IX

Три женщины танцевали на сцене в красных лифчиках, расшитых серебряной нитью, и с голыми животами. Длинные шифоновые юбки с разрезами до талии в нескольких местах распахивались при каждом движении, обнажая стройные ноги вплоть до темной промежности. Они похотливо покачивали из стороны в сторону своими широкими бедрами, делая маленькие шажки и двигаясь в такт резкому ритму дарбука и плавной игривости кларнета, их бедра словно жили отдельной жизнью. Свет отражался от блесток на их топах и юбках. Внезапно танцовщицы засунули руки под юбки и вытащили три флажка. Размахивая ими, они продолжили свой сладострастный танец. В зале раздались бурные аплодисменты. Танцовщицы с флагами представляли собой настолько странное зрелище, что трудно было поверить, что это происходит по-настоящему. Груди, бедра, животы, флаги — все трепетало в унисон.

— Что это за танец с флагами? — спросил я блондинку, с которой разговаривал ранее во время перерыва.

— Это священный флаг, — сказал мужчина рядом с ней, с прилизанными длинными седыми волосами.

— Да я не о том, — сказал я, — откуда взялись эти флаги и какое отношение они имеют к танцу?

— Если флаг появился, не спрашивают, откуда он взялся, — сказал мужчина раздражающе высокопарным тоном.

При виде такой реакции меня подмывало брякнуть, что здесь флаги достали из влагалища, но поймал взгляд блондинки. Умоляющий взгляд на бледном, невыразительном лице, предостерегающий меня от лишних слов. Я испугался не мужчины, а того, что страх просочился и в этот зал, на четыре этажа под землю, где пели и танцевали полуобнаженные женщины. Я замолчал. Страх начал окружать меня со всех сторон. В моей прежней жизни я никогда не сталкивался с чем-то, что заставило бы меня испугаться. Я не научился быть ни трусом, ни храбрецом, мне не нужно было ни то ни другое. Но чувство унижения, пришедшее вместе со страхом, больше нервировало меня, чем пугало, я не знал, кого я боюсь и почему, но чувствовал себя раздавленным.

Когда мы вернулись домой в тот вечер, я спросил мадам Хаят:

— Почему танцовщицы достали флаги? Я никогда такого раньше не видел.

— Ходят слухи, что ребята с палками угрожали устроить погром на телестудии. Скорее всего, это сделано для них, — сказала она.

— Они действительно нападают на заведения?

— Не знаю… Хотя это место охраняет Ремзи, но тем парням может быть и наплевать.

Я знал, кто такой Ремзи, но не смог сдержать сердитого любопытства, вызванного простотой, с которой она его упомянула. В то же мгновение мой разум засбоил, позабыв о женщинах и флагах, и провалился в разлом, полный ядовитых подозрений, которые я так долго носил в себе. Когда мой разум скатился в эту пропасть, я почувствовал такую головокружительную боль, что начал бороться с неконтролируемыми схватками, как при эпилепсии. Я перестал контролировать свои слова и действия.

— Кто такой Ремзи? — спросил я.

— Ты встретил его однажды в коридоре.

— Он твой друг?

— Да.

— Он был близким другом?

Я понимал, что пересек границу, мадам Хаят посмотрела на меня, как бы предупреждая.

— Да, — сказала она.

— Не могу представить тебя с ним, — сказал я.

— Полагаю, тебе и не нужно.

Затаившаяся ревность, как бешеная лошадь, вдруг вздыбилась, вышвырнула меня из седла и помчалась, волоча меня по острым камням, как зацепившегося за стремя беспомощного седока. Я осознавал, какое жалкое зрелище собой представляю, но не мог укротить этот животный порыв.

— Но ты не такая женщина, чтобы быть с ним…

— А что я за женщина такая, чтобы быть с кем-то? С кем-то вроде тебя? Поспрашивай людей, считают ли они естественным, что такая женщина, как я, связалась с кем-то вроде тебя. — Она сжала мою руку. — Для этого ведь не существует правил…

Я и представить себе не мог, что такая простая и обыденная фраза может так ранить меня. Я чувствовал боль — и распирающее любопытство, которое необъяснимым образом усиливало боль, толкая меня за пределы черты, на которой я должен был остановиться.

