«Стрела — Центру. Мадер остыл к апартаментам на Бендлерштрассе[30]. Втайне от ОКВ написал заявление в «Тюркостштелле», где в руководстве состоит его приятель генерал Бергер, с просьбой предоставить возможность организовать «Ост-мусульманскую дивизию СС», а на ее базе — армию. Мадер уже встречался с Бергером. Согласие на формирование получено. Штаб дивизии будет расквартирован в польском селе Понятове».
Вернувшись из Берлина, Мадер тут же вызвал к себе весь свой штаб. Он был навеселе, и, судя по его настроению, привез целый короб утешительных новостей. К идее заброски спецгруппы в Каракумах майор заметно охладел, и не случайно.
На исходе был 1943 год. Красная Армия развивала наступление, очищая советскую землю от супостатов. Перед лицом неминуемого краха во вражьем стане прозревали даже самые фанатичные: Россия — это не Западная Европа, по которой фашисты прошли как на параде. Теперь и барон не очень-то верил в успех своей авантюры организовать в Туркестане вооруженное восстание, заручиться поддержкой местного населения.
Мешало и другое. К тому времени всесильный адмирал Канарис попал в немилость к Гитлеру. На то было много причин. В 1942 году английская секретная служба перехитрила абвер и высадила десант, которому удалось уничтожить секретный экспериментальный полигон вермахта под Гавром. А может, глава абвера уже тогда играл с англичанами в поддавки. Вдруг союзники победят?! Такие, как Канарис, уже чуяли, на чью сторону перевешивает чаша весов. Изрядно напакостил обер-шпиону и шестой отдел Главного имперского управления безопасности, стремившегося прибрать к рукам абвер, поскольку в сейфе адмирала хранились досье на многих руководителей нацистской партии и СС.
Гитлер еще прочно держался у власти и гнал на смерть миллионы немцев. Чувствуя шаткость положения своего шефа, Мадер приглядывал себе нового хозяина, в душе завидуя Фюрсту и всем, кто носил эсэсовскую форму. В последнее время от него заметно попахивало, он все чаще заглядывал в бар серванта с изрядным запасом спиртного. Теперь не экономил, как прежде, на напитках, начисто предав забвению свое кредо о «культуре пития» и сентенции, которыми когда-то пичкал напивавшегося до омерзения Каракурта. Дошло до того, что он оставил на попечение старой экономки свою Агату, скованную обострившейся болезнью позвоночника, забыв и о Леопольде, который, охладев к Фюрсту и поругавшись с отцом, записался в создававшийся фольксштурм.
— О друзья мои! — Мадер многозначительно улыбался. — Если бы вы знали, кого я встретил в Берлине! Рейнгольда Бергера, своего однокашника. И кем? В чине генерала СС... Он долго жил во Франции, Чехословакии и Польше. Словом, в Европе, на виду у начальства. Не то, что мы у черта на куличках. Недавно его перевели в важное ведомство. Вот фортуна! Рейнгольд после училища полтора года ходил под моим началом. Теперь генерал, а я всего лишь майор. Он — протеже своего брата, который на Вильгельмштрассе[31] выполняет особо щепетильные поручения самого Риббентропа...
Мадер обвел внимательным взглядом задумчивые лица собравшихся и возликовал: его настрой передался всем. Выученик прусской школы разведки знал, что, вызвав у человека определенное настроение, легче его проверить, обезоружить внезапным вопросом. Так учили в старые добрые времена. Не то что сейчас, когда разведку, жившую славными традициями полковника Вальтера Николаи[32], заполонили неотесанные парни из пивных баров и мясных лавчонок. Им ли, невежам, заучившим десяток цитат из «Майн кампф», ведомы тайны души? Разве они чета ему, Мадеру, — тонкому знатоку человеческой психологии, образованному барону, проштудировавшему Цицерона, Гегеля, Канта?.. В этих наглецах, перебежавших дорогу Мадеру, больше спеси, чем ума.
Старый авантюрист впитал в себя и методы новой, фашистской разведки, и инструкции гестапо, где учили: «Главное — расположить к себе агента. Для этого нужно помнить, что улыбка, открытость (но не откровенность), сострадание, щедрость, игра в начальственность и значительность — основные козыри».
Таганов подметил, что Мадер часто играл «в начальственность и значительность», как на той попойке, где раздаривали друг другу чины и портфели. И когда новоявленные Тамерланы предложили ему на выбор любое звание, Мадер поступил согласно инструкции: «Меняй смех на тяжесть взгляда, это действует на агента». И подействовало, но не в пользу Мадера. Даже предатели нутром своим почувствовали, что Мадер — демократичный и доступный, чем отличается от других немцев, — в душе презирает их всех.
— Рейнгольд когда-то командовал полусотней штурмовиков Рёма и вовремя ушел от него под знамена дражайшего фюрера. Завидую ему, счастливая у него звезда, — продолжал в раздумье Мадер.
— Вы кому завидуете, господин Мадер? — поинтересовался Ашир. — Рему или Бергеру?
— Ну конечно, этому выскочке Бергеру! — Майор вскинул брови. — А вы, мой эфенди, не только молчун, но и остряк. Браво! Вот вы и отвезете Бергеру письмо. Надо наш уговор закрепить документально. Мы, немцы, во всем любим порядок. Слушайте меня внимательно и поймете, что ваш шеф не дремлет и не перестает думать о вашем будущем...
Мадер, конечно, больше пекся о себе. Бергер доверительно сказал ему, что Гиммлер не прочь подмять под себя «Русский комитет», создать взамен новую организацию, которая объединила бы все антисоветские комитеты — грузинский, украинский, туркестанский, прибалтийские и белоэмигрантские организации. Генерал посоветовал майору написать письмо на имя Гиммлера, выдав идею рейхсфюрера СС за свою, и попутно предложить свои услуги по формированию «Ост-мусульманской дивизии СС». Это улещит Гиммлера, собиравшегося со своими предложениями пойти к Гитлеру, а уж Бергер улучит момент, чтобы замолвить словечко за своего старого приятеля.
Обо всей этой закулисной возне Мадер туркестанцам, разумеется, ничего не сказал. Через неделю после возвращения Таганова из Берлина пришел ответ: Гиммлер дал согласие на формирование дивизии, а самому Мадеру была выражена его личная благодарность «за службу фюреру, рейху и идеям национал-социализма». Вступив в права командира еще не существующей дивизии, Мадер своим первым заместителем назначил Сулейменова, начальником отдела пропаганды — Абдуллаева. Таганов и Кулов стали заместителями начальника этого отдела. Новой эсэсовской дивизии требовались командиры полков, батальонов, рот, взводов, нужны были пропагандисты. И главное — солдаты, пушечное мясо, которых гитлеровцы думали бросить против партизан.
Мадер и его группа, называвшаяся теперь штабом, рьяно взялись за дело. Для вербовки солдат они разъехались в Берлин, Луккенвальде, Варшаву, в белорусские города Лида, Барановичи. Перед отъездом майор созвал совещание, где подготовленный им Сулейменов держал речь.
