Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный[57].
Дороден [58] был князь. Конь измученный пал.
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану».
И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный[59] сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает;
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом».
Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То все я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо».
И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит,
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда занялася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»
И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награждение!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки».
Звон медный несется, гудит над Москвой;
Царь, в смирной одежде, трезвонит:
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихова?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль — и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час, Писанием нам предреченный,
И аз[60], иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки[61] воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьею предстану!» —
Так Курбский писал к Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали;
И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной,
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену:
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?» —
«Царь, слово его все едино:
Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну что же, назвал ли злодеев гонец?» —
«Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино,
Он славит свого господина:
„О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
О князь, я молю, да простит тебе бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье,
Помилуй мои прегрешенья!..
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет и взор мой угас,
Но слово мое все едино:
За грозного, боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь,
И твердо жду смерти желанной!“»
Так умер Шибанов, стремянный.
Под броней, с простым набором,
Хлеба кус жуя,
В жаркий полдень едет бором
Дедушка Илья.
Едет бором, только слышно,
Как бряцает бронь,
Топчет папоротник пышный
Богатырский конь.
И ворчит Илья сердито:
«Ну, Владимир, что ж?
Посмотрю я, без Ильи-то
Как ты проживешь?
Двор мне, княже, твой не диво!
Не пиров держусь!
Я мужик неприхотливый,
Был бы хлеба кус!
Но обнес меня ты чарой
В очередь мою —
Так шагай же, мой чубарый,
Уноси Илью!
Правду молвить, для княжого
Не гожусь двора!
Погулять по свету снова
Без того пора!
Не терплю богатых сеней,
Мраморных тех плит;
От царьградских от курений
Голова болит!
Вновь изведаю я, старый,
Волюшку мою —
Ну же, ну, шагай, чубарый,
Уноси Илью».
И старик лицом суровым
Просветлел опять,
Понутру ему здоровым
Воздухом дышать;
Снова веет воли дикой
На него простор,
И смолой и земляникой
Пахнет темный бор.
Сидит у царя водяного Садко
И с думою смотрит печальной,
Как моря пучина над ним высоко
Синеет сквозь терем хрустальный.
Там ходят как тени над ним корабли,
Товарищи там его ищут,
Там берег остался цветущей земли,
Там птицы порхают и свищут;
А здесь на него любопытно глядит
Белуга, глазами моргая,
Иль мелкими искрами мимо бежит
Снятков серебристая стая;
Куда он ни взглянет, все синяя гладь,
Все воду лишь видит да воду,
И песни устал он на гуслях играть
Царю водяному в угоду.
А царь, улыбаясь, ему говорит:
«Садко, мое милое чадо,
Поведай, зачем так печален твой вид?
Скажи мне, чего тебе надо?
Кутья ли с шафраном [63] моя не вкусна?
Блины с инбирем не жирны ли?
Аль в чем неприветна царица-жена?
Аль дочери чем досадили?
Смотри, как алмазы здесь ярко горят,
Как много здесь яхонтов алых!
Сокровищ ты столько нашел бы навряд
В хваленых софийских подвалах!»[64]
«Ты, гой еси, царь-государь, водяной,
Морское пресветлое чудо!
Я много доволен твоею женой.
И мне от царевен не худо;
Вкусны и кутья и блины с ннбирем,
Одно, государь, мне обидно:
Куда ни посмотришь, все мокро кругом,
Сухого местечка не видно!
Что пользы мне в том, что сокровищ полны
Подводные эти хоромы?
Увидеть бы мне хотя б зелень сосны!
Прилечь хоть на ворох соломы!
Богатством своим ты меня не держи;
Все роскоши эти и неги
Я б отдал за крик перепелки во ржи,
За скрып новгородской телеги!
Давно так не видно мне божьего дня,
Мне запаху здесь только тина;
Хоть дегтем повеяло б раз на меня,
Хоть дымом курного овина!
