумье произнес цыган,— товар отвезти.
— Много?
— Пятнадцать голов.
— Ого,—крякнул драбант,— здорово! Поди, тоже все по дороге найденные? — полюбопытствовал он.
— Всякие есть, — невозмутимым тоном, равнодушно отвечал Петро.
— А оттуда повезешь?
— Не знаю. Если припасено, захвачу. Я, признаться, для того-то и пришел, чтобы съездить на ту сторону, поразузнать. У вас лодка есть?
— Лодка-то есть,—с видимой неохотой отвечал драбант,—да только не знаю, как быть... опасно теперь это стало... на тот берег таскаться.
— Чего опасно? — с неудовольствием воскликнул цыган,—Эх вы королевская рвань[30]. Усы — посмотреть любо, а душа — плюнуть жалко! Ну, чего ты стонешь, как баба, точно в первый раз мы с тобой видимся?! Скучно даже об одном и том же по сту раз толковать! Если ты хочешь торговаться, то и думать брось: больше того, что раньше платил, гроша не прибавлю, так и знай! Хочешь — ладно, не хочешь — черт с тобой: и без тебя обойдемся!
— Э, мама дракулуй[31],— в свою очередь рассердился драбант,— что лаешься зря, как куцый пес?! Не торговаться хочу с тобой, а говорю, что теперь против прежнего не в пример опасней стало. Пока ты в тюрьме сидел за найденную лошадь, «там», — драбант кивнул головой на русский берег,— новые порядки завелись. Солдат нагнали чуть не вдвое больше того, что было раньше, по границе так и шныряют, особенно ночью: того гляди, нарвешься!
— Гм... вот оно что! Ну что ж делать? Будем при новых порядках работать! Не бросать же ремесло,— проговорил цыган,— только, конечно, придется осторожнее быть!
— Про что же я говорю? Про то же! А ты ругаешься! — укорил его драбант.
— Ну, ладно, домуле[32], не сердись! Ты знаешь, я человек горячий,— примирительным тоном заговорил цыган, дружески похлопывая драбанта по плечу,— прости, пожалуйста! Вы вот лучше послушайте, какую штуку король наш удрал! Я цыган, а и то бы не придумал, ей-богу!
— А что? — разом заинтересовались оба драбанта.— Расскажи, пожалуйста!
— А вот сядемте; я вам все, как на ладоньке, выложу.
Сказав это, Петро опустился на землю, оба драбанта уселись напротив и уставились в его лицо жадно любопытствующим взглядом.
В Румынии, невзирая на крайнюю неразвитость и необразованность народных масс, простонародье не менее интеллигенции помешано на политике, хотя понятие о таковой довольно своеобразно и сводится к передаче из уст в уста бесчисленного множества сплетен про стоящих у власти министров, а главным образом про короля, пользующегося большой, но... довольно «пестрой» популярностью.
Цыган рассказывал о наделавшей в свое время немало шума попытке заключить заем в Австрии, повлекший за собой падение министерства и вызвавшей целый поток язвительной брани по адресу короля. Юмористические журналы наполнены были карикатурами, нередко переходившими всякую меру приличия. По своеобразно понимаемой в Румынии свободе печатного слова, оппозиционная печать поносила своего короля взапуски, не стесняясь в выражениях. Так, например, по поводу того же займа большую популярность стяжала карикатура, изображавшая осла, пожирающего вместо соломы мешки с золотом. Рядом с ослом стоял крестьянин в рубище и с нищенской сумой за плечами. Подпись гласила приблизительно следующее:
Крестьянин: «Святый боже, он пожирает последнее мое достояние! Я уже нищий!»
Осел: «Ничего, я продам тебя Австрии, и мне заплатят несколько гульденов за твою шкуру!»
Вместо морды к шее осла был пририсован портрет...
Долго рассказывал цыган подхваченные им на улицах Букарешта политические новости и сплетни, уснащая свою речь площадною бранью по адресу короля и министров, в ответ на что оба драбанта весело гоготали, прерывая рассказчика поощрительными возгласами.
В то время, когда два охранителя румынской границы так приятно проводили время, по русскому берегу неторопливой, развалистой походкой прохаживался солдат в серой шинели, с ружьем на плече. Внимательным взглядом поглядывал он то вверх, то вниз по реке, зорко и чутко охраняя вверенный ему участок.
В небольшой комнате, чистой, светлой и уютно убранной, как это обыкновенно бывает в избах молдаванских крестьян, у окна, заставленного цветами в разрисованных глиняных горшках, сидела молодая женщина, очень красивая собой. На коленях она держала ситцевую мужскую рубаху, очевидно, только что сшитую, и торопливо приметывала к вороту красные, подделанные под коралл пуговки.
Катрынка — так звали молодую женщину — была родом не из здешних мест, не молдаванка, а царанка4, чем очень гордилась. Царане вообще красивый народ, но Катрынка и между царанками могла почесться записной красавицей. Лицо у нее было продолговатое, матово-смуглое, с легким, ровным румянцем, большие черные глаза под красиво очерченными дугообразными бровями, густые, пышные волосы, заплетенные в толстую косу, стройный стан и высокая, упругая грудь, туго стянутая корсажем платья национального покроя.
Молодая женщина, очевидно, кого-то поджидала; она то и дело отрывалась от работы и устремляла на дверь взгляд, в котором сквозила досада, нетерпение и затаенная печаль.
Но минуты бежали за минутами; пролетел час. Пуговки были пришиты, рубашка, бережно свернутая, положена на стол, а тот, кому она предназначалась, все не шел. Катрынка опустила праздные руки на колени, потупила голову и задумалась.
Скверно было у нее на сердце, и если она не плакала, то единственно из злобной гордости.
Вдруг за дверью раздался шорох, щелкнула железная скоба, и в комнату, грузно ступая тяжелыми сапогами, вошел рослый солдат, в белой, так называемой гимнастической рубахе, в накинутой на плечи шинели и винтовкой в руках.
Хотя широкое рябоватое лицо солдата само по себе не было красиво, но эта некрасивость вполне выкупалась большими серыми глазами, смотревшими смело и открыто, по-соколиному. Рыжеватые усы, растрепанные по концам, придавали крупным, красиво очерченным губам особенное, характерное выражение затаенной, полупрезрительной насмешки и в то же время несокрушимой энергии. Проходя в дверях, солдат слегка нагнулся, и даже в таком незначительном движении чувствовалась ловкость и сила его крепкого, словно из стали выкованного тела.
Увидя гостя, Катрынка вспыхнула ярким румянцем, торопливо поднялась с табурета, на котором сидела, и с блестящими от радости глазами шагнула было к нему навстречу, но вдруг, словно вспомнив что-то, угрюмо нахмурилась и сердито взглянула в добродушно улыбавшееся лицо солдата.
— А я уже и не ждала тебя, Игнат,— деланно-небрежным тоном произнесла она,— думала, и сегодня не придешь!
— А ты, Катрынка, не серчай загодя, — примирительным тоном сказал солдат, подходя к молодой женщине и беря ее за обе руки, — перво-наперво поцелуемся, а тогда и выкладывай, что тут без меня надумала!
— Ну, вот еще, стану я целовать тебя,— капризно увернулась от объятий Катрынка,— подумаешь, сласть какая! Ты раньше, чем с лапами-то лезть, отвечай, где был! Почему три дня глаз не кажешь? Ждала, ждала и ждать устала...
