Говорят, в седую старину Человек и Змея жили в добром соседстве. Человек не раз выручал свою соседку из беды, спасал ее от верной гибели, а она в знак благодарности охраняла его жилье, отыскивала ему клады. С годами у Змеи появились новые повадки. По ночам она норовила, крадучись, заползти в жилье Человека, стала покушаться на его домашний скот и наконец отравила родник, из которого пили люди.
И вот однажды они крепко поссорились, наговорив друг другу кучу обидных слов. На том бы разойтись, но Змея, раскрыв пасть, бросилась на Человека, пытаясь ужалить его. Человек выхватил саблю и отрубил ей хвост. Змея, оставляя за собой кровавый след, уползла в кусты. Но она не погибла. Затаившись, обдумывала, как бы отомстить Человеку, В один из дней, подкараулив малолетнего сына Человека, ужалила его, и тот вскоре умер.
Прошло много лет. Все эти годы Человек и Змея не ведали друг о друге. Как-то Змея приползла к Человеку и, извиваясь, пала перед ним ниц:
— Забудем старое, Человек! Давай будем дружить как прежде.
— Дружбе теперь нашей не бывать, — ответил Человек. — У тебя хвост не отрастет, а у меня в сердце боль не уймется.
— Мы квиты, — не унималась Змея, поблескивая новой чешуей. — Я поняла, что на земле добрее, чем Человек, существа нет. Смотри, я теперь иная, красивее, наряднее...
— Но сердце-то у тебя старое. Ты сменила чешую, но не нрав.
Угрюмые тучи громоздились на горизонте свинцово-серыми харманами. Тяжелые, набрякшие дождем, они нависли над осенними полями, поникшими деревьями, отражались в темно-перламутровых водах озер и прудов, проплывавших за окном вагона.
Всякий раз, подъезжая к столице фашистского рейха, Джемал и Черкез испытывали какое-то тягостно-гнетущее чувство принуждения. Лет десять назад, когда супруги Аманлиевы впервые увидели германскую столицу, здесь все было иным — и облик города, и люди, и их лица, и даже одежда. Казалось, тогда в Веймарской республике все выглядело мягче, человечнее. Она напоминала большой ухоженный сад, где ни одного клочка пустыря, ни одного метра девственной природы. Теперь же появился новый, всемогущий хозяин, и он наголо остриг, оболванил и этот сад, и самих немцев, подчинил людей своей воле, превратив их в бездушные автоматы.
Германия начиналась с прокопченных фабричных зданий, мрачных домов с неуклюжими, покрытыми черепицей крышами, с неуютных поездов с сидячими местами. Можно проехать по всей стране и нигде в составе не встретить спального вагона. Владельцы железных дорог народ бережливый, знают счет деньгам: в спальных вагонах много людей не провезешь.
Экономностью в Германии бравировали все, от вождя нации до дворников. На вокзалах и улицах, в магазинах, в подъездах домов Джемал то и дело натыкалась на броский портрет фюрера, сосредоточенно хлебавшего ложкой дешевый гороховый суп. Как-то услышала разговор двух разряженных, как молодухи, старушек с яркими провощенными розами на груди и в шляпках, из-под которых кокетливо выглядывали седые букли. Они, остановившись у портрета Гитлера, насыщавшегося супом, наперебой затараторили.
— Наш фюрер — скромница! — умиленно закатывала одна свои помутневшие от старости глаза. — Спартанец! История еще не знала такого самоотреченного. Он стал вегетарианцем, чтобы больше экономить на благо рейха.
— Он и не женится, — вторила другая елейным голоском, — чтобы не растрачивать свой гений на прозу жизни...
Увидев в вагоне такой же портрет фюрера, Джемал вспомнила старушек. Может, не обратила бы внимания на изображение вождя, не войди в купе белобрысый молодой немец в коричневом пиджаке, с маленькой фашистской свастикой в петлице. Едва поезд тронулся, он вытащил из-под сиденья потертый портфель, достал оттуда бутылку пива с бутербродом и принялся есть хлеб, заедая его кусочками кровяной колбасы. Такая колбаса у Джемал почему-то вызывала чувство брезгливости: ей виделась голодная свора бродячих собак, жадно лакавших загустевшую кровь только что зарезанных баранов.
От природы общительная, Джемал пожелала немцу приятного аппетита. Тот, удивившись, вскинул выцветшие брови и поблагодарил. Сосредоточенно пережевывал пищу, не обращая ни на кого внимания, покончив с едой, спрятал пустую бутылку в портфель. Посуду немец, убей, не выбросит, непременно сдаст в ближайший ларек. Расточительствовать в Германии преступно, недаром уроки бережливости преподает сам фюрер: немцам потуже затягивали ремни, чтобы, сэкономив на их желудках, побольше отлить пушек на заводах Круппа.
— Вы, фрау, и ваш супруг не немцы, — белобрысый попутчик задвинул под сиденье портфель. — Но и не евреи!
— Мы... из Ирана, — сдержанно ответила Джемал. — Коммерсанты.
