Уоррен Чернейк[120] Вступление к историческим пьесам Шекспира Фрагменты книги © Перевод Т. Казавчинская

Глава 2. Война критиков Холл, Холиншед — и Тильярд[121]

Хроники Эдварда Холла 1548 года — один из двух основных источников исторических хроник Шекспира — носили название «Союз двух благородных и славных родов Ланкастеров и Йорков, издавна пребывавших во вражде из-за короны нашего великого края». Ключевые слова тут — союз и вражда, и преимущества первого — «союза или соглашения» — можно вполне оценить, лишь сопоставив его со вторым — «горестями и невзгодами», которые принесла рознь. Ю. М. Тильярд назвал такой взгляд на историю «тюдоровским мифом», согласно которому страна, расколотая многолетней гражданской войной, вернулась к здоровому существованию благодаря воцарению династии Тюдоров.

Тильярд и писавшая в 40-е годы прошлого века Лили Б. Кэмбелл доказывали, что исторические воззрения Шекспира целиком и полностью совпадали с взглядами Холла, который выстроил собственную концепцию истории — «концепцию цельную и в основе своей религиозную, где события развиваются по закону справедливости и по воле Божьего Промысла, общепризнанным плодом которых является елизаветинская Англия».

Рассуждая о том, чем обязан Шекспир Холлу и Холиншеду, Тильярд последовательно отдает предпочтение Холлу, сводя к минимуму влияние Холиншеда, который, по его мнению, «сглаживает великий тюдоровский миф», включая в свои хроники материалы, мало согласующиеся с общей ценностной структурой, присущей всем пьесам Шекспира. Тильярд рассматривает две шекспировские тетралогии как единое, продолжающееся повествование — которое Шекспир, надо сказать, начал со второй части[122], — повествование, которое завершается триумфальным восшествием на престол Генриха VII, деда царствующей королевы. Идеология возвращенного «нежноликого мира, и благоденствия, и изобилья», противопоставляемых «рекам крови», тщательнейшим образом обобщается в последних четырех строках «Ричарда III»:

Не дай увидеть торжество обмана.

Междоусобий затянулась рана.

Спокойствие настало. Злоба, сгинь!

Да будет мир! Господь изрек: аминь![123]

В своей аргументации Тильярд исходит из двух положений. Согласно первому, исторические пьесы Шекспира трактуются им как произведения откровенно дидактические и глубоко консервативные идеологически. Понимание Шекспира как глашатая тюдоровской ортодоксии[124] получило широкое распространение в последующие десятилетия[125], и, пожалуй, эта точка зрения остается общепринятой и ныне. Второе положение Тильярда — Кэмбелл, будто восемь пьес обеих тетралогий составляют единое связное повествование, где по воле Божьей воздается по заслугам виновным в грехе неповиновения, было принято далеко не столь единодушно. При таком прочтении Шекспира «первородный грех Англии» — это узурпация трона Генрихом IV, свергшим законного монарха[126], за что в течение всей жизни нес наказание не только он, но и последующие поколения, погрязшие в гибельных гражданских войнах при Генрихе VI.

Критики тильярдовско-кэмбелловской школы неизменно цитируют вышедшее из-под пера королевы Елизаветы «Наставление по случаю неповиновения и злоумышленного бунта» как доказательство того, что все современники Шекспира поголовно считали неповиновение самым страшным грехом. «Наставление», вызванное к жизни Северным восстанием 1569 года[127], а также изданной в том же году папской буллой, в которой Елизавета I осуждалась как еретичка, преследовало цель придать духовный смысл политическим доктринам; в нем цитировалась Библия, и Падение человека толковалось как свидетельство того, что «повиновение есть добродетель всех добродетелей, истинный корень всех добродетелей и источник благоденствия». Сатана же — отец всяческого возмущения, вследствие чего бунтарей справедливо карают, уготовив им «позорную кончину и погребение»; «таковые подданные, не повинующиеся своим правителям, восстающие против оных проявляют неповиновение Господу и обрекают себя на осуждение и на вечные муки».

