Утром Моррисон проснулся в бодром расположении духа и полным сил, как если бы скинул лет двадцать. Насвистывая себе под нос, он окунулся в привычную рутину разнообразных встреч, переговоров и интервью. С иностранцами он говорил о золоте, меди и ртути, расписывал выгоды, которые принесет Британии и ее союзникам контроль японцев над Маньчжурией и Кореей. Китайцев убеждал в преимуществах, которые получит их страна, если, сохраняя нейтралитет, позволит Японии осуществить свои планы. Он забивал голову фактами, а дневник — информацией, размышлениями и цифрами.
— Неужели вы думаете, что Япония и Англия будут управлять Китаем лучше, чем сами китайцы? — спросил Куан в промежутке между встречами. Выражение его лица само по себе было идеальной моделью нейтралитета.
— Разумеется, нет. Я не имею в виду, что Китаю следует отколоться от своего суверенитета. Но если бы китайское правительство было умнее, оно бы позволило англичанам заняться обороной Китая. И сейчас здесь было бы тихо, как в школе по воскресеньям. Вы могли бы продвигать любые реформы, и у вас уж точно не возникло бы проблем вроде «боксеров» и им подобных.
— Если бы у Китая была современная армия, нам бы не понадобились британцы. Я полагаю, что всегда лучше защищаться собственными силами.
— Это все дела далекого будущего, Куан. Ты и сам знаешь.
Куан хотел было что-то сказать, но передумал.
Моррисон не стал развивать тему. Его мысли уже были заняты другим.
Когда Моррисону было двадцать лет, он уложил в свой рюкзак спальный мешок, походный котелок и кое-какие консервы. Натер сухим мылом носки, нахлобучил на голову панаму, сунул за пояс охотничий нож. Разбив по сырому яйцу в каждый ботинок для смазки, он отправился в путь, чтобы пройти более двух тысяч миль от Нормантона, что неподалеку от побережья залива Карпентария, до Аделаиды. Его целью было повторить маршрут знаменитых исследователей Бёрка и Уиллса. Они умерли от голода, когда пытались пересечь Австралию на двадцать один год раньше, как раз незадолго до рождения Моррисона. Со всех сторон ему твердили, что он сумасшедший, самоубийца. Знающие люди предупреждали о ядовитых пауках и змеях. Говорили, что, если его не убьют звери, за них это сделают аборигены. Он лишь улыбнулся и помахал всем на прощание.
Моррисон испытывал настоящий восторг и когда пробирался по топким болотам, и когда шагал по глинистым равнинам, где не произрастало ничего, кроме лебеды и низкорослых австралийских эвкалиптов, и когда его терзали жара и жажда либо проверяли на прочность ливни, и когда оказывался в охристых зарослях эвкалиптов или наблюдал за нежившимися на закате стадами кенгуру, и когда сидел у костра в дружеской компании аборигенов. Бодро вышагивая под бескрайним небом, весь в красной пыли от земли, он знал, что не умрет. Нет, это было невозможно, когда еще так много предстояло сделать. И конечно, глупо было думать о смерти в разгар такой жизни, посреди такой красоты.
Оптимизм и уверенность, жизненно необходимые путешественнику, были нелишними и для влюбленного. Когда в тот день Мэйзи снова нежилась в его объятиях, он был счастлив до головокружения. И в какой-то момент даже осмелился прошептать, зарывшись в ее волосы:
— Мэйзи, дорогая, смею ли я думать, что ты так же счастлива, как я сейчас?
— О, милый, — ответила она, — счастье — это мое естественное состояние.
Он предвидел множество вариантов ответа на свой вопрос. Этот оказался совершенно неожиданным.
— Я имел в виду…
— Я знаю, милый. Конечно, я счастлива здесь, сейчас, с тобой. Ты должен это знать.
Ее интонации и взгляд, в котором сквозило нечто похожее на жалость, привели его в замешательство.
— Позволь, я объясню иначе, — сказала она. — На прошлой неделе я ходила в китайскую оперу.
— Понимаю, — сказал Моррисон, хотя не понимал ровным счетом ничего.