— Позвольте представиться! — Белобрысый подскочил пружиной, щелкнул каблуками. — Вальтер Янсен, врач-консультант Военно-медицинской академии. Рад знакомству. Видит бог, я давно искал встречи с иранцами. Ведь согласно расовой теории доктора Розенберга вы — арийцы, наши братья. Скажу по секрету — еду сейчас в университет Гумбольдта на курсы по изучению фарси. Мне будет полезно попрактиковаться с вами. Язык без практики мертв.
...Поезд, втянув свое длинное тело под закопченные своды Силезского вокзала, остановился, и супруги, еле отвязавшиеся от назойливого немца, поспешили выйти из вагона. Многолюдный перрон встретил их медью оркестра, исполнявшего в темпе марша «Хорст Вессель». Оскомину набившая музыка! На железных фермах вокзала, на стенах, в окнах, над крышами и под карнизами домов — всюду флаги, громадные эмблемы: стяг красный, круг белый, а в нем зловещая черная свастика. Та же черная свастика на рукавах юнцов, на платьях фрау, в петлицах упитанных мужчин.
Чуть не сбив с ног, грохоча подкованными сапожищами, пронеслись эсэсовцы в черных мундирах, прошмыгнули пугливые монахини, тоже в черном... Джемал пугало, когда все вокруг, как заведенные, выбрасывали правую руку вперед и вверх, походя не на людей, а на сухие камышинки, росшие по суходолу.
— Хайль! — орали повсюду.
— Хайль! Хайль! — гулко отдавалось под сводами вокзала. Джемал казалось, что все вокруг сошли с ума, и ее покачивало от этих пещерных вскриков. И сколько ни жила она в Германии, так и не привыкла к здешнему образу жизни. Не могла смириться с окружавшими ее лицемерием, душевной черствостью, хотя все знакомые мило улыбались, рассыпались в любезностях, медоточиво расспрашивали о здоровье. Не могла привыкнуть к скупости соседей, живших дверь в дверь, которые, встречаясь каждый день в подъезде, даже не здоровались, стараясь поскорее прошмыгнуть в свою «нору». Упаси, аллах, случаем попросить у соседки спичек или соли, как это часто делается в туркменских аулах. Не дадут, еще выговорят — дескать, дом чужой не магазин, в лучшем случае посоветуют, где можно купить...
В Берлин наезжали эмигранты из Стамбула, Бомбея, Мекки, Парижа, Тегерана... Бывали среди них узбеки, татары, туркмены, персы. Иные с женами, и Джемал интересовалась их связями, знакомствами, настроением, а потом обо всем пересказывала Мадеру, дававшему ей такие задания. У нее часто возникало чувство гадливости к себе, даже к Черкезу, тоже исполнявшему подобные поручения. Все это она настолько близко принимала к сердцу, что стала страдать бессонницей и наконец серьезно заболела. Ее обследовали берлинские светила.
— Ваша супруга серьезно больна, у нее нервное истощение, — сказал Черкезу один профессор. — К тому же она беременна. Ей рожать опасно. Следует изменить образ жизни и немедленно избавиться от плода.
Спустя недели полторы Джемал, прозрачная как стеклышко, вернулась из больницы. Мадер, застав ее плачущую на плече мужа, недоумевал.
— Вы же солидные люди! — Говоря о солидности, он имел в виду состоятельность супругов Аманлиевых. — Наслаждайтесь жизнью, живите для себя. От судьбы не уйдешь. Я освобождаю вас, Джемал, от встречи с эмигрантами. Пока что вы остаетесь радисткой, но я вижу вас в будущем супругой премьер-министра «великого Турана».
Теперь Джемал занималась только делами фирмы, и, разъезжая с Черкезом, она забывала о гнетущей берлинской жизни. Но стоило ей вернуться в столицу рейха, как она снова испытывала прежние муки, хотя в ту пору многие города Европы стали чем-то напоминать Германию: там появилось много немцев — военных, штатских.
...Музыка, вокзальная толчея, а она словно в пустынном безлюдье. Не будь рядом Черкеза, не чувствуй его теплой, твердой руки, могла бы сойти с ума.
В Иране было куда сносней, нет-нет да виделась с туркменами, приезжавшими из Гомбеде — Кабуса. Сознание того, что родина рядом и рано или поздно можно вырваться отсюда, с постылой чужбины, приносило какое-то успокоение. Германия же — такая даль! Джемал, приехав сюда, почти потеряла надежду на возвращение. Тосковала до боли сердечной, изболелась душой, как дитя, оторванное от груди матери.
Черкез, понимавший, что кручина жены безмерно острее, старался внушить ей философский подход к жизни, не выдавать своих чувств. Иначе жизнь жестока, растопчет, хотя оба знали, что за высокими стенами неволи есть иной мир, светлый, с дальними далями. Это — Родина!..