— Эва, какой вопрос задала, голова каленая! Да что ж я, по-твоему, вольный человек, что ли? Ведь на службе, чать, власти-то над собой немного. Не так живи, как хочется, а как начальство велит! Пора бы, кажись, тебе это знать! Не первый день знакомы!
— То-то и штука, что не первый день! — раздражительным тоном заговорила Катрынка.— Ты мне, сокол ясный, зубы-то не заговаривай, не болят они у меня, а к тому делу ты и не знахарь еще. Поди, скажешь, все три дня дома был, на посту? Так, что ли?
— А нешто нет? Вестимо дело, на посту!
— Ой ли? — прищурив свои красивые, негодующие глаза, покачала головой Катрынка. — Припомни-ка, может, и еще где был, не только на посту!
— Разумеется, не только на посту. На границу ходил, в секрет, раз на соседний пост пошту свез, да обходом вчера посылали...
— А больше нигде, припомни-ка? — допытывалась молодая женщина.
— Как будто бы и нигде, не помнится что-то!
— Память коротка! Отшибло! Ишь, бедненький! Может быть, прикажешь за тебя припомнить? Изволь, припомню!
Катрынка повысила голос и вызывающе надвинулась плечом на солдата:
— Отвечай, кто вчера утром в Нурешти ходил? А? Ну, что ж примолк, бесстыжие твои глаза! Думаешь, не узнаю? Ан, вот и узнала! Перерядился парубком, шапку нахлобучил и идет, как кот за мышами, думает: никто не признает! Ишь ты, какой умный! Другие-то, может быть, и впрямь не признали, а я, как глянула, так сразу же и узнала. Думала тут же плюнуть тебе в рожу, да так уж, базара подымать не захотела; пускай, думаю, идет, черт с ним!
— И хорошо сделала, что шкандалить не стала, большой бы ты тем вред причинила мне! — спокойным тоном произнес солдат. — Видишь, Катрынка, что я тебе скажу: ты, хоша баба умная, слов нет, а все же всех делов наших не знаешь...
— Еще бы! — насмешливо сверкнула глазами Катрынка.— Где уж знать! Только, сдается мне, все эти дела одинаковы, что со мной, Катрынкой Долбан, что с Маринкой Петраш! Все мы дуры, а вы псы окаянные! Вот, что я тебе скажу, Игнат Ильич!
Игнат весело и добродушно расхохотался:
— Ну, и дура же ты, Катрынка, как погляжу я на тебя, дура заправская!
— А разве ж нет? — запальчиво вскрикнула молодая женщина.— Разумеется, дура! Без тебя это знаю. Дура, что связала свою голову, поверила тебе, обманщику. Лгал ты мне, бессовестный, смущал: «Окончу службу, женюсь, дай срок!» Не твои это слова были? Ворог ты мой, пос-ылый!
Она готова была заплакать, но крепилась, сколько могла.
— Да нешто я отказываюсь? — все тем же спокойным тоном возразил Игнат.—Ведь служба моя еще не окончилась. О чем же скулишь раньше времени? Коли ежели тебе обещал жениться, то, стало быть, и женюсь. У меня слово твердо, брехать по-зряшнему не буду!
Его рассудительный тон и ласковый взгляд, которым он как бы окутывал молодую женщину, немного успокоили ее, и она уже менее раздражительным голосом спросила:
— А Маринка Петраш?
— Что Маринка Петраш? Маринка как Маринка, какое мне до нее дело?! Если ты и видела, что я к Петрашам в избу ходил, то вот те Христос, о Маринке у меня и в уме ничего не было, а ходил я к ее отцу, .Мафтею! Хошь верь, хошь нет.
— А ты не врешь? — все еще сомневаясь, но уже другим, ласковым и вкрадчивым тоном спросила Катрынка, заглядывая в глаза Игнату.
— Пошто мне врать? Стало быть, не вру!
— А бог тебя знает! Впрочем, послушай ты вот что: ежели действительно ты меня любишь и жалеешь, не хочешь, чтобы я мучилась разными думками, то скажи мне Христом-богом, зачем ты к Мафтею ходил, да еще переряженный! Скажи, милый, хороший!
Катрынка закинула обе руки за шею Игната и крепко прижалась к нему, ласково и просительно заглядывая в глаза. Игнат слегка поморщился.
— Не след, Катрынка, говорить-то! — слегка взволнованным голосом сказал он, заключая молодую женщину в свои объятия.— Дело не бабьего ума.
— А ты все же скажи! Бывает, и баба в ином деле не хуже вас, мужиков, удумает. Ну, говори! А то у меня, скажу по совести, все Маринка с ума нейдет.
— Глупа ты, оттого и не идет,—усмехнулся Игнат.— Ну ладно, едят тебя мухи, скажу! Дай сесть.
Он сделал два шага, опустился на лавку, привлек к себе молодую женщину, доверчиво к нему прильнувшую, и заговорил вполголоса:
— Петро-цыган вернулся. Третьёво дня его в Нурештях видели, доносчик наш сказывал; вот вахмистр5 и послал меня к Мафтею проведать все доподлинно, что и как, нельзя ли каким манером изловить его, сокола ясного.
— Ну и что же?
— Ходил к Мафтею. Справлялся. Оказывается, правда, Петро доподлинно вернулся и на нашей стороне побывал, да только опять в Румынию подался. Мафтей обещал помощь оказать, чтобы, значит, когда Петро опять в наших краях объявится, изловить его.
Катрынка с досадой повела плечами.
— Посмотрю я на вас обоих, на тебя и на вахмистра твоего: какие вы оба дурни! А еще солдатами называетесь! Мафтей вам зубы заговаривает, морочит головы, а вы уши вешаете! Спросите лучше меня, кто сам-то Мафтей-то ваш, — я вам скажу: первый конокрад, да, вот кто. А вы как думаете? Петро-то его правая рука, вместе они и дела-то все обделывают. Может быть, пока ты вчера утром, переодетый, у твоего Мафтея сидел, Петро там же был; только ты его не видел, а он тебя наверно видел. Вот что! А вы думав-те, Мафтей вам и взаправду ловить Петра будет? Эх вы, простота!
— Ну, уж это ты, кажись, и врешь,—неуверенным тоном произнес Игнат,—я Мафтея который год знаю, не думаю, чтобы он какими художествами занимался. Прежде, может, что и было, а только теперь не думаю. К чему ему? Мужик богатый, почетом пользуется, старшиной, того гляди, выберут, — и вдруг конокрад! Статочное ли дело? Нет, Катрынка, что тебе набрехали, тому ты и веришь! У Мафтея врагов на десяти осинах не перевешаешь; вот они и выдумывают на него всякие небылицы: и контрабандир-то он, и конокрад, и монетчик; чего-чего только не наплетут, слушать ушей не хватит! А все вздор!
— Ну, вздор, так вздор. Поживем — увидим, а только вот что я тебе еще скажу. Послушайся ты меня,— Христом-богом молю. Будь ты поосторожнее относительно Петра. Вы его плохо знаете. Это такой человек, такой, что я и сказать не умею! Хуже сатаны! На его душе не одни лошади, а и похуже что есть! Доведется,— он не посмотрит ни на что; ему человека убить — пустое дело! Убьет и сам на панихиду придет,—вот он какой!
Игнат презрительно усмехнулся и красивым движением расправил богатырские плечи.
