То был странный год, год Дракона, полный драматических событий, радостного возбуждения, оптимистических ожиданий и риска. Что же до того, что он благоприятствовал вступлению в брак, — так это были всего лишь предрассудки. Мэй не написала ни разу. Моррисон выразил свое отношение к этому единственным словом, которое записал в дневнике: разочарован. Он все пытался вспомнить, что там еще говорил профессор Хо о лисьих душах, — что они по природе своей эфемерны, призрачны. «Когда лисья душа уходит, — говорил Хо, — иллюзия остается на какое-то мгновение, но потом исчезает и она. Звезда сверкнет в небе, тень пробежит по земле, рана заживает, шрам затягивается, и жизнь продолжается».
В середине декабря Моррисон получил посылку от матери. В письме, написанном несколько недель назад, она рассказывала, что ртутный столбик в Джилонге подбирается к ста градусам. Еще она писала, что в доме пахнет приближающимся Рождеством и пропитанный бренди пудинг, завернутый в марлю, висит на кухне, настаиваясь к предстоящему торжеству. Они с отцом с нетерпением ждут каникул, которые, как всегда, проведут в Квинсклифе. Отец предвкушает хорошую охоту на бандикутов и медведя. Читая новости из родного дома, Моррисон как будто слышал голос матери с мягким йоркширским акцентом.
В посылке была и новая антология австралийской поэзии. Он читал до самого рассвета. Ностальгирую по дому, записал он в своем дневнике, прежде чем погасить свет. В ту ночь ему снился старый сон, как он бежит сквозь заросли кустарника. Он улавливал запах эвкалипта, слышал щебет звонарей, крики какаду, жужжание насекомых и собственное сбивчивое дыхание. Во сне он был молод, а объект его охоты скрывался за углом дома.
Конец года был для Моррисона временем подведения итогов. Как всегда методично, он разложил на столе письменные приборы, наполнил чернильницу, натянул нарукавники. Исписанный за год дневник в красном кожаном переплете мягко распахнулся, открывая оставшиеся бледно разлинованные страницы.
В дневнике были записи его расходов на рикш, прислугу и отели, в которых был учтен каждый пенс, и столь же тщательно зафиксированные доходы и сбережения, каждым фунтом которых он чрезвычайно гордился. Здесь же были обрывки сплетен, запомнившиеся анекдоты и шутки, наблюдения о войне и политике. Моррисону надлежало упорядочить все эти впечатления, чтобы передать их потомкам.
Он посмотрел на кисти своих рук, перепачканные чернилами. Бросились в глаза проступающие вены, розовые и сухие костяшки пальцев, россыпь веснушек на коже. Мне нравится твой упрямый и вздорный нрав. Закрыв глаза, он снова услышал ее голос и мелодичный смех. Ее горячее дыхание обжигало шею, а тугие бедра призывно прижимались к его ноге. Он снова увидел ее глаза, а в них соблазн и вызов.
Световой день, желтый, как старый пергамент, угасал за высокими зарешеченными окнами. На кожаных переплетах книг уже были неразличимы названия, и оштукатуренные стены комнаты дышали прохладой. Несмотря на все усилия кипевшего на плите чайника, воздух оставался сухим и больно царапал горло. Его чай давно остыл. Мыши скреблись возле мусорного бака на улице. В камине ворочались прогоревшие угли.
Со двора донеслось шипение жарочного котла; ему даже показалось, что он улавливает запах чеснока. Скоро бой должен был пригласить его на ужин. Ужин на одного.
И снова одинокая трапеза. Компания меня вполне устраивает. Губы Моррисона скривились в сардонической усмешке. По крайней мере, я еще способен развлекать себя сам.
Погасив огонь в спиртовой лампе, он замотал шею шарфом, окунул перо в чернильницу. Как я познакомился с Мэйзи? Разразилась война… Мы с Дюма прибыли на заставу Шаньхайгуань. Это была ночь полной луны, светлая, как день. Встреча с ней преобразила меня. Она вернула меня к жизни, с ней я снова стал молодым… Он писал не отрываясь.
Промокнув чернила, Моррисон перечитал исписанные страницы и со вздохом закрыл дневник. У меня предчувствие, что я снова увижусь с ней. Ломило суставы; все старые раны разом дали о себе знать.
Он уже готов был окликнуть Куана, но вовремя спохватился:
— Чан!
— Да, хозяин. — Его новый бой, сорокапятилетний китаец, робко вошел в комнату.
— Принеси мой p’aotzu. Я иду на прогулку.
— Очень холодно.
— Я знаю.
Возле ворот Тяньаньмэнь Моррисон застал выступление уличного театра. Давали оперу. Под удары гонга молодые акробаты выбегали на сцену с красочными фонариками из рисовой бумаги. Они крутились, кувыркались, прыгали под оглушительный аккомпанемент тарелок, барабанов, флейт, и их фонарики взмывали ввысь цветной россыпью огней. Наконец акробаты взгромоздились друг на друга, изображая пирамиду в форме веера, который открывался, закрывался и снова открывался, создавая иллюзию пионового поля, декорации для оперы «Пионовая беседка». Второй акт был популярной атлетической пантомимой, в которой дрались мужчины, толком не зная, кого колотят — друзей или недругов. Заключительная сцена заставила публику рукоплескать стоя: хрупкая девушка, в роли которой был мальчик по имени Мей Лянфань, танцуя, исполняла арию ангела, посланного богами на землю, чтобы осыпать ее цветами и вернуть утраченную красоту.
Аплодисменты стихли, бумажные фонарики погасли, и зрители начали расходиться. Заплутавший в своих мыслях, Моррисон тупо смотрел на опустевшую сцену. Когда пьеса сыграна — неважно, трагедия или комедия, — все страсти и страдания тают, как сон. Наконец он тоже встал. Подняв воротник пальто и засунув руки в карманы, он побрел обратно, к дому. Закружил первый снег, создавая новый пейзаж из нефрита и серебра, засыпая следы его шагов.