Я бы не стал печатать эти письма, если бы не одно обстоятельство, напомнившее мне известную мысль Ю. Тынянова о том, что «документы врут, как люди». Это мои письма жене из Ленинграда, где я в годы войны служил в ТАССе, из Полярного, где я работал как военкор «Известий» на Северном флоте, из Москвы, куда я иногда привозил статьи и рассказы (и где ставилась моя пьеса «Большие надежды»). Я писал часто, но из многих писем выбрал лишь оптимистические, вопреки опасности и сложности фронтовой обстановки.
21/VIII—41. Ленинград
Дорогая старушка, от тебя все нет писем, последнее от 23-го. У меня все по-старому. Слонимский писал жене, что нашел всех вас в порядке. Если правда — отлично. Ты, конечно, очень волнуешься. И напрасно. Я здоров, работаю, как всегда. Правда, тассовская работа не очень интересует меня, это работа скорее газетчика, чем писателя, но ничего не поделаешь. Друзья меня не забывают. Вот когда увидимся — не знаю! Я посылал Юрочке его однотомник — получил ли он?
Сегодня или завтра уезжают почти все друзья. Но многие и остаются здесь, на работе, в армии и т. д. Крепко тебя целую, твой В.
20/IX—41. Ленинград
Дорогая старушка, пишу тебе с неожиданной оказией — с Мишей Зощенко. Но что тебе писать, честное слово, не знаю. О том, что я жив и здоров, ты знаешь из моих телеграмм, которые я посылаю тебе через день. Можно даже сказать, что мне живется неплохо. Больше всего томит неизвестность — что предстоит? Но у меня по-прежнему хорошие надежды, и ты тоже должна надеяться и думать, что все будет прекрасно. В ТАССе работаю с очень милыми людьми, которые ко мне прекрасно относятся. На днях пошлю тебе мою карточку в форме. В «Известиях» я редко печатаюсь теперь — редакция, очевидно, почти не пользуется тассовским материалом. Я, родная, приехать сейчас не могу, и, извини меня, твоя просьба кажется немного смешной. Вот отгонят немцев — тогда может быть. У меня ничего нового, кроме того, что я теперь много работаю в ТАССе — каждый день пишу по статье. В квартире — пусто и холодно, но я редко ночую дома. Я советую тебе никуда не двигаться из Ярославля. Чему быть, того не миновать, а если ты уедешь, мы можем совсем потерять друг друга. Мои книжечки, как ни странно, выходят, а в Детиздате я даже выпускаю сборник. По ребятам и по тебе скучаю ужасно. Что делать? Котька[143], как живешь? Получил ли ты мою поздравительную телеграмму? Насчет литфондовского лагеря ты сделала очень хорошо, что оставила за собой возможность присоединиться. Думаю, что не придется. Но кто знает? В одном письме ты пишешь — «уже три дня от тебя не было известий». У меня от вас не было известий девятнадцать дней. Мы должны быть счастливы возможностью переписки. Миллионы людей месяцами не имеют известий от родных. Относятся ко мне прекрасно, я бодр и здоров. Что касается налетов, то в Ярославле все это кажется гораздо страшнее. Кроме того, сейчас стало куда спокойнее. Целую и обнимаю, твой В.
25/XI—41. Ленинград
Родная моя, ну вот теперь пришла моя очередь сходить с ума от беспокойства. Как вы поедете и куда? Я вчера дал молнию и жду не дождусь ответа. Где литфондовский лагерь? Как устроить Юрия? Очень раскаиваюсь, что сперва посоветовал тебе ехать, а потом отсоветовал. Надеюсь только, что ты сама получаешь известия оттуда (откуда?) и не очень посчиталась с моим советом. Бедняга ты моя, как ты, наверное, замучилась! Помогает ли тебе дочка? Я крепко надеюсь на нее, ведь она уже взрослый человек и такая разумница. Я стараюсь взять себя в руки и не очень расстраиваться. Но, милая моя, давай твердо держаться. Судя по твоим открыткам, ты очень преувеличиваешь опасности, которые будто бы мне грозят. Все это совсем не так, и я уверен, что тебя напугали какие-то глупые слухи. Как-то мой родной Котька? Скажи ему, что я помню, как красноармеец на бульваре сказал: «За такого сына вы можете гордиться».
Сегодня я нашел у тебя в комнате обезьянку. Помнишь наш амулет? Сидит на своем месте. Крепко тебя целую. Твой В.