— Аль за меня боишься? — произнес он ласково и в то же время насмешливо. — Небось не поросенок! И того иной раз не сразу зарежешь, брыкается, а меня как будто и мудрено! Ну, да черт с ним, и с Петро, не для этого я пришел сюда! У меня еще один часок впереди свободный до службы: приласкай-ка ты меня лучше, а то сначала лаялась, а теперь пужаешь!
Молодая женщина слегка покраснела и, с загоревшимися страстью глазами, крепко обняла Игната, прижавшись к его лицу горячими губами.
— А и раскрасавица же ты у меня! — дрогнувшим голосом произнес Игнат. — Неужели ж я тебя на кого-нибудь променяю?!
За селением Нурешти начинается густой лес. Длинной полосой тянется он на расстояние десятка верст и служит как бы естественной границей между двумя уездами. Среди окрестных жителей лес этот пользуется дурной славой. Летом, осенью и весной в его глубоких оврагах, поросших густым кустарником и мелколесьем, время от времени устраивают себе приют разные лихие люди и совершают оттуда свои волчьи набеги на большую дорогу или соседние селения; зимой на его опушках появляются шайки оголодавших волков и зорко высматривают запоздалых путников, идущих и едущих по дороге. Во мраке ночи их глаза, словно свечи, мелькают между кустами, и далеко разносится в мертвой тишине грозно-жалобный, скорбно-алчный вой. Заслышав его на большой дороге, лошади начинают дрожать, как в лихорадке, инстинктивно ускоряя бег, а у седоков волосы шевелятся под шапками и побелевшие губы торопливо шепчут молитвы.
Жутко проезжать ночью мимо нурештского леса зимою; но осенью, да еще во время бури, и того жутче. Словно полчища разъяренных чудовищ бьются в его заколдованных недрах. Вой, визг, хохот, стоны сливаются в один невообразимый хаос звуков и несутся навстречу путнику, наполняя его душу суеверным ужасом. Огромные, разлохмаченные деревья как пьяные шатаются во все стороны, потрясая своими вершинами, с которых, глухо шурша, безостановочно сыплются и сыплются миллиарды засохших листьев; ветер подхватывает их на лету, неистово кружит, бросает то вверх, то вниз и, только насытившись вволю своей безумной игрой, сметает, наконец, в огромные, плотно слежавшиеся кучи. Изредка из глубины леса раздается словно выстрел из тяжелого орудия, грохот и стон на мгновенье покрывают голоса бури: это какой-нибудь столетний гигант, не совладав с лютым врагом, падает, гремя доспехами, и своим падением безжалостно сокрушает тесно столпившихся вокруг него соратников.
В одну из таких ночей, в глубоком овраге, пересекавшем лес от одного края до другого, собралась небольшая кучка людей, человек пять: трое взрослых и два подростка. Трудно было выбрать место более удачное. В то время, как в лесу стон стоял от разбушевавшейся бури, на дне оврага, защищенного с одной стороны нависшей стеной, с другой — поваленным деревом, было совершенно тихо, настолько тихо, что даже не задувало пламя костра, вокруг которого сидели люди. Оно весело и задорно, широким языком рвалось вверх, рассыпая вокруг целые снопы потухающих во мраке искорок и освещая багровым заревом лица, суровые и мрачные у мужчин, задумчиво-сосредоточенные у детей. Над костром, на трех железных прутьях, висел большой чугунный котел, в котором бурлила какая-то похлебка, издававшая аппетитный для голодных желудков запах чеснока, бараньего сала и кукурузкой муки.
Взрослые хранили глубокое молчание и сидели неподвижно, устремив глаза на огонь, погруженные в свои думы. Только двое мальчиков, лет по 12—13, поместившись рядом и тесно прижавшись друг к другу, изредка украдкой перешептывались между собой, делясь какими-то им одним понятными ощущениями. Далее, вдоль оврага, смутно чернели во мраке силуэты нескольких лошадей, привязанных поводьями к стволам деревьев. Измученные дальней дорогой и быстрым бегом, они стояли, повеся головы, и тяжело дремали, время от времени издавая во сне характерный кряхтящий стон, сопровождающийся глубоким, безнадежным вздохом, каким вздыхают только многострадальные крестьянские «коняки». Между лошадьми, свернувшись у самых их ног, полуприщурив злые, зоркие глаза и пошевеливая настороженным ухом, чутко спали две огромные, волкообразные овчарки. При всяком подозрительном шуме они подымали головы и внимательно вглядывались в окружающую чащу с таким видом, как бы хотели сказать: «Ну, что ж? милости просим, мы здесь и всегда готовы встретить врага, кто бы он ни был!»
В стороне от прочих лошадей и ближе к костру была привязана рослая белая кобыла, с длинной гривой и пушистым хвостом. Своим ростом и видом она резко выделялась из числа прочих «коняк». Это была хорошая статейная заводская матка, с тонкой, сухой головой и крепкими, мускулистыми ногами. Около самой ее морды, раскинув длинные, узловатые ноги, лежал маленький, шершавый жеребенок с щетинистой гривой и курчавым, коротким хвостом. Он тихо и жалобно стонал, открывая время от времени помутившиеся в предсмертной агонии глаза. Тяжелое дыхание со свистом вырывалось из его неестественно расширенных ноздрей, а бока то вздувались, то втягивались в живот, выпячивая ребра. Опустив морду, с озабоченным взглядом, кобылица-мать осторожно обнюхивала свое умирающее детище, издавая по временам тихое, тревожное ржание. Она словно спрашивала, что с ним случилось, почему он лежит так беспомощно, и тщетно пыталась ободрить его.
Вдруг жеребенок как-то весь дрогнул, судорожно повел ногами и шеей, понатужился, словно проглотил что-то, и замер. Он лежал неподвижно, оскалив зубы, с остановившимся взглядом широко открытого, помутившегося зрачка.
Пораженная неподвижностью жеребенка, кобылица-мать, тревожно пофыркивая, несколько раз обнюхала его с головы до копыт и затем, не довольствуясь этим, слегка щипнула зубами за выдавшийся острым углом маклак. Жеребенок оставался неподвижен.
Тогда белая кобылица подняла голову, испуганно оглянулась кругом, и ее жалобное ржание тоскливо прорезало вой и стон бури.
— Э, мама дракулуй, мынкатяр лупу[33],— взбешенным голосом вскрикнул один из мужчин, сидевших у костра, и, проворно вскочив, бросился к жалобно ржущей лошади. Ударив ее кулаком по морде, он торопливо надел ей на голову большой мешок с саманом[34], туго завязав его за ушами бечевкой. После этого кобылица перестала ржать и, положив морду на труп жеребенка, лишь тихо и тревожно похрапывала сквозь толстую дерюгу мешка...
— Проклятая скотина,— ворчал Петро, возвращаясь на свое место,— на весь лес гвалт подняла.
— Не бойся, все равно никто не услышит,—успокоил его другой цыган с сивыми усами и большим багровым рубцом над кривым глазом,— некому и слушать-то! Вишь, ночь какая, чай, ни одной живой души в поле нет!
— Ну, это ты, дядя Дмитраш, напрасно так уверен,— возразил Петро, — отсюда недалеко пограничный пост стоит, и с него то и дело разъезды посылают. После нашей последней истории солдаты стали особенно зорки и осторожны.
Дмитраш беззвучно засмеялся, причем его старое лицо все сморщилось как печеное яблоко, а черные глаза почти пропали в глубоких морщинах, набежавших на лоб и щеки.