— Костюмы, грим и жесты были превосходны. Да и сама история замечательная — про студента, который находит портрет красивой женщины и влюбляется в нее.
— «Пионовая беседка». Я знаю. Это знаменитая притча.
— Я почувствовала, что в ней сокрыта вселенская правда. Возможно, и правда о любви.
— И в чем же она?
— В том, что мужчины влюбляются в идеал женщины, — ответила она.
— А с женщинами разве по-другому? Насколько я помню, героиня умерла от горя после встречи во сне с тем юношей. Он же нашел картину после ее смерти, начал грезить о любимой и вернул ее к жизни.
— Верно, но история была написана мужчиной, и это многое объясняет. Я думаю, что вопреки общепринятому мнению мы, женщины, не столь романтичны. Не смотри на меня с таким удивлением. Нас ошибочно принимают за романтических особ, и все потому, что мы так сентиментально выражаем свои мысли в женских книгах и журналах. Но не забывай, что женщина обладает врожденным — или же благоприобретенным — желанием доставлять удовольствие. Вот почему мы позволяем мужчине чувствовать себя центром нашей вселенной, в то время как этим центром легко могут быть… ну, я не знаю… шляпки, или романы, или развлечения.
— Грустно, когда мужчина чувствует, что должен состязаться со шляпкой. Ты нарочно дразнишь меня. Но что ты на самом деле имеешь в виду, Мэйзи?
— Возможно, то, что ты видишь, это вовсе не я.
— Что? Ты хочешь сказать, что это очаровательное, чувственное, веселое, умное и любящее создание в моих руках на самом деле — унылый синий чулок? Или, может, хитрющая фея из тех, кого китайцы называют лисицами? Или, я не знаю, мандарин императорского двора? — Моррисону трудно было сохранять серьезность.
— Вот видишь, ты подтверждаешь мою точку зрения. Твое чувство ко мне делает тебя слепым, хотя я была бы круглой дурой, если бы не ценила этого. Но возвращаясь к опере… там есть еще одна вещь, которая касается нас с тобой.
— Говори.
— Как бы мне это сформулировать?.. — Она прикрыла глаза и задумалась на мгновение. — Понимаешь, смех в китайской опере настолько стилизован, что несет в себе куда больший смысл. Это своего рода всеобщий смех, смех надо всем, что существует на Земле. То же самое с плачем, который можно назвать платоническим идеалом слез. Когда актер плачет на сцене Пекинской оперы, он оплакивает всё и вся. К тому же движения идут по кругу. Чтобы взглянуть вверх, актер сначала смотрит под ноги и вокруг себя; чтобы указать на что-то, он заводит пальцы назад, а уже потом направляет их вперед. И сцены любви проигрываются так, будто в них изначально заложен возврат к исходной точке.
Моррисон даже не знал, что ответить.
— Интересный тезис. Почти метафора.
— Вынуждена признать, что авторство не мое. Об этом мне рассказал Честер.
— Честер?
— Голдсуорт. Это он пригласил меня в оперу. Он очень хорошо разбирается в китайской культуре.
— Голдсуорт, — повторил Моррисон. Кисловатый привкус во рту напомнил ему о том, что в китайском языке ревность передается фразой «съесть уксус».
— Ты ведь не станешь этого отрицать, милый. Эта его книга, «Настоящий китаец», проникнута глубоким знанием предмета.
Он уже был на грани того, чтобы высмеять труд Голдсуорта, который во многом спорил с его «Австралийцем в Китае». Моррисон признавал, что слегка погорячился, когда написал в своей книге, будто китайцы менее восприимчивы к боли в сравнении с другими расами. С другой стороны, он это видел своими глазами, когда мужчины-китайцы с кажущейся невозмутимостью сносили наказания или когда они обвязывали свои обнаженные торсы канатными веревками и тянули тяжелые баржи по реке Янцзы. Как бы то ни было, Голдсуорту не следовало приписывать себе лавры великого китаеведа. Но, не желая портить настроение, Моррисон решил оставить свои мысли при себе. У замшелого старикана Голдсуорта шансов покорить Мэй было не больше, чем у болтуна Джеймсона. Как ее любовник, Моррисон мог себе позволить быть великодушным. К тому же трудно было злиться, когда мисс Мэй Рут Перкинс гладит тебе спину.