Когда же я вспомню, что этой порой
Весна на земле расцветает,
И сам уж не знаю, что станет со мной:
За сердце вот так и хватает!
Теперь у нас пляски в лесу в молодом,
Забыты и стужа и слякоть, —
Когда я подумаю только о том,
От грусти мне хочется плакать!
Теперь, чай, и птица и всякая зверь
У нас на земле веселится;
Сквозь лист прошлогодний пробившись, теперь
Синеет в лесу медуница!
Во свежем, в зеленом, в лесу молодом
Березой душистою пахнет —
И сердце во мне, лишь помыслю о том,
С тоски изнывает и чахнет!»
«Садко, мое чадо, городишь ты вздор,
Земля нестерпима от зною!
Я в этом сошлюся на целый мой двор,
Всегда он согласен со мною!
Мой терем есть моря великого пуп;
Твой жеребий, стало быть, светел;
А ты непонятлив, несведущ и глуп,
Я это давно уж заметил!
Ты в думе пригоден моей заседать,
Твою возвеличу я долю
И сан водяного советника дать
Тебе непременно изволю!»
«Ты, гой еси, царь-государь водяной,
Премного тебе я обязан,
Но почести я недостоин морской,
Уж очень к земле я привязан;
Бывало, не все там норовилось мне,
Не по´ сердцу было иное;
С тех пор же, как я очутился на дне,
Мне все стало мило земное;
Припомнился пес мне, и грязен и хил,
В репьях и сору извалялся;
На пир я в ту пору на званый спешил,
А он мне под ноги попался;
Брюзгливо взглянув, я его отогнал,
Ногой оттолкнул его гордо, —
Вот этого пса я б теперь целовал
И в темя, и в очи, и в морду!»
«Садко, мое чадо, на кую ты стать
О псе вспоминаешь сегодня?
Зачем тебе грязного пса целовать?
На то мои дочки пригодней!
Воистину, чем бы ты им не жених?
Я вижу, хоть в ус и не дую,
Пошла за тебя бы любая из них,
Бери ж себе в жены любую!»
«Ты, гой еси, царь-государь водяной,
Морское пресветлое чудо!
Боюся, от брака с такою женой
Не вышло б душе моей худо!
Не спорю, они у тебя хороши,
И цвет их очей изумрудный,
Но только колючи они, как ерши,
Нам было б сожительство трудно!
Я тем не порочу твоих дочерей,
Но я бы, не то что любую,
А всех бы сейчас променял бы, ей-ей,
На первую девку рябую!»
«Садко, мое чадо, уж очень ты груб,
Не нравится речь мне такая;
Когда бы твою не ценил я игру б,
Ногой тебе дал бы пинка я!
Но печени как-то сегодня свежо,
Веселье в утробе я чую;
О свадьбе твоей потолкуем ужо,
Теперь же сыграй плясовую!»
Ударил Садко по струнам трепака,
Сам к черту шлет царскую ласку,
А царь, ухмыляясь, уперся в бока,
Готовится, дрыгая, в пляску;
Сперва лишь на месте поводит усом,
Щетинистой бровью кивает,
Но вот запыхтел и надулся, как сом,
Все боле его разбирает;
Похаживать начал, плечьми шевеля,
Подпрыгивать мимо царицы,
Да вдруг как пойдет выводить вензеля,
Так все затряслись половицы.
«Ну, — мыслит Садко, — я тебя заморю!»
С досады быстрей он играет,
Но как ни частит, водяному царю
Все более сил прибывает:
Пустился навыверт пятами месить,
Закидывать ногу за ногу;
Откуда взялася, подумаешь, прыть?
Глядеть индо страшно, ей-богу!
Бояре в испуге ползут окарачь,
Царица присела аж на´ пол,
Пищат-ин царевны, а царь себе вскачь
Знай чешет ногами оба´-пол.