Перейдя определенный жизненный Рубикон, они теперь тяготились своим двойным образом жизни, чуждым им по природе. На чужбине они выучились многому: познали математику, физику, немецкий, даже «иностранный» — русский язык; их обучили приемам джиу-джитсу, умению работать с рацией, водить автомобиль, мотоцикл... Мадер гордился своими великолепными учениками. Но в той среде, где они вращались, в блеске этих достоинств меркли нравственные добродетели. Работе души шпионов не учили. Зачем? Если и нащупывали тонкие струны, то в расчете на низменные чувства, чтобы направить их на благо рейха и во вред своей Родине. Но из Джемал и Черкеза, от природы добрых и душевных, никто не мог вытравить благородства, впитанного с материнским молоком. Им так хотелось пристать к своему берегу. Но как? Мадер неусыпно следил за ними, ибо ему не хотелось терять людей, делающих для него деньги и прикрывающих шпионские дела...
На Данцингштрассе, у самого дома, возвышавшегося во дворе фирмы, выходя из такси, супруги заметили вызывающе напомаженных девиц. Куртизанки, бесцеремонно разглядывая их, вели беззастенчивый диалог: «Смотри, это полукровы?» — «Нет, азиаты. С полукровами фюрер разделался. А кто уцелел, в Америку удрали...» — «Азиаты, полукровы... Что в лоб, что по лбу. Поганцы, одним словом!» — «А что, если увести этого красавчика?» — «Разуй глаза, крокодилище! Ты думаешь, он свою кралю на такую шлюху променяет?» — «Зато я — арийка!» — «Арийка! Ха-ха! Ты — арийская...» — Дальше под общий хохот раздалась трехэтажная непечатная брань.
Пока Черкез рассчитывался с таксистом, Джемал поспешила быстрее зайти во двор. Ужас какой: в Германии даже женщины постыдной профессии заражены вирусом расизма.
...Утром Джемал проснулась от дикого рева из громкоговорителей, установленных на специальных автомобилях, которые медленно двигались по улицам. Повторяли вчерашнюю речь Гитлера, который выступал перед строителями дорог, «открывавших новую эру в истории тысячелетнего рейха». Каждая его фраза сопровождалась взрывом аплодисментов, истошными воплями экзальтированных дам, больше оравших, чем слушавших своего кумира. А он нервически и путано, с экстазом вошедшего в роль дервиша пытался вколотить в головы слушателей идеи национал-социализма, будто проросшие из здоровых корней...
Джемал машинально протянула руку — постель Черкеза пустовала, тот чуть свет даже по воскресеньям уходил в контору фирмы. Она соскочила с кровати и, пробежав по мягкому ворсу персидского ковра, закрыла окно, задернула портьеру — шум голосов смолк. Накинула теплый халат, привела себя в порядок у большого трюмо, открыла другое окно, выходившее в сад соседа. Знакомую мелодию из «Турецкого марша» Моцарта насвистывал тучный Фюрст, возившийся с лопатой под деревьями. Рядом с ним Джемал увидела невысокую стройную Урсулу. Супруги, заметив ее, любезно поклонились.
Когда Джемал с небольшим свертком вышла в сад, соседи уже заканчивали закапывать в землю крупные желтые яблоки. На ее недоуменный взгляд Фюрст с темно-бронзовым лицом, какое бывает у толстых бюргеров, потребляющих много пива, пытался объяснить:
— Мы их на перегной. Урожай богатый, много яблок на зиму запасли, варенья, джемов наварили, вино фруктовое сделали. Все равно осталось...
— Я бы эти яблоки соседке отдала, — сказала Джемал. — Той, что за вашим домом живет. У нее двое детей, вдова...
— У нас, немцев, так не принято, — сухо произнес Фюрст, — не поймут.
«Человечность не принята?» — хотелось спросить Джемал, но она сдержалась.
— Другое дело у славян, к примеру у болгар. — Фюрст бросал камушек в огород жены. — Такая нерасчетливая благотворительность там принята. Немец же без выгоды и пальцем не шевельнет. На то мы и немцы. Урсула тоже рассуждает, как вы.
Потому Джемал и тянуло к соседке, так не похожей на всех знакомых немок. Чернявая, с чуть миндалевидными умными глазами на круглом лице, еще сохранившем следы былой красоты, Урсула была постарше Джемал. Дочь сотрудника болгарского посольства в Германии, Урсула Илиева семнадцатилетней девушкой приехала с матерью к отцу и познакомилась в Берлине с немецким студентом Карлом Фюрстом. Она тоже поступила в университет имени Гумбольдта, на филологический факультет, где учился Карл, вышла за него замуж, а после учебы работала переводчицей в посольстве. А Карл, хотя и преуспевал в восточных языках, университет бросил, записался в социал-демократическую партию. Вскоре, познакомившись с нацистскими молодчиками, стал играть в духовом оркестре закрытого клуба и ушел от социал-демократов. Непутевый сын больше всего огорчал отца, владельца крупного продуктового магазина. Ему почти под сорок, а он все не у дел, если не считать того, что сносно играл на трубе.