— Что, были и другие вроде него?

Приглушенным голосом она сказала:

— Странный вопрос.

— Прости, — сказал я.

Возможно, она пожалела меня.

— Прошлое опасно. Но чтобы стереть прошлое человека, нужно стереть самого человека. Чтобы уничтожить прошлое человека, его нужно убить.

Она улыбнулась со смесью похоти и сарказма:

— Хочешь убить меня?

— Иногда…

Она тихонько придвинулась ко мне:

— Тогда убивай иногда.

Я смотрел на ее мягкую белую шею, видел, как мои руки сжимают эту шею, и желание становилось острее. Мне никогда не приходило в голову, что мысль об убийстве может подстегнуть похоть. Мой разум смешался, на этот раз иначе, и теперь блуждал по тропам жуткого наслаждения, о существовании которых я никогда раньше не подозревал. Сегодня я понимаю, что одним из камней, вымостивших те тропы, была лютая злоба на нее, таившаяся в гуще чувств, дать название которым я не мог.

Когда я был с ней, я опытным путем убедился, что почти любое мое чувство превращается в желание, когда направлено на нее. Такова власть богини, отвергающей правила. Она без труда могла превратить все мои эмоции в головокружительный водоворот похоти. Какое бы чувство ни испытывал я вначале, конец был один.

Мадам Хаят смотрела на меня. Она словно читала каждое движение моей души.

— Хочешь войти в меня?

— Да.

— Ты меня убьешь?

— Да.

Я убил ее. Я много раз убивал ее в тот день и позже. Умирая, она смотрела мне прямо в глаза, ее зрачки расширялись, засасывая меня в бездну. Я превращался в другого человека, с которым не был знаком. Открывая для себя тайную страну наслаждений, о существовании которой не мог и мечтать, я шел туда сквозь темные и пустынные долины человеческой души; я мог в любой момент сбиться с пути, остаться в этих мрачных ущельях навсегда, продолжить свою жизнь кем-то иным. Темная сторона меня хотела остаться там, истощить себя всей страстью желания и разрывающего на куски наслаждения. Даже сейчас я все еще чувствую это желание где-то в своем сердце, будто мертвое дерево в ожидании воскрешающего дождя.

Я встал с постели, а Хаят лежала, подложив руки под голову, и радостно глядела на меня, как жрица, исцелившая своего больного.

— «О дивная Жена! В тебе моя отрада и упование. Благоволила ты, дабы спасти меня, спуститься в бездну Ада»[5], — произнес я.

Она усмехнулась.

— Что это было?

— Слова знаменитого итальянского поэта, — сказал я.

— Скажи их снова.

— «О дивная Жена! В тебе моя отрада и упование. Благоволила ты, дабы спасти меня, спуститься в бездну Ада…»

— Мне обидеться или считать себя польщенной?

— Тебе выбирать, — сказал я.

Мадам Хаят встала и посмотрела на себя в зеркало.

— Ты оставил следы на шее, — сказала она, — нужно повязать шарф… Давай выпьем кофе.

Когда я вернулся домой, Поэт сидел на кухне с каким-то незнакомцем.

— О, заходи, — сказал он, завидев меня, — мы тебя ждали.

Я налил себе чашку чая и сел рядом с ними.

— Это Мумтаз, — сказал Поэт, — мы вместе работаем в журнале. Завтра я еду в родной город, меня не будет какое-то время. Мумтаз принесет тебе статьи на правку… Ты ведь не сдался?

— Нет.

— Хорошо… Ты почистишь писанину, потом Мумтаз и заберет их у тебя.

— Ладно.

— Не разоблачай авторов. Журнал легальный, ничего незаконного нет, но лучше, чтобы не к чему было прицепиться.

Я ответил:

— Ладно.

Он улыбался, как отец, гордый своим сыном.

