Все между собой связано

Как долго это могло продолжаться?

Эти заброшенные одинокие вечера и бессонные ночи, эти рассеянные мысли, которые посещали внезапно и столь же внезапно улетучивались, оставляя осадок сомнения и тревоги…

Клиенты ходили, сбившись в обозленную кучу. Их успокаивал Илья Ильич Домотканое. Он вообще-то был у нас по хозяйственной части, но посетители этого не знали. Илья Ильич… Когда я смотрел в его доброе лицо, и у меня на душе становилось спокойно. Но лишь он да пожилой Орехов меня щадили. Этот, последний, по причине своей глуховатости, в жизни коллектива почти не участвовал: целыми днями читал что-нибудь, склонившись над столом, или тяжелыми никелированными щипцами колол орехи. Кто-то научил его, что грецкие орехи способствуют восстановлению слуха, с тех пор в комнате стоял постоянный грохот. Он их не раздавливал, а именно колол, занося щипцы над головой, как если бы охотился на мух со свернутой в трубочку газетой.

А то, бывало, запоёт — какая-нибудь мелодия ему вспомнится — да громко, с чувством (он ведь себя тоже не слышал) и пока до конца не исполнит, работу не продолжает. Настоящая его фамилия, кажется, была, Жердев, но ее никто не вспоминал. До того, как я прилип к окну, он был основной мишенью отдельского остроумия. Теперь Ходоров и компания переключились на меня.

Ох, этот Ходоров! Вечно в нечищенных ботинках и мятых брюках. Он и всегда меня недолюбливал, а теперь у него появился повод своей неприязни не скрывать. Стою, ощупываю холодные, как лоб покойника, батареи, а в это время… Ну, впрочем, я уже говорил: весна фильтрует небо, и черные серпики стрижей нежатся в ультрафиолете. И тут телефонный звонок.

— Дмитрий Николаевич, вас.

Прикладываю трубку к уху, а оттуда такой душераздирающий крик, что до сердца пробирает:

— Работать будешь?!

И прыскает в кулачок Людмила Васильевна Лизунова. Отворачивается неодобрительно Илья Ильич. А через некоторое время из соседней комнаты как ни в чем не бывало возвращается Ходоров. Ему доставляло особое удовольствие подкрасться сзади и хлопнуть меня по плечу или подтолкнуть слегка (но мне-то казалось, я лечу с крыши) — и расхохотаться дурным сатанинским смехом…

А я на него рассердиться по-настоящему не мог, Среди различных деловых выкладок был у меня список «Кого и за что мне жалко». Фамилии сослуживцев этот список открывали. В самом деле — Лизунова одна двоих детей растит. Я однажды видел: толкнулся в кабинет нашего шефа, Рукавишникова, а там Лизунова. Сидит и плачет. Ей доставляло удовольствие надо мной потешаться, Ну и пусть, мне даже отрадно было, что хоть чем-то ее порадовать могу.

У Ходорова кислотность на нуле, все время таблетки глотает. И кроме того, зима кончилась, а у него холодильник украли.

И некоторых клиентов, которые были мне особенно симпатичны, я в этот список примеривал. И соседей своих. Евдокию — за старость и немощность, за больные зубы. Барсукова — за полное безволие и подчиненность жене, Жену его — за глупость и злобность.

Я сочувствовал им, но порою сочувствие сменялось сомнением. Может, это им следовало меня жалеть? Да, иногда я начинал подозревать, что сослуживцы и соседи в сговоре, что они знают что-то такое, чего я уразуметь не могу.

К Лизуновой спускалась с пятого этажа ее приятельница Нина Павловна, секретарша Рукавишникова. Они садились друг против друга, словно зеркальные отражения негатива и позитива — блондинка и брюнетка, — и начинали долгий разговор.

— Лето в этом году обещают необычайно жарким. Таким жарким, что в холодильниках температура повысится до парниковой.

— В таком случае можно считать, Ходорову повезло.

— Шутки шутками, но, представляю, каково ему. Он говорит: дураки, щуку говорящую искали. А у него ее как не было, так и нет.

Со своего места грузно поднимался Илья Ильич Домотканов и, тяжело ступая — так что вздрагивали столы, выходил из кабинета. Лизунова провожала его уничижительным взглядом, а Нина Павловна хмурилась.

— Это что еще. А мне рассказывали: группа тунеядцев захватила троллейбус и разъезжает в нем по городу. И это при том, что транспорта не хватает, в час «пик» ни в автобус, ни в троллейбус не пробиться. Каждый день из-за этого на работу опаздываю.

— Тунеядцы на все способны. А у моего племянника в школе один учитель придумал: вместо планетария взял и притащил целый класс на крышу… Звездное небо изучать.