Остро сознаваемая правительством Елизаветы необходимость распространять это «Наставление», читать его вслух в церквях, а перед чтением проводить беседы в его обоснование, свидетельствуют не о спокойствии и уверенности в повсеместном согласии, царившем в стране, как утверждает Тильярд, а скорее — о глубокой тревоге. Официальное «Наставление» предупреждало о вреде неповиновения по той причине, что государство и церковь постоянно наблюдали его вокруг себя и тревожились об угрозе собственной власти со стороны тех, кого старались держать в узде. Далеко не все жены, дети и слуги, жившие во времена Елизаветы, держались в обыденной жизни мнения, будто Господь предначертал, чтобы «в семьях и хозяйствах жена исполняла волю мужа, дети — родителей, слуги — хозяев». Вопреки «Наставлению», где утверждается, что «не по прихоти судьбы, как заявляют иные, не из честолюбия смертных мужчин и женщин, желающих выйти за пределы своей вотчины, становятся королями, королевами, принцами, а также иными правителями над людьми», — исторические драмы Шекспира можно прочесть прямо противоположным образом. В каждой из его исторических пьес фигурирует необыкновенно волевой и честолюбивый человек, который рвется к власти, то отдаляясь от нее, то приближаясь к ней, и вопрос, кому быть наверху, а кому внизу — почти всегда лотерея или поворот колеса судьбы.

Многозначность Шекспира: либералы и скептики

В то время как консервативные критики тильярдовского направления видели в творениях Шекспира «пьесы-предупреждения», уходящие корнями в религиозные представления, критики более позднего времени, не согласные с таким прочтением, предпочитают трактовать историю в духе Макиавелли — его «Государя» и «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия», то есть формулировать ее в категориях «силы, удачи и практической политики». Так, один из таких критиков, Джон Уайлдерс, полагает, что «Государь» читается как учебник, проштудированный шекспировскими политиками-интриганами. Монолог принца Хела в первом действии «Генриха IV» (часть l-я), в котором он высказывает намерение «бросить» Фальстафа и других дружков, может служить наглядным примером того, как воплощаются в жизнь инструкции Макиавелли: для осмотрительного правителя много важнее выказывать добродетель, нежели иметь ее. А советы Макиавелли по завоеванию и удержанию власти освещают ярким светом все три части «Генриха VI», «Ричарда III», «Короля Джона» и всю вторую тетралогию.

Консервативную, «провиденциальную» интерпретацию Тильярда отверг целый ряд более молодых литературоведов — таких, как Генри Келли (1970), Роберт Орнстайн (1972), уже упомянутый Джон Уайлдерс (1979). Эти исследователи утверждали, что, «хотя по традиции и принято считать Ричарда II монархом, чье низложение было гнусным преступлением», большинство тюдоровских и елизаветинских писателей отнюдь не разделяли эту точку зрения, не подтверждается она и «Ричардом II» Шекспира, да и сами Холиншед и Холл не следовали ей твердо. Холиншед пишет, что едва ли не все подданные выказали Ричарду II величайшую неблагодарность, чему легко найти подтверждение, но в то же время он считает короля «повинным в дурном управлении… расточительстве, гордыне… и чрезвычайном пристрастии к усладам плоти». Точно так же Холл, соблюдая равновесие, включает в свои хроники материалы как о приверженцах Ричарда, так и о желавшем его низвергнуть противнике. В других сочинениях того времени, в том числе и в пьесе «Вудсток», Ричард представлен тираном. Среди авторов тюдоровской поры было несравненно меньше адептов одного-единственного тюдоровского мифа, чем сторонников других мифов: Йоркистского, благоприятного для Ричарда, и Ланкастерского, согласно которому тлетворному правлению Ричарда II Божьим Произволением был положен конец его кузеном, Генрихом Болингброком, следующим законным претендентом на престол. Но, разумеется, каждый историк старался угодить своему монарху, правившему тогда, когда он трудился над своими хрониками, и чьим покровительством он пользовался.