Глядя на него, оба мальчика в свою очередь звонко и неудержимо расхохотались.
— Вы чего, чертенята? — сердито окрикнул их третий цыган, высокий и худощавый, с ввалившейся грудью и болезненным лицом. — Вот погоди! Изловят вас солдаты, тогда будете ржать, как сосунки в табуне!
— Не кручинься, Руснак,— беззаботно тряхнул головой Петро,— не изловят! Уж ежели тогда, в прошлый раз, не изловили, теперь и подавно не поймают!
— Хвастай! — сердито оборвал его Руснак.—Ты думаешь, очень уж это хитро? Мудреней было Мафтея уличить, а вот уличили же и в тюрьму засадили!
— Это у них там один есть, Игнат! Шельма такая, не глупей нашего брата-цыгана. Он-то и выследил Мафтея. Ловко обстряпал дело, с поличным поймал! Дивиться надо, как только ты, Руснак, вырвался!
— А какая мне радость в том, что вырвался? — угрюмо отвечал Руснак. — Все равно уже не жилец я на белом свете, чувствую смерть за плечами! Проклятые мужики мне всю внутренность отбили! Смотри, какой стал: в полтора месяца что от меня осталось?! Кожа да кости; грудь болит, поясница ноет, спина не разгибается, желудок пищи не принимает... Искалечили вконец!
— Да, уж им только попадись, мужикам-то! Беда, как забьют! Солдаты не в пример лучше. Дадут по шее раз-другой, и буде, а опосля того еще и накормят, коли голоден, и пока полиции не сдадут, пальцем не тронут.
— А все же, коли мне этот Игнат попадется когда в руки, карачун ему! — злобно скрипнув зубами, проговорил Руснак.— Через него мне помирать приходится, пущай же и он со мной за компанию к чертям в пекло идет!
— По совести сказать, и я на него зол,— добавил от себя Петро, — мне теперь без Мафтея хоть пропадать! Скоро ли найду я теперь подходящего товарища? Да и не найдешь, пожалуй!
— Такого, как Мафтей, не будет, это верно,— заметил резонно старик,— жаль его, очень жаль! Без него мы теперь, как без рук, ровно слепые стали!
Все трое на некоторое время умолкли. Вдруг Руснак бешено вскочил, топнул ногой и, задыхаясь от злобы, крикнул надтреснутым голосом:
— Матерь божья, Лука-апостол! Отдайте вы его мне в руки, а уж смерть ему я придумаю сам!
Он глухо закашлялся и упал ничком, судорожно извиваясь всем телом и кусая землю от нестерпимой боли в груди.
Петро только глазом повел в его сторону, а старик совершенно равнодушно, как бы про себя, заметил:
— Ну, это еще как удастся!..
Громко шлепая по лужам и подымая целые столбы брызг, широким, хорошо наезженным шагом по опушке леса подвигался конный разъезд из двух объездчиков. Под пронизывающим до костей ветром солдаты зябко ежились, пряча голову в плечи, и то и дело нетерпеливо подталкивали шпорами лошадей, побуждая их прибавить шагу.
— Ну и ветер же, — проворчал один из них,— просто заколел весь!
— Спасибо, дождя нет! А то бы совсем пропадать пришлось! — отвечал другой.— Ну ты, спотыкайся, волк тебя заешь! — с досадой крикнул он на оступившуюся лошадь и, подобрав ей потуже повод, несколько раз пришпорил ее. Испуганная ударами шпор лошадь рванулась было вперед, запрыгала и обдала обоих всадников целым каскадом брызг.
— А ну тебя к черту, Воронько! — крикнул на товарища другой солдат. — Брось, смотри, окатил как.
— Да она, дядя Игнат, все спотыкается, — как бы в оправдание себя отвечал Воронько.
— Потому и спотыкается, что ног нет. Шпорь, не шпорь,— все равно как безногая есть, так такая и останется...
— У нас, дядя Игнат,— заговорил было Воронько, но в эту минуту Игнат вдруг поднял руку и, подавшись вперед всем корпусом, сразу осадил своего коня.
— Слышишь? — прошептал он, вытягивая шею и поворачивая ухо по направлению леса.
— А што? — немного оробевшим голосом спросил Воронько, в свою очередь инстинктивно настораживаясь.
— Лошадь в лесу ржет,— тем же шепотом произнес Игнат,— ужли ж не слышишь?
— Как не слыхать? Слышу! А только что ж из этого? Мало ли случается лошадям в лес забрести! Заблудилась какая, вот и ржет.
— Дурак ты, дурак, как я погляжу на тебя, — укоризненно покачал головой Игнат,—ничего-то не смыслишь! Знаешь, какая это лошадь ржет?
— Какая? — снова проникаясь суеверным страхом, спросил Воронько.
— Конокрадская! Вот какая! — вразумительным тоном проговорил Игнат.— Голову кладу, это не иначе, чем Петро с своей шайкой! Ты видал, сегодня утром доносчик прибегал на пост, сказывал, быдто Петро с крадеными лошадьми из Румынии к нам перешел; вахмистр только верить не хотел, потому последнее время обманов много было, ан в этот раз действительно направду вышло!
Что ж теперь делать?
— А ничего иного, как попытаться захватить их. Спрячем коней в кустах, а сами пешком пойдем. Они, должно, в Волчьем овраге притулились: ржало с той стороны, я хорошо приметил.
— А как их много? — опасливо спросил Воронько.
— А ты что ж, трусишь, что ли? — презрительно усмехнулся Игнат. — Ежели боишься, то, по мне, оставайся, я один пойду.
— Ну, как можно! — поспешил возразить Воронько. — Идтить, так вдвоем! Я ведь это к слову...
— То-то, к слову,— укоризненно покачал головой Игнат,— мы ведь, чай, не с пустыми руками идем, а с оружием; чего же робеть?! Они нас бояться должны, это так, а не мы их!
Привязав коней под густым, развесистым дубом, объездчики, держа наготове заряженные ружья, смело двинулись в лес. Игнат, как знающий хорошо местность, шел впереди; Воронько, не отставая ни на шаг, следовал по его пятам.
Дойдя до оврага, солдаты осторожно спустились в него и, стараясь как можно легче ступать по наваленным местами сучьям, торопливо зашагали по узкой, извилистой тропинке. Время от времени они останавливались и чутко прислушивались.
После одной из таких остановок Игнат, наклонясь к самому уху Воронько, торжествующим тоном произнес:
— Есть, не ошибся: конокрады!
— Почем ты знаешь? — удивился Воронько.
— Слышу, лошади топочутся; к тому же — дымом потянуло; костер, стало быть, разведен! Кому же этим делом заниматься, как не конокрадам? Ну, теперь только бы зевка не дать. Слушай, что я тебе скажу. Нам теперь надо из оврага выбираться; ты ползи по правому краю, а я по левому; а как доберешься до них, сейчас же, не теряя времени, открывай стрельбу и кричи громче: «Ребята! ко мне, сюда!»— а яс другой стороны! Они переполошатся и по оврагу бежать пустятся, мы тогда в овраг соскочим и, кого удастся захватить, захватим. Только смотри, как стрелять будешь, норови больше вверх, чтобы не убить кого из них; сам знаешь: за напрасное убийство под суд угодить можно!.. Вот ежели который с оружием каким нападет на тебя, тогда уже делать нечего: коли его штыком али прикладом долбани, а в крайности, и стрелять можешь; только думается мне, до этого не дойдет!