И вот однажды на Карла обратил внимание Рем, ходивший в ту пору в близких друзьях будущего фюрера, заметил его крупную фигуру, сильные руки, жесткий взгляд. «Иди ко мне в отряд! — хлопнул он Карла по плечу. — Такие решительные парни мне скоро, пригодятся...» И Карл стал у того кем-то вроде адъютанта и телохранителя. В «ночь длинных ножей» Гитлер и Альфред Розенберг поехали в Мюнхен, чтобы убрать «изменника» Рема, а Герман Геринг — в Берлин для расправы с «заговорщиками». Карл, на его счастье, в то время болел, долго провалялся в больнице, и это его спасло. Оправившись от болезни, он, узнав о расстреле своих товарищей из отряда СА, охранявшего Рема, вовремя сориентировался, использовав связи отца, который вносил солидные взносы в фонд нацистов, вступил в национал-социалистскую партию, заделался осведомителем гестапо. Свою карьеру начал рядовым надзирателем в той самой тюрьме, где поставили к стенке его вчерашних друзей. Служил он исправно, его заметили, зачислили в СС, потом перевели в аппарат берлинского гестапо, где успел выслужить чин штурмбаннфюрера.
Урсула, родив мальчиков-двойню, по настоянию мужа оставила работу, занялась воспитанием детей. Хотя и долгие годы прожила в Германии, в душе она оставалась болгаркой — доброй, отзывчивой, с широкой славянской натурой. Это и влекло к ней Джемал, которая из каждой поездки привозила соседке сувениры, а когда бывала в Болгарии, навещала престарелых родителей Урсулы.
Женщины поднялись на застекленную летнюю веранду, а Фюрст остался в саду. Хозяйка дома, зная, что Джемал не особенно признает местную пищу, оставив ее на веранде, захлопотала на кухне, чтобы на скорую руку приготовить что-то болгарское.
— В первые годы замужества думала, умом тронусь, — говорила она в открытую дверь кухни. — Близко все к сердцу принимала. Надену новое платье или прическу сменю, спрашиваю Карла: «Идет мне?» Он едва выдавит из себя: да или нет. А хотелось, чтобы сказал: «Это платье тебе к лицу». Много ли нам, женщинам, надо? Я даже смеяться разучилась. Расхохочусь над чем-то смешным, а он пожмет плечами: «Как ты можешь так громко?»
— Может, это сдержанность? — спросила Джемал.
— Я тоже так думала вначале. Душевная черствость — вот это что! Черта характера немецкого обывателя.
На кухне шумела вода, заглушая ее голос, но Урсула умудрялась говорить так, что Джемал все слышала: до появления Фюрста хозяйке дома хотелось выговориться. Джемал наизусть знала эти рассказы, дополнявшиеся всякий раз новыми подробностями. Урсула, выросшая в интеллигентной семье, где искренние человеческие отношения были нормой, всем своим существом не воспринимала психологию немца, до мозга костей пропитанного духом мещанства. Эти свойства души лавочников, мелких служащих, оставшихся без работы, и использовал Гитлер.
Представлявшая Германию лишь по детским впечатлениям, навеянным сказками братьев Гримм, с девичьими грезами, рожденными человеколюбивыми строками Гёте и Гейне, она не скрывала своих чувств.
— Прекрасную, доброжелательную Германию, сердечных немцев я создала сама, в своем воображении, — откровенничала Урсула. — Горько, когда твои радужные представления разбиваются о суровую действительность. Но ведь еще несколько лет назад Германия, ее люди были иными, лучше...
Лестница веранды застонала под тяжелыми шагами Фюрста. На этот раз он насвистывал «Персидский марш» Штрауса. Джемал вся засветилась: где она слышала такую же мелодию? Сердце сладко защемило... Где? Не в Германии и не в Иране, хоть и называется «персидской»... Да это же популярное «Гранатовое дерево»! Там, в далеком Конгуре, слова этой народной мелодии напевал каждый мальчишка: «Галанын, дуйбунде бир гавун ийдим, этини ийдимде пачагыны гойдым. Эйеси геленде...»[9] Это вовсе не персидская мелодия! Музыка ее родного аула, музыка Каракумов!
— Пожалуйста, не говори при Карле лишнего, — прервал ее мысли жаркий шепот Урсулы. — Он интересуется тобой, Черкезом и вашим компаньоном. В Германии сейчас страшно, а Карл человек долга... — Урсула не успела досказать, но зато Джемал сумела оценить заботливость своей соседки.
В дверь сначала показался большущий живот, а затем ввалилась вся туша. Внешне Фюрст здорово смахивал на тучного рейхсмаршала Геринга, но, несмотря на свою грузную фигуру, двигался проворно.
Глазки Фюрста сверкнули рыжим пламенем. Он напоминал крупную гиену, от которой ускользнула добыча, и ему ничего не оставалось, как молча удалиться в свой кабинет. Насвистывая опять «Персидский марш», он взял со стола «Майн кампф», открыл седьмую страницу. «Когда одолею? — подумал он. — Еще кто узнает...» Сел за стол, прочел с полстраницы, сладко зевнул — глаза предательски слипались, открыл ящик стола, достал большую книгу в ярком переплете — «Путеводитель по Лувру». Книга попала Фюрсту при аресте какого-то художника, и гестаповец прельстился красочными картинками. Ее он тоже не стал читать, лишь лениво полистал первые страницы и шумно захлопнул. Снова подивился терпению тех, кто осиливает прочитывать такие громадные книги, а о том, что их еще нужно написать, он и не задумывался. Фюрст пошарил вокруг глазами, словно что-то ища, но в доме других книг не было, и он, потянувшись с хрустом, бросился на диван и тут же захрапел...