— Правоверные! — читал он по бумажке. — Я призываю вас всех быть до конца преданными идеям национал-социализма и делу освобождения мусульман от ига большевиков и евреев. Помните, если мы сумеем создать образцовую дивизию, то тем самым завоюем благосклонность командования, самого фюрера. Сформировав дивизию, а потом и армию, получим право взять под свою опеку все национальные комитеты, а также возглавить правительство свободного Туркестана. С нами аллах, с нами фюрер, с нами наш испытанный друг и благодетель барон фон Мадер!
Дарганли невпопад заорал «ура!», на него шикнул Абдуллаев: «Балбес! «Виват» надо кричать, а ты — ура! Ты что, русским служишь?»
Ашир едва удержался от улыбки.
Кулов, обескураженный новыми событиями, спрашивал потом Таганова:
— Что делать будем? Неужели участвовать в формировании дивизии, которую бросят в бой против наших?
— Нам пока не стоит этому препятствовать, — рассуждал Ашир. — Мы поможем заварить кашу, но так, чтобы ее после расхлебывали сами фрицы и предатели... Пусть люди идут в дивизию, а мы должны сделать все, чтобы разложить ее изнутри, чтобы люди повернули оружие против гитлеровцев, перешли на нашу сторону. Нам надо постараться отобрать честных, не запятнавших себя сотрудничеством с фашизмом военнопленных, на которых можно положиться. Тех, кто действительно хочет вернуться домой, готов своей кровью смыть позор плена... А таких много! Нужно только умело и осторожно разоблачать ложь и клевету гитлеровцев. Наше живое слово должно стать сильнее страха. Людям нужна вера в то, что их на Родине не забыли. И мы обязаны вселить им эту веру...
— И все это вдвоем? — перебил Кулов. — А не...
— Ты — газетчик, значит, политработник. Знаешь, что газету делают единицы, а читают сотни, тысячи... А двое тоже сила. Помощников себе приглядим, пропагандистов тщательно подберем. Не следует забывать, что хороших людей больше, чем плохих. Не может быть, чтобы среди военнопленных не осталось командиров, политруков, коммунистов и комсомольцев... Есть и важный фактор в нашу пользу: Красная Армия наступает, Германия скоро станет похожа на тонущее судно. Гитлеровскую камарилью уже раздражают распри среди туркестанских главарей. Мадер заваривает кашу с эсэсовской дивизией ради своей карьеры. Грызня, демагогия в стане холуев — вот что будет сопутствовать формированию дивизии. Нам это на руку. Следует использовать такую ситуацию, только бы самим не попасть как кур во щи. Погибнуть немудрено. Труднее победить. Погибнуть без толку, по-глупому равносильно предательству. Нам надо еще до победы дожить и домой вернуться.
Понятово — небольшое польское село, названное в честь князя Юзефа Понятовского, истинного шляхтича, некогда ходившего под знаменами Наполеона в бесславный поход на Россию. Немецкий разведчик не случайно выбрал это полуглухое местечко, среди живописных перелесков и всхолмленных равнин. Отсюда до Белоруссии, где народные мстители не давали покоя оккупантам, рукой подать. На партизанские базы и мирные селения и должен быть нацелен удар формирующейся дивизии, которую Мадер, не скрывая, полупрезрительно называл ДД — «дикая дивизия».
План майора начал осуществляться, и он на радостях пил еще больше. Прибывали первые «остмусульманцы». Из Луккенвальде и Берлина Сулейменов вскоре доставил сто тридцать солдат. Постарался и Дарганли — завербовал чуть побольше. Абдуллаев, Агаев, Кулов и другие офицеры штаба отправили из Варшавы и других мест четыре вагона с туркестанцами. Беспокоился о новом формировании и Фюрст, направивший в Понятово целую группу мулл, окончивших в Дрездене школу священнослужителей. В ядовито-зеленых чалмах, с отращенными бородами, в форме вермахта, упитанные и самодовольные, они не походили на измученных туркестанцев, вырвавшихся из лагерей. Этих, так называемых политических руководителей мусульман гитлеровцы лучше одевали и кормили — ведь в школу отбирали лишь бывших баев, мулл или их детей, пострадавших от Советов. Больше всего среди них сшивалось шарлатанов, рядившихся в одежды служителей аллаха, которые не знали ни одной суры из корана, но ценою предательства сумели войти в доверие к нацистам. Должность ротного муллы, как правило, совмещалась с обязанностями осведомителя.
Зная, какую ставку делали фашисты на мулл в воспитании личного состава, Таганов позаботился, чтобы деятельность священнослужителей контролировалась кем-либо из заместителей начальника отдела пропаганды. Мадер согласился с предложением Ашира и обязал его самого взять под личную опеку работу мулл.
Советский разведчик начал с того, что бегло ознакомился с картотекой на всех служителей и решил побеседовать в первую очередь с неким Эреном Атдаевым, которого на должность дивизионного обер-муллы рекомендовали Мадер и «всемусульманский муфтий», чья резиденция находилась в Варшаве. Таганов внимательно разглядывал его фотографию. Ба, да это же старший сын Атда-бая, раскулаченного Советской властью. Ашир был наслышан о байском сынке, перед войной бежавшем в Иран, а его два брата после бесславной гибели отца, кажется, остались в Туркмении. Но знает ли он о Таганове? Правда, туркменские чекисты, отрабатывая легенду разведчика, вероятность такой случайной встречи предусматривали, хотя лучше бы она не состоялась.
Убедившись, что обер-мулле фамилия Эембердыев вряд ли о чем говорит, взвесив все «за» и «против», Ашир вызвал к себе байского отпрыска. Тот не заставил себя ждать, пришел в черной эсэсовской шинели, повязанный новенькой чалмой, неуклюже щелкнул каблуками, вытянув руку в нацистском приветствии. Сразу же заговорил с Тагановым словно со старым знакомым.
— Благодарение аллаху! — Его губы, синие и толстые, как обветренные бараньи почки, не смыкались. Даже взглядом исподлобья он походил на своего отца. — Наконец-то вижу человеческое, туркменское лицо...
— Мы с вами, кажется, никогда не встречались.
— Да, но господин Фюрст хорошо о вас отзывался. Не то что эти каторжные морды здесь. Они мне еще в Сибири осточертели.
— Неужто? — удивился Таганов, хотя знал по картотеке, что Атдаев за соучастие в убийстве братьев-хонгурцев на колодце Ярмамед был осужден и сослан в Зауралье. — А что, среди вашего брата, мулл, тоже есть... каторжане?
— Есть! Так и ждут, чтобы к большевикам переметнуться.
— Любопытно. А среди солдат?
— Сколько угодно!
— Вот уж не думал. Кто, например?
— Многих я по именам не знаю, но могу узнать. А мулл своих знаю.
— Тогда садитесь и пишите. — Таганов протянул Атдаеву карандаш, положил перед ним бумагу. — Постарайтесь никого не забыть. Это очень важно.
Когда обер-мулла закончил составление списка неблагонадежных, Таганов решил заодно проверить его познания в истории мусульманского движения.