— Ну, братцы, подсаживайся, ешь! — произнес Петро, в последний раз помешав палочкой в чугунке,— каша вышла славная.
Все пятеро придвинулись поближе к котлу, достали из-за голенищ сапогов ложки и принялись есть с жадностью сильно проголодавшихся людей.
— Стой, братцы, — поднял голову Петро,— никак собаки наши рычат.
— Должно, волки подбираются, чуют, проклятые, конский дух, — ну, вот и кружатся где-нибудь поблизости! — возразил равнодушно Дмитраш.
— А вдруг облава? — обеспокоился Петро.
— Откуда ей быть? Кабы облава была, мы бы давно услыхали! Мужик по лесу идет, как медведь валит, за версту слышно.
— А ежели солдаты? — не унимался Петро. — Слышишь, Султан залаял?.. Ну, братцы, это не волки...
Не успел Петро произнести последнее слово, как над его головой в густой чаще перепутавшихся ветвей ярко вспыхнул огонь и глухой выстрел зарокотал по лесу, заглушая рев непогоды.
— Ребята, сюда, ко мне! Вот они! — зазвенел над самым ухом Петра пронзительный голос, и в ответ ему с противоположной стороны оврага тотчас же раздался другой, еще более громкий:
— Идем! Держи их! Окружай, не выпускай, ребята!
Снова загрохотали выстрелы, но теперь стреляли и с той, и с другой стороны оврага.
Теперь для конокрадов не оставалось никакого сомнения в том, что они имеют дело с солдатами. Как спугнутые волком зайцы, бросились цыгане во все стороны, вверх и вниз по оврагу, перескакивая через сваленные стволы деревьев, стремительно пробираясь сквозь кустарник, с ловкостью кошки карабкаясь на отвесные стены. Ветви немилосердно хлестали их по лицу и голове, острые сучья рвали одежду и до крови царапали тело, но они не обращали на это внимания в своем паническом бегстве.
Заря только что занялась на небе, когда Игнат и Воронько, усталые и измученные до последней крайности, но тем не менее довольные и сияющие, возвратились на пост, гоня перед собой пятнадцать отбитых у конокрадов лошадей. Отдохнувшие за ночь лошади шли спокойно, помахивая головами и тяжело хлюпая копытами по распустившемуся в жидкую грязь чернозему.
Только одна белая кобылица, которую Игнат тащил за повод, упрямо упиралась, трясла головой и с жалобным ржанием оглядывалась на лес, где в глубоком овраге остался бездыханный труп ее жеребенка.
Корчма в селении Нурешти, содержимая жидом Иоселем Зальцманом, ни наружным, ни внутренним видом не отличалась от тысячи других, ей подобных. Довольно вместительная комната с бревенчатым потолком была разгорожена прилавком на две половины, причем большая, где стояли скамьи и простые деревянные столы, предназначалась для посетителей, а меньшая служила под помещение магазина. В этом «магазине», на особо устроенных полках, наподобие клеток, лежал всевозможный товар, начиная с залежалой, помнящей Ноев потоп коробки сардинок, до сапожных вытяжек включительно. Тут были куски ситца, бусы, грошовые серьги, пряники, превратившиеся в нечто археологическое, мыло, специальные деревенские духи, от которых чихает даже одержимый неизлечимым насморком, леденцы, ржавые селедки, гвозди, засиженные мухами баранки и бесконечное число других всевозможных товаров, перечисление которых заняло бы слишком много времени.
Между задней стеной и прилавком чернела огромная бочка с кислым виноградным вином, другая, поменьше,— со спиртом. Несколько бутылок сладкой водки и дешевых наливок, с ярко разрисованными ярлыками, красовались на прилавке и на одной из полок, окруженные горами папиросных и спичечных коробок, пачками табаку и махорки.
В самом углу, за прилавком, как тараканья щель, виднелась небольшая дверца, соединявшая корчму с другой комнатой, считавшейся, по мнению Иоселя Зальцмана, «чистою». В этой комнате останавливались выпить стакан вина и съесть «битую» яичницу с молоком проезжающие по дороге мелкие помещики, профессора, управляющие, торговцы и прочий народ, считавший для себя унизительным смешиваться с крестьянской толпой, наполнявшей общую комнату-корчму. Посредине комнаты помещался стол, покрытый цветной скатертью, и стояло несколько массивных тяжелых стульев. Широкая тахта, покрытая поверх мочального матраца молдаванскими паласами и служившая Эльдорадо6 целым племенам клопов, блох и прочих насекомых, занимала почти всю стену. На единственном окне сиротливо висела ситцевая красная занавеска и ютилась, забытая кем-то еще с прошлого года, банка из-под помады.
Деревянный пол был черен, и в нем красовалось столько щелей, что всякая уроненная вещь, если только она не была зонтиком или чем-нибудь вроде того, бесследно проваливалась.
Обрывки обоев, разных рисунков и окраски, лохмотьями висели по стенам, служа убежищем проворным и всегда чем-то озабоченным тараканам.
И хотя все, находившееся в комнате,—тахта у стены, занавески на окне, помадная банка на подоконнике и, наконец, свесившиеся лоскутья обоев, — представляло из себя одну сплошную грязь, Иосель продолжал упорно называть комнату «чистой» и с горделивым видом предлагал ее проезжающим, уверяя их, что они могут отдохнуть в ней и даже выспаться, как «ув раю».
Вот в этой-то, соперничающей с раем, комнате, в один из жарких июльских дней, под вечер, собралась компания из трех человек: Петра, Руснака и Мафтея. Из них только Петро выглядел таким же, как и в прошлом году, здоровым, сильным и беззаботным. Других же двоих даже самый близкий человек признал бы не сразу: так они изменились. Последствия крестьянского самосуда, на который Руснак жаловался осенью прошлого года, сидя с Петром и дядей Дмитрашем в Волчьем овраге, превратили его в совершеннейший полутруп, высохший, как скелет, с изогнутой спиной, мертвенно-бледным лицом, трясущимися длинными руками и колеблющейся походкой. Несмотря на молодые годы, волосы на голове Руснака поседели, и он смотрелся хилым стариком. Неспособный ни к какому труду, он влачил жалкое существование, скитаясь от селения к селению и вымаливая себе кусок хлеба, причем нечестивый язык его, среди лицемерных молитв, изрыгал самые богохульственные проклятия.
Мафтей тоже круто изменился. Посаженный в тюрьму за укрывательство и пособничество сильным пятидесятилетним здоровяком, обладавшим богатым, полным, как чаша, домом, он вышел из нее болезненным стариком, горьким пьяницей и бездельником. В его отсутствие хозяйство его пошло прахом. Старуха жена умерла, единственная дочь-невеста, с горя по отказавшемся от нее женихе, начала пить и развратничать; имущество продано на удовлетворение частных кредиторов; словом, все рушилось, вместе с добрым именем и уважением соседей. Поселившись в своем разоренном доме, Мафтей уже не в силах был снова устроить свою жизнь такой, какой она была раньше, и принялся пить вместе с дочерью, опускаясь нравственно все ниже и ниже. Мало-помалу в нем заглохли все человеческие чувства, кроме одного, — глубокой, непримиримой ненависти к солдату Игнату, которого он считал единственным виновником своего несчастия.