Это очень небольшая часть из множества писем, которые я писал почти ежедневно жене. Я писал до тех пор, пока кольцо блокады не замкнулось и перестали принимать даже телеграммы-молнии. Связь с семьей была потеряна. Последнее, что я узнал (из последнего письма жены), было известие о том, что она с Тыняновыми уехала из Ярославля. Куда? Я не знал этого до тех пор, пока ряд счастливых обстоятельств не привел меня в Пермь, о чем я подробно рассказал в книге «Вечерний день».
Теперь пора признаться, что почти все, рассказанное мною в этих письмах, — или ложь, или действительность, приукрашенная до неузнаваемости. На самом деле Ленинград, как известно, ежедневно бомбили, а в августе начали обстреливать из дальнобойных орудий. Один снаряд угодил в окно квартиры моего соседа поэта Брауна, а в моей — вышиб стекла. Впрочем, я почти не бывал дома: ночевал (когда не был на фронте) у друзей или у брата. Я много работал и при первой возможности высылал жене заработанные деньги. В иных ненапечатанных письмах я советовал жене не пропускать мои статьи в «Известиях» — эта газета иногда печатала статьи, взятые из тассовских материалов. Когда переписка между нами стала невозможна в разгаре блокады, жена узнала о том, что я жив и здоров, из одной моей известинской статьи.
Я писал жене, что живу «неплохо». На самом деле я с осени голодал, как все ленинградцы, и к зиме сорок первого года потерял около двадцати килограммов — об этом я узнал, когда меня попросили взвеситься перед посадкой в самолет, доставивший меня на Большую Землю. После появления Г. К. Жукова обстановка в городе изменилась — стала чувствоваться твердая рука. Во всем, даже в мелочах, стало больше строгости и порядка. Однажды патруль задержал меня в городе. Ни мое удостоверение военного корреспондента, ни уверения в том, что я приехал с фронта, чтобы отвезти материал в ТАСС, не помогли, и меня отправили на гауптвахту. «Вы офицер и должны находиться на фронте!» — в ответ на мои возражения сказал комендант.
Я перестал бывать в своей квартире отчасти потому, что в больницу имени Софьи Перовской, находившуюся прямо напротив нашего дома, стали привозить раненых детей — немцы пристрелялись к трамвайным остановкам. Я не мог видеть их, окровавленных, умирающих, с перебитыми руками и ногами.
В Союзе писателей можно было получить блюдечко какой-нибудь каши и видеть, как старики переводчики, знаменитые и заслуженные люди, держали в дрожащих руках эти блюдечки и, не стесняясь, вылизывали их.
Вместе с моим приятелем по ТАССу Капланским мы иногда ездили к морякам, которые подкармливали нас таранькой. Впрочем, обо всем этом с необыкновенной силой рассказано в замечательном очерке Л. Я. Гинзбург «Записки блокадного человека», напечатанном в журнале «Нева», № 1, за 1984 год.
Словом, если бы я писал правду, моя жена, по натуре человек впечатлительный и беспокойный, вероятно, сошла бы с ума задолго до нашей встречи. Так что моя ложь была, что называется, ложь во спасение.
Это повторилось и позже, когда «Известия» послали меня специальным военным корреспондентом в городок Полярное — флагманскую базу командующего Северного флота. Но прежде я побывал в Архангельске, где я энергично работал и увидел много интересного.
31 /VII—42
Дорогая моя Лидушка!
Я третий день в Архангельске и сегодня уже условился с разными важными дядями о четырех статьях. Еще два рассказа я придумал в поезде. Я ехал прекрасно, в международном вагоне, с Ю. Германом и Н. А. Ториком[144]. Торик рассказывал мне, как ни странно, о производстве сыров — он знает это дело прекрасно, потому что мальчиком служил в сыроварне. Неожиданно, правда? Вообще, человек очень милый. В Архангельске много материала, любопытного и нового, но пока еще это не годится для «Двух капитанов». Но кажется, сама история подсыплет мне скоро много нового для моего героя. За меня можешь быть совершенно спокойна. Я живу, можно сказать, на даче, которую Таня Герман сняла для меня напротив своего дома. Хозяева очень симпатичные. Особенно им понравилось, что я получил карточку на два обеда из профессорской столовой. Так что можешь быть спокойна и на этот счет — совершенно сыт, и даже слишком. Хозяйка ухаживает за мной, стирает белье и т. д. Мне предложили сегодня поехать в госпиталь поговорить с одним интересным командиром. Завтра поеду.
