Ах, осень, прекрасное, лучшее, может быть, время года! Солнце и пьянящая сырость, сухая острота мороза и пряный запах палой листвы, тяжелые, словно сгустки крахмала, облака и ни с чем не сравнимое, внезапное, позабытое с прошлых холодов блаженство домашнего тепла…
Кутаясь в пальто, я прохаживался перед входом в парк, возле массивных чугунных ворот. Асфальт почернел от дождя. Лужи лежали на боку и отражали перламутрово-серые тучки. Редкие капельки, лениво летевшие с неба, их пощекотывали, тучи вздрагивали от удовольствия.
За оградой недвижно застыла шестерня чертова колеса с привешенными к ней разноцветными кабинками.
Первым я увидел Элизабета — он лавировал между озерцами луж. Поводок связывал его и хозяйку. Они приближались стремительно, почти бегом. Она летела по воздуху, едва касаясь земли. На ней был черный котиковый жакет, небрежно распахнутый, так что открывалась желтая поперечная полоска на темно-зеленом свитере. Облегающие брюки, заправленные в короткие сапожки, мелькали быстро-быстро. На голове красовался картуз с длинным козырьком. Болталась перекинутая через плечо спортивная сумка.
— Я опоздала немного, — задыхаясь, проговорила Вероника Артемьевна. — В последний момент надумала захватить термос с чаем.
Действительно что-то булькало в сумке, когда я ее забрал. Она оказалась тяжеловатой даже для моего плеча.
— Будет сильный дождь, — сказала Вероника Артемьевна. — Я чувствую. И мама видела сон к дождю. Не боитесь?
— Ерунда, — сказал я.
Мы миновали ворота и шли по центральной аллее. Дорожка, посыпанная толченым кирпичом, отсыревшим и бурым, скрипела под ногами. Уныло смотрели заколоченные сувенирные киоски, ярмарочные их цвета поблекли, вылиняли. На скамейках кисли мокрые листья.
Спущенный с поводка Элизабет носился по квелой, инеем покрытой траве газонов, играл сам с собой, громким лаем пугая ворон. Нападал на невидимого соперника, отпрыгивал в сторону, опять нападал, спасался бегством и преследовал кого-то.
— Печальное время. Осенние деревья напоминают тщету наших устремлений, — говорила Вероника Артемьевна. — Черные, корявые побеги истово тянутся ввысь, но никогда не сумеют коснуться неба… Посмотрите, как отчаянно вцепились они корнями в землю, как боятся оторваться от нее… Они хотят соединить несовместимое…
— Не думаю, что их усилия так уж безнадежны, — сказал я. — Разве не приходилось вам видеть деревца, примостившиеся где-нибудь на карнизе, на крыше? Их попытки вскарабкаться порой увенчиваются успехом.
Вероника Артемьевна повернулась к ветру спиной и спрятала руки в карманы жакета. На ветру щеки ее раскраснелись.
— Все равно мне жаль их. Бедные, бедные городские деревья. Эти уродливые обрубки, которые остаются на месте спиленных ветвей… Эти открытые раны… Когда в оранжерее происходит выбраковка растений, я забираю те, которые обречены, домой.
— У вас и птицы распевают, — вспомнил я.
— И рыбы есть, — невесело вздохнула она. — За растениями люблю ухаживать. Птиц приятно слушать. С рыбами хорошо помолчать. С Элизабетом прекрасно выйти на прогулку…
За деревьями открылась темно-зеленая поверхность пруда — с белыми,' будто из бумаги вырезанными силуэтами лебедей. На ветру птицы хохлились. Гипсовые скульптуры по берегам окоченели в полной неподвижности. У самой воды мы остановились. Маленькими волнами к берегу прибивало желтые листья, грязный свалявшийся пух, мусор. Я невольно поискал глазами: не прячется ли поблизости Коля с удочкой?
— Я поделюсь с лебедями завтраком? — спросила Вероника Артемьевна. — Не возражаете?
Достала из сумочки небольшой сверток. Учуяв аппетитный запах, примчался Элизабет.
— Кольцо у вас красивое, — сказал я, любуясь тем, как она крошит хлеб птицам.
— Это аметист. Он издавна считается камнем путешественников. По изменениям в его цвете предсказывают погоду. К плохой он темнеет. Вот как сейчас.
