Чтобы ответить на вопрос, что такое художественная правда, каково ее содержание, как она соотносится с понятием «жизненная правда», надо начать с разговора об основном жанре, характерном для всех литератур мира, и в частности для советской литературы, а именно о психологической прозе. Можно сказать, что я почти не знаю произведений, в основе которых не лежало бы подлинное, истинное происшествие. Художественная правда просто немыслима без того, чтобы не отталкиваться от правды жизненной, от какого-то реального факта. Например, все мои произведения, написанные в этом жанре, обязательно основаны на каких-то случившихся со мной или с моими знакомыми событиях. Взять хотя бы сюжеты последних моих книг.
Вот, скажем, «Наука расставания». Роман, основанный на подлинных событиях, свидетелем и участником которых я был, событиях, происшедших во время войны, когда я служил военкором «Известий» на Северном флоте. Описанный в романе случай «пролежал» у меня в памяти больше тридцати лет. Признаюсь, что несколько раз я хотел к нему обратиться, но неизменно останавливало то обстоятельство, что о войне писали уже очень многие. И среди них были настоящие мастера, как, например, Василь Быков. Подняться до уровня такой художественной правдивости было чрезвычайно трудно. Однако внутреннее побуждение было столь сильно, что я взялся за перо. Конечно, я был преображен в другое лицо, и у меня появилась другая фамилия, но основой книги явился подлинно автобиографический материал.
Что касается моих рассказов «Загадка», а впоследствии и «Разгадка» (второй тесно связан с первым), то они также возникли из действительного случая, который произошел очень давно. Я всегда живо интересовался жизнью школы, занимался сбором материала о ребятах, написал несколько произведений, посвященных школе. Как-то девочка-девятиклассница рассказала мне историю, которая меня глубоко тронула. Один мальчик был влюблен в королеву класса — мы таких учениц хорошо знаем. Ею все восхищались, а она, как и подобает королеве, отвергала все знаки внимания. Но однажды мальчик получил от нее очень ласковую записку, в которой она просила, чтобы он немедленно пришел к ней. А дело, надо сказать, происходило на канале имени Москвы. Идти через мост было слишком далеко, и он, не раздумывая, бросился в воду и начал переплывать на другой берег, не зная, что в это время открыли шлюзы. Он плыл, работая одной правой рукой, левой держал над водой свою одежду. Потом, когда почувствовал, что не справляется с мощным потоком, бросил одежду и стал лихорадочно бороться с течением, но обессилел и утонул. Эта трагическая история запомнилась мне на всю жизнь и послужила основой рассказа «Загадка». В работе над рассказом мне очень помог опытный, известный всей Ялте педагог Петр Сергеевич Саньков. Он посвятил меня в жизнь школьников, поведал мне об их взаимоотношениях, привел множество очень интересных примеров того, как складываются эти отношения. Второй рассказ — «Разгадка», написанный на ту же тему, как бы явился продолжением и вышел из «Загадки». То есть я захотел показать, что ту же самую историю можно увидеть другими глазами.
Кстати, роман «Два капитана» тоже целиком возник из подлинной истории, рассказанной мне одним моим знакомым, впоследствии известным генетиком М. Е. Лобашевым.
Короче говоря, факты, заслуживающие пристального внимания и серьезного изучения писателем, встречаются в нашей жизни на каждом шагу. Но дело заключается в том, что писатель не должен позволять себе оставаться к ним равнодушным или безразличным, не должен бояться трудностей, связанных с их художественным воспроизведением. Беда в том, что это происходит еще очень часто. Некоторые литераторы берутся только за темы злободневные только потому, что они злободневны. По этой причине и появляется недостаточность отражения всей панорамы, всей целостной картины нашей жизни. Правда, умение видеть не каждому дано. Но ему можно учиться. Помню, как мой друг Э. Казакевич поражал меня своим умением угадывать занимательные, а порой и захватывающие сюжеты, просто глядя вокруг себя. Он отыскивал их в любой, самой обыденной обстановке, находил их там, где непрофессиональному литератору и в голову не придет искать. В этом смысле он чуть ли не ежедневно давал мне хорошие уроки — наши частые прогулки по Переделкину неизменно превращались в интереснейшие экскурсии по «опытному полю будущей литературы». «Вот, — говорил он, — посмотрите на эту дачу, — и показывал на дом, где жил один писатель, — и вы найдете замечательный, совершенно новый сюжет для повести или даже романа. — И он рассказывал мне этот сюжет. Проходя мимо следующей дачи, говорил: — И здесь есть, о чем стоит написать».
Художественная правда, на мой взгляд, всегда есть следствие работы над подлинностью, над фактической стороной жизни. Ее для более ясного понимания можно представить в виде такой упрощенной формулы: это подлинный факт или случай плюс талант, упорство, мастерство, плюс стремление завоевать и удержать внимание читателя.
По моему глубокому убеждению, писатель, для того чтобы жизненная правда, преобразовавшись в правду художественную, присутствовала в его произведениях, должен обладать еще одним очень важным качеством. Ему нужен твердый, уверенный взгляд на то, что происходит вокруг, и ясное представление о том, что, с его точки зрения, должно происходить. То есть у него должно быть четко выраженное мнение обо всем, на чем останавливается его внимание. А этот уверенный взгляд, как известно, не случаен. Он зависит от нравственной позиции, на которой стоит литератор. Он определяется и характером самого писателя. В этом взгляде, наконец, сказывается даже художественный вкус автора, его пристрастие к определенному жанру, а также то, насколько далек он от других «товарищей по оружию». Одним словом, это очень сложная причинно-следственная многогранная связь, которая представляет собой, в сущности, результат работы, у одних писателей — многолетней, а у других, более счастливых и удачливых, — легко дающейся в руки.
Меня, конечно же, более всего радуют произведения, в которых — на уровне художественном — содержится подлинная жизненная правда. Потому что такие произведения сразу же становятся явлением в литературе. Хотелось бы назвать несколько имен таких авторов. К сожалению, некоторые из них недавно ушли от нас. Без них наша литература в какой-то мере обеднела. Достойны внимания книги В. Тендрякова, очень талантливого, чутко прислушивавшегося к жизни человека. Таким же был Ю. Трифонов. Более энергичен Василь Быков, который пишет о войне с таким мастерством, что вам кажется, что будто вы находитесь рядом с его героями. Он-то как раз умеет превратить свои жизненные испытания в художественную правду, в яркие образцы искусства прозы!
Правда никогда не нуждается ни в красках, ни в маскировке. У правды своя стать. У нее своя, не нуждающаяся ни в каких украшениях — это относится и к стилю — естественная, независимая способность существования. Именно эта независимость отличает ее от правдоподобия. Рассмотрим правдоподобие. Прежде всего надо отметить, что оно часто оборачивается фальшивостью. Эту фальшь легко распознать, хотя иногда, у более опытных подделывателей, уловить ее довольно трудно. И порой это обманывает людей малоопытных или поверхностно разбирающихся в литературе.
Художественное правдоподобие чаще всего вызывается недостаточной глубиной понимания автором того, что происходит вокруг. А ведь именно глубина понимания дает ему возможность нарисовать реальную картину действительности, которая не нуждается ни в каких подмалевках и декорациях, потому что существует сама по себе и ценна сама по себе. И ее можно рассказать в немногих словах. За примерами далеко ходить не приходится. Самые гениальные произведения — это произведения, основанные на простоте, на ясности, но ни в коем случае не на стилевых ухищрениях и словесных побрякушках, на жалких попытках блеснуть во что бы то ни стало. Напротив, они основаны на стремлении сказать скромно и просто о самом важном, о самом нужном каждому человеку. Вот это, мне кажется, и есть основные черты, отличающие образцы правдивой художественной прозы от художественного правдоподобия.
Дань правдоподобию чаще всего отдают те, у кого нет смелости говорить о чем-то вслух, в полный голос. Правдоподобие характерно, как правило, для людей, у которых еще нет ни настоящего жизненного, ни литературного опыта, нет таланта наблюдения, кто еще не приобрел умения писать, другими словами — не овладел искусством передавать свои мысли и чувства и рисовать их просто. Все это самым тесным образом связано с вопросами стиля.
Если оглянуться назад, можно заметить, что лучшие классические произведения нашей прозы, будь то произведения Л. Толстого, Чехова или Достоевского, очень просты и рассказать их не составит труда. Орнаментальная проза уводила от правды. Забота о стиле отвлекала от заботы о глубине замысла и как бы оправдывала этот уход. Многие из этих прежних «декораторов» не заботились о выполнении своего долга перед литературой, так как уходили от жизни. Орнаменталисты существовали уже в двадцатых годах. Есть они и теперь в современной прозе. Я думаю, что такой стиль в большинстве случаев — это все-таки результат неумения выразить свои мысли просто. Но вопрос сложнее, чем кажется. В молодости очень близок к орнаментальной прозе был Леонид Леонов — и тем не менее многие произведения той поры ему удались: это великолепный рассказ «Туатамур», «Записки Ковякина», «Конец мелкого человека». Среди «декораторов» были талантливые люди, например, Ремизов и в еще большей степени Андрей Белый, настойчиво искавший какую-то не разговорную, не жизненную фразу, а придуманную им самим и все же достигавшую результата.
К чему же должно быть приковано внимание сегодняшнего литератора? Мне кажется, основная проблема, которая всегда стояла перед русской литературой — этим она и отличается от других литератур мира, — заключалась и заключается в вопросе: как жить? Как жить, чтобы не упрекать себя в холодности к другому человеку, в собственном малодушии? Как найти смелость и как суметь поставить себя на место другого человека? В нашей литературе всегда была жива идея самопожертвования и такие уже до боли знакомые, но никогда не тускнеющие понятия, как долг, благородство, честь, ответственность. Все это не абстрактные понятия. Они существуют. И не только существуют. Они действуют. И хотим мы этого или нет, но мы, литераторы, должны считаться с идеями и мнениями, которыми живет современное общество, желающее развиваться и стремящееся к всестороннему расцвету. Именно по этой причине самое пристальное внимание литераторов сейчас должно быть направлено на нравственную сторону жизни. Мне кажется, что у прозаика это главный вопрос, главное дело, в отличие от задачи публициста. Публицист должен заниматься вопросами конкретной необходимости, конкретной пользы, конкретных, отчетливо выраженных недостатков. Что касается прозаика (отчасти это относится и к поэту), то он должен быть всегда связан по рукам и ногам идеей писательского долга. Долга прежде всего перед самой литературой. Долга перед обществом, в котором он живет. Он обязан понимать слово «общество» не в каком-то плоском или расплывчатом смысле. Он должен понимать общество как коллектив людей, которые его окружают, которые составляют часть его жизни. Поэтому мне кажется, что вопрос об ответственности писателя перед обществом естествен. Потому что он лежит в основе всех вопросов нравственного воспитания. Об этом, насколько мне известно, сейчас думают многие. Думает вся страна.