Тильярд писал в то время, когда Англия находилась в состоянии войны (шла Вторая мировая) и полагал, что исторические пьесы были задуманы Шекспиром как дидактические, тогда как исследователям другого поколения казалось важным подчеркнуть их неоднозначность, иронию, многоплановость. Вторя Китсу (восхвалявшему «негативную способность»[128] Шекспира) и Хэзлитту, писавшему о Шекспире: «автор, самый далекий от морализма… чьи сочинения отличаются сочувственным отношением к природе человека во всех ее формах», А. П. Росситер в своем эссе «Многозначность: диалектика истории» (1961) отмечает в исторических драмах Шекспира «неизменную двойственность». Подход Шекспира и к истории, и к композиции драмы диалектичен: «единство противоположностей, умение удержаться от желания низвести одного героя ради другого». В пьесах зрителю предлагается не столько определенная моральная оценка, сколько многообразие подходов, которые — по тем или иным причинам — «убедительны оба»: у правды всегда две стороны, и никогда не бывает одной-единственной. И, следовательно, в «Ричарде II» Шекспир хочет преподать нам не бесстрастный урок греховности узурпации власти, а старается соблюсти равновесие, вызывая равные симпатии к соперникам на трон.

То же относится и к Ричарду III — хотя для него нет и не может быть морального оправдания, отношение к нему публики неоднозначно, поскольку автор представляет его как довольно привлекательную личность, полную энергии и комизма, и мы в какой-то мере «на его стороне». Тильярд и другие критики-«моралисты» считают Фальстафа «седобородым Сатаной»[129] — воплощением всех искушений плоти, которые следует решительно подавить, если стремишься занять трон. Однако шекспироведы другой, более поздней формации, видят в Фальстафе фигуру разноплановую, вызывающую игру симпатий и антипатий, когда невозможно предпочесть одно другому…

Глава 8. «Генрих V»: «Горсточка счастливцев-братьев»[130]

Преображенный принц

В эпилоге «Генриха IV» (часть 2-я) Шекспир обещал, что «предложит историю, в которой действует Фальстаф… и в этой истории… Фальстаф умрет от смертельного пота»[131], поэтому в следующей части хроники — «Генрихе V» — отсутствие сэра Джона озадачивает. Однако в этой пьесе автор решил обойтись без него, хотя отвел немало места его дружкам-собутыльникам. Как и в первой и во второй частях «Генриха IV», в новой пьесе («Генрихе V») сцены комические и серьезные, сюжетообразующие, перемежаясь, составляют единое целое. Как обычно у Шекспира, смешные картины написаны прозой, и, надо думать, приятелей Фальстафа: Пистоля, Бардольфа, Нима, а также Флюэллена — в шекспировской труппе играли клоуны, которым и предназначались подобные роли. Части пьесы, составляющие вставные сцены, служили трезвым, реалистическим контрастом к возвышенным чувствам и напыщенной риторике основного сюжета, отведенного принцам и вельможам, а нередко — и пародией на него, передающей «плохо скрытые сомнения в ценности королей и смысле их раздоров»[132]. Так, страстная речь Генриха V, обращенная к солдатам при осаде Гарфлера (Арфлера): «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом, / Иль трупами своих всю брешь завалим!..», — сменяется комической сценой, чем создается типично шекспировское совмещение противоположностей. Пламенный призыв короля Гарри объединиться ради общего дела и «явить мощь свою», показав, что его ратники — достойные «сыны Англии», на самом деле, не у всех солдат вызывает воодушевление. Но и в фильме Лоуренса Оливье (1944), и в экранизации Кеннета Браны (1989), как и в театральных постановках, какие мне случалось видеть, все как один, по слову короля, бросаются в атаку и продолжают бой. Однако в пьесе благодаря Пистолю и его товарищам мы видим, что далеко не все воспламенены брошенным кличем, иные больше пекутся о собственном спасении:

Бардольф. Вперед, вперед, вперед! К пролому! К пролому!