Петро, после памятной ночи, когда солдаты отбили у него, Руснака и дяди Дмитраша перегнанных ими из Румынии лошадей, исчез, и долго о нем не было ни слуху ни духу. Только недавно он снова появился в здешнем краю, выслеживая и разузнавая, куда девались его былые товарищи. Сведения, собранные им, были, однако, малоутешительны. Мафтей спился, Руснак едва волочил ноги, дядя Дмитраш умер, его мальчики — племянник и сын — куда-то ушли. Таким образом вся шайка распалась, и для того, чтобы снова начать «дела», Петру необходимо было озаботиться приисканием новых товарищей и помощников. В надежде на добрый совет, Петро пригласил своих старых товарищей в корчму Иоселя Зальцмана и, поставив перед ними куфель водки, предложил на обсуждение интересовавший его вопрос, с кем и как можно начать теперь прежнее ремесло. Однако, вместо ожидаемого совета и интересных сведений, Мафтей и Руснак, оба в один голос, принялись плакаться на свою долю и проклинать причину их несчастий — солдата Игната.
— Ведь ты подумай только, Петро,—заплетающимся языком говорил охмелевший Мафтей,— разве ж не обидно?! Мы с ним приятели были; бывало, придет ко мне в гости, я не знаю, где и посадить его, чем угостить. Думал, окончит службу, Маринку отдать за него и половину хозяйства им выделить; а он меня же, друга своего, изловил и начальству представил! Вот чего я простить ему не могу!
— Ох, силы-то у меня не стало, а то я бы ему! — в свою очередь скрежетал зубами Руснак.— Из-за него меня мужики искалечили! Не излови он меня, да не отдай им караулить, ничего бы этого не было! Мужики трусы, ни один из них ко мне и подступиться не смел!
Петро слушал жалобы своих прежних сообщником, и неопределенная улыбка бродила на его толстых, румяных губах.
— Так ты говоришь, — обратился он к Мафтею,— Игнат теперь тут за старшего поставлен?
— То-то и беда,— отвечал Мафтей,—после того, как он вдвоем у вас, как у старых баб, целый табун лошадей отнял, ему большая награда вышла, а затем вскорости его старшим сделали, и с тех пор от него никому житья нет! Помнишь Атанаса-контрабандира? На что ловкий был, сколько лет «носил», а и того поймал, и теперь он в тюрьме сидит! Через границу хоть и не ходи: раз пройдешь, другой пройдешь, а в третий беспременно поймает. Через Катрынку свою доносчиков на деревне завел, и они ему обо всем докладывают, да так ловко, что никому и невдомек. Вот хотя бы взять к примеру, давно ли ты здесь появился и на что осторожен, а Игнат уже знает! Вчера к моей Маринке солдаты приходили, выспрашивали, правда ли, мол, быдто Петро снова появился в наших краях? Она начала божиться и клясться, что, мол, нет, неправда, а они ей в ответ:
— Врешь,—говорят,—наш старший доподлинно знает, третий день Петро вокруг Нурешти, как волк, бродит! Погоди, он его ужо словит, будет ему тогда за все про все!
При последних словах Мафтея лицо цыгана вспыхнуло, и глаза загорелись мрачным огнем.
— Ну, это мы посмотрим, меня поймать — руки коротки!
— Не очень-то и коротки,— сомнительно покачал головой Мафтей,— уж однажды Игнат одурил вас, в Волчьем-то овраге! Смотри, как бы и во второй раз не случилось того же. Ты теперь один, без приятелей, а у него целый пост под командой!
— Что верно, то верно,—прохрипел, кашляя и задыхаясь, Руснак, — пока Игнат тут, тебе, Петро, лучше и глаз не показывать: все равно толку не будет.
— Ан будет же,— неожиданно приходя в ярость, стукнул Петро кулаком по столу,— нагнал тут на вас, калек, Игнат страху, вы и хвосты поджали, как дворняжки перед волком! А я плевать на него хочу, и, если он вздумает встать на моем пути, горе ему будет!
Не успел Петро произнести последнюю фразу, как в соседней комнате раздались тяжелые шаги, бряцание шпор, стук опускаемых на деревянный пол прикладов.
— Солдаты! — заикаясь от страха, прошептал Мафтей.— Это, наверно, Игнат... Нас выдали!.. Видишь теперь сам, какой он!
Петро нетерпеливо дернул плечом и на цыпочках подошел к окну. Против окна, с ружьем наготове, стоял солдат и зорко глядел на спущенную занавесочку.
Не оставалось никакого сомнения, что корчма была оцеплена.
Петро, однако, не растерялся, он глубоко потянул грудью воздух и раздул ноздри. Лицо его слегка побелело, глаза сверкнули, как у волка, и в ту минуту, когда запертая на слабую задвижку дверь, под напором чьего-то могучего плеча, с треском распахнулась, он смело шагнул вперед, навстречу входившим солдатам.
Впереди их, с револьвером у бока и смеющимся взглядом полуприщуренных глаз, стоял его старый знакомец, Игнат.
— Здорово, Петро, — весело крикнул он, — опять ты в наши места припожаловал! — и, обернувшись к солдатам, Игнат строгим голосом крикнул: «Вяжи его, ребята!»
Против ожидания как солдат, так и столпившихся у дверей крестьян, с жадным любопытством заглядывавших через спины друг друга в комнату, Петро не только не выказал никакого желания сопротивляться, но, напротив, сам заложил руки за спину и повернулся к солдату, державшему наготове веревку. Покорно дав себя связать, он равнодушно, не глядя ни на кого, пошел из комнаты, под конвоем двух солдат, шедших один впереди, другой позади него.
— Ишь ты, какой смирный стал! — недоумевали крестьяне, провожая его глазами.
Выйдя из корчмы, двое солдат, ведших Петра, остановились, поджидая Игната, строго о чем-то допрашивавшего перепуганного насмерть Иоселя Зальцмана. Другие двое — тот, что стоял у окна, и один из бывших при аресте Петра,— видя его связанным и считая дело конченным, вошли в корчму.
Праздная толпа любопытных стеснилась у дверей и молча исподлобья смотрела на грозного конокрада, так долго державшего в страхе все окрестные селения. В эту минуту к корчме подъезжал, верхом на рослом и крепком иноходце, молодой человек в сером пиджаке и соломенной шляпе. Это был управляющий из соседней посессии7. Увидя его, мужики посрывали с голов свои шапки и низко поклонились.
— Что это у вас тут такое? — спросил молодой человек, соскакивая с лошади и небрежно бросая повод на руки ближайшему парню; но никто не успел ему еще ответить, как вдруг произошло что-то невероятное. Стоявший дотоле спокойно и понуро, Петро неожиданно выпрямился, одно неуловимое движение плеч — и веревка, стягивавшая его руки, упала к его ногам, причем конец ее остался в руке ошеломленного солдата. Выхватив из-за голенища тонкий и узкий нож, каким евреи-мясники режут скотину, Петро бросился на шарахнувшуюся от него толпу, с быстротой молнии вырвал из рук державшего лошадь парня повод, птицей взвился на седле и, пронзительно гикнув, понесся по дороге, подняв за собой густое облако пыли.
Все это произошло так быстро и неожиданно, что в первую минуту все стояли разинув рот, вытаращив друг на друга глаза.
Первым опомнился управляющий, хозяин коня.
— Ловите, ловите,— завопил он не своим голосом, размахивая руками и топчась на одном месте.