Если говорить о типе героя, в котором наша современная литература более всего ощущает потребность, то скажу, что вопрос этот совсем не нов. Он, в сущности говоря, возник еще в двадцатых годах. И всегда это был вопрос о положительном примере. На этот счет у меня свое особое мнение. И я не претендую на то, что его должны непременно разделить другие. Я думаю, что идеальный герой может воздействовать на читателей в гораздо меньшей степени, чем герой отрицательный. Отрицательного героя можно написать так выразительно, что он заставит читателя почувствовать отвращение к злу, притворству, трусости, малодушию. Идея положительного героя, на мой взгляд, страдает неполнотой отражения жизни. Она должна быть поставлена с большей широтой. Речь должна идти о герое художественного произведения как средстве нравственного воспитания и усовершенствования человека.
Ко мне на днях явились три молодых писателя, уже печатающихся, и оставили на прочтение свои произведения. Я добросовестно прочел их и скажу, что они не могут относиться к числу достижений — в них не видно того, что делает человека подлинным художником. Они написаны слишком быстро, без достаточной уверенности в том, что они необходимы. Вот, например, один из них начал разговор с того, что у него уже написано около пятисот рассказов и несколько романов. Но беда-то в том, что все это написано слишком легко. Подобная легкость кажется мне не достоинством, а крупным недостатком. Ведь для того чтобы создать что-то настоящее, серьезное, нужно время. Нужно дать этому произведению напитаться кровью твоего сердца. Только тогда может получиться нечто полноценное, не поверхностное. Иначе, например, работает в литературе Владимир Савченко. Я считаю его своим учеником. Он пришел к историческому жанру и написал прекрасную книгу о Чернышевском, она вышла в серии «Пламенные революционеры». Он сумел поднять труднейший материал! Мне нравятся рассказы ленинградской писательницы Нины Катерли. Она тоже смело берется за совершенно новые, незнакомые темы. Принадлежит она к тому типу писателей, которых можно назвать, по лестному определению Тынянова, универсальными литераторами. Может написать и фельетон, и публицистическую статью, и фантастический рассказ, хорошо работает в психологической прозе. Но таких примеров у нас, к сожалению, немного. Есть люди, которые пишут прозу, но не могут написать критическую статью. Панорама всей жизни может быть освоена полностью только профессионалами высокого класса.
Минусы нашей прозы все еще в том, что она нередко остается поверхностной, недостаточно глубоко проникает в те или иные общественные явления. Нередко она бывает слепа, глуха к тому, что действительно имеет право называться явлением. Надо правильно понять это слово. Явление — это то, что имеет общий характер, то есть важно для всех. Умение разглядеть явление представляет собой драгоценный дар, который дан далеко не всем. Я считаю, что лично мне, например, он дается далеко не в той мере, в какой мне этого хотелось бы. Дар этот был необычайно силен у некоторых наших замечательных писателей — Тынянова, Булгакова, Олеши. Он помогал им добиваться в их произведениях жизненной и художественной правды. У нас есть очень хорошие примеры для подражания. Поэтому страницы любой книги современного писателя должны быть не полем для стилистических экзерсисов и благоприятной возможностью для авторского самовыражения. Эти страницы должны быть естественным продолжением нашей жизни. И помочь жизненной правде закрепиться в современных книгах — долг всех тех, кто имел смелость взяться за перо.
Я получаю много писем, но я отобрал из ответов моим корреспондентам только те, которые представляют собой непосредственный разговор о литературе, очень редко, как это ни странно, возникающий в последние годы между писателями. Вопросы, которые задают мне многие читатели, всегда заставляли меня задуматься над своей работой и были важны для меня как свидетельства современников. Свидетельства, отражающие оттенки времени, в котором мы одновременно существуем.
Вообще говоря, письма читателей бесконечно разнообразны, и я ценю их гораздо больше, чем профессиональную критику, которая редко приносила пользу моей работе. Эти письма можно разделить на несколько разновидностей. Во-первых, в моем архиве хранятся письма, непосредственно указывающие на мои фактические ошибки. Только один пример. Когда я напечатал «Два капитана», один школьник в своем письме доказал, что я неверно прочитал фразу в факсимиле письма лейтенанта Брусилова матери. Он разобрал бегло и неотчетливо написанную фразу и разгадал ее точнее, чем это сделал я.
Во-вторых, бывают письма-исповеди, относящиеся в большей мере к моим корреспондентам, чем к моим произведениям. Авторы этих писем почти всегда женщины, стремящиеся поделиться со мною пережитым как с другом, который, судя по прочитанной книге, способен оценить пережитое или посоветовать выход из жизненного тупика.
В-третьих, приходит много писем от молодых людей, заканчивающих школу, учащихся в институте, служащих в армии, в которых они советуются со мной о выборе жизненного пути. И я горжусь тем, что подчас мои книги помогают им принять это, определяющее всю жизнь, решение. К моему удивлению, я однажды получил письмо от человека, который, прочитав мой роман «Исполнение желаний», увлекся архивной работой и через тридцать лет стал одним из административных руководителей всего архивного дела в СССР. Не буду перечислять многочисленных примеров, когда после прочтения моих книг люди становились летчиками, медиками, полярниками.
В те годы, когда моя трилогия «Открытая книга» подверглась резким и организованным нападкам критики в печати, читательские письма неизменно поддерживали меня, помогая продолжать и закончить трилогию. Опираясь на эти письма, я и думать не думал бросить начатую книгу и приняться за другую, хотя новые замыслы уже мелькали в моих наскоро записанных размышлениях.
Словом, разновидностей писем очень много, и нет нужды в их подробном перечислении. Письма читателей — это всегда камертон общественного мнения, а камертон — это инструмент, по которому восстанавливается нормативное звучание эпохи. Чуткое читательское ухо быстро и легко различает фальшивые ноты как в литературе, так и в жизни.
Но, разумеется, больше всех других писем меня интересуют те, с которыми я не могу не считаться, то есть содержащие суждения, беспристрастно оценивающие достоинства и недостатки моих книг. Дело в том, что у нас, как это ни странно, в литературных кругах с каждым годом все меньше говорят о литературе — явление, полярно противоположное тому, что было характерно для литературной жизни двадцатых — тридцатых годов. На прошедшем в декабре 1985 года съезде писателей РСФСР почти никто не говорил о том, как писать. Вопросы искусства были не просто отодвинуты на задний план, о них не думали, не спорили, они не существовали. Кто-то из выступавших, прежде чем начать говорить о литературе, извинился перед слушателями за то, что он считает необходимым хотя бы мельком коснуться вопроса о литературном труде, то есть сказать несколько слов о специфике литературы как искусства. Это в полной мере относится и к частной жизни писателей. Не читая произведений друг друга, они уклоняются от того, что составляет, в сущности, цель и назначение их жизни. Это кажется странным, почти необъяснимым, но это непреложный факт.
Откуда взялось это молчание по поводу произведений друг друга? От боязни кого-то обидеть, от неуверенности, что нелестное мнение станет известно тому, кто его заслужил или не заслужил? Откуда это стремление к разобщенности, к одиночеству? Или я ошибаюсь, во всем виноват мой возраст? Нет. Я как раз встречаюсь с молодыми писателями, и мы много говорим о литературе. Они присылают мне свои произведения, просят совета, просят рекомендации для вступления в Союз писателей.
Впрочем, необходимо отметить, что не всегда о литературе молчат. Организованы чтения, связанные с наследием Федина, Тынянова, Пастернака, и на этих чтениях, по меньшей мере на Тыняновских, как раз говорят, главным образом, о литературе. И то, что произносится с кафедры, впоследствии проникает в печать или в виде статей о самих чтениях, или сборников, содержащих наиболее интересные и важные доклады. Но эти чтения все-таки принадлежат не собственно литературе, а истории и теории ее, а собственно о литературе пишут читатели в своих подчас проницательных и глубоких посланиях.
Я приведу здесь несколько моих ответов на письма читателей, которые можно разделить тематически. Часть из них относится к моей сказочной повести «Верлиока», другая — к истории работы над романом «Перед зеркалом», третья — к моему последнему роману «Наука расставания». Впрочем, это разделение весьма условно и схематично, так как многие читатели пишут сразу о нескольких книгах, причем иногда не только моих.
Я не упоминаю о том, что в продолжение сорока лет, прошедших с выхода в свет первого издания романа «Два капитана», я не перестаю отвечать на письма школьников и полярников, для которых этот роман, по-видимому, дорог и близок. Конечно, читатели этой книги не ограничиваются только школьниками и исследователями Арктики. Меня спрашивают, кто были прототипами моих героев, какими материалами и жизненными наблюдениями я воспользовался для работы над этой книгой, и т. д. Любимый вопрос молодых читателей касается дальнейшей судьбы героев романа, оставшейся за пределами книги. Это значит, что Катю и Саню воспринимают зачастую как реально существовавших или даже существующих людей.
Вопросы нравственной позиции литератора также глубоко интересуют моих читателей. Об этом говорит, в числе многих других примеров, в частности, моя короткая переписка с философом А. А. Матюшиным. С публикации этих писем, как наиболее содержательных, мне и хотелось бы начать.
Разумеется, чем умнее, глубже письмо моего корреспондента, тем и интереснее и ответственней я стараюсь ему ответить.
Уважаемый А. А.! (Извините, забыл Ваше имя-отчество.)