— Надеюсь, тебе у Урсулы было хорошо? — Черкез скорее утверждал, чем спрашивал, зная, как Джемал уважает соседку.
— Милая женщина, Вот только Фюрст отравлял нам настроение.
— Фюрст, конечно, не Мадер.
— Что Фюрст, что Мадер — два сапога пара! — выпалила Джемал и тут же осеклась, увидев, как Черкез делал ей знаки, показывая на громоздкий розовый абажур, висевший под высоким потолком.
— Зачем ты так, Джемал-джан? — Черкез чуть коснулся пальцами ее губ. — Наш Вели-ага по-отечески заботится о нас.
Джемал душили слезы. Она опустилась на диван, плечи ее тряслись в беззвучном рыдании. Черкез молча прижал жену к себе, вновь сопереживая причину ее слез.
Все эти годы Черкез и Джемал почти всегда разъезжали вместе. В позапрошлом выпал случай выбраться в Турцию, и тогда супруги решили осуществить давно задуманное: бежать оттуда домой. Черкез показал Джемал на карте турецкий городишко, куда они собирались. Впритык к нему два небольших грузинских поселка. Стоило лишь пересечь границу, которую турки не очень-то охраняли, и — советская территория.
К отъезду все было готово — и билеты, и чемоданы. Но накануне вечером Черкез пришел от Мадера как в воду опущенный. Войдя в дом, приложил палец к губам, показал глазами на стены и молча вышел на улицу. Жена с недобрым предчувствием оделась наспех и с захолонувшим сердцем вышла за ним следом.
Прогуливаясь, они прошли в соседний парк, сели на скамейку, выкрашенную в желтый цвет. В общественных местах рейха с объявлением «расовых законов» такие специальные места отводились для лиц отверженных рас. Хотя Мадер и объявил Аманлиевых иранцами, представителями арийской расы, но как это докажешь полицейским, которые, увидев их на скамейке, предназначенной только для немцев, непременно заберут в участок.
— Мадер все знает. — Голос Черкеза охрип от волнения. — Сказал, выкиньте из головы мысль о побеге. Дома нас считают изменниками...
— Откуда он узнал-то? Кроме нас двоих...
— Был третий — подслушивающий аппарат. — Черкез снял шляпу, промокнул платком пот на лбу. — Мадер прокрутил мне все наши разговоры. Микрофон есть даже в нашей спальне. Как мог я забыть, среди кого живем? Это же не люди, а шакалы.
— Нечестивец! — негодовала Джемал. — Рыцарь тевтонский. Предками еще похваляется!..
С тех пор Черкез по делам фирмы ездил без жены, и только в Болгарию их отпустили вместе. А в Иран, по делам, далеким от коммерции, Черкез поехал с Мадером. Резидент вроде забыл об истории с неудавшимся побегом, хотя иногда нет-нет да посмеивался: «Доверять-то доверяй, но и проверять не забывай. Так, кажется, говорят любимые в народе большевистские партайгеноссе?»
Из поездки в Иран и Туркмению Черкез вернулся совсем не свой, стал молчалив и задумчив. От Джемал не ускользнула перемена в муже, и вечерами, прогуливаясь по Берлину, она жадно расспрашивала его о доме. А он рассказывал о Туркмении невероятное, будто в раю побывал. О каких-то колхозах, новых заводах и фабриках, появившихся на родной земле, о новых людях, вовсе не похожих на те, которых она помнила как во сне, представляла по россказням, услышанным в шахском Иране и фашистской Германии, из уст баев и мулл, эмигрантской шушеры и самого Мадера.
— Немцы собираются пойти на нашу Родину войной, — с тяжелым сердцем выдавил Черкез. — Наверно, это произойдет скоро...
— Война? — удивилась Джемал.
Черкез, задумавшись, не ответил, но разговоры о войне он слышал давно — и от Фюрста, и от Мадера. Немцы спят и видят себя хозяевами чужих стран; они задыхаются без жизненного пространства и винят в такой несправедливости весь мир. Разве не о том же бредит и Мадер? Такой вежливый, деликатный, прямо ангел во плоти. Конечно, он не так циничен и твердолоб, как Фюрст, и путь «великой Германии» на Восток мечтает проложить изощренно, руками и кровью самих же азиатов... Черкез давно уловил это, но не осознавал четко до тех пор, пока не сходил в Туркмению, пока сама жизнь не раскрыла ему окончательно глаза на иезуитскую политику Мадера и ему подобных.
— Они хотят, — Черкез будто разговаривал с самим собою, — чтобы наша Родина стала такой, как Польша, Чехословакия...