— Не многовато ли шрамов на одну пару ягодиц? — заметила она.
Стараясь представить это делом привычным для искателя приключений, Моррисон пустился в рассказы о том, как его ранили во время пекинской осады, а несколькими годами раньше, когда он пытался пересечь пешком Новую Гвинею, пронзили копьем.
Так тебе, Голдсуорт!
— Про пулю мне следовало бы знать — ведь это тогда тебя похоронила твоя родная газета?
— Да, и эта пуля действительно едва не убила меня. Но то, что произошло в Новой Гвинее, было куда хуже. Там случались такие передряги, что смерть казалась лучшим вариантом, особенно когда копье вонзилось в меня чуть ниже глаза. Потом уже, через несколько лет, меня прооперировал в Эдинбурге профессор Чьен. Он убрал из носовых пазух остаточные фрагменты, хотя и не все. Так что это ранение до сих пор мучает меня. Помимо всего прочего Чьен извлек из моей подвздошной мышцы трехдюймовое деревянное копье.
— Где это?
— Здесь. — Он показал шрам на животе. — Это вообще забавная история.
— О?.. — с любопытством воскликнула она, поглаживая шрам.
Если бы мне тогда было двадцать, усмехнулся он про себя, сейчас я бы не разговаривал с тобой. У возраста есть свои преимущества:
— Профессор Чьен даже устроил обед в честь моего выздоровления. Он сказал, что вышлет моим родителям копию этого копья, отлитую в золоте. Я тут же написал своим старикам, предупредив о подарке. Правда, они его так и не дождались. В 1895-м я снова вернулся в Эдинбург и встретился с профессором, которому был стольким обязан. Он сказал: «Я давно собираюсь отправить твоему отцу серебряный оттиск того копья».
Мэй фыркнула:
— Кажется, он обещал золотой.
— Вот именно. Я снова написал родителям, сообщив им о скорой отправке сувенира, правда менее ценного. Но и он не был доставлен. Спустя годы я встретился с профессором в третий раз. Жаль, он не объявил о том, что намеревается послать моим родителям бронзовый аналог копья.
Купаясь в нежном взгляде Мэй и ее заливистом смехе, Моррисон почувствовал прилив эйфории. Он с опозданием вспомнил о подарке, который купил для нее в тот день, когда ходил на улицу Люличан в Пекине: это была пара крохотных расшитых тапочек для китайских ножек. Ее восторг и град поцелуев были для него лучшей наградой за сюрприз. Он, конечно, болван, что позволил себе так разволноваться от упоминания о Голдсуорте.
— Как я жалею, что пообещал Дюма встретиться за обедом, — С горечью произнес он, потянувшись к выключателю настольной лампы.
— А я — Рэгсдейлам.
Моррисон, словно влюбленный мальчишка, наблюдал за тем, как она, усевшись за туалетный столик в одной сорочке, расчесывает волосы. Он помог ей завязать на шее черную ленту с серебряным кулоном-подковой — открытой частью вверх, чтобы схватить удачу, как объяснила она. Потом он застегнул на ее шее изящную платиновую цепочку с вертикальным кулоном из трех золотых сердечек.
— Удача и любовь, — заметил он.
— Самое необходимое.
Моррисон поцеловал ее в затылок.
С улицы доносились цокот копыт и скрип колес экипажей. В коридоре пробили время напольные часы. За зашторенными окнами проступали сумерки.
— Хороший отель, не правда ли? — сказала она.
— Ммм… — пробормотал он, не отрываясь от ее молочной кожи.
— Я была здесь не так давно с Цеппелином, голландским консулом.
Его губы замерли на ее загривке. Сердце пропустило один удар. Не хочет же она сказать… Да нет, конечно, нет. Он с надеждой и оптимизмом представил себе лобби, ранний ужин с чаем, сэндвичи с огурцом. Добродушный дипломат, его дородная супруга, болтливая миссис Рэгсдейл…
— Я так полагаю, не при схожих обстоятельствах, — произнес он с коротким и хриплым смешком.