Признаться, Ваше письмо поставило меня в тупик. Я недостаточно начитан в философии, чтобы оценить Вашу необычайно интересную статью, как она этого заслуживает. Пока можно сказать, что Вы совершенно верно определили мою литературную позицию, которая действительно тесно связана, в частности, со Стивенсоном. Мысли Гёте столь же просты, как и глубоко содержательны. Я перечитаю статью еще раз и тогда, может быть, напишу Вам что-нибудь дельное. Пока скажу, что мысли Гёте о значении традиции необычайно подходят к нашей литературе последних лет и что Ваша статья натолкнула меня на мысль сопоставить два обзора литературы XIX и XX веков. Столкнуть, может быть, одного из сегодняшних критиков с Белинским и показать неотъемлемость традиций как духовной атмосферы для второго и полное непонимание этого вопроса первым.
Сейчас я занят окончанием своей новой книги и вынужден откликнуться на Ваше письмо более чем поверхностными соображениями. Большое спасибо за книгу и Вашу статью.
С глубоким уважением
21 ноября 1982 г.
С вашими соображениями о том, как важно иметь школу, я в полной мере согласен. Тем более что сам в 20-х годах имел счастье не только наблюдать жизнь литературной школы, но и (по касательной) принадлежал к ней. Все, что Вы пишете о необходимости и возможностях школы, вполне совпадает с моим представлением. Более того, я не сумел бы определить понятие «школа» так ясно, как это сделали Вы. Поиски «необходимого» в далеком прошлом — мысль глубокая и побуждающая к дальнейшим размышлениям на эту тему. Лекцию проф. Шпета я слышал в 20-м году не в Ленинградском, а в Московском университете. Я думаю, что его философское наследие как раз и содержит то «необходимое», которое конструирует современную философскую мысль. Но, к сожалению, тогда я был 19-летним студентом-первокурсником и не запомнил ничего, заслуживающего внимания.
О книге Пастернака «Воздушные пути» я написал рецензию, которая будет напечатана в «Новом мире»[175]. Мне кажется (об этом я не написал), что не просто «старая» литература созвучна его прозе, но конкретно русская литература XVIII века, допсихологическая и, так сказать, двухмерная. 3-е измерение, характер, отсутствует (если не считать характера автора). Впрочем, кажется, Пастернак сам пишет об этом в начале «Охранной грамоты».
Любопытное совпадение: в день получения Вашего письма я как раз читал «Полковника Шабера». Это нужно было мне для автобиографических заметок об одном из своих первых рассказов, неопубликованных и написанных под влиянием Лео Перуца «Прыжок через тень» и Амброза Бирса. Из этого следует, что мое отношение к традиции было совершенно определенным, едва я взял в руки перо.
Желаю Вам всего доброго и благодарю за письмо.
16 января 1983 г.
Уважаемый Иван Федорович!
Благодарю Вас за то, что Вы занялись творчеством Вагинова. Вы совершенно правы, он был замечательным и, к сожалению, незаслуженно забытым поэтом. Его стихи я ставлю значительно выше прозы, но и в прозе он занял свое неповторимое место. Я знал и любил его. Мы часто встречались у Тихонова, и, кстати, он присутствовал на том вечере у Тихонова, когда Маяковский прочитал свое стихотворение «На смерть Есенина». В своих воспоминаниях я не случайно упоминал Вагинова как личность, представляющую собой антипод Маяковского[176]. Разительное несходство с ним мне кажется характерной чертой Вагинова. Однако, к моему глубокому сожалению, я ничем не могу помочь Вам. В моем архиве нет стихов, писем, каких-либо других материалов, связанных с Ватиновым. От всей души желаю Вам успеха. Ваша работа имеет бесспорное значение для истории русской литературы…
7 марта 1981 г.
Дорогая Маша!
Спасибо за умное, талантливое письмо. Ты нашла самую определяющую черту этого романа и написала о ней с многообещающей простотой. Дело в том, что в работе над прозой это случается часто, в особенности когда пишешь роман: мучительно и долго обдумываешь центральную мысль, связанную с жанром, стилевой манерой, а потом забываешь ее, погружаясь во множество хлопот, определяющих в конечном счете композицию, характер и прочую хурду-мурду, для которой в теории литературы еще не нашлось подходящего термина. Так, между прочим, было и с романом «Перед зеркалом». На первой странице первой редакции я записал центральную мысль романа, потом — забыл ее и с удовлетворением наткнулся на нее после того, как через четыре года была окончена книга.
Конечно, я писал «Науку расставания» в надежде показать, что война — «это жизнь, а не годы, выброшенные из нее», как ты пишешь. Да, это все та же жизнь, только необычайно обостренная и способствующая, кстати, какой-то странной беспечности: женщины легче отдаются, смерть кажется менее страшной, ревность почти исчезает.
То, что ты написала о себе, меня очень порадовало. Из будущего разговора: с мужем, по-моему, раз в году нужно непременно расставаться (может быть, не каждый год). Равенство уступок должно быть на высоком уровне. Чем легче будешь прощать ты, тем легче будут прощать тебя. Это предисловие к нашему будущему разговору…
25.11.83
Комментарий:
Маша Чудакова недавно кончила Московский университет и работает теперь в издательстве. Строки, относящиеся к семейной жизни, отвечают на некоторые вопросы, связанные с недавним замужеством моей корреспондентки.
Дорогой Ефим Исакович!
Вы не ошибаетесь, я писал роман «Перед зеркалом», пытаясь нарисовать эволюцию художника от юности к зрелым годам с постоянной борьбой Духа и Мысли. Правда, эта задача отнюдь не имела практического, заранее обдуманного намерения, но, кончая роман, я нашел в своей записной книжке примерно эту мысль, ту самую, которой посвящено Ваше письмо. По-видимому, она действовала непрерывно, хотя и почти бессознательно, и по мере работы глубоко спряталась среди деталей ежедневной писательской работы, ставившей перед собой совсем другие привычные задачи.
Как раз творчество Платонова представляется мне прямо противоположным примером. Проповедничество, которое всегда было и осталось характерной чертой русской литературы, как раз в высшей степени свойственно Платонову, может быть, потому Вы им и занимаетесь. Западноевропейская литература никогда не имела для Платонова такого значения, как для меня. Его загадки, мне кажется, парадоксально связаны с самими глубокими загадками русской истории, а его простота происходит от простоты русской литературы восемнадцатого века. Чувство, с которым я всегда читаю его, прежде всего — удивление. Как ни странно, он ближе к первоначальному восприятию мира, свойственному детству. Для меня лестно, что Вы ставите мой роман «Перед зеркалом» рядом с его творчеством. Он современный писатель, опирающийся на понимание столетий русской истории. И мое единственное утешение, что у меня все-таки оказался свой путь, традиции которого проследить, в общем, не особенно сложно.
Что касается Платонова — это еще никому не удалось. На мировую магистраль современную русскую литературу вывел Булгаков, а не Платонов, для которого классические традиции никогда не были насущно необходимы. Мне кажется, что если бы ему хватило чувства, заслоняющего разум, он стал бы писателем, для которого узок европейский масштаб. Для нашей страны его судьба естественна, он из тех, кто не задерживается в литературе, а остается в ней навсегда. Конечно, если считать по большому счету.
Что касается романа «Перед зеркалом», то его творческая история рассказана в статье «Старые письма», в 8-м томе моего собрания.
Я думаю, что если жена Платонова еще жива, она может многое сообщить Вам о нем и его произведениях. Кстати, они еще не все опубликованы, может быть, она разрешит Вам прочесть их. Философскими аспектами его деятельности и влиянием на него философа Н. Ф. Федорова занимается Светлана Григорьевна Семенова, смотрите ее статью в «Прометее», кажется, в 11-м сборнике[177].
17.1.84
Андрея Арьева я знаю давно. В начале 60-х годов он прислал мне письмо, в котором сообщал, что собирается писать диплом о моих романах. Я ответил, между нами завязалась переписка, которая продолжается, правда с длительными перерывами, и по сей день. Он ленинградец и печатается, главным образом, в ленинградских журналах. По моему мнению, он один из самых глубоких наших критиков. Его основная черта — умение почувствовать в любом современном произведении его исторический смысл. Он мыслит всей совокупностью исторических представлений в деле развития литературных направлений и школ. Поэтому он измеряет ценность художественного произведения не его быстротекущей злободневностью, а местом в долголетнем, медленно развивающемся процессе движения всей литературы в целом. Но сам он развивается как критик и мыслитель довольно быстро. В этом легко убедиться, сопоставив его письма молодых лет (некоторые из них я опубликовал в моей книге «Вечерний день») с нынешними суждениями о положении в литературе.
В. А. Каверину
26.6.85
Дорогой Вениамин Александрович!
Только сейчас — я еще в мае уехал в Михайловское — мне переслали «Письменный стол», за который я с благодарностью и засел. В первую очередь привлекла меня и заставила задуматься необычная для современного писателя внешняя уязвимость, незащищенность авторской позиции в книге. В Вашем умудренном простодушии, позволяющем с равной открытостью приводить о себе как несомненно уничижительные, так и явно хвалебные отзывы современников, таится сила, которой критика уже не страшна. Вспоминается XVIII век, Просвещение, неэгоцентрический эгоцентризм его представителей, сделавших длину человеческой жизни мерой исторической периодизации — со всеми радостными для человека последствиями из этого постулата. Быть может, просветители слишком понадеялись на человеческий разум, но это была благородная надежда. Ей сопутствовало важнейшее этическое кредо: человек по своей природе добр. Исторически просветительство привело к обособлению личности, к ее отчуждению. Но трудно не признать справедливой борьбу за свободу мысли, борьбу за культуру, которыми это движение было вдохновлено. В просветительстве есть все-таки неистребимый положительный заряд. Нет почти ничего симпатичного в личности Вольтера, но его творческое сознание воплощало идеи века с железной логикой. Финал «Кандида» тому выразительнейший пример: «Нужно возделывать свой сад». Вольно позднейшим скептикам видеть в этом желании формулу эскапизма. Тут важно иное — сад есть сад и его плодами, если он хорошо возделан, дольше и удачнее всего пользуются другие: и современники, и, еще успешнее, потомки. Колючей проволокой этот сад надолго не обнесешь, даже если рассматривать его метафорически, как «сад души». Именно так, кажется, понимал дело Маяковский: «вам завещаю я сад фруктовый моей цветущей души». Сад есть, хотя сам поэт, как и всякий поэт, — «весь боль и ушиб». Впрочем, «всякий», но не Пастернак…
Я несколько отвлекся, но Ваша книга — это и есть история «возделывания своего сада», плодов у которого — в избытке уже сейчас. Вы зовете попастись в нем друзей, но он открыт для всех. Ваш пример — ярчайшее свидетельство того, как писатель, занимаясь всю жизнь своим писательским ремеслом, вырабатывает в результате высокоэтическую, ясную и осуществимую положительную программу.