— О аллах! — Джемал схватилась рукой за ворот плаща, мысленно уносясь в Каракумы, и ей привиделись пылающие юрты, дым пожарищ, брат Ашир с кандалами на руках, плачущая мать и сестренка Бостан, подгоняемые солдатами в рогатых касках... Давно ли ее саму с диким гиканьем догнал за барханами Хырслан, увез в Иран, и несколько постылых лет она пребывала в каком-то тумане. И словно вернувшись оттуда, воскликнула: — Что будет с нашими родными?! Ты видел их?
— Видел, издали... Маму, Бостан.
— Как они?
— Мама старенькая. По возрасту здорова. А сестренка замужем, детей куча. Муж — хороший человек, оба работают в колхозе, счастливы. От тебя им передали привет.
— Ашир как? — Большие глаза Джемал погрустнели: вспомнила об отце. О его гибели она услышала в Иране. — Женился?
— Он четыре года учился в России, на учителя. Одет красиво, сам такой же красивый, смеется, говорит, дальше буду учиться, пока профессором математики не стану... И жену его видел, — продолжал Черкез, не знавший, что Ашир Таганов до учебы работал в контрразведывательных органах, откуда уволился по состоянию здоровья. — Красивая такая, русоволосая.
— Русская?
— Немка. Врач. Зовут Гертой... Да ты не расстраивайся,— рассмеялся Черкез, — твоя невестка не похожа на здешних немок. В Советском Союзе не различают людей по расам. Там все равны...
И чем больше супруги вспоминали о доме, о родных, тем больше растравляли себя. Опомнившись, пытались отвлечься, но мысль о возвращении на Родину все же не оставляла их, хотя Черкез теперь об этом почему-то даже и не заикнулся. Уж не раздумал ли, забеспокоилась Джемал. Как удалось Черкезу свободно повидать многих родичей, расспросить о них? Не встречали же его там с распростертыми объятиями? Но и он вроде не прятался ни от кого. А вездесущие чекисты, кизыл аскеры куда подевались? Неужто всех вокруг пальца обвел? Послушаешь Мадера, так там агента опасность подстерегает на каждом шагу: большевики, комсомольцы, энкавэдэшники...
— Как относится к тебе Мадер после поездки? — спросила она.
— Как и прежде. — Черкез взглянул на жену, словно видел ее впервые. — Доволен вроде.
— Медоточивый стал какой-то. Он ведь хитер, как лиса. А в тебе, как он говорит, не хватает бесстрастия Будды. У тебя все написано на лице.
— Твой Будда — истукан, а я — человек, — недовольно ответил Черкез, удивившись проницательности жены. — Что бы Мадер ни источал, змей останется змеем, а враг никогда не станет другом. Я всегда помню, что Мадер коварен, он опаснее Фюрста. Тот пытается хитрить, но в силу своей ограниченности весь на виду, а Мадер мудр, как тысячелетний змей. Хоть бурчит на Гитлера, а сам льет воду на мельницу нацистов...
Такого Черкез о Мадере раньше никогда не говорил. И Джемал охватило беспокойство: Черкез все же не умеет скрывать своих чувств, и его новый образ мыслей может вызвать у Мадера подозрение.
Поздним вечером в доме Аманлиевых зазвонил телефон. Так поздно мог звонить только Мадер. Извинившись, он пригласил супругов на завтра к себе в Аренсдорф, на званый обед. Чуть помолчав, многозначительно добавил, что приготовил сюрприз для Черкеза.
Дорогу в родовое имение барона Аманлиевы могли найти с завязанными глазами — там они провели целый год. Об Аренсдорфе сохранились самые отвратные воспоминания. Двухэтажная вилла днем напоминала японскую пагоду, а ночью походила на невольничий корабль, в душных трюмах которого томились рабы. С большим ухоженным садом, переходившим за высокой железной оградой в лесопарк, где на многие километры не встретишь живой души.
Худощавый Мадер и его чопорная супруга Агата встретили гостей на просторной летней террасе, пристроенной к вилле под красной черепичной крышей. Рядом с ними вился их сын Леопольд, красивый мальчик лет двенадцати в форме гитлерюгенда — в шортах, блузе и пилотке, со свастикой на рукаве. Увидев Аманлиевых, он выкинул правую руку в нацистском приветствии, тряхнув рыжей челкой, упавшей на лоб. А Мадер обменялся с ними рукопожатием, но, заметив укоризненный взгляд сына, приподнял фиглярничая раскрытую ладонь над плечом и произнес: «Хайр»[10]! Иногда Мадер без лишних свидетелей скороговоркой выкрикивал: «Драй литер[11]!», и создавалось впечатление, что воскликнул положенное: «Хайль Гитлер!»
Черкез внимательно посмотрел на мальчика, на Агату, неловко обнявшую Джемал и предложившую ей плетеное венское кресло, но никто не обратил внимания на шутовство Мадера, который фамильярно подмигнул Черкезу и, взяв его под руку, повел к столу, уставленному батареей бутылок с красивыми этикетками.
Мадер был в новом светло-коричневом костюме полувоенного покроя, на лацкане пиджака поблескивал новенький серебряный значок с черной свастикой, который выдавали вступившим в национал-социалистскую рабочую партию Германии. Наконец-то он в этой фашистской партии, и сегодняшнее сборище именно по сему случаю.