— Словом, их всех, — Ашир ткнул пальцем в список, — можно отнести к собратьям Абу Джахла[33]?
Атдаев непонимающе уставился на Ашира, но на всякий случай кивнул.
— Я, к сожалению, не обладаю даром Бахиры[34], — продолжил Таганов, — но могу сказать, что командование будет довольно вашим рвением, мулла-ага.
— Рад стараться, господин шарфюрер, если чем полезен. Мы, туркмены, — все братья и должны помогать друг другу, особенно здесь.
— Туркмен туркмену — рознь...
— Да, — подхватил обер-предатель, по-своему поняв реплику собеседника, — нас, туркмен, — горстка, меньше, чем других азиатов, и потому мы должны быть дружнее. Почти четверть века мы стонали под большевиками, забыли об аллахе, не могли свободно молиться. Аллах наказал нас...
— Меня не надо агитировать, мулла-ага, — вежливо улыбнулся Таганов. — Я сам ищу, кого на свою сторону перетянуть.
— Я на вашей стороне! — угодливо сказал Атдаев, польщенный тем, что шарфюрер, немаленький дивизионный начальник, обращается к нему с почтительным «мулла-ага», хотя они почти ровесники. — Можете всегда на меня рассчитывать!
— А господину Фюрсту вы докладывали о ненадежных собратьях? — спросил Таганов.
— Еще в Варшаве. Тогда я не мог назвать поименно, обещал сделать это отсюда.
— Вам не стоит теперь затрудняться. Оберштурмбаннфюреру я сам доложу. Ваше сообщение, мулла-ага, достойно внимания и командира дивизии.
Прощаясь, Атдаев нерешительно затоптался у дверей.
— Вы, господин шарфюрер, видимо, давно в Германии живете? Я-то тут недавно, меня сюда из Ирана привезли... В вашей речи я не понял иные слова, наверное, они немецкие?
— Абу Джахл и Бахира?
— Да-да, что означают эти слова?
— Это из корана, мулла-ага. Разве в дрезденской школе коран не изучали?
— Очень бегло... В Иране я торговал, а до этого ссылка, потом Каракумы, где с коня не слазил, винтовка за плечами... Не до корана было. Только и запомнил, чему аульный мулла в детстве учил. Да и то смутно.
Однако советского разведчика беспокоило другое: байский сын яростно ненавидел все советское, видимо, предавал честных людей, был готов любой ценой привести на родину немцев — лишь бы вернуть потерянные богатства. После обстоятельных бесед с остальными муллами Ашир убедился, что часть из них готова пойти за такими, как Атдаев, другие выжидали, чья возьмет.
И Таганов заготовил приказ о создании дивизионной комиссии по проверке знаний служителей аллаха, не без возмущения докладывал Мадеру и Фюрсту:
— Вы можете представить себе священника, ксендза разбойником? — Для процветания этого уродливого явления сам нацизм создал благодатную почву, потому Ашир и прибег к демагогии, воспользовавшись противоречиями между Мадером и Фюрстом. — Наш обер-мулла в прошлом басмач, на нем кровь убитых им людей. Он, разумеется, заслуженный человек, но среди туркестанцев авторитета у него не будет. Убийца не может быть муллой и у тех, кто жил при Советах, у кого сохранилась к басмачам неприязнь... Они не всегда были справедливы и не соблюдали всех догм корана.
— Вы, мой эфенди, — иронически улыбнулся Мадер, — плохо знакомы с историей протестантства, католичества. В ней сплошь и рядом примеры, когда разбойники, оставив свое ремесло, обряжались в сутану священника, а вместо меча брали в руки крест.
— Исламу это не свойственно, — парировал Таганов. — Вы можете возразить, что сам Мухаммед утверждал ислам мечом. Да. Но Мухаммед, как и Иисус Христос, один. И Мухаммед никогда не разбойничал... Какой из Атдаева обер-мулла, если он не знает прописных истин ислама? Кто пойдет за таким неучем? Он хороший басмач, пусть им и остается, нечего ему в святую чалму рядиться...
— Вы, мой эфенди, тоже сын басмача, были сердаром басмаческой полусотни.
— Но я на должность муллы не претендую, господин майор. И басмач басмачу — рознь. Мой отец знатного происхождения, а дед учился в стамбульском медресе, ходил в Мекку на поклонение святому камню мусульман, получил высокий сан хаджи... Атдаев же сын какого-то каракумского дикаря, без роду и племени... Если вы, господин Мадер, — барон, то моего отца величали сыном хаджи. Я тоже имею право на это звание. Но молчу, не в пример иным самозванцам, которые громкие титулы носят незаслуженно.
Ашир поймал на себе довольный взгляд Фюрста, понявшего, кого подразумевал этот ретивый шарфюрер под «самозванцем».
— Вы помните, господа, — продолжал Таганов, — приказ за номером одна тысяча один, где обращается внимание командиров казачьих подразделений и национальных соединений больше заботиться о пропагандистском влиянии на подчиненных, их духовном росте... А разве может обер-мулла, не знающий корана, оказать влияние на наших солдат?
— Да, но я связан словом с «всемусульманским муфтием», — неуверенно заговорил Мадер, теперь не походивший на прежнего решительного резидента, — заверил его, что назначу Атдаева обер-муллой...
— Предоставьте это мне, — прервал его Фюрст. Если Мадер был за что-то, то оберштурмбаннфюрер непременно действовал наоборот. — У меня есть повод отправить его обратно. Ничего, переживет ваш муфтий!..
И Мадер с легким сердцем подписал приказ, утвердивший комиссию, в которую вошли, кроме самого командира, Фюрст, Сулейменов, Абдуллаев, Таганов и Кулов. Но в работе комиссии принимали участие только двое последних. Правда, однажды Абдуллаев присутствовал на беседе своих заместителей со священнослужителями, но уж слишком скучным показалось ему это занятие. На вопросы, которые задавались муллам, он и сам бы не ответил. Начальник отдела тоже доверился Таганову и Кулову, которые по завершении проверки подготовили обширную докладную. На имя командира дивизии — официально, а на имя оберштурмбаннфюрера — негласно, но оба знали об этом. Потому Мадер и решил поскорее избавиться от малограмотных священнослужителей. Таганов и Кулов сделали так, чтобы в первую очередь отправили прожженных предателей и рьяных прислужников фашизма.
Так советскому разведчику с самого начала формирования дивизии удалось спутать карты нацистов, лишить их верной опоры — продажных мусульманских священнослужителей.
Мадер не унимался, организовал на первых порах батальон. Его командиром назначили унтерштурмфюрера Джуму Асанова. Создали и школу для ускоренной, в течение месяца, подготовки унтер-офицеров под началом Чалык Башова, тоже выслужившего у фашистов звание унтерштурмфюрера. Окончивших школу назначали командирами отделений, взводов и заместителями командиров рот. Командный состав дивизии решили готовить в специальной офицерской школе, которую возглавил Фюрст, представлявший одновременно и службу безопасности. А пока командирские должности занимали унтер-офицеры и офицеры вермахта. Фашисты предусмотрели и жандармерию для охраны гарнизонного лагеря, а по настоянию Абдуллаева при отделе пропаганды создали тайную полицию, которую возглавил он сам, уже имея опыт слежки и допросов туркестанцев. Так фашисты и их прислужники хотели держать в страхе и повиновении весь личный состав формирующейся дивизии.