Две превосходно выраженные Вами мысли кажутся мне ключевыми для понимания всей книги (они, на мой взгляд, имеют прямое отношение к теме «просветительства»).
Первая — из письма Лакшину — о том, что мы выиграли войну, «потому что в эти годы нам для себя было ничего не надо». Вторая из заметок о Пастернаке — о том, что «простота правды не может заменить размаха молодости, набирающей силу».
В первой мысли как раз есть та «простота правды», силу которой может только почувствовать (но не выразить) молодость со всем ее размахом. И вся Ваша книга — это запечатление простой, безыскусной, но просвещающей правды. Хотя, как ни странно, правды человеку, действительно, мало. Ему нужна еще и непроизвольность жизни — с заблуждениями, ошибками, трагедиями, со всем тем цветущим многообразием, которое дает молодость. Потому она и погружена в себя, что слишком велик выбор, слишком много неведомых душевных струн задевает жизнь. Их звучание до поры заглушает все. Состояние, по которому в поздние годы человек не может не испытывать род ностальгии. Пастернак, гениально уверенный, что он летом 1957 года был так же наполнен душевно и физически, как и летом 1917-го, что он по-прежнему юношески привлекателен (нет сомнения, что он сам себе очень нравился), имел право и возможность лукавить с собой, отрицая свою «былую» сложность. Добавим, что эта уверенность и это лукавство имели под собой почти незыблемое философское обоснование, заключающееся в его романтическом «почвенничестве». Но все-таки у него-то как раз путь к простоте был чреват утратами больше, чем у кого-нибудь другого, в чем я с Вами совершенно согласен.
Вернемся, однако, к «Письменному столу», к Вашему восхождению к «простоте правды». Нескрываемое Вами юношеское честолюбие, о котором, помимо Ваших признаний, можно судить и по отчаянно оригинальным рассказам «Мастеров и подмастерий», и по таким центральным персонажам, как Ногин или Трубачевский, должно было раздражать не только Ваших недругов, но и, возможно, близких Вам людей. Они могли опасаться, что Ваш путь для русского писателя излишне замысловат и внеэтичен. Однако Ваше отношение к писательскому труду, к «возделыванию сада», оказывается, едва ли не само по себе ведет к выработке кристальной этической доминанты. Признайтесь, что Вы хотели бы, чтобы Ваши книги «исправляли нравы». Иначе нет не только необходимости, но и смысла так «бичевать пороки», как Вы это делаете, скажем, в «Двухчасовой прогулке», заставив одного из главных мерзавцев чуть ли не подохнуть в канаве под забором. Все это идеи, укорененные в веке Просвещения. Предполагалось, что, высвеченное солнцем разума, зло испарится прямо на сцене. Просветители ошиблись в надежде увидеть плоды своих трудов, но они не вовсе ошиблись… Известная древним калокагатия[178] — в природе искусства… В природе искусства и иное — «игра на понижение», эффектные попытки объяснить высшее через низшее, а не наоборот, как это свойственно, скажем, строго религиозным мыслителям…
Как видите, в Вашем «собрании пестрых глав» мне почудилась некая высшая логика, до которой я большой охотник.
Вторая существеннейшая проблема, на которую наталкивает Ваша книга, это проблема жизни человека в истории, проблема нравственной обязанности мыслить исторически. Может быть, это даже главное в книге. Особенно сегодня, когда так называемый «информационный взрыв» на деле отбил у нас историческую — если не всякую — память. Человечество действительно накопило информации с избытком, но разливает ее по поверхности, не допуская вертикальной исторической проекции и перспективы. Хваленая документальная достоверность современного искусства на деле оборачивается очерковой эфемерностью, мелкостью случайно увиденных броских примет чужой жизни. Потребность читателя в документе глубоко обоснована, это тяга к историзму (документ — уже история), тяга к правде. Но документ не должен служить для сенсаций, для «новостей дня», для развлечения публики. Такой «документ» два раза никто просматривать не станет. Он и изготавливается для разового пользования — как, например, «Альтист Данилов». Ваш разбор этой вещи мне показался блестящим. Забавно, что при всем нескончаемом потоке информации знают-то все одно и то же — сами того не подозревая: Высоцкого, какую-то Ротару да хоккей с шайбой. Вместе с Вами предпочитаю Троллопа и Ахшарумова с Заяицким. Как говорил Пушкин, «уважение к минувшему есть первый признак человека просвещенного», а пренебрежение своим прошлым — свидетельство «дикости и невежества».
Как вижу, вместо письма у меня получился какой-то «реферат», весьма абстрактный к тому же. Отправная точка у меня была вполне конкретной — мысль о Вас как о представителе «Нового Просвещения», весьма, на мой взгляд, необходимого и современного. Кстати, и «приключенческий» дух Ваших книг в него укладывается. Вспомните, что главный герой XVIII века — Робинзон Крузо. Как бы к просветителям ни относиться, «философию истории», понять которую сейчас важнее всего, первыми разработали они. А в таких Ваших вещах, как «Двойной портрет», историческая жизнь не просто зримо совпала с жизнью автора, но сверена с ней по одной минутной стрелке. Мне кажется, этот роман Вы должны как-то особенно выделять среди остальных. Хотя «с точки зрения вечности» — я с Вами согласен — самая совершенная Ваша вещь, наверное, «Перед зеркалом». Однако какая она еще будет, эта вечность? Впрочем, сегодня я как раз в эмпиреи и залетел. Бывает, что с большим увлечением думаешь о «Художник неизвестен», об «Исполнении желаний» или о таких двух Ваших «странных» последних книгах, как «Вечерний день» и «Письменный стол».
Искренне благодарен Вам за те неожиданности, которые для меня в них спрятаны. Выходит ли у Вас еще что-нибудь в этом году?
Надеюсь, что Вы, как всегда, за «письменным столом»?
Всего Вам доброго! Ваш Андрей Арьев.
К сожалению, он до сих пор недооценен как критик, но я убежден, что это вскоре произойдет, возможно, после того, как появится его первый сборник статей.
Вот что я ответил ему:
А. Ю. Арьеву
Дорогой Андрей!
Я получил Ваше умное и талантливое письмо и, откровенно говоря, затрудняюсь на него ответить. Ваше смелое сопоставление века Просвещения и века Мнимого просвещения поразительно и ведет к неожиданным выводам. Пропасть между словом и делом расширяется, и никогда еще она не была так отчетливо определена, как это сделали Вы. И Вы правы, думая, что я инстинктивно стремлюсь (и всегда стремился) к задаче Просвещения, и не моя вина, что из этого до сих пор ничего не выходит. Положение даже ухудшилось за последние шестьдесят лет. Но идол Просвещения всегда будет стоять перед глазами подлинных литераторов, потому что надо же кому-то все-таки поклоняться. Литература давно перестала быть для меня только личным делом. Инерция не имеет никакого значения. В 20-х годах был выбор между злом и добром как скрытыми идеалами сознания. Столкновение их стало не фабулой, а именно сюжетом того, что я всю жизнь пишу. Я не одинок, идол протягивает мне руку и даже не слишком настойчиво требует, чтобы я ему помогал. Литература заблудилась в море слов, направлений нет, но это не мешает ей, потому что, оказывается, задачи публицистики далеки от искусства. Я чувствую, что Ваше письмо, так же как и мое, нуждаются в разговоре. Не собираетесь ли Вы в Москву? Был бы сердечно рад с Вами повидаться. Все говорят о себе, никто не думает о литературе в целом. Это не может продолжаться более ста или двухсот лет, поэтому Вы правы, измеряя историю не десятилетиями, а столетиями. Для русской литературы эту возможность открыл Лихачев…
12.7.85
Я хочу привести еще одно письмо к А. Арьеву, чтобы показать, что между нами идет серьезный разговор, полезность которого для меня очевидна. Думаю, что она очевидна и для него.
Мне кажется, что Нина[179] уже передала Вам мое мнение о том, что Вы сильнее в Ваших суждениях о художественной прозе, чем о критических и историко-литературных исследованиях. Это видно даже и по Вашим письмам ко мне.
Вы правы, что нравственный климат эпохи определяется отношением людей к жертвам произвола. И правы, думая, что «Наука расставания» — роман не об этом. Сравнение этого романа с «Двойным портретом» неправомерно: «Двойной портрет» писался в совершенно другое время, вариант, напечатанный в Собрании сочинений 63–65 гг., значительно отличается от отдельного издания, которое было опубликовано после звонка в издательство из ЦК. Разумеется, я и думать не думал показать, что отец Тали невзначай, как Вы пишете, подпортил всем жизнь. Он написан пунктирно, и это правильный ракурс, потому что в сознании сражавшихся — а сражались все, и в тылу и на фронте, — я не мог и не должен был рассказывать о трагедии отца. Показывать его изнутри я не мог. Окидывая книгу одним взглядом, он даже по жанровым причинам не мог быть показан изнутри (допустим, что это было бы возможно). Кроме того, Вы и фактически неправы — в жизни Тали он и должен занимать то место, которое он занимает. И не надо думать, что неопубликованные куски романа проливают более яркий свет на эту фигуру. Единственное, с чем я согласен, это то, что религиозность отца надо было бы убрать, а взамен этого подчеркнуть, что, в сущности, Таля видит его впервые.
В заключение должен сказать, что я этим романом недоволен, — мне мешала автобиографичность. Если бы я писал не о себе, я бы с большей тщательностью выписал то, что с железной необходимостью должно составлять роман, а между тем о многих страницах этого сказать нельзя.