Хозяин дома неуловимым движением факира снял с бутылок цветную салфетку. Леопольд поднес взрослым бокалы. Мадер горделиво взглянул на сына, затем на Черкеза, явно бравируя воспитанностью отпрыска, которого приучил прислуживать гостям, как это заведено на Востоке.
— Что прикажете, мой эфенди? — Мальчик, не дожидаясь ответа Черкеза, с ловкостью кельнера разлил по бокалам мозельское вино.
— В какую даль устремлены теперь мечты нашего юного друга? — Черкез, пригубив вина, потрепал острое плечо Мадера-младшего.
Тот благодушно улыбнулся, небрежно махнув длинной рукой. Черкез знал об увлечениях Леопольда, самозабвенно складывавшего деньги в большого тигра-копилку из папье-маше. Мальчик экономил на школьных завтраках, собирал бутылки, макулатуру, цветной металл и на вырученные от их продажи марки мечтал открыть мастерскую по изготовлению протезов зубов, рук, ног...
— Наш фюрер в будущей войне завоюет весь мир, — по-взрослому рассуждал он. — На этом деле можно нажить большой капитал!
Не облегчить боль, страдания несчастных, а набить карман на муках калек.
Мадер хотел что-то сказать, но Леопольд капризно выпятил губу.
— Позвольте, папа, мне самому ответить. — И, повернувшись к Черкезу, заученно выпалил: — Великий фюрер учит, что есть только одна дорога к свободе и величию, к которым могут привести послушание, усердие, честность, опрятность, правдивость, благоразумие и любовь к отчизне. Свою любовь к фюреру и рейху я хочу выразить личным денежным вкладом. В день своего совершеннолетия, а оно совпадает с днем рождения фюрера, я мечтаю передать часть накопленных денег в распоряжение нашего вождя, а часть оставлю на собственную протезную мастерскую.
— Браво, Леопольд! — Мадер снисходительно взглянул на сына. — Правда, ты частично изменил свои планы. Но мы еще об этом поговорим, а теперь ступай к дамам, поухаживай за ними. У тебя это галантно получается.
Собрав званый обед по случаю своего вступления в нацистскую партию, Мадер приготовил также сюрприз и для Черкеза. Пока собирались его немногочисленные гости — чиновники нацистских учреждений с супругами, родственники хозяев дома — и он принимал поздравления, супруги Аманлиевы успели познакомиться с носатым туркменом с хищным взглядом, Нуры Курреевым. Хотя тот и представился другим именем, Черкез узнал его сразу: Шаммы-ага обстоятельно обрисовал ему этого агента по кличке Каракурт... А тот не скрывал своей осведомленности об Аманлиевых, особенно о Джемал, ее отце и брате Ашире Таганове, ушедшем от большевиков и ставшем сердаром — предводителем басмаческого отряда «Свободные туркмены». Но о последнем Курреев умышленно не распространялся, из ревности, что подобная новость может возвысить Джемал в глазах Мадера. Будь что-то порочащее супругов, Каракурт не преминул бы доложить о том своим хозяевам.
Курреев был навеселе и очень много говорил, даже бестактно вспомнил о бывшем муже Джемал, его загадочной смерти в горах, и тут же перескочил на Афганистан и Иран, куда ездил недавно. Говорил он столь темпераментно, размахивая руками, что на него обращали внимание. Проводивший мимо Мадер чуть замедлил шаг, процедил сквозь зубы на фарси: «Прекратите болтовню, мой агайи!» Паясничая, тот поклонился ему и по-прежнему продолжал краснобайствовать, только потише...
— Уважаемая фройляйн, господа! — начал Мадер свою речь. — Наше торжество не только по случаю моего вступления в партию. Больше всего я рад за моего верного друга и компаньона, удостоенного звания гешефтсфюрера — руководителя предприятия. — Все зааплодировали, благосклонно поглядывая в сторону Черкеза и Джемал. — Вы знаете, что такое звание присваивается только арийцам. А наш друг — иранец, а иранцы, как и мы, немцы, чистокровные арийцы, что доказано нашими научными светилами путем измерения черепов. Это подтверждает первый антрополог рейха и нашего дражайшего фюрера профессор Гюнтер...
Каракурт, сардонически поглядывая на Мадера, криво усмехнулся. «Черкез — иранец?! Тогда он, Нуры, тоже ариец!..» Но Курреев даже пьяный смекнул, зачем понадобился Мадеру такой камуфляж. Значит, Аманлиевы очень нужны Мадеру, раз он заботился о их будущем.
Скольких хлопот это стоило Мадеру! Он сам, высунув язык, бегал по нацистским организациям, по кабинетам управления абвера, пока не заручился поддержкой подполковника Лахузена, помощника Канариса, который удостоверил благонадежность Черкеза. Чин гешефтсфюрера сулил фирме новые доходы, позволял ей широко обзаводиться постоянными клиентами, которых подбирали те самые нацистские организации, которые в конце концов благосклонно рекомендовали возвести Черкеза в ранг руководителя предприятия.