— И какие-то, говорят, теперь по всем предприятиям будут инъекции тревоги делать. От самоуспокоенности излечивать…

Так они говорили. А я слушал. И не подозревал, что весь уже опутан паутиной их козней. Оставалось только затянуть петлю. И они это сделали.

Стояла тихая солнечная погода, облака по небу тянулись желтые и дырявые, как расплавленный сыр. Двое, за которыми я наблюдал, работали неторопливо, то и дело перекуривая на расстеленном брезенте. Они с утра много успели: огромная заплата на сером боку крыши слепяще сияла фольгой — и теперь колдовали над слуховым оконцем, что возвышалось миниатюрным домиком как раз посреди заплаты.

Тот из мастеров, что был в шляпе с обвисшими полями, нырнул внутрь домика и выставил наружу голову — точь-в-точь театральный суфлер.

В этот момент к моему плечу и прикоснулись осторожно. Я обернулся.

— Дмитрий Николаевич, вас к Рукавишникову. Солнце радужными разводами ослепило меня.

— Да-да, минуточку…

Суфлер из будки подал напарнику новенький лист железа, и напарник, прижав лист к крыше коленом, принялся его разрезать. Лист расходился, словно две шагающие брючины.

— Дмитрий Николаевич… — напомнила Лизунова.

Тем временем Суфлер вылез из своего оконца и с половинкой железного листа приблизился к самому краю крыши, в который впились вползшие по стене змеи черных водосточных труб. И так опасно он на краю стоял, что я боялся взгляд от него отвести — мне казалось, мой взгляд его удерживает.

— Сколько можно ждать? — раздраженно прикрикнула моя сослуживица.

— Иду-иду, прошу прощения, — заторопился я. Сердце сжалось от дурного предчувствия.

Суфлер качнулся, взмахнул руками… Я подался вперед… Но нет, он устоял и медленно двинулся в гору. Товарищ, оказывается, держал его на привязи и теперь наматывал на руку толстый белый канат.

— Ну и отлично, — облегченно вздохнул я.

И пошел. Сперва по коридору с высокими гулкими потолками. По левую руку тянулись казенные, под мореный дуб двери, по правую — большие чисто вымытые окна. Некоторое время, словно из тамбура движущегося поезда, я еще видел крыши, подсвеченные солнцем облака. Затем свернул на лестницу и поднялся этажом выше. Здесь двери комнат были обиты коричневым дерматином, на окнах висели пышные сборчатые занавесочки, а батареи забраны деревянными решетками.

Нина Павловна вскинула на меня васильковые свои глаза. У нее было красивое, густо напудренное лицо. В ее закуток выходила дверь, обитая уже черным дерматином, с табличкой: «Рукавишников Л. Н.».

Нина Павловна нажала клавишу селектора и бесстрастным голосом произнесла:

— Лев Никитич, Дмитрий Николаевич.

Я, не шевелясь, смотрел на треугольничек смуглой красивой ее спины в вырезе темно-синего платья, на ее пышные каштановые волосы.

— Идите же, — сказала она. Я переступил порог.

Стрижом сорвался с места Лев Никитич и, сделав несколько виражей по кабинету, вновь опустился за свой огромный полированный стол. С его поверхности, наверное, удобно было склевывать просо, но скользко было взлетать.

— Вас? Вызывал? Нет, — сказал он. — Но. Впрочем. Раз. Пришли. К тому же я действительно собирался.

Мебель цвета подсолнечного масла уродовали неаккуратно прибитые металлические бляшки с инвентарными номерами. Меж оконных рам вверх брюшками валялись дохлые мухи — очевидно, Лев Никитич наловил во время полетов.

Обивка на стульях и диванчике у стены была темно-синей. И галстук у Льва Никитича был темно-синий в серую полоску, а костюм серый, тесно облегавший его сухонькую фигурку.

На белом подоконнике стоял графин с водой. Дно и ближний к окну бок графина от долгого пребывания на солнце затянуло изнутри легкой зеленой замшей. А рядом с графином лежала неровно отломанная ножка стула.

Невольно я покосился на предложенный мне стул.

Лев Никитич перехватил мой взгляд, выбежал из-за стола и тоже посмотрел на стул, а затем на отломанную ножку.

— Да что вы, — забормотал он, — как вы могли? Эта ножка, чтоб закрывать фортку.

Я опустился на самый краешек, и в тот же момент пол полетел на меня, я хотел оттолкнуть его, как волейбольный мяч, но противная желтая мастика оказалась к тому же скользкой…

Мгновенно все пришло в движение. Распахнулась дверь, и появилась Нина Павловна, Лев Никитич подлетел ко мне и клюнул в темечко. Я вскочил и отбежал в другой конец кабинета, придерживая бедную ушибленную руку другой, здоровой.

— Кто бы мог подумать?.. — восклицал Лев Никитич и вертел в руках новую отломанную ножку.