О развитии большого таланта, загубленного незаслуженным непризнанием, я собираюсь написать новый роман. Если хватит пороху. Пороху маловато…
Крепко жму Вашу руку, Ваш Каверин
3. XI.83
С Гери Керном я переписываюсь много лет[180], с тех пор как он, занимаясь историей советской литературы, открыл письма к моему другу Льву Лунцу[181].
Г. Керн нашел на чердаке дома в пригороде Лондона у младшей сестры Лунца Женни Горнштейн чемодан с письмами К. Федина, К. Чуковского, И. Эренбурга, М. Слонимского, Ю. Тынянова, М. Зощенко, Е. Полонской и др., адресованными Лунцу. Приехав в Москву, он передал копии этих писем в Центральный государственный архив литературы и искусства, а второй экземпляр мне. Это был высокий красивый молодой человек, глубоко изучивший историю русской литературы и продолжавший заниматься ею, будучи преподавателем одного из американских университетов.
Мы знакомы уже больше двадцати лет, и из писем его ко мне нетрудно было заключить, что жизнь Гери сложилась далеко не так, как ему хотелось. Наши литературные отношения давно перешли в дружеские, и он откровенно пишет мне о своих удачах и неудачах. Отвечать он просил меня по-русски, потому что боится забыть русский язык. Опасения эти не случайны — он потерял работу преподавателя, стал редактором университетской радиостанции, переехал в Калифорнию и занялся переводами с русского, очень ценными, потому что в Америке плохо знают нашу литературу. Он перевел и отредактировал Хлебникова, перевел, сопроводив примечаниями, вступительной статьей и библиографией, полный текст «Перед восходом солнца» Зощенко и занялся наконец собственной прозой.
Я познакомился с ней и нахожу, что он талантливый и незаслуженно оставшийся за бортом литературы писатель. Впрочем, он утверждает в иных своих письмах, что в Америке нет литературы. Не думаю, что он прав, но ясно одно, что для того, чтобы пробиться в литературу, молодой писатель должен удовлетворить требования, которые чужды его таланту.
Г. Керну
<конец 1980 г.>
Дорогой Гери!
На Ваше письмо от 25 ноября я отвечаю с опозданием вследствие той же причины, по которой Вы так долго не могли мне написать: я работал и продолжаю работать над новой книгой — сказочной повестью. Название ее «Верлиока». Оно взято из русского фольклора и означает чудовище или воплощение зла. Ваше письмо обрадовало меня. От него веет энергичной деятельностью, которая, как известно, всегда внушает надежду на лучшее. В особенности хорошо, что Ваши намерения опубликовать новое произведение, по-видимому, осуществятся…
Я очень рад, что Вам понравился «Вечерний день». И Вы правы, что эта книга могла бы быть значительно полнее. Что касается писем Лунца, Вы просто забыли, что в свое время оставили мне их ксерокопии. Но «Завещание царя» — этот неопубликованный сценарий Лунца я не читал и ничего о нем не знаю. Подольский, к сожалению, скончался 2–3 года тому назад. Сборник произведений Лунца нам не удалось опубликовать. Но архив Лунца Подольский успел собрать и передать в ЦГАЛИ. Я очень высоко ценил его и глубоко сожалею о его кончине. Разумеется, Вы совершенно правы, высоко оценив значение периода 20-х годов для нашей литературы. Ваша работа в университетской радиостанции, о которой Вы упоминаете в письме, кажется мне очень интересной и важной для русской литературы. Действительно, американцы плохо знают ее, но, судя по Вашему письму, они не лучше знают и собственную литературу.
Каждый вечер я так же, как, вероятно, и Вы, слушаю музыку, и в частности Шостаковича, который, мне кажется, еще недостаточно оценен, вопреки его всемирной славе. Заранее благодарю Вас за Ваше намерение прислать мне книгу, когда она будет закончена и напечатана. От всей души желаю Вам успеха.
У меня начало выходить восьмитомное Собрание сочинений. На днях я вышлю Вам первый том. Надеюсь, Вам будут интересны ранние рассказы единомышленника Лунца. Ведь Вы не потеряли интереса к его творчеству, правда?
Конец 80-х годов
Спасибо за письмо и за Вашу новую повесть. Откровенно говоря, я прочитал ее не без труда, хотя с точки зрения американского читателя она, по-моему, написана превосходно. Не могу сказать, что я в полной мере понял ее, но не менее важно другое — я убедился в том, что у Вас талантливое и оригинальное воображение и что Вам надо, как я это когда-то решил для себя, только одно: писать и писать. В повести меня заинтересовало противопоставление первой ее части второй, на первый взгляд немотивированное, хотя для того, чтобы изобразить фантастическое видение Черной Птицы, необходимо было подготовить саму возможность этого видения; и следовательно, нарисовать объективный характер человека, что само по себе очень трудно и свойственно гораздо больше для психологической прозы, чем для таких неожиданных произведений, как Ваше.
Мои познания по научной философии очень бедны, и, чувствуя, что Вы вложили в эту повесть какую-то оригинальную мысль, я не мог бы пересказать ее своими словами. Сравнивая повесть с Вашими пьесами, я вижу, что у Вас какой-то свой путь, может быть еще далеко не проявившийся в полной мере. Боюсь, что этот путь может очень долго не привести к успеху, но, по-видимому, Вы, как истинный литератор, и не стремитесь к такой мелочи, как успех. Впрочем, все это неопределенно, гадательно, и я бы на Вашем месте показал бы Ваши произведения какому-нибудь более философски образованному человеку, чем я. Впрочем, вспоминаю, что, как Вы писали, Ваши пьесы имели успех. Мне трудно судить о литературной атмосфере в Америке, поэтому понятие успех Вы должны понимать не в русском, а в американском смысле…
Неужели Вы оставили так удачно начавшиеся занятия историей русской литературы?
22.7.83
Дорогой Юрий!
Спасибо за Ваше сердечное письмо. Меня глубоко интересует, как Вам работается и живется. Хотя, признаться сказать, это мне очень трудно представить. Одно мне ясно, что Вы живете как бы «вместе с нами», разделяя все заботы и надежды нашей литературы. Близко мне и то, что Вы читаете Анненкова, Вяземского, Катенина. Это делаю и я в свободное время. И это чтение помогает мне думать, работать, жить. Достоевский играет такую же большую роль в Вашей жизни, как и в нашей. Это тоже один из бесчисленных мостов, связывающих всех, кто не может жить без любви к русской литературе. Вы пишете о потерях. И у нас, в особенности если говорить о моем поколении, становится все пустыннее. Что делать! Мне было отрадно узнать, что Ваши друзья знают обо мне и относятся ко мне с симпатией. Передайте, пожалуйста, привет Вашим близким, и я был бы очень рад прочесть стихотворения Марины, а Вашему другу дирижеру, может быть, будет приятно узнать, что я без музыки не могу ни жить, ни работать.
Я разделяю Ваши тревожные предчувствия. Думаю, что их, к сожалению, разделяет весь мир. Но Вы правы: что поделаешь? Однако странная, быть может, детская надежда не оставляет меня — я всегда был, если так можно выразиться, «фаталистом-оптимистом». Вы очень радуете меня своими отзывами о книге «Вечерний день». И у нас она понравилась многим. Однако эта книга далеко не неисчерпаемый колодец, как Вы пишете. Для меня это лишь бледная тень моего архива, который я начал собирать уже после войны, когда, сняв форму, вернулся к своим книгам и рукописям. Охотно пришлю Вам свои снимки. Извините, что я отвечаю Вам с таким опозданием. Но у нас не бастует почта, и надеюсь, что письмо скоро доберется до Вас. Опоздание объясняется тем, что мы с Лидией Николаевной ездили на Рижское взморье и недавно вернулись.
Я перечел Ваше письмо, в котором Вы задаете мне сложный вопрос: как удалось мне оградить свое сердце от зла. Конечно, Крачковский научил меня многому, но далеко не только мой дорогой. Игнатий Юлианович, с его рыцарской вежливостью, но и Тынянов, и мой старший брат, и многие другие. Но вообще говоря, никто бы, конечно, не научил, если бы природа не одарила меня чувством отвращения к подлости и предательству. «Обман доверия» всегда внушал мне ненависть и презрение. Впрочем, если судить по «Освещенным окнам», пожалуй, можно сказать, что я сам в этой композиции личности принимал немалое участие. В заключение мне хочется сказать, что и я глубоко ценю нашу переписку. Иногда мне представляется, что Вы живете где-нибудь в Тарту, где, кстати сказать, находится один из наших лучших филологических центров.
6/Х—81
<1981>
Я рад, что Вы в моих книгах угадываете то, на что я по необходимости или потому, что эпистолярная литература, в сущности, для нас забытый жанр, или опускаю, или лишь намечаю… Наша переписка представляет собою счастливое исключение. Мы-то действительно не можем обойти литературу, без которой жизнь бессмысленна и ничтожна. Меня очень интересует Ваша работа над «Пиковой дамой», повестью, в которой, сколько я ее ни перечитываю, остается для меня множество неразрешимых загадок. Очень интересно, какие Вам удалось разгадать.
Спасибо, что Вы так сердечно написали о Ю. Н. Тынянове. По-прежнему значительную часть моей жизни занимают хлопоты о его наследии. Готовится и, я надеюсь, в будущем году выйдет большой сборник воспоминаний о нем[182] — его учеников и друзей, среди которых и Эйзенштейн, и Козинцев, и, разумеется, Шкловский. Вы правы, говоря, что каждая черта в его жизни приобретает с годами все большую весомость. Это чувствуется в многочисленных упоминаниях о нем в наших журналах. Но значительность Ю. Н. Тынянова как явления заставляет подчас скрещивать клинки.