Большинство людей завербовали в лагерях для военнопленных. Разношерстная публика, зачисленная в эсэсовскую дивизию, выряженная в поношенное французское, чешское, польское обмундирование, вооруженная трофейными винтовками, представляла собой жалкое зрелище. Судя по всему, сами инициаторы не очень-то доверяли туркестанцам. Если и сбегут, не жалко будет ни их самих, ни оружия и обмундирования.
Многие прибыли из лагерей, что под Берлином, Измученные, запуганные люди. Что ждет их здесь?.. Их завербовал плечистый туркмен в погонах шарфюрера. Но дело не только в нем. Лагерное начальство, собрав всех военнопленных, объявило, что если они не будут вступать в мусульманскую дивизию, им грозит крематорий.
Среди тех, кто выбрал службу, Ашир случайно заметил знакомое лицо. Рослый, но отощавший увалень, на котором мешком сидела старая немецкая шинель, а польский френч, поддетый снизу, был до смешного короток. Да это же Аташ Мередов, бывший чабан с Ясхана, пулеметчик «краснопалочников» отряда, отличившийся в боях с басмаческими бандами. Он позже закончил в Ашхабаде учебу в театральной студии и, когда Таганов уже работал в органах ГПУ, стал играть на сцене. В тридцать девятом году в составе туркменского кавалерийского полка участвовал в войне с белофиннами, в сорок первом служил на западной границе.
Мередов вроде не узнал Ашира — то ли сбила с толку форма шарфюрера на своем земляке, то ли умышленно не подал виду. Таганов вызвал его к себе. Как он изменился: глубокие морщины на лице, а глаза блеклые, как у старика. В левой руке дрожь, которую он пытался унять правой.
— Не узнаешь меня, Аташ?
— Почему? — Мередов испытующе глянул на Таганова. — Только не удивляюсь.
— Чего это ты так? На чужбине встретить земляка — дело великое.
— Для кого чужбина, а для кого... Еще дома я как-то слышал, что ты вроде в басмачах ходил.
— Всякое бывает в жизни, — неопределенно усмехнулся Таганов. — Но и ты не в красноармейской форме...
— Я по несчастью, — Мередов опустил голову, — а ты, если перебежал по доброй воле, ничего странного: каков отец, таков и сыночек. А вот твой зять, муж твоей младшей сестры Атали Довранов, погиб и не знал, что... Впрочем, не ваших он кровей.
— Атали? Где? — Ашир запнулся, потемнел лицом, но, взяв себя в руки, спросил: — Ты можешь на время забыть, какая на мне сейчас форма? Можешь рассказать об Атали? О себе тоже.
— Почему не рассказать? Все равно ведь будешь заставлять.
В глазах Мередова застыла тоска.
— Ты же помнишь, Атали был темноволосый, с ястребиным носом. В лагере его приняли за еврея и пристрелили на месте, прямо у меня на глазах... Чего только я не повидал. Меня истязали за то, что не понимаю немецкого, запрещали говорить на родном языке. А одного моего друга забили до смерти за то, что вырвал два своих золотых зуба и обменял на две пайки хлеба. Одну себе, другую мне отдал. Охранники боялись, что он выменяет оставшиеся четыре коронки и им ничего не достанется. Мне грозил Аушвиц[35], а ты знаешь, что это за концлагерь. Фашисты ни в грош не ставят человека...
— Война, порожденная фашизмом, может убить и тебя, и меня, — задумчиво сказал Ашир, — но она не должна убить в нас все человеческое. Об этом, когда потребуется, ты и расскажешь людям.
Долго еще проговорили земляки... Оно и понятно: Аширу хотелось больше узнать о Довранове, о самом Аташе, а тот жадно расспрашивал о Туркмении, которую не пришлось увидеть с самого тридцать девятого года. Их разговор был обезоруживающе откровенен. И это не удивительно, ибо они знали о прошлой жизни друг друга. Удивительнее иное: когда люди знают, какая смертельная опасность угрожает их очагу, Родине, они сердцем чуют, где враг, а где друг. Случайно пересеклись опять их дороги, но Ашир и Аташ нашли самый близкий путь к доверию. Так произошло и почти полтора десятка лет до этого, когда Таганов впервые встретился у озера Ясхан с чабаном Мередовым.
Лагерь для военнопленных. Тот самый, из которого невольно вырвался Аташ Мередов, зато Джураев попал в него по заданию Фюрста. Теперь сюда в качестве вербовщика прибыл Ашир Таганов. Он ходил перед строем угрюмо стоявших людей. Мало нашлось тех, кто добровольно решил вступить в дивизию. Одни, переминаясь с ноги на ногу, молча опускали голову, некоторые открыто выражали свою ненависть к изменнику. Один из заключенных, по фамилии Байджанов, плюнул Таганову в лицо. Лагерные охранники хотели пристрелить смельчака, но Ашир попросил не трогать его.
— Это интересный экземпляр! Разрешите с ним побеседовать отдельно. У меня свои методы убеждения, — многозначительно сказал он коменданту лагеря.
В камере, куда привели Байджанова, ожидавшего пыток, состоялся откровенный разговор. Невысокий, щуплый — за что только душа держалась, — он внимательно слушал Таганова, ощупывая его умными глазами, и поверил разведчику. Они договорились, что Байджанов даст свое согласие на вступление в дивизию и подберет группу надежных людей.
— Любой ценой надо вырваться из этого ада, — убеждал его Ашир. — Люди, советские люди, нам дороги... Сохранить им жизнь и переправить на нашу сторону! А если к своим перейти не удастся, лучше умереть с оружием в руках. Такая смерть принесет Родине больше пользы, чем бессмысленная гибель от голода, непосильной работы на фашистов.
Чуть позже с этой группой в Понятово прибыл и Джураев. В лагере Таганов с ним разминулся, поэтому, встретив здесь, был немало удивлен. Ашир вежливо улыбнулся, а Джураев засмеялся, будто обрадовавшись, но в его прищуренных глазах застыло настороженное выражение. Отведя Таганова в сторону, зашептал:
— Это Каюм-хан, сволочь, упек меня в лагерь. Не угодил его светлости. Чур, обо мне в ТНК — никому. Чего доброго, снова в лагерь бросят. А тебе и Байджанову — спасибо!
Разговор с Джураевым насторожил разведчика. Неужели Байджанов сболтнул что-то лишнее? Вроде не похоже. А что, если Джураев — провокатор! Говорил же о нем Ахмедов... Чего ради тогда в лагере находился? Там не мед. Неужели Каюм его туда бросил? А если честный человек?..