— О да, милый Эрнест, именно при таких.
Моррисон вперил взгляд в ее отражение в зеркале.
Она улыбнулась в ответ невинно и беспечно. Потом встала и подошла к кровати, извлекла из груды одежды на полу чулки и принялась натягивать их:
— И куда запропастилась эта подвязка?
Моррисону довелось выдержать долгие переходы по пустыням и джунглям. Он поднимал голову над парапетами, стреляя в «боксерские» легионы. Ему десятки раз и во многих странах удавалось перехитрить смерть. И его было не так легко сломить. И вот сейчас это случилось. Он опустился на кровать рядом с ней и, покусывая губы, заговорил:
— Несколько лет тому назад китаец бросился с ножом на иностранного консула в Пекине.
— Боже! — испуганно воскликнула она. — Он убил его?
— Нет, консул оказался шустрее. Полиция задержала нападавшего и объявила его сумасшедшим. Но свидетель возражал: «Сумасшедший? Потому что пытался убить консула? Это ли не веское доказательство его здравомыслия!»
Ее взгляд был твердым, холодным и без намека на поддержку.
— Ты наверняка знаешь эту старую песенку, — продолжил Моррисон и запел: — «Англичанин бестолковый, что с тебя возьмешь; но тупее, чем голландец, в мире не найдешь».
Мэй поджала губы:
— Не ревнуй, милый. Я этого не люблю. Если ты хочешь быть моим кавалером, тебе следует знать обо мне кое-что.
— И что именно я должен знать?
— Ты когда-нибудь бывал на Весеннем бале-маскараде[19] здесь, в Тяньцзине?
— Пару раз, да.
— Но ты не был на последнем.
— Нет.
Она пожала плечиками:
— Если бы ты там был, возможно, все сложилось бы по-другому. Я наконец оправилась от гриппа и с нетерпением ждала этого бала. Я давно решила пойти туда в образе Марии-Антуанетты. Местным швеям и токарям пришлось долго корпеть над моим robe a la franqaise[20]. Я хотела, чтобы все идеально соответствовало оригиналу, вплоть до корсажа и кринолина. Вечером накануне бала я попросила горничную миссис Рэгсдейл, А Лан, вымыть мне волосы взбитыми яичными белками и сполоснуть ромом и розовой водой. Думаю, она пришла в ужас от этого — и наверняка отнесла яичные желтки на кухню прислуги. О, Эрнест, ты бы хохотал, если бы видел меня в то утро. Я пооткрывала все свои чемоданы, кофры, шляпные коробки, шкатулки с украшениями. Вещи были разбросаны повсюду…
Она принялась подробно рассказывать про жемчуга, что валялись на покрывале, про драгоценные ожерелья, свисающие с ножек кровати, облака голубого крепдешина, оборки и рюши, букеты шелковых роз, мушки, кремовые туфельки, длинные перчатки. Моррисон был шокирован и в то же время очарован экстравагантностью и роскошью картины, представшей его мысленному взору. Для сына прижимистого шотландского учителя из Джилонга это было то еще зрелище.
— Я уверен, ты была первой красавицей этого бала, — наконец вымолвил он.
— Именно так он меня и назвал.
— Кто?
— Цеппелин, разумеется.
— Ну да, конечно, — спохватился Моррисон, с содроганием вспоминая предмет разговора. — Ты познакомилась с этим… консулом на балу?
— Однажды я уже танцевала с ним на одном из званых вечеров в Тяньцзине… вскоре после приезда сюда. Но тогда мы еще не были толком знакомы.
Мэй рассказала Моррисону, как за обедом на маскараде голландец вскружил ей голову своими голубыми глазами и обаятельной улыбкой. Ее восхитили стильный покрой его платья, красные шелковые носки. Он оказался превосходным танцором. Моррисон, с его бледно-голубыми глазами, непостоянной улыбкой, поэтически непринужденным стилем в одежде и сносным вальсированием, не нашел для себя ничего обнадеживающего в этих подробностях.