Пока еще трудно сказать, какими характерными чертами отмечено в нашей литературе начало 80-х годов. Наиболее значительная — безусловное признание Пастернака, произведения которого, наконец, начинают печататься в возрастающей мере. Кажется, будет издана его проза. Но это в конечном счете все-таки единичный, хотя и глубоко характерный факт. Есть и другие, давно не печатавшиеся произведения (первоклассная пьеса Эрдмана «Самоубийца» после пятидесятилетнего перерыва, вероятно, войдет в театральный репертуар). Но заметны не только единичные, но и существенные в самом общем смысле новые явления. Я имею в виду вторжение в нашу прозу фантастического и даже надидеологического течения. Мне кажется, что оно открылось с появления «Мастера и Маргариты» Булгакова. Мне кажется, что именно оно теснейшим образом связывает дореволюционную и послереволюционную литературу. Читали ли Вы книгу, названную строкой из Пастернака «И дольше века длится день»? Ее написал Чингиз Айтматов, до сих пор не казавшийся мне писателем, заслуживающим внимания. Книгу «Альтист Данилов» В. Орлова считают «Булгаковым для бедных». Это хлестко, но неверно. Несмотря на многочисленные ее недостатки, в ней чувствуется новизна. А это означает, что наша литература на месте не стоит.
Я тоже не склонен переоценивать влияние Запада на русские умы. Во всяком случае, «вызревание мудрости», о котором Вы пишете, едва ли связано с этим влиянием. Нельзя, однако, не отметить, что это вызревание идет медленным и мучительным путем. Читая Ваше письмо, я позавидовал Вашей молодости. Мне уже не под силу с такой остротой воспринимать новые впечатления. Приглашение в Париж лежит нетронутым уже довольно долго. Послать ли Вам первый том моего восьмитомного Собрания сочинений? Он дорог мне тем чувством беспечности, которое я уже давно потерял. Передайте сердечный привет всем Вашим близким. Очень жалею, что я едва ли когда-нибудь увижу их. Впрочем, кто знает!
Я только что вернулся из Ялты, где три недели (это для меня очень много) решительно ничего не делал. Теперь, после сдачи в набор второго издания моей книги «Вечерний день» и пятого тома собрания сочинений, собираюсь вернуться к сказочной повести «Верлиока». Думаю, что она прибавит кое-что новое к той фантастико-психологической прозе, которая понемногу занимает свое место в нашей литературе.
Извините, что отвечаю Вам с опозданием — так много работы, что до переписки, даже дорогой для меня, трудно дорваться. Я рад, что Вас радуют мои письма, — все-таки в какой-то мере они представляются мне эхом, которое, хотя и невнятно, доносится до Вас с родины, которую Вы не можете не любить. Слова Пушкина тут едва ли подходят, а Толстой бьет в самую точку. Непременно пришлите мне стихи Марины. Я разбираюсь в поэзии хуже, чем в прозе, но, может быть, смогу сказать о них несколько дельных слов. Я в свою новую повесть[183], которая пойдет в № 1 «Нового мира», вкатил стихи моей внучки, хотя она вовсе не поэтесса, а студентка 2 курса биологического факультета.
Меня очень интересует Ваша интерпретация «Пиковой дамы». Я считаю ее одним из самых загадочных произведений Пушкина. Читаю и не перестаю поражаться. Завидую Вам, встречающему много русистов. И вообще завидую Вашим поездкам, которые для меня уже, к сожалению, кончились. С моим отвратительным сном лучше не покидать домика в Переделкине, в лесу, который в этом году необычайно красив. После оттепели он замерз, и причудливые картины, смело нарисованные самой природой, открываются за каждым поворотом. Да, у Вас была очень интересная поездка, но я не могу согласиться с тем, что русские, вопреки своему уму, слишком индивидуалистичны. Самые талантливые из них как раз умеют шагать через собственную индивидуалистичность. Может быть, то, что Вы пишете, относится к русским, вынужденным быть индивидуалистичными, поскольку им больше ничего не остается. Мысль о международной конференции (на темы, связанные с русской литературой?) мне кажется значительной и интересной. В Париже в конце ноября прошел коллоквиум под коротким названием «Тынянов». От нас ездила Мариэтта Чудакова и говорит, что коллоквиум удался. А в мае мы устраиваем коллоквиум под таким же названием на родине Юрия Николаевича, в городе Резекне. Кстати, это близко от Вашего любимого Тарту.
Ваша интерпретация «Пиковой дамы» кажется мне очень остроумной, но многое угадано лишь приблизительно и обязано более воображению, чем доказательствам. Впрочем, это, вероятно, результат именно краткости. В частности, мне кажется, что Лиза не похожа на Гретхен. Да, в рассказе много намеренных загадок, но к ним, мне думается, надо искать простой ключ.
22.12.81
Ю. Глазову <1982>
Я давно прочел Ваши статьи, но ответить немедленно помешала болезнь. Статьи читаются с глубоким интересом. Хотя слишком острое сопоставление исторических периодов кажется мне неубедительным как у Бердяева, так и у Вас. Подобные сопоставления, с моей точки зрения, не продвигают вперед изучение Достоевского в историко-литературном значении. Многое ново и, даже больше, поражает своей новизной. Многое заставляет вновь вернуться к тысячу раз прочитанному Достоевскому для того, чтобы убедиться, в чем Вы правы, а в чем нет. Короче говоря, Ваши статьи настоятельно требуют спора, такого спора, который обострил отношения между Тыняновым и Шкловским в начале 30-х годов. Впрочем, я совсем забыл, что письма, отражающие этот спор, не опубликованы, и следовательно, мое замечание не имеет для Вас никакого значения. Жаль, что многие работы, на которые Вы ссылаетесь, незнакомы нашим литературоведам. Я к ним принадлежу. Мне изучение Достоевского и толкование его казалось непостижимо сложной задачей, на которую я не решался, боясь напрасно потерять время и не достигнуть даже призрачного результата. Одновременно с этим письмом я посылаю Вам свою новую книгу, в которой две или три страницы посвящены Достоевскому[184]. Едва ли они покажутся Вам значительными. В сравнении с той глубиной, в которую заглянули Вы, это — беглые профессиональные впечатления…
Комментарий:
Я никогда не видел Юрия Глазова и, до получения писем от него, не знал ничего о его существовании. Но интерес к нашей литературе и очень сочувственное отношение к деятельности Ю. Н. Тынянова послужили основой для нашей переписки. Перечитывая теперь эти письма, я думаю, что автор их все же плохо представляет нашу жизнь, нашу культуру и развитие нашей литературы. Так, например, вопрос: «Как удалось Вам оградить свое сердце от зла?» — теперь кажется мне наивным.
Этим вопросом я занялся уже в зрелые годы, когда ко мне стали приносить свои произведения начинающие писатели. Я знал, что Флобер долго не позволял печататься Мопассану, так долго, что чуть ли не через десять лет Мопассан напечатал «Пышку», сразу поставившую его в ряд видных французских писателей. Но я не знал, каким образом Флоберу удавалось удерживать Мопассана от публикации его произведений. Как он учил его? Может быть, мне удалось бы найти ответ на этот вопрос лишь от самого Мопассана. Что делать с рукописью, написанной неопытной рукой человека, любящего литературу, но далекого от постижения тех особенностей, которые делают ее подлинным искусством?
Я был погружен в эти размышления, когда в 1967 году ко мне явился Владимир Савченко, бывший старший лейтенант, окончивший суворовское училище и впоследствии поступивший на факультет журналистики. Это удалось ему не без труда. Ко мне он принес свои первые рассказы. Я прочел их и попросил его снова приехать ко мне.
«Я не знаю, как мне научить Вас писать хорошую прозу. Я могу только сказать Вам о тех чертах, которые отличают Вас от начинающих авторов многих прочитанных мною произведений. У Вас редкий дар — Вы умеете видеть за фактами, которые кажутся незначительными, явление — то есть то, что свойственно не одному факту, а тысячам, подобных ему. Такое свойство увидеть общее за частным обещает многое, но способность выразить ее у Вас еще недостаточно развита. Для этого надо научиться прежде всего тому, что я назвал бы мелодией прозы. Как мне учить Вас писать, я не знаю. Продолжайте работать и привезите мне все, что Вы напишете за ближайшие полгода».
Я вчитался в рассказы, которые он мне оставил, и стал думать, что сказать, когда он придет ко мне. Я размышлял над вопросом: как научиться учить? Так учить, чтобы не погасить искру дарования, а, напротив, заставить ее разгореться. Я пытался найти в его еще неопытных писаниях только то, что, без всякого сомнения, принадлежало ему, и никому другому. И мои поиски увенчались успехом. Когда он снова пришел ко мне, я знал, что ему советовать, от чего предостерегать, чему надо учиться и что у него выходит само собой. При нем я прочитал вслух один его рассказ, сопровождая его замечаниями и стараясь, чтобы эти замечания не заставили его подражать моей собственной прозе. Он слушал, не записывая — у него была превосходная память.
Прежде всего я отметил то, что мне показалось бесспорными достоинствами: способность вводить читателя непосредственно в курс дела, т. е. начинать так, как начинал Пушкин: «Гости съезжались на дачу», и как, следуя ему, начал «Анну Каренину» (в одном из вариантов) Лев Толстой. Меня не смущало то, что пример относился к гениальным писателям — ведь Толстой как раз учился у Пушкина. Мне понравилось, что в первых рассказах не было ни малейшей надежды на успех, достигаемый подчас нелитературными средствами. И наконец я сказал, что ему удается поэзия прозы.
Маленький рассказ «Окно», размером в две страницы, посвящен встрече двух незнакомых людей, не имеющих друг к другу ни малейшего отношения. Сперва старый гардеробщик смотрит в зимнее окно, испещренное причудливыми узорами. Он сам не знает, почему это окно напоминает ему детство. Он не замечает, что у барьера гардероба его ждет старый профессор, который тоже засмотрелся на это окно, и ему оно напоминает видения прошлой жизни… Оба старика вспоминают разное, но почему-то это окно и взгляд на него соединяют их. «…Оба улыбались, одинаково понимающе и грустно, и гардеробщик, улыбаясь, смахивал с плеч старика что-то невидимое и, улыбаясь, провожал к двери и кланялся в его прямую спину».
Потом я процитировал одно из писем Горького ко мне: «Ругают Вас или хвалят — безразлично для Вас». Но его никто не ругал — Савченко просто не печатали. Почему? Потому что его рассказы не входили в очерченный неведомо кем и как круг тем советской литературы. Этот круг можно было разорвать, как разорвал его, например, роман «Мастер и Маргарита». Но для этого необходимы были талант и мужество Булгакова. Он был обречен искать в этом круге свое — как искали Тендряков, Быков, Можаев. Искали и находили. Нашел в конце концов и он. Но об этом в дальнейшем. А пока только один (и не самый удачный) его рассказ «Письмо» был напечатан в «Новом мире».