Несколько крестьян бросились отпрягать своих кляч, но, пока они их отпрягали, пока садились верхом, Петро исчез из виду. К тому же не крестьянским заморенным на соломе лошаденкам было догонять резвого, выкормленного помещичьего жеребца.
— Э, дура баба,— досадливо говорил Игнат, шагая взад и вперед по небольшой горенке Катрынкиной избушки,— охота тебе всех этих дурней слушать?! Только тревожишь себя занапрасно!
— Ох, Игнат, не занапрасно! — сквозь слезы прервала его Катрынка, сидевшая в углу у стола.—Дядя Гиоргиечу врать не станет. Ежели он говорит, стало быть, правда!.. Мюлю тебя, сокол мой, будь поопасливей, не ходи никуда один, особливо ночью! Если бы ты знал, какие цыгане злые да мстительные, ты бы тогда сам опаску имел!.. Ты вот все мне не верил, когда я говорила тебе про Петра, что он колдун,— ан, на мое вышло. Как это он около корчмы на вас на всех огонь наслал, а сам сквозь землю провалился!..
— Замолола! — расхохотался Игнат.— Кто это тебе наврал так? Какой огонь? Никакого огня не было, и сквозь землю никто не проваливался, а просто мы опростоволосились, маху дали!.. Мне тогда же чудно показалось, что Петро так сразу покорился, а он фокус выкинул. Пойди на ярмарку: там фокусник то же самое тебе покажет; они как-то умеют спину горбить, руки представлять ребром и жилы натуживать, ты его свяжешь, а он опосля того руками что сотворит, веревки и свалятся... Беда: не догадался я сам связать его, а то вязал-то молодой солдат, он его и обставил. В этом и колдовство все.
Катрынка сомнительно покачала головой.
— Эх, не веришь ты мне,—укоризненно прошептала она, вытирая передником катящиеся по щекам слезы.— Ну, подумай, убьют тебя, что я буду делать?! Ведь меня тогда свои же сельчане заклюют... Ох, горе мне, бедной сироте!
— Да полно, чего скулишь раньше времени?! — нетерпеливо произнес Игнат.—Ты мне лучше скажи, почему Ивана нет до сих пор.
— А пес его знает! —сердито огрызнулась Катрынка.— Вот тоже человека нашел, Ивана этого самого. Нешто можно ему верить?
— Да я и не больно ему верю, хоша, правду сказать, чрез него мы не раз «политическую»[35] ловили; вот и теперь он обещал мне показать, где-то тут неподалеку в пустом колодце тюки с книгами запрятаны, да не идет что-то, задави его нечистая сила!
В эту минуту в припертую ставень кто-то тихо стукнул.
— Это, должно, он,— шепнул Игнат,— поди, приведи его.
Катрынка покорно встала и вышла из комнаты. Через минуту она вернулась, ведя за собой худощавого парня лет семнадцати, с болезненным лицом и трясущимися руками.
Увидя Игната, важно сидевшего за столом, парень подобострастно поклонился.
— Ну, что? — начальственным тоном спросил Игнат.— Как дела?
— Дела слава богу,— скромно потупя глаза, отвечал парень, — теперь все вызнал, все доподлинно!
— Будто? — недоверчиво прищурился Игнат,— Ну, выкладывай.
Парень переступил с ноги на ногу. Переложил из правой руки в левую свою шапку и заговорил глухим голосом, тоном, которым тупые ученики говорят затверженный урок.
— Третьего дня, из Румынии, два тюка «политической» привезли... ну, вот... привезли и сложили ее пока до времени в сухой колодезь, — знаешь, тот, что у низу, у разваленной сторожки?
— Ну, знаю, дальше.
— Ну, вот, привезли, а сегодня ночью за ней придут, вынут и повезут в город, а ежели не сегодня, то завтра... ну, вот...
— Кто ж привез-то и кто за ней придет?
— Привез-то ее Мафтей да Сергиу, знаешь, солдатки Варвары сын, да еще третий, с Румынии, румын, кто такой, не знаю, должно, драбант, потому так думаю, что привезли на ихней пограничной лодке, а придет за ней (...) племянник Иоселя, Аврумка; он и в город повезет.
— Ну? — радостно воскликнул Игнат.— Вот славно бы было, кабы его (...) сцапать; тогда и Зальцман у меня не отвертелся бы! Дарно он мне глаза мозолит, первый мошенник и контрабандир во всем околотке!.. Да ты, может быть, все врешь? — сомневающимся тоном перебил сам себя Игнат и недоверчиво заглянул в глаза Ивана. Тот спокойно выдержал на себе его взгляд и слабо ухмыльнулся.
— Зачем мне врать? Я доподлинно знаю. Я и в колодезь лазил, своими глазами тюки видел, в австрийской клеенке зашиты!.. Хочешь, сходим сейчас, тут недалече, можешь шестом пощупать.
— А что ж? Это дело! — согласился Игнат.— Теперь всего десять часов вечера, посмотрю и на пост: ежели доподлинно тюки есть, пять раз успею секрет заложить! Аврумка раньше полночки, наверно, не приедет.
— Пока в корчме народ, он, разумеется, не тронется,— авторитетно подтвердил Иван.
— Послушай, Игнат, — вполголоса заговорила Катрынка, подходя к солдату и кладя на его могучие плечи свои полные красивые руки.
— Знаю, вперед знаю, что ты скажешь! — перебил ее Игнат. — Только напрасно не трепи язык. До сих пор один ходил, а теперь и подавно. Пусть не говорят, что вот, мол, Игнат трусит нас; плевать я на них хочу на всех! В секрет, разумеется, пойдем вчетвером аль, может, и впятером, чтобы, стало быть, иметь возможнось всех, кто за тюками явится, захватить разом, а теперь мне одному куда сподручнее, прокрадусь, никто и не заметит!
— Игнат, умоляю тебя! — заговорила Катрынка; но Игнат только рукой махнул.
— Тебя не переслушаешь! Идем, Иван!
Они вышли.
Катрынка догнала Игната в сенях и, обняв за шею, страстно и крепко поцеловала его в губы.
— Револьвер-то хоть заряжен у тебя? — спросила она шепотом.
— Заряжен, заряжен, не бойся! Эх ты, заботливая.
Игнат ласково обнял Катрынку за талию и в свою очередь любовно поцеловал ее в обе щеки.
— Важнецкая из тебя жена будет, Катрынка! За такой женой, как за каменной стеной, живи, не тужи!
Он добродушно рассмеялся и вышел на двор. Солнце уже село. На дворе было темно. По небу ползли тяжелые, косматые тучи, затемняя только что народившийся бледный серп месяца.
В ту минуту, как Игнат в сопровождении Ивана, перешагнув через изгородь околицы, пошли кукурузным полем по направлению к реке, служившей границей, чья-то черная тень проворно шмыгнула от крайней хаты к полю и исчезла в высоких стеблях кукурузы.
На другой день утром Катрынка проснулась с ощущением тяжелого гнета на сердце. Всю ночь ей снилось что-то ужасное, от чего она несколько раз просыпалась, но что именно, она никак не могла вспомнить.
Все утро она несколько раз покушалась пойти на пост, узнать об Игнате, но не решалась. Игнат раз навсегда строго-настрого запретил ей ходить к нему, и она не смела ослушаться его приказания.