Ним. Прошу тебя, капрал, погоди минутку. Уж больно горяча потасовка! А у меня ведь нет про запас лишней жизни…

Пистоль. Здесь небу жарко, верно ты сказал… рабы господни гибнут.

Мальчик. Хотел бы я сейчас сидеть в кабачке, в Лондоне. Я готов отдать всю славу на свете за кружку эля и безопасность[133].

Иначе говоря, Ним и его товарищи остаются глухи к призыву короля: обычные солдаты, они не рвутся проявлять героизм, а мечтают оказаться подальше от жаркого места. Это классический пример «негативной способности», когда истинны оба состояния: и прилив патриотизма, и инстинкт самосохранения.

Нельзя не отметить, что «клоуны» Бардольф и Пистоль — персонажи куда менее привлекательные, чем Фальстаф. Шекспир всячески подчеркивает расстояние, отделяющее короля от его бывших дружков-выпивох. В одной из сцен, когда Генрих V оказывается рядом с Пистолем (акт IV, сц. 2), он не признает знакомства: преобразившийся король, каким он изображен в пьесе, не намерен повторять ошибки молодости и якшаться со своими малопочтенными приятелями.

В начале пьесы автор огромное внимание уделяет этому преображению — его внезапности, его полной неожиданности: между буйными выходками, откровенной распущенностью принца Хела и серьезным, полным достоинства поведением короля Генриха V лежит пропасть. В первом действии архиепископ Кентерберийский описывает эту перемену как нечто подобное религиозному обращению или второму рождению:

Он в юности добра не обещал.

Едва отца дыханье отлетело,

Как необузданные страсти в сыне

Внезапно умерли; и в тот же миг,

Как некий ангел, появился разум

И падшего Адама прочь изгнал…

Когда по случаю восшествия Генриха V на трон дофин французский шлет ему оскорбительный подарок — бочонок теннисных мячей (деталь, почерпнутая автором из летописи), он исходит из ошибочного предположения, будто в короле по-прежнему «бродит юность». И впоследствии, когда к Франции приближается английская армия, дофин не признает угрозы и презрительно отзывается о короле: «…Ведь их страною так небрежно правят, / И скипетр ее в руках у сумасброда, / У юноши пустого, вертопраха…»[134], на что коннетабль возражает: «Вы судите о нем совсем превратно», ибо теперь, когда он отказался от «буйства юных дней», открылась его истинная натура. Эта вроде бы чудесная метаморфоза — поворотный пункт всей хроники: в «Генрихе IV» (части 1-я и 2-я), где и король Генрих IV, и лорд верховный судья, и принц Джон Ланкастерский, и граф Уорик, как и Фальстаф, Пистоль и Бардольф, — все убеждены, что принц останется прежним, и ожидают его грядущего воцарения кто с опаской, а кто, как Фальстаф и Пистоль, предвкушая новые милости. Однако после смерти отца Генрих V уверяет своих встревоженных придворных, что они в нем ошибаются и что по его прежним поступкам не стоит судить о том, каким он будет монархом, ибо его необузданность будет погребена вместе с его отцом:

Беспутным в гроб сошел отец мой, ибо

Там увлеченья с ним мои лежат.

Во мне же дух его достойный ожил,

Чтоб ожиданья мира осмеять,

Пророков обмануть и уничтожить

Неверный взгляд, судивший обо мне

По внешности[135].

Сожаление вызывает лишь то обстоятельство, что принц Хел, постоянно обманывавший ожидания двора, был более интересной и сложной фигурой, нежели преобразившийся Генрих V. В этом смысле любопытно мнение Тильярда, согласно концепции которого эта пьеса занимает особое место в творчестве Шекспира, …являя собой «эпос Англии», пробуждающий патриотические чувства. Тем не менее пьесу он считал неудачной, а ее образ идеального монарха — лишь данью традиции и ничем больше: «у простого, прямолинейного, энергичного человека — Генриха V, практически нет ничего общего с его прежней ипостасью — принцем Хелом».