Ашир поспешил увидеться с Байджановым. Тот поклялся, что ничего лишнего Джураеву не говорил и вообще о Таганове он ни с кем не делился, так как отдает себе отчет, чем это грозит. Разве что между прочим обронил, что Ашир — человек порядочный, но об этом говорят многие туркестанцы.
— И все же будь осторожен с ним.
Жизнь в Понятове шла своим чередом. Мадер и его приспешники выступали перед вновь прибывшими, торопились поскорее закончить формирование дивизии. Делали все, чтобы навязать вчерашним советским бойцам претившие им чуждые порядки: и беспрестанные молитвы, и коллективная читка религиозных книг на арабском языке, якобы понятном всем...
Командование дивизии, как в старой прусской армии, поддерживало дисциплину страхом наказания. Редко кто не имел взысканий. Наказывали за малейшую провинность — пропущенную молитву, непочтительное отношение к ротному мулле, за опоздание из увольнения в город. «Позорный столб» в центре лагеря никогда не пустовал. Привязанный к нему нарушитель простаивал по два часа. Вся система «воспитания» сводилась к подавлению человеческой личности. Это вызывало у «остмусульманцев» глубокое возмущение, озлобленность. Солдаты, разойдясь после занятий и едва добравшись до казармы, срывали с себя ненавистную эсэсовскую форму, в которую уже обрядили половину прибывших. Многие «забывали» пристегнуть к рукаву нашивку с изображением двух куполов мечети и надписью на латинском «аллах». Подобный знак различия носили солдаты и офицеры мусульманских карательных отрядов по борьбе с партизанами.
Еще перед отъездом в Понятово на одной из малолюдных берлинских улиц Ашир встретил белобрысого солдата с точно такой же нашивкой на рукаве. Таганов окликнул, тот проворно подбежал к нему, браво щелкнул каблуками.
— Из какой части, солдат? — спросил Ашир по-русски.
— Из дивизии «Туркмения», господин шарфюрер, — ответил солдат на плохом немецком языке. — Она целиком из русских и обрусевших немцев, расквартирована в Италии, с тамошними партизанами воюет. Позавидовали, шарфюрер? — фамильярно осклабился белобрысый, чье лицо напоминало маску манекена. — Давайте, махнем, вы заместо меня рядовым в Италию, а я надену погоны шарфюрера СС!
— Топай, солдат, топай! — Таганов холодно взглянул на застывшее лицо: «На погоны шарфюрера позарился, сволочь продажная!» — а вслух сказал: — Это заслужить надо.
В тот же день встретив в Понятове белобрысого в погонах ефрейтора, Ашир почему-то не удивился. Тот деловито прохаживался у «позорного столба», к которому был привязан высокий широкоскулый солдат. Ашир его видел еще до обеда, а сейчас шел пятый час.
— О, какая встреча, шарфюрер! — Новоиспеченный ефрейтор тоже узнал Таганова и заговорил с ним на немецком.
— Так быстро из Италии? Да вы никак уже ефрейтор? Поздравляю!
— А я и не уезжал, — зарделся счастливой улыбкой белобрысый. — Итальяшки расколошматили нашу дивизию, а оставшихся в живых кого отправили во Францию, кого сюда. Утром вам позавидовал, теперь стал сам эсэсовцем. И вот ефрейтор! Сам фюрер начинал с ефрейтора...
— Много ли вас здесь таких? — перебил Таганов.
— Десятка два русских и столько же немцев — фольксдойч. Моя фамилия — Нейман, я из немецкого поселения в Поволжье...
— А этот за что наказан? — Таганов кивнул на привязанного туркестанца, подумал: не доверяют немцы азиатам, стали пополнять дивизию фольксдойчами.
— За пререкание с офицером.
— Это непозволительно. — Ашир строго насупил брови и взглянул на часы. — Он уже третий час стоит. — Спросил солдата: — Вы обедали?
Тот чуть заметно качнул головой. В его глазах, казалось, блуждала скрытая усмешка. Таганов похвалил про себя: молодец, с достоинством держится.
— Отведите его на обед, ефрейтор! — распорядился он.
— Никак нет. Он наказан другим командиром, и по немецким уставам...
— По уставам положено, — Таганов повысил голос, — когда приказывает старший, не рассуждать! Никто не имеет права лишать солдата обеда, положенного ему самим фюрером! Покормите его, потом пришлете ко мне в штаб. Исполняйте!
Нейман стукнул каблуками, изобразив на манекеновом лице почтительность.
В кабинет заместителя начальника отдела пропаганды туркестанец зашел не бочком, как иные, а уверенно, доложил: рядовой Юлдаш Турдыев. Плотный, широкоплечий, чуть моложе Таганова. Разговор начал на русском, хотя в этой дивизии русская речь всячески ограничивалась.
Юлдаш оказался самаркандским узбеком. Закончил в Ташкенте физико-математический факультет Среднеазиатского университета, работал до войны в научно-исследовательском институте. Женат, двое детей. Когда заговорил о родном Узбекистане, глаза его подернулись грустью.
— Когда мы домой вернемся? — спросил он. — Или вам...
— Даже зайцу родной холм дороже всего на свете. — Таганов ушел от прямого ответа. — Так за что вас наказали?
— За чепуху, — махнул рукой Турдыев. — Наш командир взвода, поясняя, что такое траектория, понес несусветную чушь. Я сказал, что это не так, и хотел объяснить. Он закричал: молчать! Я возражаю, дескать, не могу молчать, когда вы безбожно искажаете точную науку. А он — молчать, и все! «Прекратите сами молоть чепуху, тогда и я замолчу!» — ответил ему. Вот и наказали.
— Вы же знаете, что ваш унтерштурмфюрер малограмотный человек.
— У него и четырех классов нет. До войны работал буфетчиком.
— Зато он ваш командир, повелитель сорока пяти человеческих душ.
— Так мы и доверили свои души этому невежде и холую! — Юлдаш испытующе взглянул на Ашира, тот одобрительно кивнул головой. — Мы же не жертвенные бараны, чтобы скопом идти на заклание.
— Вокруг вас немало людей, которые думают, как и вы, о Родине, о доме... Будьте с ними поближе. Тогда и вас друзья заметят, а возвращение домой надо приближать самому, своими руками...
— Скажите как? — Глаза Турдыева сверкнули решимостью.
— Тут готовых рецептов нет... Не вступайте в бессмысленные споры, различайте хороших и плохих людей, держитесь друг за друга, опасайтесь провокаторов. А там посмотрим.
Таганов и Кулов вели ежедневные занятия в дивизии. Служба обязывала их пропагандировать идеи мусульманства, основы исламской религии, национал-социалистическое движение в Германии. Из Берлина в помощь пропагандистам присылались специальные брошюры «О зверствах ОГПУ». В секретных циркулярах, призывавших играть на низменных инстинктах, на частнособственнических чувствах слушателей, предписывалось больше рассказывать об отмене колхозов, о разрешении частного землепользования после победы Германии, об особых льготах и привилегиях, которые ждут участников войны с Советами.