Под окнами гуляют куры, под столом у меня спит собака Джек, и у меня такое чувство, что я приехал, чтобы снять дачку, как бывало в Сиверской, и застрял на денек-другой из-за плохой погоды. Погода, правда, плохая — дожди.
В городе много американцев, англичан, негров, даже малайцев. Собираюсь как-нибудь вместе с Германом в Интерклуб — наверно, это забавно. Понемногу начинаю беспокоиться за вас. Как Котька? Не обижают ли тебя друзья в связи с моим отъездом? Здесь меня хорошо встретили, может быть, благодаря случайному знакомству с Эллой Исаковной[145]. Она немножко, должно быть, обо мне раззвонила. Завтра, например, дают даже машину для одной поездки…
В этом письме нет намеренной лжи, но все правдивое изображено, я бы сказал, через розовые очки. Дело в том, что в «Известиях» меня не снабдили аттестатом, так что в Архангельске я оказался на бобах. В профессорской столовой кормили чайками — ничего отвратительнее я никогда не ел. На вкус — тухлая рыба, смешанная с тухлым яичным желтком. И вообще, сказать, что я был совершенно сыт, и даже слишком — это больше, чем преувеличение.
2/II—43. Полярное
Беспокоюсь, что от тебя нет ни слова. Мы устроились очень хорошо, принимают повсюду превосходно. Хожу, встречаюсь с любопытными людьми, много записываю. Здесь что-то вроде полярного курорта со всем своеобразием фронтовой обстановки. Мы живем в отдельной комнате с очень приятными соседями, морскими врачами. Виделся с подводниками, с разведчиками. Головко[146] очень дружески мил и всячески помогает. Как-то вы живете, мои дорогие? Наверно, неважно. Если да, я приеду и все налажу, потому что стал очень важным. Уважают. Буду выступать здесь с рассказами, лекциями и т. д. Забыл упомянуть: я живу здесь в одной комнате с Михайловским, военкором «Правды». Это он дал тебе телеграмму из Мурманска и подписался «Коля». Он очень трогательно заботится обо мне и вообще милый. Пока, кроме одной статьи, я почти ничего не написал. Да и не тороплюсь — все равно газета занята Сталинградом. Здорово, да? Старушка, а вдруг мы скоро вернемся домой? Я надеюсь, вызов из «Известий» придет недели через две или три, а может быть, и раньше. Видишь, как затянулась моя поездка, но я пока доволен и Москвой и Полярным. Роман я вчерне обдумал уже до конца, и много нового. Последние его главы будут происходить в Полярном. В Москве меня очень ждут в театре. Здешний театр заинтересовался «Большими надеждами». Целую тебя крепко, моя родная. Обними ребяток. Поздравляю с великолепными победами. Все должно быть прекрасно. Твой В.
13/II—43. Полярное
Дорогая моя Лидуша!
Вчера получил две твои старые открытки, еще когда Наташа болела. Вообще, письма идут плохо. Вчера послал в «Известия» одну корреспонденцию о подводниках под пошлым названием «Гнездо альбатросов». Впрочем, оно объясняется текстом. Последнее время мне не очень везет на интересные встречи, но само Полярное — необычайная по красоте бухта, море, сопки — без этого не обойтись, если я буду продолжать свой роман. Сама жизнь здешняя очень своеобразна — именно своими мелочами, тесной связью с морем и т. д. Отношение ко мне превосходное, особенно комфлота. Я все боюсь, что вы подголадываете. Здесь кормят отлично. Мой товарищ Михайловский ругается, что я собираюсь съездить в Москву. Впрочем, думаю пробыть там не больше трех-четырех дней. Меня очень занимает спектакль в студии Станиславского. Это должно быть здорово, или я ничего не понимаю. Какие дела-то на фронте! Что ни день — подарок. Да и о здешних моряках и летчиках есть что рассказать. Котька, миленький, поздравляю тебя с 18 января, но я надеюсь, что мы скоро поздравим друг друга с другой, еще более счастливой ленинградской датой.
Твой В.