— Пост — учреждение казенное, там бабам не место,— объяснял он ей, — коли ежели я с солдат требую, то и сам должен пример показывать. Не так ли?
Катрынка соглашалась с ним, и ни разу за все их знакомство ее нога не переступила порога кордона, стоявшего в версте от селения Нурешти, ближе к реке-границе.
После полудня смутное предчувствие чего-то недоброго, овладевшее ею с утра, как-то само собой, помимо ее воли, перешло в уверенность, и она решила на этот раз не послушаться Игната.
«Пусть бранит! — подумала Катрынка.—А я все-таки пойду, узнаю. Истомилась вся, мочи моей нет».
Она накинула на голову платок и только взялась рукой за скобу двери, как дверь стремительно распахнулась, и в комнату вошел знакомый Катрынке солдат Воронько. Лицо его было встревожено.
— Катерина Ивановна, — спросил он, из почтения к старшему величая Катрынку, как и прочие солдаты поста, по имени и отчеству,— не знаете, где Игнат Ильич?
При этом вопросе сердце молодой женщины замерло; она пошатнулась и, почувствовав, как ее ноги сразу ослабли, машинально опустилась на стоявшую подле стены скамейку.
— Нет, не знаю! А разве он не на посту? — едва нашла в себе силы пролепетать Катрынка.
— Вчера, как после поверки ушел, так и доселе не вернулся... G вечера-то был он у вас али не был?
— Был,— чуть слышно шевеля губами, произнесла молодая женщина и, собравшись с духом, поспешно добавила: — Он от меня с Иваном ушел.
— С Иваном! Вот оно што! Надо пойти разыскать его!
И, торопливо поклонившись, Воронько, не теряя времени, выбежал из избы.
По уходе солдата, Катрынка несколько минут сидела неподвижно, с побелевшим лицом и широко открытыми глазами.
Недавнее беспокойство сменилось ощущением леденящего ужаса и безысходной тоски.
Под гнетом ее Катрынка все ниже и ниже склоняла голову, пока, наконец, обессиленная, не упала на лавку, лицом вниз, вся содрогаясь от глухих, подавляемых рыданий.
Глухая ночь. Мертвая тишина царит в плавнях. Как зачарованные, неподвижной стеной высятся во мраке непролазные камыши, и над ними с жалобным стоном реют невидимые мириады легкокрылых, кровожадных насекомых.
Черные тучи медленно ползут по небу.
Вдруг где-то, далеко-далеко, хрустнули сухие стебли, послышался легкий шорох торопливых шагов, и на прогалинку, образовавшуюся после высохшего за лето небольшого болота, вышло несколько человек.
Их было пятеро, и впятером они волокли шестого, крепко связанного веревками, с головой, закутанной в мешок.
— Стой, тут! — тяжело отдуваясь, произнес шедший впереди.— Развяжите ему голову.
Чьи-то руки торопливо сорвали с головы связанного человека мешок, и почти одновременно с этим на расчистившемся небе засиял серп луны. Ее лучи фосфорическим светом озарили прогалину и осветили лица пришедших людей.
Подле смуглого, угрюмого лица Петра, сверкая злыми, как у волка, глазами, белело испитое лицо Руснака, а рядом с ним старый Мафтей тряс своей лишенной волос головой и время от времени заливался неслышным смехом безумствующего алкоголика. Два других цыгана, рослые и сильные, как молодые дубки, стояли в стороне и больше с любопытством, чем с озлоблением, глядели на распростертого у их ног связанного человека, у которого рот был набит тряпкой.
— Ну, что, Игнат, узнаешь нас? — кривя губы, произнес Петро, наклоняясь к лежащему навзничь солдату.— Все ведь твои приятели! Вот Мафтей, который из-за тебя пошел по миру, вот Руснак, по твоей милости калека и нищий; я тоже от тебя немало видел досады!.. Что ж? пора рассчитаться!.. Хоть про нас, цыган, и говорят, будто мы все мошенники, но это неправда! Мы долги свои платим... Небось получишь все сполна, только не от нас, мы тебя пальцем не тронем, а от комаров. Это Руснак придумал! Благодари его.
Петро громко расхохотался и, обратясь к товарищам, добавил:
— Ну, что ж, ребята, не будем терять времени, а то проклятые комары и нас заедят тут с ним вместе!
По этому слову Петра и все прочие безмолвно принялись за дело, и в несколько минут Игнат был раздет догола. Положив его на середину прогалины, лицом кверху, и еще раз освидетельствовав, насколько крепко связаны его руки и ноги, злодеи, захватив одежду Игната, бегом пустились из камышей.
Словно легкое облако всколыхнулось над Игнатом и с грозным гуденьем опустилось на его странно белевшее в лунном сиянии тело...
Солнце стояло уже на полудне. Десятка два пеших солдат и полсотни мужиков, под начальством офицера, сидевшего на лошади, образовав неразрывную цепь, медленно подвигались по камышам, захватив их во всю ширину от реки до поля.
Чтобы не потерять между собой связь, люди то и дело перекликались и через каждую сотню шагов останавливались, тяжело переводя дух.
— Ничего не видать? — громким голосом спрашивал офицер, проезжая от одного конца цепи к другой.
— Никак нет, ваше благородие,— кричали в ответ скрытые в камыше солдаты.
Офицер поворачивал коня и спешил на противоположный край. Офицер был еще совсем молодой, недавно переведенный на службу на границу, и потому чрезвычайно волновался и суетился. Его до крайности увлекало это неутомимое обшаривание камышей, и невольно, рисуясь перед самим собой, он принимал молодцеватые позы: без нужды чересчур низко припадал к луке и красивым жестом поправлял на голове папаху.
В каждом движении его молодого, гибкого тела ключом била жизнерадостная юность и непочатый запас еще не растраченной энергии.
— Ваше благородие! — раздался чей-то пронзительнозвонкий и как бы испуганный голос.— Нашли!
Офицер стиснул бока лошади шпорами и, рискуя разбиться вдребезги, в случае падения ее на одной из бесчисленных рытвин, помчался на голос.
— Где, где? — торопливо, задыхающимся голосом спросил он, подскакивая к группе солдат, хранивших необычайно-торжественное молчание. Он нетерпеливо глянул поверх их голов и невольно вскрикнул. Его молодое, разгоревшееся от скачки лицо подернулось землистой бледностью. Губы задрожали, а в больших, добрых глазах отразилось чувство глубокого сострадания.
Прямо перед ним, судорожно вытянувшись, с широко открытым ртом, из которого торчал конец тряпки, окрашенный кровавой пеной, с выкатившимися, остекленевшими глазами, лежал неузнаваемый труп Игната. За одну ночь из плотного, мускулистого атлета он превратился в мумию. Белая, как бумага, кожа обтягивала торчащие под нею кости, все тело было словно выжато и сморщилось, ноги неестественно вытянулись и по своей худобе казались непомерно длинными... Лицо заострилось и приняло странное, нечеловеческое выражение.
При взгляде на него у самого смелого человека сердце замирало от ужаса...
Тесной кучей столпились солдаты и мужики вокруг трупа; наступила мертвая тишина; никто не решался первый нарушить её. Казалось, самый воздух, окружавший тело замученного, был еще насыщен его страданиями; мысль о них невольно сковывала язык и леденила мозг...
Перед муками неизъяснимыми, перед человеческой злобой немел человеческий ум, отказываясь верить в возможность такого ужасного злодеяния, такой адской изобретательности...