Ашир всякий раз, когда заходил в ротную комнату, принимал рапорт командира роты, собравшего туркестанцев на «урок расовой теории», окидывал их внимательным взглядом, а сам думал: «Не все же вы продались врагам. Многие из вас — дети батраков, дайхан, рабочих, родились и выросли после Великого Октября, учились в советской школе, были октябрятами, пионерами, носили у сердца комсомольские билеты... Что худого, кроме добра, сделала вам Советская власть? Ведь это она сделала вас равноправными членами общества, где нет деления на высших и низших, арийцев и неарийцев. По глазам вижу; противна вам человеконенавистническая политика гитлеризма. Оказаться в плену печально, конечно. Среди вас немало таких, что угодили сюда не по доброй воле. Есть, кто и смалодушничал, потерял веру в победу и, чтобы выжить, согласился пойти в дивизию... Но Родина вам по-прежнему дорога».
И он начал урок высокопарными словами — с истории национал-социализма, умело увязывая ее с сурами Корана. Такая «увязка», естественно, порождала белиберду, вызывая невольные улыбки даже у тех, кто видел в фашистах своих «освободителей». Советский разведчик напыщенно утверждал, что Адольф Гитлер вовсе не немец и не какой-то там гяур, а истинный правоверный, посланник самого аллаха, принявший до поры до времени облик рейхсканцлера, фюрера... Таганов помнил и о наставлениях Геббельса, что ложь нужно раздувать так, чтобы она казалась правдоподобной. Но Ашир поступал по-своему: с сарказмом повторял выдумки фашистов о зверствах ОГПУ, а приводил их в таких фантастических размерах, что это вызывало у «остмусульманцев» сомнение. Рассказывая о благах, обещанных фашистами туркестанцам после освобождения их Родины от большевиков, между прочим упоминал, что гитлеровцы в оккупированных районах ввели всевозможные налоги — подоходный, подушный, военный, на строения, за «лишние» окна и двери, «лишнюю мебель», за скот, собак и кошек...
— Таких поборов теперь ни в одном государстве нет, — недоумевали слушатели и невольно вспоминали прежнюю жизнь в Советском Союзе.
— Как же вы хотели, господа хорошие? — деланно вопрошал Таганов. — Вам фюрер сулит после войны дать в бесплатное пользование землю, воду, предоставить льготы и прочие привилегии. Откуда средства взять? Германия невелика, немцы и себя едва могут прокормить... Вот и обкладывают налогами белорусов, украинцев, поляков, русских. Кто-то же должен жертвовать...
— Выходит, мы на чужом горбу в рай въедем? — обычно спрашивал кто-либо. — Не о двух ли концах палка?
— Смотря для кого, — пожимал плечами Таганов. — Поживем — увидим.
— Что тебе шарфюрер может ответить? — подавал реплику другой голос. — Он же не пророк...
— Вы тут о налогах говорили, — поднялся как-то с места Мередов, и в его голосе послышалась ирония, — без них рейху, пожалуй, не обойтись. Война идет, и о нашем будущем немцы очень пекутся... Я из берлинского лагеря. — Голос Аташа стал глуше, мрачнее. — Нас там гоняли на завод «Юнкере», где самолеты выпускают. В его цехах видел советских детей, худые такие, ветром качает... А трудиться их заставляют наравне со взрослыми. Наш лагерный начальник, оказывается, сам доставлял детей из России, с Украины... У немцев, говорят, есть целые детские деревни из советских школьников, которых бросают на разные работы. Я думаю, — с сарказмом заключил Аташ, — что доходы от их труда тоже пойдут на благо рейха и... туркестанцев. Немцы народ рачительный. Это наш брат копейку считать гнушается. И нам следует поклониться своим благодетелям и обожаемому Адольфу за отеческую заботу о нашем завтрашнем дне.
Рассказ Мередова никого из слушателей не оставил равнодушным, а многие наверняка подумали: «Окажись гитлеровцы на моей родной земле, они так же обошлись бы и с моими детьми... Вот и выходит, что мы мечтаем на чужом несчастье построить свое счастье...»
В другой раз Таганов начинал занятия с чтения и перевода «Майн кампф», потом цитировал откровенные высказывания фашистских главарей, которые и без комментариев говорили сами за себя, обнажая звериную сущность нацизма, уготовившего физическое уничтожение «всех захваченных в плен комиссаров, а также евреев и азиатов».
Не кто иной, как сам Гитлер цинично заявлял: «Вы спрашиваете меня, не хочу ли я истребить целые нации. Да, примерно так. Природа жестока, поэтому и мы должны быть жестокими. Если я могу бросить цвет германской нации в ад войны, не испытывая никакой жалости перед пролитием драгоценной германской крови, тем более я имею право устранить миллионы представителей низшей расы, которые размножаются, как черви».
Гитлеровской верхушке подпевали предатели, подобные Вели Каюму: «Немцы — высшая раса, и мы, азиаты, обязаны им подчиняться, если мы хотим видеть свободное, независимое Туркестанское государство под зеленым знаменем пророка...»
Людям не надо было втолковывать бредовый смысл этих страшных слов. Они сами все больше осознавали, что кроется за всем этим. По вечерам многие туркестанцы заглядывали на огонек к Таганову и Кулову поговорить о наболевшем... Вокруг разведчика уже сложился круг верных людей — туркмен, узбеков, таджиков, казахов, киргизов, каракалпаков, — которые жадно внимали этому рослому туркмену с умными, задумчивыми глазами...
Вот и в этот вечер, несмотря на колючий февральский ветер, сыпавший ледяной крупой, собрались сюда люди из многих казарм, чтобы послушать Таганова — и о том, что происходит в Берлине, у Розенберга и в ТНК, и где наступает Красная Армия, и как скоро она освободит всю страну и придет сюда, в Польшу... Ведь уже шел 1944 год.
Но сегодня Ашир почему-то завел разговор о родном ауле и односельчанах, вспомнил рассказы отца...
Это было еще до Октябрьской революции, в ходе первой мировой войны. Царское правительство мобилизовало тогда многих туркмен на тыловые работы — рыть окопы, рубить лес, возводить оборонительные сооружения. Другие угодили на фронт, на передовую, третьи служили в Текинском полку при его императорском величестве.
В туркменские аулы из далекой России зачастили казенные бумаги: «Погиб за царя и отечество», «Пропал без вести». Получил похоронку на своего старшего сына и Мухат-ага из предгорного аула. Погоревали-потужили, справили поминки... А сын возьми да и вернись через год. Живой и здоровый. Был тяжело ранен, лечился в лазарете, после провалялся в липком бараке, еле выкарабкался с того света.
Мухат-ага, как и положено, зарезал барана, пригласил гостей. Да только той не походил на радостное празднество. Вели себя все словно опять на поминках: отец сумрачный, мать невесела, младший брат едва показался на глаза, словно чего-то стыдясь, и скрылся. И жена солдата что-то не рада.
Вечером, когда гости разошлись, фронтовик остался наедине с женой.
— Что это вы все как пришибленные? — с тревогой спросил он. — Иль моему возвращению не обрадовались?
Жена молчала, не смея поднять глаза на мужа.