То, выпятя грудь, на придворных он прет,
То, скорчившись, пятится боком,
Ломает коленца и взад и вперед,
Валяет загребом и скоком;
И все веселей и привольней ему,
Коленца выходят всё круче —
Темнее становится всё в терему,
Над морем сбираются тучи…
Но шибче играет Садко, осерча,
Сжав зубы и брови нахмуря,
Он злится, он дергает струны сплеча —
Вверху подымается буря…
Вот дальними грянул раскатами гром,
Сверкнуло в пучинном просторе,
И огненным светом зардела кругом
Глубокая прозелень моря.
Вот крики послышались там высоко;
То гибнут пловцы с кораблями —
Отчаянней бьет пятернями Садко,
Царь бешеней месит ногами;
Вприсядку понес его черт ходуном,
Он фыркает, пышет и дует,
Гремит плясовая, колеблется дом,
И море ревет и бушует…
И вот пузыри от подстенья пошли,
Садко уже видит сквозь стены:
Разбитые ко дну летят корабли,
Крутяся средь ила и пены;
Он видит: моряк не один потонул,
В нем сердце исполнилось жали,
Он сильною хваткой за струны рванул —
И, лопнув, они завизжали.
Споткнувшись, на месте стал царь водяной,
Ногою подъятой болтая:
«Никак, подшутил ты, Садко, надо мной?
Противна мне шутка такая!
Не впору, невежа, ты струны порвал,
Как раз когда я расплясался!
Такого колена никто не видал,
Какое я дать собирался!
Зачем здоровее ты струн не припас?
Как буду теперь без музыки?
Аль ты, неумытый, плясать всухопляс
Велишь мне, царю и владыке?»
И плёсом чешуйным в потылицу царь
Хватил его, ярости полный,
И вот завертелся Садко, как кубарь,
И вверх понесли его волны…
Сидит в Новеграде Садко, невредим,
С ним вящие все уличане;
На скатерти браной шипит перед ним
Вино в венецейском [65] стакане.
«Поведай, Садко, уходил ты куда?
На чудскую Емь [68] аль на Балты?
Где бросил свои расшивные суда?
И без вести где пропадал ты?»
Поет и на гуслях играет Садко,
Поет про царя водяного:
Как было там жить у него нелегко,
И как уж он пляшет здорово;
Поет про поход без утайки про свой,
Какая чему была чередь, —
Качают в сомнении все головой,
Не могут рассказу поверить.
Гаральд в боевое садится седло[69],
Покинул он Киев державный,
Вздыхает дорогою он тяжело:
«Звезда ты моя, Ярославна!
Надежд навсегда миновала пора!
Твой слышал, княжна, приговор я!
Узнают же вес моего топора
От края до края поморья!»
И Русь оставляет Гаральд за собой,
Плывет он размыкивать горе
Туда, где арабы с норманнами бой
Ведут на земле и на море.
В Мессине он им показал свой напор,
Он рубит их в битве неравной
И громко взывает, подъемля топор:
«Звезда ты моя, Ярославна!»
Дает себя знать он и грекам в бою,
И Генуи выходцам вольным,
Он на´ море бьется, ладья о ладью,
Но мысль его в Киеве стольном.
Летает он по морю сизым орлом,
Он чайкою в бурях пирует,
Трещат корабли под его топором,
По Киеву сердце тоскует.
Веселая то для дружины пора!
Гаральдовой славе нет равной!
Но в мысли спокойные воды Днепра,
Но в сердце княжна Ярославна.
Нет, видно, ему не забыть уж о ней,
Не вымучить счастья иного —
И круто он бег повернул кораблей
И к северу гонит их снова.
Он на´ берег вышел, он сел на коня,
Он в зелени едет дубравной —
«Полюбишь ли, девица, ныне меня,
Звезда ты моя, Ярославна?»