— И вот, после бутылочки шампанского, — продолжила она, — мы ускользнули с этого бала.
К концу ее восторженного повествования, не щадившего своими откровениями, Моррисон уже кипел от гнева. Он живо представлял себе Мэй в образе Марии-Антуанетты, с раскинутыми ногами, на какой-то конторке клерка где-то в глубинах Гордон-Холла, и потрясающе красивую светловолосую голову голландского консула, прокладывающую путь в сложных лабиринтах ее нижних юбок прямо к вожделенной расщелине, под бормотание: «Здесь открываются врата рая».
— Какое потрясающее остроумие у этого парня.
Она улыбнулась, словно не замечая сарказма Моррисона:
— Его поцелуй, казалось, длился целую вечность.
Поцелуй! Надо же, какой эвфемизм.
— Повезло тебе.
— Мне было ужасно неудобно в этом чертовом костюме. И вот тогда мы перешли на другую сторону улицы и сняли номер здесь, в «Астор Хаус». Ты дуешься?
— Конечно нет, — солгал он, после чего с видом осужденного в ожидании приговора спросил: — Так ты, выходит, влюблена в Цеппелина?
— О нет. С ним не так уж весело, несмотря на все его таланты. Я предпочитаю мужчин остроумных. — Мэй ткнула пальчиком в грудь Моррисону. Он сидел в расстегнутой рубашке, и пальчик очертил его соски. — К тому же высоких и красивых, сильных и мужественных.
Моррисон выпятил грудь, его распирало от гордости.
— Я влюблена…
Как же она мила!
— В Мартина Игана.
— В Игана?
Иган!
— Да. О дорогой, к чему такое лицо? Мне совсем не нравится видеть тебя таким. Я же говорила, что терпеть не могу ревность. Как бы то ни было, мы с Мартином не виделись вот уже несколько дней.
— Дней?
— Ну неделю, возможно. О дорогой, ты только посмотри, как летит время. Мы ведь встретимся завтра в три пополудни, да, милый? А пока я буду тосковать по тебе. — Она снова взялась надевать чулки.
Анна Ломбард, которая, по крайней мере, вышла замуж за своего пуштуна, казалась в сравнении с ней целомудренной. Цеппелин — ладно, бог с ним. Избыток шампанского, головокружительный вечер на балу. Как бы ни было ему больно, Моррисон все-таки мог это понять. Но Иган, этот восторженный болван, — и ее возлюбленный? Когда же это произошло? Проклятие! Он мысленно вернулся в тот день, когда они встретились на стене Тартара в Пекине. Иган что-то говорил о возросшей привлекательности Тяньцзиня. И что-то еще, это осело где-то в подсознании. Удержаться от соблазна оставить ее для себя было трудно… Теперь, оглядываясь назад, Моррисон понимал, что американец на что-то намекал. А он не понял. Боже, какой же он идиот…
Он попытался рационально осмыслить свое положение и отношение к женщине, что сидела сейчас рядом, увлеченно завязывая розовую ленту на затянутом в чулок бедре. Его вдруг захлестнуло волной возмущения, стыда и желания. Я не стану следующим после голландского консула или американского сопляка!
Он резко отдернул ее руку и с силой потянул бант, пока он не развязался.
— Посмотри, что ты наделал! — Мэй смотрела, как чулок съезжает по ноге и морщится на щиколотке. Она надула губки, но не стала наклоняться, чтобы поднять чулок. Как не убрала и его руку, которая вслед за розовой лентой обвила ее бедро. — Это очень дурно с твоей стороны, — сказала она, шире расставляя ноги. — Мы оба опоздаем.
— Мы уже опоздали. И ты, кажется, совсем не сопротивляешься.
— Я могу сопротивляться, — пробормотала она. — Ты этого хочешь?
Когда они наконец расстались и каждый был обречен явиться на свой званый обед с опозданием даже на фруктовый маседуан и сливочный мусс, он был уверен в том, что в ее прощальном поцелуе не было и намека на то, что она любит Мартина Игана.