— Стели постель... Уже поздно, — сказал он, разуваясь.
— Тебе я постелила, ложись...
— А себе?..
— С кем мне свою постель стелить? С тобой или твоим младшим братом? Ведь я соблюла дакылму[36], — и горько заплакала.
Муж молча натянул сапоги, поднялся, набросил на плечи шинель и пошел куда глаза глядят. Говорят, с тех пор его не видели в родных краях. В Россию вроде как подался...
Ашир умолк. В просторной комнате воцарилась тишина. Было слышно, как за окном бесновалась снежная пурга.
— У нас, узбеков, тоже такой обычай есть, — задумчиво произнес Турдыев, которого Таганов пристроил адъютантом к Чалык Башову. — Впрочем, жена-то, бедняжка, не виновата...
— Война, война виновата... — тоскливо сказал кто-то.
И снова стало тихо. Каждый задумался о своем.
— Пока мы тут будем каблуками щелкать, глядишь, наши жены замуж повыходят, — сказал рослый казах, тоже ходивший в подчинении у Башова. — Что им про нас известно? Ни слуху ни духу... Приедем, а они встретят нас с новым пополнением...
— Да не терзай ты душу! — взмолился Турдыев. — Без тебя тошно.
Мередов подошел к окну, чтобы закрыть форточку, и молча вглядывался в белесую круговерть, завывавшую в высоких соснах. Ему почудилась... Туркмения, далекий, родной край.
— А у нас сейчас весна, — счастливо улыбнулся он. — Хотите, я расскажу вам о Каракумах, о наших цветущих оазисах, окруженных горами, песками от седоглавого Каспия до Джейхуна[37]?
Все согласно закивали, кто-то воскликнул: «Берекелла!», словно подбадривал на тое любимого бахши — народного певца традиционным возгласом.
...Степь звенела тысячами струн диковинного дутара: и посвистом жаворонка, и шелестом хлебных колосьев, и гудением пчел, и ржанием дикого куланенка, и пением речки, что стекала с гор по радуге камней. Даже зной, струившийся над землей, казалось, тоже издавал чарующие звуки.
Большекрылой птицей летел по долине всадник в белой, лихо заломленной папахе и кумачовом халате, и дробный топот его резвого ахалтекинца, убранного серебром, гулко отдавался в степи.
— Родина мне видится конем, летящим по степному простору, — Аташ вгляделся в задумчивые лица своих товарищей. — Конь мчится в завтра, к цели, наперекор злу...
Скакун несся с джигитом по алому половодью маков, по пьянящему разливу изумрудного разнотравья, мимо белотелых вековых чинар; пахло солнцем, влажной землей, теплым дождем, а впереди, насколько хватал глаз, — необъятная ширь, где у самого небосвода вился кольцами дымок родного Конгура. Как девственны и неповторимы картины Кесе Аркача[38]: и бездонное небо, и голубая даль, и ядреный воздух — все, что рождено неоглядным простором степей, этим чудом из чудес.
И люди здесь необычны — видно, вобрали в себя, в свою плоть и душу степную ширь, все чистое, светлое, рожденное под этим ярким солнцем. Оттого тут человек горд, как скачущий быстроногий конь, как парящий в небе орел, оттого чист сердцем, как утренняя заря.
У туркмен в жизни всегда были три опоры — Каракумы, горы и конь быстрокрылый. Они служили ему от первого до последнего дня, поили и кормили, укрывали от жары и стужи, спасали от врагов. А врагов у маленького народа была тьма-тьмущая. Еще легендарный Кеймир Кёр изрек фразу, ставшую крылатой: «Ты не трогай — мы не тронем, а затронешь — спуску не дадим». Так сказано не от трусости, а от великодушия.
Мал народ или велик, но человечность и свободолюбие свойственны всем. Ибо в сердце свое каждый из нас впитал образы степей или лесов, гор или равнин, родного аула или села, дорогих и любимых людей, слившихся в единый образ милой Родины. Любовь человека к родной земле велика. А великое рождает великое. Колыбель этому святому чувству — все, что он называет Родиной.
— И сегодня Родина с нами, — задумчиво продолжал Аташ. — Это она, ее сыны и дочери встают неодолимой преградой, о которую враги всегда разбивают себе лбы... Я ощущаю, как ветер с предгорий родной стороны овеял мое лицо, дохнул ароматом тюльпанов. Там нас ждут отцы и матери, жены и невесты, милые братишки и сестренки...
Мередов все рассказывал, а тем, кто слушал его, уже тоже виделся свой родной край... Кто-то сдавленно, тяжко вздохнул, кто-то потер кулаком глаза, быть может, смахнул слезу. Слезу любви и ненависти. Скупую мужскую слезу, что придает человеку силу, решимость в час испытаний,
Кулов снял со стены самодельный двуструнный дутар и запел: «Гулял я по лугам невинным...»
Где Таганов слышал эту песню? Ах, да, в Дьеппе. Но на этот раз она исполнялась на каракалпакском языке и была созвучна настроениям туркестанцев, ибо великий туркменский поэт создал ее слова на чужбине. Она одинаково будоражила души сидевших тут туркмен и казахов, киргизов и узбеков... И они, сгрудившись вокруг Ашира плотным кольцом, наперебой расспрашивали его, когда придет желанная свобода, что надо делать, чтобы вырваться из этого кошмара... Людям осточертело все, они рвались в бой, чтобы поскорее повернуть оружие против фашистов.
— Еще не время, — сказал Ашир, — еще не все туркестанцы понимают, что Германия проиграет войну и что так называемый «Свободный Туркестан» — лишь демагогическая выдумка нацистов. Нас, как и других, хотят использовать в качестве обычного пушечного мяса. Все подобные формирования, которые создают гитлеровцы, — это по сути легион обреченных на смерть. Это идея фашистских главарей, чтобы вбить клин между братскими народами нашей страны, натравить их друг на друга, используя с этой целью и военнопленных различных национальностей для борьбы против своей же Родины... Так что ждите, друзья. Ждите!
И туркестанцы ждали, снося муштру, издевательства... В их каторжную жизнь внес разнообразие лишь бродячий цирк-шапито, раскинувший свой шатер неподалеку от Понятова, на пересечении трех дорог, ведущих в Варшаву, белорусский город Барановичи и соседние польские села. Солдаты любили ходить в цирк. Заходил туда и Таганов.
В последнее время Байджанов, подобравший у себя группу туркестанцев, готовых перейти с оружием в руках на сторону партизан, все чаще требовал у Ашира ускорить задуманное. А он, готовя общее вооруженное выступление, просил его набраться терпения. Но тот по-прежнему настаивал на своем. Такое поведение Байджанова могло провалить всех, и тогда разведчик решился на рискованный шаг — познакомил Байджанова с Марией, которая должна была помочь его группе перейти линию фронта. Он представил Белку как свою знакомую. О том, что гимнастка цирка работает на нашу разведку, разумеется, никто не подозревал.