И в Киев он стольный въезжает, крестясь;
Там, гостя радушно встречая,
Выходит из терема ласковый князь
А с ним и княжна молодая!
«Здорово, Гаральд! Расскажи, из какой
На Русь воротился ты дали?
Замешкался долго в земле ты чужой,
Давно мы тебя не видали!»
«Я, княже, уехал, любви не стяжав,
Уехал безвестный и бедный,
Но ныне к тебе, государь Ярослав,
Вернулся я в славе победной!
Я город Мессину в разор разорил,
Разграбил поморье Царьграда,
Ладьи жемчугом по края нагрузил,
А тканей и мерить не надо!
Ко древним Афинам, как ворон, молва
Неслась пред ладьями моими,
На мраморной лапе пирейского льва
Мечом я насек мое имя!
Прибрежья, где черный мой стяг прошумел,
Сикилия, Понт и Эллада[70],
Вовек не забудут Гаральдовых дел,
Набегов Гаральда Гардрада!
Как вихорь обмел я окрайны морей,
Нигде моей славе нет равной!
Согласна ли ныне назваться моей,
Звезда ты моя, Ярославна?»
В Норвегии праздник веселый идет:
Весною, при плеске народа,
В ту пору, как алый шиповник цветет,
Вернулся Гаральд из похода.
В ладьях отовсюду к шатрам парчевым
Причалили вещие скальды[74]
И славят на арфах один за другим
Возврат удалого Гаральда.
А сам он у моря, с веселым лицом,
В хламиде и в светлой короне,
Норвежским избранный от всех королем,
Сидит на возвышенном троне.
Отборных и гридней и отроков рой
Властителю служит уставно[75];
В царьградском наряде, в короне златой,
С ним рядом сидит Ярославна.
И, к ней обращаясь, Гаральд говорит
С любовью в сияющем взоре:
«Все, что пред тобою цветет и блестит —
И берег и синее море,
Цветами убранные те корабли,
И грозные замков твердыни,
И людные веси[76] норвежской земли,
И все, чем владею я ныне,
И слава, добытая в долгой борьбе,
И самый венец мой державный,
И все, чем я бранной обязан судьбе, —
Все то я добыл лишь на вено[77] тебе,
Звезда ты моя, Ярославна!»
«В деснице жива еще прежняя мочь,
И крепки по-прежнему плечи,
Но очи одела мне вечная ночь —
Кто хочет мне, други, рубиться помочь?
Вы слышите крики далече?
Схватите ж скорей за поводья коня,
Помчите меня
В кипение сечи!»
И отроки с двух его взяли сторон,
И, полный безумного гнева,
Слепой между ними помчался Гакон
И врезался в сечу, и ей опьянен,
Он рубит средь гула и рева,
И валит ряды, как в лесу бурелом,
Крестит топором
И вправо и влево.
Но гуще и гуще все свалка кипит,
Враги не жалеют урона,
Отрезан Гакон и от русских отбит,
И, видя то, князь Ярослав говорит:
«Нужна свояку оборона!
Вишь, вражья его как осыпала рать!
Пора выручать
Слепого Гакона!»
И с новой напер на врагов он толпой,
Просек через свалку дорогу,
Но вот на него налетает слепой,
Топор свой подъявши. «Да стой же ты, стой!
Никак, ошалел он, ей-богу!
Ведь был ты без нас бы иссечен и стерт,
Что ж рубишь ты, черт,
Свою же подмогу?»
Но тот расходился, не внемлет словам,
Удар за ударом он садит,
Молотит по русским щитам и броням,
Дробит и сечет шишаки пополам,
Никто с разъяренным не сладит.
Насилу опомнился старый боец,
Утих наконец
И бороду гладит.
Дружина вздохнула, врагов разогнав:
Побито, посечено вволю;
Лежат перемешаны прав и неправ,
И смотрит с печалию князь Ярослав
На злую товарищей долю,
И едет он шагом, сняв острый шелом,
С Гаконом вдвоем,
По бранному полю.