— Береги себя, — сказал он, похлопывая меня по плечу, — увидимся, когда я вернусь.

Вот так мы и расстались. Никто из нас не знал, какое ужасное семя проросло в той тихой ночи.

Меня разбудили громкие голоса. Небо было ясным. Я открыл дверь. Коридор был полон полицейских. Шестеро из них колотили в дверь Поэта с криком: «Открывай! Полиция».

Двери всех комнат распахнулись. Только комната Поэта оставалась заперта. «Если не откроешь, мы выломаем дверь», — сказал один из полицейских. Изнутри не доносилось ни звука.

Я закрыл свою дверь и выбежал на балкон. Поэт жил в трех комнатах от меня. Я мог легко увидеть его балкон.

Сначала я посмотрел вниз. Улицу заполонили полицейские машины с мигалками. Синие и красные, наводящие ужас молнии множились на стенах. Потом я посмотрел на балкон Поэта. Он стоял на балконе в тонкой рубашке. Полицейские на улице тоже заметили его и проинформировали находящихся внутри по рации: «Он на балконе». Я мог слышать, как полицейские ломятся в дверь.

Поэт напугал меня своим спокойствием, как будто он вышел летним утром встречать восход солнца. Я смотрел на него и переживал, что он разозлит полицейских тем, что так долго не открывает дверь, и они грубо с ним обойдутся. Я хотел сказать: «Открой дверь», но не издал ни звука.

Наши взгляды встретились, я понял, что Поэт смотрит на меня, но не видит. Он о чем-то размышлял.

Как-то раз я спросил его: «Какая твоя самая большая мечта?», и он ответил: «Выйти на трибуну на площади, где собрались миллионы людей, сказать правду и увидеть, что люди поняли эту правду». И сейчас он словно готовился произнести речь своей мечты. Я поверил этому на мгновение, ждал, когда он заговорит.

Дверь трещала, готовая рухнуть под натиском.

Поэт спокойно оперся одной рукой о стену и взобрался на перила. Полицейские внизу молча глядели на него. Он глубоко вздохнул, посмотрел на небо, затем повернулся ко мне. Его глаза напоминали стекло, я видел, как в них отражаются облака.

Я протянул ему руку, но мы были слишком далеко друг от друга.

Внезапно он быстро оттолкнулся от стены и бросился в пустоту.

Он упал перед полицейской машиной. Я услышал звук удара о землю. Он пошевелился в последний раз. Подтянул одну ногу и распростер руки. Кровь сочилась из виска.

Я хотел забиться в свою комнату, но не стал; я смотрел на него, словно наблюдать за его смертью было единственным проявлением дружбы, доступным мне в этот момент. Смотреть на него для меня было равносильно вызову тем людям, которые его убили.

Я чувствовал глубокое сожаление, словно он выскользнул из моих рук, когда я держал его. Может, если бы я закричал, то остановил бы его, но я стоял безмолвно. И смотрел, как он ускользал в пустоту.

Полицейские выломали дверь и выбрались на его балкон. Они глядели вниз. Я же смотрел на полицейских. Один из них заметил меня: «Чего уставился, зайди внутрь». Я продолжал смотреть. «Давайте этого прихватим», — сказал он остальным, указывая на меня, а другой ответил: «Не обращай внимания, нам и так теперь гору отчетов писать».

Они ушли.

Я остался стоять на балконе, дрожа от холода, горя и страха.

«Его бы не убили, если бы он уехал накануне, — подумал я, — даже если бы он ушел прошлой ночью, он мог уцелеть». Почему он не ушел раньше? Я вдруг осознал истину: даже если бы он попытался скрыться раньше, это не имело бы значения. Они знали, когда прийти. Если бы он попытался уехать вчера, они пришли бы вчера; если бы собрался уехать завтра — пришли бы завтра. Они хотели разбить его надежды, сломить его волю, возможно даже поиздеваться.

Погода испортилась. Солнечный свет пробивался сквозь облака. Наступил день. Улица опустела, там, где упал Поэт, осталось темное пятно крови.