Подготовив переход группы Байджанова, Ашир и Мередов, ставший с его помощью дивизионным пропагандистом, по заданию Мадера выехали в Варшаву. Там им удалось завербовать в лагере еще около пятидесяти туркестанцев. Половина из них по дороге в Понятово бежала. Вернувшись, Ашир обвинил немецкую охрану в том, что она пропила предназначенные для пленных продукты и потому преступно отнеслась к своим обязанностям.
— Разве пристало немецкому солдату так исполнять свой долг сейчас, в тяжелый для Германии час? Разве этому учит свой народ фюрер? — возмущался Таганов в кабинете командира дивизии. И немцев арестовали...
Мадер гордился преданным и исполнительным туркестанцем. Гордился им и Фюрст, который после войны рассказывал советскому следователю:
«Я весьма был доволен донесениями Таганова. Через него мне было известно все, что происходило в штабе Мадера, оказавшегося на поводу у проходимцев Сулейменова, Абдуллаева и им подобных... Они даже предложили ему чин фельдмаршала Туркестана. Это был не штаб дивизии, а клоака. Офицеры-азиаты слушали передачи союзников, договаривались даже до того, что англичане им по духу ближе, чем немцы, будто в жилах туркестанцев течет голубая кровь Чингисхана и Батыя... А Мадер знал о неблагонадежности своих прохвостов, мечтавших освободиться от немецкой опеки и проводить самостоятельную панисламистскую, пантюркистскую политику. Знал и молчал. Нет, даже поощрял. Просто эта старая лиса разводила сопливую демократию, строила гегемонистские планы. Когда осел жиреет, он лягает своего хозяина. Мадер любил изрекать сию восточную мудрость...»
Но у Фюрста был в то время другой источник информации. Секретный агент Роберт докладывал: «Группа туркестанцев из первой роты во главе с Байджановым готовится к переходу на сторону партизан, связь с которыми поддерживается через гимнастку цирка-шапито». Он обращал особое внимание на то обстоятельство, что большинство участников группы завербованы в дивизию заместителем начальника отдела пропаганды дивизии Аширом Тагановым.
Над этим стоило подумать. Фюрст думал и действовал.
Ночью гестаповцы окружили лагерь, ворвались в казарму, схватили многих туркестанцев. После жестокой борьбы в их руки попал и Байджанов, который успел в перестрелке убить двух немцев. Той же ночью был оцеплен цирк-шапито. Искали гимнастку, но ее в вагончике не оказалось.
Таганов как раз вернулся из командировки и в последний момент успел предупредить Марию. Проболтался сам же Джураев, пытавшийся накануне ночного налета разговорить его.
— Ты что, свою кралю Байджанову передал? — Он ухмыльнулся и отпустил грязную шутку по ее адресу. — Не боишься, что ее уведут? Я бы поостерегся закона, запрещающего неарийцам вступать в интимную связь с немками...
И Ашир, видя, что Джураев явно провоцирует его, на всякий случай решил вывести Белку из-под удара. Чутье не обмануло разведчика.
Всех задержанных долго и мучительно пытали. Особенно изощренно Фюрст измывался над Байджановым, у которого нашли обрывки записки, написанной его рукою: «Готовься, друг... Я знаю человека, который выведет нас из этого ада... Теперь... свою дорогу. Жаль, долго обсуждали впотьмах... рядом... это надежный... товарищ, зовут его...» Текст в иных местах обрывался — Байджанов при аресте успел разорвать, но всю записку съесть не успел. На съеденных клочках значилось и имя Ашира.
— Кто этот человек? — допытывался Фюрст. — Скажи, и я освобожу тебя.
Байджанов упорно молчал.
Перед рассветом арестованных, измученных пытками, вывели за колючую ограду лагеря. На виду у казарм им приказали рыть могилы, но никто не двинулся с места. Окруженные цепью немецких автоматчиков, они стояли на холодном порывистом ветру, смело глядя в глаза палачам.
Фюрст, достав из кобуры «вальтер», мелкими шажками подошел к Байджанову.
— Героем хочешь умереть, бандит? — Оберштурмбаннфюрер ткнул пистолетом в его лицо. — Видишь, какое у «вальтера» маленькое дуло? Нажму на спусковой крючок — из этой дырочки вылетит кусочек свинца... И кутарды[39] Байджанову! В последний раз спрашиваю, скажешь имя?!
Байджанов хотел засмеяться, но получилась кривая усмешка: лицо после пыток покрылось сплошными кровоподтеками.
— Молчишь? — Фюрст приставил дуло «вальтера» к виску Байджанова, надеясь, что тот взмолится о пощаде. Губы его все же дрогнули, хотя почти не повиновались ему. «Что он сказал?» — вопросительно переглянулись туркестанцы. «Послал фашиста к...» — ответил кто-то. «Он улыбнулся!» — сказал другой. Действительно, в свою последнюю минуту Байджанов улыбался, чтобы ободрить своих товарищей.
Взбешенный Фюрст снова повторил приказ рыть могилы, но туркестанцы отказались и запели «Интернационал».
— Замолча-ать! — кричали конвоиры.
Но песня не смолкала.
— Остолопы! — злился Фюрст на своих подчиненных — Стреляйте! — и первым выстрелил в Байджанова.
Автоматчики замешкались — слишком мало было расстояние между ними и арестованными, можно перестрелять друг друга, — и пустили в ход сначала приклады.
Каждый пел «Интернационал» на своем родном языке. Двадцать три патриота, освещенных лучами автомобильных фар, стояли, обнявшись или держа друг друга за руки. Сильный ветер разметал полы их шинелей. Кто-то из них вскинул руки и крикнул: «Смерть фашизму!»
Таганов, прижавшись лбом к холодному стеклу, наблюдал, как гитлеровцы вершили расправу. Чем он мог помочь товарищам? Чем?! Где он видел подобное? Да, в Дрезденской галерее, на картине Гойи «Расстрел повстанцев». Но то была мертвая картина, а здесь наяву живые герои, его товарищи, которые не захотели смириться с фашистской неволей.
Грянул залп, еще один — и оборвалась песня. В наступившей тишине раздавался лишь свист Фюрста, выводившего мелодию «Турецкого марша». Еще залп... Раненых добивали на земле...
На рассвете небо засеяло мокрым снегом. Он, тая на глазах, сыпал все утро — будто сама природа оплакивала несломленных героев.
Расстрел группы Байджанова видели из всех казарм — никто не спал на рассвете того памятного дня. Гитлеровцы хотели устрашить всю дивизию. Но не страх, а ненависть рождалась в сердцах людей.
Таганов не находил себе места, мучительно раздумывая о причинах провала. Расстреляны товарищи... Жива ли Белка? Альбатрос в Берлине. Лукман выехал по делам фирмы, но его поездки скорее нужны Центру. Правда, и Мадера больше устраивают доходы, ведь в процветании фирмы заинтересован сам Геринг, втянувший компаньонов в круг дельцов, торговавших на черном рынке наркотиками... Джемал хворала, какой-то недуг подтачивал ее здоровье. А болести ее от тоски по Родине — Ашир это знал... Оборвана связь с Большой землей. Возможно, смерть бродит уже где-то рядом.