Мадер предусмотрительно пригласил чиновников, от которых зависело присвоение Черкезу нового звания, позаботился и о том, чтобы в машину каждого из них старая служанка положила по объемистому свертку с дорогими подарками. Вся эта возня вызывала у Курреева завистливые усмешки, поэтому Мадер, провожая его с чуть захмелевшими гостями, сказал:
— Плохо быть злым, мой эфенди. — Говоря на фарси, он не стирал с лица улыбки. — Радоваться бы надо за своего земляка. Вы же тоже туркмен!
— Что я буду от этого иметь? — пьяно проворчал Каракурт. — Вы раньше ко мне лучше относились... Невыгоден я вам теперь?
— Вам не следует так напиваться и в неподобающем виде приходить в порядочный дом.
— Еще арабы, истинно правоверные, придумали спиртное, — куражился Каракурт. — Аллах первым и приготовил вино, А научился я пить в рейхе...
— Да, древние арабы называли спиртное «аль кеголь» — «одурманивающий». Аллах, говорят, изготовил вино из ста граммов крови орла, трехсот граммов — барана и пятисот — свиньи. Потому после ста граммов человек чувствует себя орлом, а после второй и третьей дозы он выглядит соответствующим образом...
По дороге домой, ловко управляя «опель-капитаном», Черкез спросил жену:
— Тебе не кажется, что Мадер хотел нас сблизить с твоим земляком?
— Нашему хозяину очень хочется привязать нас к себе потуже, — ответила она. — Но какой же отвратительный тип!
— Послужишь Мадеру, сам себя возненавидишь, не только его наймитов. Этот же всю жизнь служил Джунаид-хану, его сыновьям, а теперь Мадеру. Если бы ты знала, какой это закоренелый убийца! Фамилия его Курреев, а назвался нам другим.
— Откуда ты знаешь? — встрепенулась Джемал. — Ты ведь о нем никогда не рассказывал.
— Недавно узнал. Как только таких земля носит? Человек, убивший брата...
Джемал с какой-то неясной тревогой отметила в мыслях неопределенный ответ мужа и его осведомленность о Куррееве, о котором мог знать так подробно только Мадер, но тот никогда не распространялся о своих агентах. Значит, муж где-то сам узнал о Куррееве... Неужели побывав дома? От кого?
В час обеденного перерыва, когда немцы обычно никому не звонят по делу и сами не поднимают трубки, в конторе фирмы раздался звонок. На привычное «У телефона...» не ответили, кто-то дважды подул в трубку и молча повесил. Была пятница. Черкез взглянул на часы, и ровно через пять минут телефон зазвонил снова, незнакомый голос сказал: «Меня просили позвонить во вторник, в четыре часа дня. Вовремя сделать этого не смог, приношу извинения». Это был долгожданный пароль, означавший, что Черкезу назначается встреча в условленном месте через два дня, а четыре часа следовало помножить на два, значит, в восемь часов вечера. Если встреча почему-либо не состоится, то она переносится еще на два дня и тоже в это время. Так Черкез договаривался с Шаммы-ага, и он с нетерпением ждал звонка, а дождавшись наконец, растерялся. «Я жду звонка, — торопливо ответил Черкез. — Но в другой день и в другое время. Вероятно, вы ошиблись номером». На другом конце молча повесили трубку.
Через два дня, в воскресенье, Черкез вывел из гаража свой автомобиль и вместе с Джемал поехал по уже малолюдным улицам Берлина. Покружив по Вильгельмштрассе, свернул на Альбрехтштрассе, известную тем, что там располагалось имперское управление безопасности, и, добравшись до перекрестка, где возвышалась квадратная коробка Военно-медицинской академии, помчался к кладбищу Кёнигсхайде. Сделав такой большой круг и убедившись в отсутствии слежки, он остановился в глухом переулке, за три квартала до кладбища. Оставив машину на попечение Джемал, сам зашагал вдоль серой глухой стены, ведущей к кладбищенским воротам.
Окраинная улица, обсаженная стройными липами, несмотря на вечерние сумерки, просматривалась из конца в конец. Черкез с гулко бьющимся сердцем приближался к железным воротам. Ему казалось, что сейчас встретит Шаммы-ага или Чары Назарова. Когда он приблизился к воротам, оттуда вышел высокий мужчина в светлом плаще и шляпе, с небольшим белым свертком в правой руке и, мельком глянув в его сторону, пошел по улице. Черкез не спеша двинулся за ним. Профиль человека показался знакомым. Где же видел его?.. И вспомнил. Это было в урочище Сувлы, в Каракумах, куда он приезжал с кавалерийским эскадроном, встречался с отцом. В последний раз видел на фотографии, которую показал ему Шаммы-ага.
Да, это был Иван Гербертович Розенфельд, старый друг его отца и Тагана-ага, отца Джемал. Черкез как сейчас помнил слова Шаммы-ага, наставлявшего племянника перед переходом границы: «Наш человек сам найдет тебя. Ты его сразу узнаешь...»