Две вести ко князю Кануту пришли[78].
Одну, при богатом помине,
Шлет сват его Магнус; из Русской земли
Другая пришла от княгини.
С певцом своим Магнус словесную весть
Без грамоты шлет харатейной[79].
Он просит Канута, в услугу и в честь,
Приехать на съезд на семейный;
Княгиня ж ко грамоте тайной печать
Под многим привесила страхом
И вслух ее строки Канут прочитать
Велит двум досужим монахам.
Читают монахи: «Супруг мой и князь!
Привиделось мне сновиденье:
Поехал в Роскильду, в багрец[80] нарядясь,
На Магнуса ты приглашенье;
Багрец твой стал кровью в его терему —
Супруг мой, молю тебя слезно,
Не верь его дружбе, не езди к нему,
Любимый, желанный, болезный!»
Монахи с испугу речей не найдут:
«Святые угодники с нами!»
Взглянул на их бледные лица Канут,
Пожал, усмехаясь, плечами:
«Я Магнуса знаю, правдив он и прям,
Дружил с ним по нынешний день я —
Ужель ему веры теперь я не дам
Княгинина ради виденья!»
И берегом в путь выезжает морским
Канут, без щита и без брони;
Три отрока едут поодаль за ним,
Их весело топают кони.
Певец, что посылан его пригласить,
С ним едет по берегу рядом;
Тяжелую тайну клялся он хранить,
С опущенным едет он взглядом.
Дыханием теплым у моря весна
Чуть гривы коней их шевелит,
На мокрый песок набегает волна
И пену им под ноги стелет.
Но вот догоняет их отрок один,
С Канутом, сняв шлык[81], поравнялся:
«Уж нам не вернуться ли, князь-господин?
Твой конь на ходу расковался!»
«Пускай расковался! — смеется Канут, —
Мягка нам сегодня дорога,
В Роскильде коня кузнецы подкуют,
У свата, я чаю, их много!»
К болоту тропа, загибаясь, ведет,
Над ним, куда око ни глянет,
Вечерний туман свои нити прядет
И сизые полосы тянет.
От отроков вновь отделился один,
Равняет коня с господином:
«За этим туманищем, князь-господин,
Не видно твоей головы нам!»
«Пускай вам не видно моей головы —
Я, благо, живу без изъяна!
Опять меня целым увидите вы,
Как выедем мы из тумана!»
Въезжают они во трепещущий бор,
Весь полный весеннего крика;
Гремит соловьиный в шиповнике хор,
Звездится в траве земляника;
Черемухи ветви душистые гнут,
Все дикие яблони в цвете;
Их запах вдыхаючи, мыслит Канут:
«Жить любо на божием свете!»
Украдкой певец на него посмотрел,
И жалость его охватила:
Так весел Канут, так доверчив и смел,
Кипит в нем так молодо сила;
Ужели сегодня во гроб ему лечь,
Погибнуть в подводе жестоком?
И хочется князя ему остеречь,
Спасти околичным намеком.
Былину старинную он затянул;
В зеленом, пустынном просторе
С припевом дубравный сливается гул:
«Ой море, ой синее море!
К царевичу славному теща и тесть
Коварной исполнены злости;
Изменой хотят они зятя известь,
Зовут его ласково в гости.
Но морю, что, мир обтекая, шумит,
Известно о их заговоре;
Не езди, царевич, оно говорит,
Ой море, ой синее море!
На верную смерть ты пускаешься в путь.
Твой тесть погубить тебя хочет.
Тот меч, что он завтра вонзит тебе в грудь,
Сегодня уж он его точит!
Страшению моря царевич не внял,
Не внял, на великое горе,
Спускает ладью он на пенистый вал —
Ой море, ой синее море!