Дождь и точно накрапывал все сильнее. Мы двинулись к беседке, прочно стоявшей на желтых слоновьих ногах.
— А кроме того, — рассказывала Вероника Артемьевна, — аметист рекомендуется класть на ночь под подушку, если мучат кошмары.
В беседке стояли старый стол для пинг-понга и колченогие плетеные стулья, которых раньше не было. Повсюду чувствовалась хозяйственная Колина рука. Мы разложили на столе бутерброды и сели. Чай был горячий и сладкий, от стаканчиков поднимался пар.
— Как хорошо, — сказал я. — Как прекрасно здесь, Вероника Артемьевна!
— Называйте меня просто Вероника, — попросила она.
Барабанной дробью ударил по крыше ливень. Изъеденная ржавчиной, она сразу дала течь.
— Ну надо же, Тринидад! Залатать ендову не мог, — рассердился я.
Вероника неуверенно на меня посмотрела.
— Что, простите?
Мне стало весело. Я оторвал клочок бумаги, на которой были разложены бутерброды, и сделал набросок.
— Пропайка швов в ендовах требует особого умения. На словах это трудно объяснить. Я полночи переписывал кусок, где речь о ендове. Переписывал, но, похоже, так и не рассказал толком, что это такое. Так вот, крыша ведь не может быть абсолютно гладкой. Труба, дымоход, слуховое оконце… — Я изобразил суфлерскую будочку. — Вот, например, оконце… Оно словно арочка. И туннелем уходит — куда? Правильно, в чердак. Эти неровности кровли — выемки, впадины — и называются ендовами. Весной в них дольше задерживается снег. После дождя остается вода. В этих впадинах железо, естественно, изнашивается быстрей…
— Дмитрий Николаевич, дорогой, — завороженно прошептала Вероника. — Дайте, пожалуйста, почитать… Почитать то, что вы пишете ночами.
Я взглянул на нее и возликовал. Как несправедливы мы все-таки к обману и обманщикам! Как бываем ограниченны и предвзяты в оценке лжи, этой чудодейственной, окрыляющей фантазию силы!
Да, обман рано или поздно обнаруживается. Но того времени, пока вы мечтали… ждали… верили… тех светлых и праздничных минут, того приподнятого настроения у вас уже никому не отнять. А разочарование… Оно лишь плата за счастливый сон наяву. И, согласитесь, плата не такая уж большая. Вот почему, стоит разоблаченному обману почистить перышки и явиться перед вами в новом обличье, как вы ему рады-радешеньки и порхаете вокруг, словно мотыльки возле фонаря, и заигрываете с ним, хотя знаете прекрасно, чем это грозит.
Пока я пировал в гостеприимном доме, пока гулял в парке, все это время тучи над моей головой продолжали сгущаться, и я не мог выкинуть из головы образцово-показательного работника жэка с вдумчивыми карими глазами. И вот неожиданный поворот. Письмо другу могло спасти меня!
Вечером я оделся прилично случаю, повязал галстук, почистил без гуталина ботинки, завернул свою тетрадь с письмом другу в газету и отправился к Редактору — адрес я помнил. Знакомое шарканье шлепанцев, очки в массивной роговой оправе и ароматная трубка. Он стоял передо мной, маленький гномик без колпака. В первый момент лицо его ничего не выразило, но уже в следующее мгновение оно приобрело выражение приятного изумления, а затем откровенной радости.
— Родной мой, неужели вы?
— Я был у вас с дядей Гришей, мы делали стеллажи, — напомнил я.
— Ну, конечно, родной, конечно. Прекрасные стеллажи.
Редактор сел в свое рабочее кресло, я опустился в низкое кресло у журнального столика. Он улыбался загадочно и ободряюще.
— Ну, как живете? Что нового? Как ваша работа?
— Я как раз по этому вопросу, — сказал я.
Развернул газету, достал тетрадь. Редактор принял ее, открыл на первой странице. Я попытался улыбнуться, хотя он не смотрел на меня.
— Это замечательно, — сказал он. — Вы работаете и пишете. Успеваете писать… Это замечательно. О своих товарищах, о тех, с кем трудитесь бок о бок, да?
— В общем, так, — подумав, ответил я.