Я продолжал внимательно следить за его работой. Я указал ему на неиспользованные возможности, которые придали бы его рассказам те черты, которые всегда расширяют круг читателей. Я указал ему на необходимость той внутренней связи, которая не менее прочно, чем это происходит в поэзии, соединяет фразу с фразой, страницу со страницей.
Месяца через три он пришел ко мне снова и принес сборник, в котором все мои замечания были учтены, но учтены по-своему. Так или иначе, это было движение вперед. Мы вместе составили сборник, отправили его в издательство «Советский писатель» и получили отказ. Отрицательную рецензию написал известный ученый, профессор университета А. В. Западов. Не помню, какие причины он нашел для того, чтобы отвергнуть рукопись. Новые попытки напечатать отдельные рассказы неизменно кончались неудачей. Причина всегда указывалась одна и та же: «Рассказы далеки от социалистического реализма и, следовательно, не могут войти в круг произведений советской литературы».
Прошел год, а может быть, два, общественный климат стал более благоприятным, и я написал А. В. Западову письмо, в котором возлагал на него ответственность за гибель безусловного дарования.
Это письмо произвело такое впечатление на профессора Западова, что он, учитывая все необходимые перемены, которые украсили вдвое разросшуюся книгу, написал вторую рецензию, в которой он предлагал издательству напечатать заново отредактированный сборник. Но и это ни к чему не привело — редакция вернула автору книгу. Положение у него было очень тяжелое, прежде всего в материальном отношении, и я предложил ему написать вместе сценарий по роману «Открытая книга». «Ленфильм» предложил мне экранизировать этот роман. Сценарий был принят, поставлен режиссером Фетиным, но, к сожалению, поставлен из рук вон плохо[185].
Но гораздо существенней этой неудачи было то обстоятельство, что, работая над сценарием вместе с Савченко, я не переставал учить его. Горький как-то написал мне, что роль учителя ему не свойственна и даже противна…
Я не мог бы повторить эти слова по отношению к моему тогда единственному ученику. Для меня было важно и интересно наблюдать, как он справляется с работой сценариста, потому что я понимал, что это — подготовительная стадия для его новых произведений в прозе, может быть, для романа.
Теперь, когда он стал автором двух удавшихся и получивших широкую положительную оценку исторических книг, он сам сказал, что наша совместная работа над сценариями очень помогла ему.
Один из этих романов посвящен поразительной истории народовольца Клеточникова, второй — делу Чернышевского. Книга о Чернышевском вышла вторым изданием. В этих книгах нет ни тени необходимости, заставившей его уйти в историю от современности. Напротив, они написаны так, что современность является их характерной чертой. Собирая материалы для них в архивах, он тщательно оценивал их, как материал для художественной прозы, он открывал новое, потому что смотрел на исторический материал глазами писателя 60—70-х годов, деятельно участвующего в развитии русской литературы. Сейчас В. Савченко продолжает работу над серией романов о народовольцах, а я убеждаю его вернуться к современной прозе. И он, несомненно, вернется.
В. И. Савченко
10. V.<1972>
Дорогой Володя!
Мне кажется, что в пьесе[186] у нас что-то не получилось. Нет, что называется, светотени. М. б., надо было резче провести линии А. Д. и Древина. Между двумя актами пропасти не получилось. Сцены «от третьего лица» не ложатся, мне кажется, ни в ту, ни в другую линию. Сегодня отправлю пьесу в театр. В конце концов, мы точно выполнили их просьбу. Думаю, что они что-нибудь придумают — люди талантливые. В июне я их увижу.
Мы здесь отдыхаем недурно, хотя меня мучают, довольно часто, головные боли. Да и печенка пошаливает. А Л. Н. — ничего, молодцом. Ей тоже насовали полный короб замечаний по Гарину[187], и она не знает, как поступить. Я — тоже.
Это превосходно, что Вы взялись за роман. И перерыв, должно быть, надо было сделать. Ведь она (литература) думает в таких случаях точнее, чем мы.
Здесь нет и помину о холере, народ уже купается, хотя в море 14°.
В конце июля я поеду в Репино (дописывать сценарий «Открытой книги»)…
Среди многочисленных писем, которые я получаю, меня больше всего волнуют письма людей, решивших посвятить себя литературе. Это связано с чувством, которое я испытал впервые, едва взял в руки перо. Трудно определить его. Часто перечитывая наших великих писателей, я каждый раз невольно сравниваю их произведения с теми страницами, над которыми я работаю усердно и неустанно. Это сравнение неизменно кончается горькой уверенностью в том, что, вопреки всем усилиям, мне не дотянуться до тех высот, на которых они царили свободно и невозбранно.
Между тем я понимаю, что мой многолетний опыт не должен пропасть напрасно и что я должен передать его тем, кто способен — хотя бы в ничтожной мере — продвинуть нашу литературу вперед. Научить писать рассказы, повести или романы человека бездарного — невозможно. Но среди тех, чьи произведения я читал, как результат нашей переписки, почти всегда оказывалось, что хоть малая искра таланта, мимо которой пройти — преступление, мелькает здесь и там, подчас даже не в самом произведении, а в письме, с которым автор обратился ко мне. Конечно, мои ответы могут показаться недостаточно убедительными, потому что свидетельствуют о значении присланного произведения только оценкой его без хотя бы минимального пересказа самого произведения.
Однако мне кажется, они могут кое-чему научить. Я не навязываю своих вкусов, я ограничиваюсь самым малым, но это малое все же может пригодиться тому, кто, как я много лет назад, впервые почувствовал, что он не может не писать.
Зная, что я никогда не отказываюсь прочитать произведение начинающего автора, ко мне обращаются часто, может быть — слишком часто, потому что трудно в мои годы соединить свою работу с оценкой чужого труда. Обычно мне звонят или пишут, прося разрешения прислать рукопись, а иногда, к сожалению, присылают и без предупреждения, что, разумеется, не очень удобно, но оправдывает себя, если автор талантлив. Впрочем, талантливые люди обычно как раз звонят или предупреждают письменно — талант обычно соединяется с тактом.
Многие не подозревают, что долголетний опыт помогает мне еще и в другом отношении: прочитав одну любую страницу присланного рассказа или повести, я могу сразу определить, способен ли автор или нет и стоит ли ему тратить драгоценное время на мучительный подчас — и этого не знают — литературный труд.
Читая превосходную книгу Гарви Аллена, посвященную необыкновенной жизни Эдгара По, я задумался над страницами, на которых он рассказывает о знаменитом «Вороне». «Никогда еще на долю написанного американцем стихотворения не выпадало столь стремительного и широкого успеха. Ворон и в самом деле грозил прогнать орла с национального герба… Он мгновенно прославился, превратившись в вызывающую всеобщее любопытство, странную, романтическую, роковую и трагическую фигуру, какой с тех пор и оставался». Естественно, что небывалый триумф заставил тысячи читателей обратиться к Эдгару По с вопросом, как удалось ему создать столь совершенное произведение. И он ответил статьей «Как я написал „Ворона“, или Философ и его творчество». Эта статья — гениальна, как все, созданное великим поэтом. Но, перечитав ее дважды, я убедился, что его объяснение, написанное с могучей логической силой, в сущности, ничего не объясняет. Тайна поэтического творчества остается неведомой. Ее, как музыку, нельзя объяснить до конца.
У нас эту тайну пытался разгадать Маяковский — «Как делать стихи». Но и его, при всей новизне и оригинальности своего опыта, постигла неудача.
Это короткое предисловие понадобилось мне для того, чтобы представить читателю «Смены» молодого писателя Михаила Орлова[188]. Вот что он пишет о себе:
«…Вы просили написать о себе. Задача нелегкая. Вот беглый очерк. На днях мне исполнилось тридцать шесть лет. Учился в Томском пединституте, затем в Донецком университете и в университете Кемеровском. Соответственно на физмате, филологическом, историческом факультетах. Но бросал со второго семестра.
Я много работал. Грузчиком, токарем, матросом, наладчиком линии на электроламповом заводе, автомехаником и т. д. Был на Байкале, под Семипалатинском, в Донецке, Риге, Ленинграде, Пензе, Новокузнецке. Пять лет проработал в областной кемеровской газете, занимался капитальным строительством Кузбасса. В Кемерове у меня сложились замечательные отношения почти со всеми товарищами. Там я женился, получил квартиру, там родились две дочери. Все шло как нельзя лучше. Однако пришлось бросить эту прекрасную работу и устроенный быт, потому что, чем дальше, тем больше, в мою жизнь вторгалась литература. Сожительство ее с газетой невозможно. Я оставил газету, переехал в Томск, на свою родину, и вот уже пять лет здесь.
Первые стихи я написал пятнадцать лет назад. Прозу я начал писать в Томске, то есть не так давно. В ней много сатирического, фантастического, философского. Житейские истории меня привлекают меньше. Более трехсот страниц стихов, проверенных временем и мнением самых разных читателей, лежат без движения. Рассказов я написал около пятидесяти, но это — осколки. Я оправдываю свое существование длинной и очень путаной вещью о Сибири колчаковских времен — Ноев ковчег диктатуры. Но еще нет ни одной законченной главы. Очень много сложностей с нашей подвижной шкалой исторических оценок.
Еще пять лет назад я свободно читал с листа английские, польские, испанские и итальянские тексты. Мне не удалось получить диплом обычного университета, но я учился в „Горьковском“ и учусь в „Толстовском“. Занимаюсь самостоятельно языками, философией, историей, языкознанием, филологией.
Получается, что мне хоть сейчас орден на грудь навешивай. Такой „геройский“ самоучка живет в Сибири. Я не стал бы говорить обо всем этом, но, может быть, понятней станет стиль и естественность для меня обращения к европейской культуре, к ее именам и событиям.