Комментарий:
С Н. Г. Михайловским я до сих пор дружен, он известный писатель-маринист. Из фронтовых товарищей, пожалуй, только он да Н. А. Торик еще живы и более или менее здоровы. «Большие надежды» — вторая пьеса, которую я написал в годы войны. Она не имела заметного успеха, хотя в ее постановке принимал участие знаменитый Кедров, главный режиссер МХАТа. Зато первая моя пьеса, которая называлась «Дом на холме», очень плохая (я видел премьеру в Перми, а потом в Кирове), прошла с большим успехом. (Е. Л. Шварц, мой друг, сказал мне откровенно, что он не ожидал, что я могу написать так плохо.) Что касается моего определения Полярного как северного курорта — я, признаться, очень смеялся, прочтя эти слова в моей фронтовой переписке. Трудно придумать что-нибудь более непохожее на курорт, чем эта флагманская база командующего Северным флотом. Казалось, все человеческие чувства: надежда, безнадежность, отчаянная смелость, страх, радость, горе, спокойствие по поводу гибели товарищей, показавшееся мне черствым равнодушием, — все эти чувства были сосредоточены и перекрещивались здесь ежедневно и ежечасно. То и дело раздаются выстрелы с подводных лодок, одержавших победы. То и дело командующий ездит на пирс, чтобы наградить победителей. Каждый день приходят скорбные известия о гибели смелого летчика, об удачных или неудачных схватках в воздухе и на море. Кладбище растет — об этом не говорят ни слова. На курорте я бы не имел возможности побывать у катерников, относившихся к смерти как к естественной и неизбежной особенности жизни человека на войне. Мне случалось часто летать на «амбарчике» (ближнем морском разведчике) — самолете, отнюдь не приспособленном к тому, чтобы кроме пилота в них летали военкоры.
Читателя может удивить, когда я успевал в годы напряженной работы военкором писать пьесы и сценарии, следить за их постановкой, писать рассказы, собирать материал, обдумывать и писать новые главы второго тома романа «Два капитана», работать на радио и выступать с лекциями перед матросами — и при этом почти ежедневно писать статьи, очерки, корреспонденции и рассказы для «Известий». Все это печаталось, издавалось массовыми тиражами. Разумеется, мне повезло. Едва ли десятая доля военных корреспондентов была в условиях, которые позволяли мне так много работать. Но были люди, которые действовали не менее энергично, чем я, находясь в гораздо более опасных и почти немыслимых для работы условиях. И они тем не менее работали не меньше, а больше, чем я. За примерами недалеко ходить: это Константин Симонов. Правда, он был на тринадцать лет моложе меня. Это немало. В Беломорской флотилии служили в то время знакомые писатели Герман, Сажин. Служил или приезжал в командировку Кассиль.
Всех нас однажды пригласил на вечер самодеятельности вице-адмирал Головко, командующий Северным флотом. Вечер должен был состояться где-то в пригороде Архангельска, кажется, в Доме культуры. Мы пошли пешком, Головко обогнал нас на машине. Проезжая, он приоткрыл дверь и крикнул: «А, вся бражка». Мне не понравилось это фамильярное восклицание, и я сказал, что я не пойду на вечер. Меня стали уговаривать, кто-то даже пошутил, что он крикнул: «Абрашка». Но меня не убедил этот невероятный или по меньшей мере сомнительный аргумент, и я вернулся к себе.
Головко на вечере спросил, почему я не пришел, и ему объяснили, что я обиделся на его небрежное восклицание. Наутро ко мне явился адъютант Головко и попросил меня зайти к командующему. Если не ошибаюсь, Арсений Григорьевич пришел в Архангельск на яхте, когда-то принадлежащей Николаю Второму и называвшейся, как известно, «Штандарт». Может быть, это легенда, но яхта была действительно отделана по-царски — драгоценными сортами цветного дерева, затейливо оформлена зеркалами и т. д.
Головко встретил меня любезно, но сдержанно. Он пожалел не о том, что крикнул нам «бражка», а о том, что я пропустил прекрасный самодеятельный концерт, в котором выступали матросы, удивившие его своим бесспорным талантом. Но во всем, что он говорил, было сожаление о том, что я обиделся на него — и совершенно напрасно.
Впоследствии я лучше узнал его, но и по нашей первой встрече нетрудно было убедиться, что передо мной человек умный, тонкий, с инстинктивным пониманием того, с кем он вступает в те или иные отношения. Я не сомневаюсь, что это свойство помогало ему в сложнейшем деле руководства флотом в годы войны. Оно включало в себя не только быстрое понимание людей, но и такое же быстрое и требующее быстроты понимание событий.
Победа на Крайнем Севере была результатом не только дуэли между флотами, но и между умами, и Головко оказался умнее, догадливее и находчивее, чем немецкое командование, руководившее авиацией, горными стрелками, подводными и надводными судами, несмотря на то что враги, надо признаться, воевали хорошо, а подчас даже отлично.
В. Каверин — С. Я Клебанову
14/III—42
Дорогой Самуил Яковлевич!