Я быстро вышел из комнаты и спустился вниз.

Все собрались на кухне. Неверие, недоумение и ужас, вечные спутники внезапной смерти, господствовали над сидящими за столом. Гюльсюм беззвучно плакала. Люди рассказывали друг другу одну и ту же историю с самого начала, так, как они увидели ее.

Официант, которого Поэт назвал «ненадежным человеком», сказал: «И чего он сбросился? Вот же дурак». Никто не ответил. Я хотел сказать: «Он терпеть не мог закрытого пространства», но промолчал.

— У кого-нибудь есть телефон? — спросил я. Вышибала протянул свой.

Было очень рано. Я отправил сообщение Сыле: «Ты не спишь?» Минуты через три-четыре пришел встречный ответ: «Кто вы?»

«Это я, Фазыл».

Через секунду телефон зазвонил. Она говорила тихонько, чтобы не разбудить родителей, но в ее голосе отчетливо слышалась тревога:

— Как дела? Что случилось?

— Я в порядке, — сказал я, — не о чем беспокоиться… Можем ли мы встретиться перед занятиями?

— Забери меня через час… Ты ведь в порядке, да?

— В порядке.

Мне надо было поговорить с кем-то, кто был бы потрясен этой смертью, тем, кто ненавидел смерть. Не для утешения, а чтобы разделить ужас и ненависть. Я встретился с таким человеком через час. Как только мы сели в машину, она спросила: «Что случилось?» Я рассказал ей все. «Боже мой», — простонала она, выслушав меня.

— Если бы я закричал, то, возможно, остановил бы его, но я не издал ни звука, — сказал я.

— Ты вряд ли смог бы его остановить, — сказала она, — и, судя по тому, что ты рассказал, он все решил, когда выходил на балкон.

— Может быть, но всю оставшуюся жизнь я буду думать, что если бы я закричал, то смог бы остановить его.

— Ты несправедлив к себе, ты же знаешь, что это не так.

Я купил ей бутерброд в булочной, мне не хотелось есть, но она заставила меня съесть половину.

— Фазыл, ты не можешь здесь оставаться, — сказала она, — здесь становится все хуже и хуже. Родителям паспорта, конечно, не отдадут, но я, наверное, смогу оформить. У тебя есть паспорт?

— Есть.

— А визы?

Я грустно улыбнулся.

— Да, когда мой отец был богат, я получил все визы.

— Я переписываюсь с Хаканом, — сказала она, — я подам заявление на перевод в канадский университет. И ты подавай. У тебя хорошие оценки, тебя примут. Будем учиться вместе, и работать, и читать.

— Не знаю, — ответил я, — дай мне подумать.

— Подумай, — сказала она, — но подумай хорошенько… Здесь нет будущего.

— Знаешь, — произнес я, — то, как он упал с балкона в пустоту, не выходит у меня из головы. Он будто выскользнул из моих рук, это я не смог его удержать.

Она вздохнула:

— Ты не смог, и никто бы не смог.

Потом она вдруг встревожилась:

— Тебе ведь ничего не сделают за то, что ты с ним дружил?

— Нет, не думаю, — сказал я.

— Они теперь делают все что угодно, — сказала она.

Я не рассказал ей, что стал работать в журнале Поэта, чтобы не беспокоить еще больше.

— Если хочешь, я не пойду на занятия, останусь с тобой, — сказала она.

— Нет, иди… Завтра встретимся.

Я подбросил ее до университета. Ее голос, ее слова немного успокоили меня. Но после расставания ужас смерти вернулся.

Когда я увидел, как Поэт спрыгнул с перил балкона, я тоже стал частью его смерти. Я соскользнул вместе с ним к черте, где кончается жизнь и начинается смерть. Поэт перешагнул черту, а я остановился на ней и не мог ни уйти в смерть, ни вернуться к жизни. Что-то внутри меня постоянно срывалось в пустоту, останавливаясь перед самым ударом о землю и снова поднимаясь. Я раз за разом переживал эту неполную смерть. Каждый раз, когда я поднимался после падения, эта неокончательная смерть била по жизни, что-то разрушая и меняя во мне. Смерть перестала быть игрой и поселилась глубоко внутри меня как страшная реальность, придающая всему новый облик. Я не мог прекратить свое постоянное падение навстречу смерти.