Ну а вообще — живу впроголодь, а больше всего страдаю от того, что не могу купить нужные для работы книги…»
Сперва о впечатлении, которое осталось у меня после наших двух встреч и продолжительной переписки. Он начитан, скромен, молчалив, его образованность меня обрадовала и удивила. Впрочем, начитанность и широкая образованность видна и по его произведениям. Без сомнения, этим он обязан только самому себе, стало быть, у него незаурядная воля и жажда познания — черты важные для нашей нелегкой профессии. Знает несколько языков — собирается изучить еще и древнегреческий (!). Как известно, И. А. Крылов на старости лет занимался древнегреческим — или я ошибаюсь?
Написал он уже много. Передо мной лежат три томика его стихотворений (сам перепечатал и переплел) и двадцать рассказов, или, точнее сказать, маленьких историй, посвященных подчас незначительным происшествиям, происходившим в жизни великих людей.
Сперва о стихах: и в удачных и в неудачных виден талант. В них нет ни стилистического эпигонства, ни эклектической невнятицы. О тайне творчества мы как бы условились не говорить. Но можно сказать о музыкальности (он, кстати, любит и тонко чувствует музыку) и о широте стилистического диапазона. Ап. Григорьев писал о способности Фета в высшей степени тонко «ловить неуловимое, давать образ и название тому, что до него было не чем иным, как смутным мимолетным ощущением души»[189].
Именно это характерно для поэзии М. Орлова. Он пользуется классическими размерами — ямб, анапест, дактиль, но у него много стихов, написанных и верлибром. Бесспорная и очень важная для его стихотворений черта — движение вперед, от сложности — к простоте. Но это простота — не взятая с потолка, не изначальная. Она — следствие уже нажитого опыта. Напомню, что именно этот путь прошел Б. Пастернак, и для того, чтобы доказать это, — достаточно сопоставить только две-три строки из его ранних стихов с двумя-тремя из поздних.
Из сада, с качелей, с бухты-барахты
Вбегает ветка в трюмо!
и
Мело, мело по всей земле
Во все пределы,
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
У Орлова:
Сохатый идет наискось
По морю сплошных незабудок
Туда, где пылает лосось,
Теряет багровый рассудок.
И
Закутавшись в сугроб и тишь,
Российская равнина,
Ты вещий холод свой хранишь
И холодом хранима.
Его проза выпадает из жанров, принятых в нашей литературе. Действие маленьких историй происходит в Париже, в библейском Содоме, в Томске, в Древней Греции, на Кавказе, в Амстердаме, в Петербурге, в Режице, в Берлине. Герои (они только названы, ни исторической, ни психологической характеристики нет) — Наполеон, Блок, Бисмарк, Гёте, Гамлет, Мане, Рембрандт. Это — законченные произведения.
М. П. Орлову
Дорогой Михаил Павлович!
Думаю, что Шкловский не ответил Вам потому, что он умер. Ваше письмо тронуло меня и заставило задуматься над собой. Но и без меня Вы пришли к правильному выводу, без моих и Ваших размышлений. Надо работать, как бы это ни было трудно! Надо писать правду, это не просто единственно реальный способ существования, но и долг перед собой и литературой. И Вы так и поступаете. Более того, так было и будет всегда. Что делать? Приходится измерять историю не десятилетиями, а столетиями, и нашим прошлым, когда нас еще не было, и нашим будущим, когда нас уже не будет. Рад, что моя книга поддержала Вас в трудную минуту. И не сомневайтесь в себе, настаивайте на своем. Я готов прочитать Ваши вещи, но чувствую, что этого не следует делать, потому что Ваше одиночество плодотворно.
Трудно согласиться с тем, что Сибирь — окраина. Там работал непризнанный Вампилов и работает признанный Распутин.
Желаю Вам счастья.
1.9.85
Комментарий:
Это письмо написано одному из тех редких моих корреспондентов, для которых литература является высокой потребностью души, а не средством для достижения какой-нибудь иной, вещественной цели. Присланные им мне рассказы и подборка стихов говорят о свободе, которая необходима ему для доказательства определенной мысли. Эти рассказы нельзя назвать ни историческими, ни современными.
Их разнообразие и широта отнюдь не оттолкнули меня. Но они показали мне, что талантливый молодой писатель еще не пришел к формуле «пишу, потому что не могу не писать». Выбор в литературном деле всегда играет решающую роль, это касается и темы, и стиля, и сюжета в общем смысле этого слова. Орлов еще не сделал, мне кажется, этого выбора. Но думаю и надеюсь, что он сделает его — и в нашей литературе появится новый талантливый писатель.
Мои мысли подтверждаются последним письмом, в котором он пишет, что три его книги приняты издательствами к печати, одна тоненькая книжечка стихов и две книги прозы.
Перед нами писатель, у которого большое будущее.
…Надежды мои не оправдались. Михаил Орлов умер я 1986 году тридцати шести лет. Ему посвящена моя повесть «Силуэт на стекле», которая должна появиться в журнале «Знамя» в 1988 году.
Мне кажется, что настоятельное требование круто повернуть технологию и науку нашей страны с целью ее ускоренного развития, подъема и улучшения в полной мере относится к нашей литературе. Так же как в научно-технической сфере, при наличии многих талантов, многих усилий, результаты незначительны и не соответствуют ни возможностям, ни возрастающим требованиям читательской, быстро растущей массы. Наша проза тонет в море ничего не значащих или мало значащих слов. Бесчисленные произведения, направленные к изображению современного человека с его волей, надеждами и интересами, не достигают цели. На этом безрадостном фоне очень чувствительна потеря истинных сложившихся талантов, таких писателей, как Тендряков, Казаков, Трифонов, Вампилов. Мы почти позабыли слово «халтура». Писатели всецело заняты собой и никогда не думают об интересах литературы в целом. Это — черта сравнительно новая, крайне вредная и совершенно не свойственная русской литературе. Начиная с Ломоносова забота о писательстве, как деле, касающемся всех, взявших в руку перо, была так естественна, что о ней не говорили и не писали. В наше время этим, мне кажется, должны были бы заниматься, по меньшей мере, руководители нашего огромного Союза писателей. Делается ли это — не знаю. На словах делается, но результаты — незаметны. По меньшей мере, я не знаю случая, когда бы Р. был огорчен, что П. стал хуже писать. Обратных случаев — много.
Я думаю, что герой современности не может быть задан. Лермонтову в свое время не был задан Печорин, а Тургеневу — Базаров. Долг писателя — угадать героя, найти его там, где его еще никто не находил, и представить его жизненную позицию как открытие. У нас богатая литература, и еще в двадцатых годах были найдены типичные герои — и положительные и отрицательные. Своего героя нашли и блестяще показали Зощенко, Олеша, Бабель. Ведь «учить» энергии, деловитости, компетентности может не только положительный герой, но и отрицательный. Он учит «не быть таким», и это не менее важно. Между тем многие писатели 70—80-х годов не знают или поверхностно знают историю советской литературы. У нас есть писатели, которых давно пора издать, как классиков, с подробными комментариями и объяснительными предисловиями.
Наши литераторы в огромном большинстве страдают отсутствием или узостью вкуса. Наша богатая критика мало заботится о том, как написано произведение; обсуждаются тема, фабула, верность отражения жизни. К сожалению, даже редколлегии ведущих журналов состоят из людей, плохо представляющих значение формы. Это далеко не первоклассные прозаики, второстепенные поэты, неудавшиеся критики. Крутой поворот к лучшему в литературе, так же как и в технологии и науке, может удасться только в том случае, если во главе редакций будут стоять авторитетные писатели. Нет необходимости искать бесспорные примеры в XIX веке, так бывало не раз и в советской литературе. У нас есть много блестящих критиков, первоклассных литературоведов — почему они не привлечены к редакционной работе? К сожалению, многие члены редакционных коллегий следуют пугливой тактике, преувеличивая несуществующие опасности и грубо сужая возможности прозы. Трудно поверить, но одна редакция попросила меня вычеркнуть страницу, на которой рассказывалось, что душевнобольной человек в годы нэпа кончает самоубийством. Каким же боязливым воображением надо обладать, чтобы представить себе, что этот случай может дурно повлиять на читателя!
Я никогда не искал и не ищу своих героев. Их сводит со мною сама жизнь — с ее случайностями, отчаяньем и надеждой. Искать героя можно только с внелитературной целью. Это — дело очеркистов, невыдуманной прозы, у которой свои законы и которая связана с художественной только словом, как компонентом искусства.
Объективность воспроизведения действительности по своей природе многозначна. Однозначность реальной жизненной данности — один из признаков отсутствия таланта.
Значение классики в современной литературе — огромно. Оно еще возросло бы, если бы молодые писатели читали ее в профессиональном смысле. К сожалению, по моим наблюдениям, они уделяют ей очень мало времени, знают ее поверхностно и не ценят ее значения для собственной работы. Думаю, что опытный литературовед по одной странице молодого прозаика может определить, знает ли он и любит ли он читать классическую прозу. Между тем поиски собственного стиля невозможны без помощи знания классики, более того, без ее изучения. Оно прежде всего повлияло бы на расплывчатость и многословность современной прозы. «Рудин», «Дворянское гнездо», «Отцы и дети» — небольшие романы, размером в 8–9 печатных листов.
Значение многонациональной прозы переоценить невозможно. Это — явление народное, обязанное своим появлением Октябрьской революции. Переводов мало, и знаем мы ее довольно плохо. Необходимы общие обзоры. Впрочем, необходимы они и для русской советской литературы. При наличии наших талантливых критиков в ней, вероятно, можно найти соперничающие и близкие друг к другу направления.
В прозе будущего я вижу изучение и возвращение к прозе прошлого. Поднимется требование выразительного слова. Исчезнет областная и безвкусная, придуманная сложность. Возрастет внимание к фабуле как основному элементу сюжета. Герои найдут свои места во множестве бесформенных, повторяющихся, немотивированных событий. Станет более тонким вкус. На прилавках книжных магазинов появятся хорошие книги, которые в наше время исчезают в неведомом направлении. Искусство слова станет действенным фактором развития страны. Бездарные писатели поймут, что им нечего делать в литературе. Признание писателя станет независимым от его положения в Союзе писателей, и тем самым возрастет его значение в общественной жизни страны. Количество хороших книг превысит количество плохих.
Впрочем, я всегда был неисправимым оптимистом.
1985