Плывет он на верную гибель свою,
Беды над собою не чает,
И скорбно его расписную ладью
И нехотя море качает…»
Певец в ожидании песню прервал,
Украдкой глядит на Канута;
Беспечно тот едет себе вперевал,
Рвет ветки с черемухи гнутой;
Значение песни ему невдомек,
Он весел, как был и с почину,
И, видя, как он от догадки далек,
Певец продолжает былину:
«В ладье не вернулся царевич домой,
Наследную вотчину вскоре
Сватья разделили его меж собой —
Ой море, ой синее море!
У берега холм погребальный стоит,
Никем не почтён, не сторожен;
В холме том убитый царевич лежит,
В ладью расписную положен;
Лежит с погруженным он в сердце мечом,
Не в бармах, не в царском уборе,
И тризну свершает лишь море по нем —
Ой море, ой синее море!»
Вновь очи певец на Канута поднял:
Тот свежими клена листами
Гремучую сбрую коня разубрал,
Утыкал очёлок цветами;
Глядит он на мошек толкущийся рой
В лучах золотого захода
И мыслит, воздушной их тешась игрой:
«Нам ясная завтра погода!»
Былины значенье ему невдогад,
Он едет с весельем во взоре
И сам напевает товарищу в лад:
«Ой море, ой синее море!»
Его не спасти! Ему смерть суждена!
Влечет его темная сила!
Дыханьем своим молодая весна,
Знать, разум его опьянила!
Певец замолчал. Что свершится, о том
Ясней намекнуть он не смеет.
Поют соловьи, заливаясь, кругом,
Шиповник пахучий алеет;
Не чует погибели близкой Канут,
Он едет к беде неминучей,
Кругом соловьи, заливаясь, поют,
Шиповник алеет пахучий…
«Чьей кровию меч ты свой так обагрил,
Эдвард, Эдвард?
Чьей кровию меч ты свой так обагрил?
Зачем ты глядишь так сурово?» —
«То сокола я, рассердяся, убил,
Мать моя, мать,
То сокола я, рассердяся, убил,
И негде добыть мне другого!»
«У сокола кровь так красна не бежит,
Эдвард, Эдвард!
У сокола кровь так красна не бежит,
Твой меч окровавлен краснее!» —
«Мой конь красно-бурый был мною убит,
Мать моя, мать,
Мой конь красно-бурый был мною убит,
Тоскую по добром коне я!»
«Конь стар у тебя, эта кровь не его,
Эдвард, Эдвард!
Конь стар у тебя, эта кровь не его,
Не то в твоем сумрачном взоре!» —
«Отца я сейчас заколол моего,
Мать моя, мать!
Отца я сейчас заколол моего,
И лютое жжет меня горе!»
«А грех чем тяжелый искупишь ты свой,
Эдвард, Эдвард?
А грех чем тяжелый искупишь ты свой?
Чем сымешь ты с совести ношу?» —
«Я сяду в ладью непогодой морской,
Мать моя, мать!
Я сяду в ладью непогодой морской
И ветру все парусы брошу!»
«А с башней что будет и с домом твоим,
Эдвард, Эдвард?
А с башней что будет и с домом твоим,
Ладья когда в море отчалит?» —
«Пусть ветер и буря гуляют по ним,
Мать моя, мать!
Пусть ветер и буря гуляют по ним,
Доколе их в прах не повалят!»
«Что ж будет с твоими с детьми и с женой,
Эдвард, Эдвард?
Что ж будет с твоими с детьми и с женой
В их горькой, беспомощной доле?» —
«Пусть по миру ходят за хлебом с сумой,
Мать моя, мать!
Пусть по миру ходят за хлебом с сумой,
Я с ними не свижуся боле!»
«А матери что ты оставишь своей,
Эдвард, Эдвард?
А матери что ты оставишь своей,
Тебя что у груди качала?» —
«Проклятье тебе до скончания дней,
Мать моя, мать!
Проклятье тебе до скончания дней,
Тебе, что мне грех нашептала!»