— Я, я мог, — твердил я, но они не слушали. Меня усадили на темно-синий диванчик. Нина Павловна намочила из замшевого графина свой носовой платок и положила мне на лоб компресс, с которого струйки воды потекли за шиворот и в глаза.

Лев Никитич ухватился за больную мою руку. Не было сил бороться, и я отдал ее — вскоре она покачивалась на марлевой перевязи. Затем, подталкивая, меня повели к лифту.

Внизу, у подъезда, уже урчала служебная машина Льва Никитича, суетился его кучерявый шофер.

— Тут поликлиника рядом, — говорил Лев Никитич.

— Счастливо, счастливо, — махала Нина Павловна мокрым платочком, сдернутым у меня со лба.

Машина свернула раз, другой, и, покосившись на меня, шофер закурил.

— Ничего, можно? — спросил он.

— Мне даже приятно, — сказал я. — Вы курите те же сигареты, что и мой пропавший друг.

— Меня Вася зовут, — представился он. — Слушай, мне буквально на секундочку к брату заехать.

Брат ждал нас с табуреткой. Я переместился на заднее сиденье, а брат сел с Васей. Табуретку положили рядом со мной.

— Брату на секунду в одно место надо, — сказал Вася. — Недалеко. И все равно по дороге.

Они пошли относить табуретку и вернулись с тумбочкой.

Еще мы заехали за эмалированным ведром.

— На рыбалку собрались, — объяснил Вася. — Щуку говорящую хотим поймать.

К окошечку регистратуры тянулся длинный хвост очереди. Вася усадил меня на белую кушетку у стены. Тут же сидела старушка в белом халате и белой косыночке.

— Куда метите? — спросила она.

— К хирургу, — ответил за меня шофер.

— Не ходите вы сюда, — сказала старушка. — Сейчас в городе отличный специалист появился. Тревогой исцеляет, Сделает укол — и уже не до болезни. Столько надо проблем решать, какие уж тут хворобы! — Но, видя мое сомнение, прибавила: — А к хирургу — третий этаж, налево.

С талончиком я поднялся на третий этаж. Пол здесь был застелен желтым, кое-где вздувшимся линолеумом. Призрачно мерцали лампы дневного освещения. На стульях и стоя маялись неряшливо одетые люди. Пахло карболкой.

— Вам выше, — подсказала одна из больных.

Я поднялся на следующий этаж, где услышал летнее жужжание бормашины и стоны. Заглянул в один из кабинетов.

Мужчина в белом халате с закатанными рукавами схватил меня, бросил в кресло. Вокруг в таких же креслах, откинувшись и выпучив глаза, сидели больные. Рты у них были широко открыты.

Я вырвался. Никто меня не преследовал. На лестничной площадке серьезного вида врач с черными баками и в белой шапочке сделал кистями рук движение, каким отгоняют кур от крыльца.

— Ниже, ниже.

Я спустился. Молодая женщина с фонендоскопом на шее устало покачала головой:

— Да нет, выше. И в правый конец.

В правом конце старушка со шваброй подтвердила:

— Выше.

Только узенькая лестница с измазанными мелом ступенями вела наверх. Взобравшись по ней, я очутился среди огнетушителей и огромных бидонов с олифой. Еще одна лестница, уже металлическая, упиралась прямо в люк на потолке. По-обезьяньи цепляясь за прутья здоровой рукой, я плечом надавил на люк, который со скрежетом отворился…

Передо мной расстилалась крыша.

Это была ровная заасфальтированная площадка (я еще подумал: не катками же ее ровняли?), кое-где треснувшая и по трещинам залитая глянцево блестевшим битумом. Площадка, обнесенная легкими металлическими перильцами. Посреди нее валялась… Я сразу увидел: отломанная ножка стула.

Я вспомнил компресс Нины Павловны, вспомнил ее синее, под цвет обивки кабинетной мебели, платье. «Вот что. Все между собой спязано», — подумал я.

Пошел и подобрал отломанную ножку.

Был тот удивительный момент гармонии, равновесия, когда угасающий день как бы замирает, прежде чем раствориться в вечерних сумерках. Перелом уже вполне ощутим. Прохлада смелеет, запахи деревьев вместе с матовой молодой темнотой разливаются в воздухе, но ветерок еще дышит теплом.

В белесоватом небе проступала истаявшая, как кусочек сахара, а в действительности еще не созревшая луна. Уже различима была сеть зеленоватых звезд. От неба веяло запахом свежевыстиранного белья.

Холодящая чистота окутывала меня. Стихал, успокаивался сумбур в мыслях. Взбудораженная кровь сбавляла скорость. «Все между собой связано», — вновь пронеслось в голове. Я понял: мне полезны прогулки по крышам.

Загрузка...