Я был очень рад узнать от Якова Лазаревича Зархи[147], что Вы живы и здоровы. Судя по его краткому рассказу о Вас, достигнуть и того и другого было не так просто. Я читал в «Известиях» о том, что Вы летали бомбить Германию, и почувствовал настоящую гордость за то, что изобразил хоть небольшую частицу Вашей жизни в «Двух капитанах». От всей души поздравляю Вас с орденами — уже двумя — так быстро. Я не сомневаюсь в том, что Вы — настоящий человек и мужчина. Ну, желаю Вам новых удач. Счастья, счастья, как говорил один мой друг, отличный человек и прекрасный писатель.
Комментарий:
С. Я. Клебанов был молчаливым, сдержанным, скромным, красивым человеком, и вся его жизнь была отдана горячо любимому делу. Уже после его смерти я ездил туда, где стоял его полк, а потом в материалах по истории Отечественной войны нашел отзывы его друзей о нем — сердечные в высшей степени и рисующие его именно таким, каким я его представлял в годы войны. Он погиб на фотографировании разбомбленных им же объектов противника. Его нашли и похоронили партизаны.
Это письмо прислано мне моей читательницей Л. Русиновой, по-видимому хорошо знавшей Самуила Яковлевича Клебанова. Он был одним из тех людей, которые с детства поставили себе определенную цель и решили достигнуть ее, как бы это ни было трудно. Ему удалось совершить задуманное, он стал не только первоклассным летчиком, но автором статей о полетах на Крайнем Севере (в специальных журналах). В этих статьях была поставлена задача улучшить и облегчить жизнь и дело полярного пилота в крайне трудных условиях. Они написаны ясно, лаконично и с глубоким пониманием дела. Это не только опыт, это талант. Не знаю, как у него хватало времени, но он был начитанным и образованным человеком.
Писателю редко удается встретить своего героя в его вещественном воплощении, но первая же наша встреча показала мне, что его биография, его надежды, его скромность и мужество в полной мере укладываются в тот образ, каким я представлял себе в дальнейшем (во втором томе) моего героя Саню Григорьева. Его привел ко мне писатель Лев Успенский, который знал многих летчиков ленинградской авиационной службы. Успенскому я рассказал содержание первого тома и поделился замыслами второго. Клебанов, со свойственной ему чуткостью, понял, с какой целью он мне нужен, и отнесся к моей затее так же серьезно, как он относился к своему делу. Он принадлежал к числу тех немногих людей, у которых слово никогда не опережает мысль. Впоследствии, когда я писал второй том романа, я нашел в стенографически записанных воспоминаниях его однополчан строки, говорившие о том, что он заслужил их любовь и глубокое уважение.
Два обстоятельства помешали мне закончить второй том романа «Два капитана» вслед за первым. Один из читателей, профессор Хромов, известный географ, награжденный медалью Семенова-Тян-Шанского, написал мне, что эпилог, опубликованный в конце первого тома романа, не может удовлетворить читателя. Он слишком краток, расплывчат и недостаточно выразителен. К этому мнению, уже когда война началась, присоединился Петр Иванович Чагин, известный в литературных кругах редактор и литератор. Он прямо сказал мне, что роман не кончен и что я должен отправиться на Северный флот, чтобы написать второй том. Я отправился в газету «Известия» и попросил редактора послать меня с разрешения ПУРа на Северный флот. Так началась новая полоса моей жизни, о которой я рассказал в романах, повестях, очерках, корреспонденциях и рассказах.
Один из последних рассказов Тынянова «Красная Шапка» был написан в тот трагический период его жизни, когда он уже не мог держать перо в руках. Рассказ был продиктован. Это было в 1943 году, когда наша страна, напрягая все силы, боролась с жестоким врагом. Тынянов был страстный антифашист. Тяжело страдая от неизлечимой болезни, прикованный к постели, он терзался мыслью, что не в силах так же, как другие писатели, и в том числе его друзья, участвовать в защите своей страны. Но он сделал все, что мог. Опубликовал статью, в которой с помощью неопровержимых исторических данных доказал всю бессмысленность и преступное безумие фашизма. Кроме рассказа о генерале Кульневе он написал рассказ «Генерал Дорохов». Все, что он сделал в последние дни гаснущего сознания, было проникнуто желанием присоединиться к великой народной войне.
Эти рассказы были для него возможностью, может быть последней оставшейся для него возможностью, напомнить сражавшемуся народу о героических подвигах его выдающихся полководцев.