В такой близости к смерти время замедляется. Мысли и эмоции, пройденные на жизненном пути, освоенные и принятые как единственная реальность, теряли свой вес и скорость в этом замедленном времени. Только боль и чувство вины за то, что не смог удержать Поэта, не изменялись.

В тот вечер я встретил Эмира и Тевхиде у входа в гостиницу. Эмир сказал:

— Пойдем, я уложу Тевхиде, а потом мы немного поговорим.

— Конечно, — ответил я.

Как и мне, ему тоже нужно было поговорить. Поднимаясь по лестнице, Тевхиде взяла меня за руку и сказала:

— Поэт умер.

Я посмотрел на Эмира, тот кивнул:

— Я рассказал.

— Да, — ответил я, — умер.

— Моя мама тоже умерла, — сказала Тевхиде.

Затем она сделала паузу и задала вопрос, который, казалось, давно крутился у нее в голове:

— Мы тоже умрем?

— Однажды.

— Когда?

— Не знаю.

— Почему все умирают?

— Не знаю.

— Бабушка говорит, что мертвые отправляются на небо.

Похоже, она ждала от меня подтверждения, но я промолчал.

Их комната находилась в дальней части дома, она была без балкона, но просторнее моей, с двумя кроватями, с таким же, как у меня, журнальным столиком, старым кожаным креслом и настольной лампой с мягким светом. На журнальном столике выстроились книги.

Эмир уложил Тевхиде и начал читать ей «Алису в Стране чудес». На английском. Время от времени Тевхиде задавала вопросы, также на английском языке. Я сидел в кожаном кресле и наблюдал за ними. Они словно перенеслись в другой мир вместе с Алисой.

Когда Тевхиде уснула, Эмир спросил:

— Коньяк будешь?

— У тебя есть коньяк?

— Есть бутылочка, иногда попиваю.

Он налил на два пальца коньяку.

— Извини, что в стаканы.

Ему было стыдно подавать коньяк в стаканах для воды. Не удержавшись, я слегка улыбнулся. Он посмотрел на Тевхиде:

— Ее мама была англичанкой.

Мы молчали.

Больше он об этом ничего не говорил, а я не спрашивал, так как и раньше замечал, что он не любит говорить о прошлом. Насколько я мог судить по некоторым фразам, брошенным в беседах, Эмир принадлежал к очень древнему и очень богатому османскому роду. Бедствие, подобное тому, что настигло отца Сылы, случилось и с ним. Его родители оказались за границей.

— Почему полиция устроила облаву?

— Он издавал журнал.

— Все это лишь потому, что он издавал журнал?

Я посмотрел на Эмира с легкой жалостью и гневом, с какими Сыла смотрела на меня.

— Нас могут забрать только потому, что мы знакомы с Поэтом, что уж говорить про издание политического журнала.

Он вдруг занервничал:

— Ты серьезно?

— Более чем.

— Но это же чушь.

— Но эта же чушь не перестает быть фактом…

Эмир поморщился и сказал, словно самому себе:

— Если со мной что-то случится, о Тевхиде некому будет позаботиться.

Я вспомнил наш разговор с Поэтом и в своем голосе услышал его насмешливые и зрелые нотки:

— Ты потерял все свое состояние, живешь с ребенком в съемной комнате, человек погиб на наших глазах только потому, что издавал журнал… Тебя еще удивляет эта чушь после всего, что ты пережил?

— Не знаю. Наверное, я отказываюсь привыкать к этому бреду… Такое ощущение, что, если я признаю эту чушь реальной, я уже никогда не смогу спастись.

— Отрицание тоже не спасает.

— И это самое страшное.

— Думаешь, мне следует съехать отсюда? — сказал он, выходя из комнаты после того, как мы прикончили коньяк.

— Не знаю.

Загрузка...