В пьесе перед нами король-воин, который на поле боя чувствует себя, как дома. Мы видим публичного человека, у которого почти нет личной жизни, тогда как в предыдущих частях хроники автор изображал разлад в душе героя, существовавший между ним как лицом частным и лицом общественным… Образ Генриха V непрозрачен для зрителей: у нас почти нет доступа к его внутренней жизни, что весьма необычно для Шекспира. В постановках последнего времени режиссеры старались отыскать «лакуны» в душе публичного человека, показать внутренний конфликт преобразившегося принца, выявить или создать для этого контекст…

Война и политика

Понятно, что XX и XXI векам антивоенные настроения более созвучны, чем прославление войны в пьесе, кульминацией которой является победоносное сражение под Азенкуром. В своей работе «Шекспир и проблема смысла» Норманн Рэбкин пишет, что исследователи «Генриха V», как правило, делятся на два «враждующих» лагеря — в зависимости от одной из двух противоположных трактовок пьесы. По мнению Рэбкина, «нет и не может быть реального компромисса между двумя несовместимыми прочтениями, которые допускает эта пьеса»: одни литературные критики считают ее «заразительно патриотичной», а главного героя — «образцовым монархом», тогда как другие видят в нем безжалостного макиавеллиста, который полнее всего выражает себя в приказе: «Пусть каждый пленников своих убьет!» (акт IV, сц. 6).

Не соглашаясь с Рэбкиным, Джеймс Шапиро[136] пишет, что пьеса «Генрих V» «не допускает прямолинейного толкования военных авантюр», и по большей части состоит из «сцен, где в противоречие вступают разные голоса, звучащие по поводу войны». Эта пьеса не «милитаристская» и не «антимилитаристская», считает Шапиро, эта пьеса — военная: о том, что значит «уйти на войну».

В спектаклях и экранизациях тоже заметна тенденция к поляризации. Это либо прославление английского духа, торжествующего над поверженным врагом, как в фильме Лоуренса Оливье 1944 года, либо, напротив, — размывание традиционных идей героизма и патриотизма с тем, чтобы на первый план вывести отталкивающие стороны войны. В некоторых постановках последних лет, например, в фильмах Браны 1989 года, Эдварда Холла 2000 года (Королевское шекспировское общество), Николаса Хитнера 2003 года (Британское национальное телевидение) акцентируются более темные стороны шекспировской драмы и тем самым раскрываются заложенные в ней возможности демистификации войны и политической власти. Фильм Оливье, обретший огромную популярность во время войны с Гитлером, был откровенно нацелен на зрителей, желавших идентифицироваться с главным героем. Объясняя смысл своей экранизации, Оливье говорил о себе как о новом воплощении Шекспира: «У меня была миссия… моя страна вела войну. Я чувствовал, что Шекспир — во мне… Я видел свой фильм — у него. Я знал, что хочу сделать я — и что сделал бы он».

Фильм Браны, выпущенный почти на полвека позже, радикально отличается от картины Оливье. Главное в нем — ужасы войны, а не боевая слава, «пышность зрелища и блеск рыцарственности»[137]. Продолжительные, кровавые батальные сцены этого фильма, дополняющие шекспировский текст, изобилуют картинами насильственной смерти: на экране пронзенные стрелами и изрубленные в куски тела, бесславно валяющиеся в грязи. У Лоуренса Оливье в балетно-постановочных кадрах битвы при Азенкуре не погибает никто, кроме Мальчика, спутника Пистоля и Бардольфа, а также коннетабля Франции, сраженного королем Гарри в рыцарском поединке, зато нельзя не заметить явной переклички с бесчисленными конницами голливудских вестернов. У Браны заваленное трупами поле боя — это реквием любви (достаточно вспомнить Пистоля, рыдающего над телом Нима, как на изображениях Пьеты).

В спектаклях 2000 и 2003-го, как и в фильме Браны, режиссеры старались подчеркнуть неоднозначность шекспировской пьесы, ее скрытый антивоенный смысл. Если в фильме Оливье (прославляющем, с одной стороны, доблесть англичан, с другой — великие возможности кинематографа) основной тон задает Хор, в экранизации Браны актеры Хора одеты в грубые плащи, чем достигается эффект брехтовского отчуждения. В своей постановке 2000 года Холл разделил монологи Хора между заполняющими сцену, усталыми, вернувшимися с боя солдатами, что задает доминанту спектакля. Подчеркнутая негероичность короля Генриха, которого играет Уильям Хостон (ранее в том же театральном сезоне исполнявший роль холодного, расчетливого принца Хела), и полное отсутствие чего-либо, хоть отдаленно напоминающего королевскую пышность, в высшей степени соответствуют мрачноватому стилю спектакля. А в телеспектакле Хитнера (2003) роль Хора передана политическому комментатору, которого играла актриса в вязаной кофте и очках, что придавало ироническую окраску — одну из многих возможных — всему сценическому действу. Хитнер даже больше, чем Брана, стремился развенчать «романтическую риторику войны», во всем его подходе главное — сатира, отсюда так много явных параллелей с современностью. Пьесу репетировали в то время, когда разворачивалась война в Ираке, спектакль вышел вскоре после того, как Буш объявил о ее победоносном завершении. «Когда война окончилась, а скептицизм вернулся, мы посмотрели на происходившее более трезвыми глазами, — сказал Хитнер в своем интервью. — Все, что есть в пьесе пропагандистского, и все, что с житийным правдоподобием изображает короля, — ощущается нами как нечто хорошо знакомое». Видеоклипы, документальные кадры с записями воинственно-вдохновляющих речей, которые в свое время произносились для промывки мозгов, установленные на сцене телекамеры с операторами, отслеживающими ход войны, создавали впечатление выставленного на свет мира новостного телевидения.

В интервью Хитнер особенно подчеркивает «двуплановость» Шекспира, позволяющую то и дело «отвергать напрочь то, что, по словам Хора, вы увидите сейчас на сцене; и, хотя вы верите всему, что говорит Хор, разобраться в этих параллельных потоках вам предстоит самостоятельно». Такая открытость пьесы разным интерпретациям: с одной стороны, военно-патриотической, с другой — пацифистской — и превращает «Генриха V» в неисчерпаемо глубокое, многозначное сочинение. Чтобы создать связную историю, и Оливье, и Брана прибегли к значительным сокращениям. Столь же избирательно поступали и критики — каждый перекраивал пьесу по собственному разумению, оставляя в стороне плохо перевариваемые фрагменты. Не гнушаясь купюр и вставок, два режиссера создали кинематографические версии, имеющие между собой мало общего: даже там, где Брана сознательно вторит Оливье, это чаще всего делается из духа соперничества. Шекспироведы, объявляющие себя свободными от идеологии и сознающие свое безмерное интеллектуальное превосходство, с наслаждением откапывают идеологические погрешности и непоследовательности и в самой пьесе, и в обоих фильмах. И все же мне представляется, что и Оливье, и Брана верно передают смысл сложной и противоречивой пьесы Шекспира, предлагая цельную интерпретацию, благодаря чему «Генрих V» пользуется популярностью у самой широкой зрительской аудитории. Каждая из этих двух трактовок закономерна, каждая соответствует своему времени, и каждая с великим искусством выявляет неочевидные, скрытые смыслы шекспировского текста. В сущности, оба режиссера опровергают мнение легиона критиков, начиная с Тильярда, который считал пьесу скучным, не слишком убедительным пересказом тюдоровского мифа.

Загрузка...