VI

Я встал рано утром, купил в магазине на углу полбуханки хлеба и сыр чеддер. Вернулся на кухню, положил хлеб на тарелку и оставил на столе. Стоя у плиты и наливая себе чаю, я услышал за спиной голос Гюльсюм:

— Чей это хлеб?

Обернувшись, я ответил:

— Мой.

Она стояла передо мной. Словно посреди кухни прошлого века приземлился разноцветный космический корабль: узкая мини-юбка облегала бедра, сиреневая спортивная куртка с застежкой-молнией, расстегнутой почти до пупка, обнажала большую часть груди, туфли на высоком каблуке сорок четвертого размера, растрепанные черные волосы с локоном, выкрашенным в блонд, потекшая тушь, превратившая ее глаза в фиолетовую маску, перламутровая помада, поплывшая с губ. Как всегда, я был слегка ошарашен.

— О боже, — сказала она, — я думала, это кто-то забыл, умираю с голоду.

— Можешь взять половину, — сказал я. — Хочешь чаю?

— Ой, с удовольствием…

Она разрезала хлеб пополам и стала есть. Я принес чай и сел напротив. С аппетитом жуя, она рассказывала:

— Ей-богу, к утру я думала — помру, эти два мужика меня просто растерзали. Подрядчики. Недавно работают. При деньгах. Сутенер просто не устоял. Они драли меня до самого утра.

Помолчав, она рассмеялась.

— Но заплатили хорошо. Я разваливаюсь, но, ей-богу, оно того стоило. Они еще придут.

От нее пахло алкоголем, казалось, она все еще пьяна. Несмотря на нахальные слова, в ее голосе слышалась невинная радость бедного ребенка, нашедшего монетку на дороге, однако я несколько раз был свидетелем того, как эта невинность очень быстро сменялась оскорбительной грубостью. Однажды она принесла Тевхиде конфет — она очень любила девочку, как и все мы, — но когда Эмир, который не хотел, чтобы ребенок ел сладкое, сказал: «Тевхиде не ест шоколад», милая тетушка моментально превратилась в сварливую мегеру и с криком: «Что, я не имею права дать шоколадку твоему ребенку?» набросилась на Эмира. Скандал был предотвращен смехом Тевхиде, которая сказала: «Как же ты смешно злишься, Гюльсюм!»

— Могу я спросить тебя кое о чем? — немного робея, произнес я.

— Давай, попробуй, — сказала она, — за таким вопросом часто следует какая-нибудь замысловатая хрень, но спроси… Итак?

Вообще, я собирался спросить, каково это — носить в одном теле мужчину и женщину, ищущих друг друга, желающих и влюбленных друг в друга, но побоялся, что это будет «замысловатая хрень», и спросил совсем другое:

— Почему мужчины идут к вам, а не к женщинам?

— Мужики хотят нас, мы лучше знаем, чего они хотят, мы их окрыляем… Они находят то, чего не могут найти в женах.

Чтобы сменить тему, я спросил:

— Какая твоя самая большая мечта, Гюльсюм?

Откинувшись на стуле, она переспросила:

— Моя самая большая мечта?

— Да.

Она оперлась локтями на стол, лицо ее было серьезным.

— Посмотреть матч Дерби на стадионе, — сказала она.

— Матч? — переспросил я удивленно.

Гюльсюм резко разозлилась.

— А что, — сказала она, — только мужики ходят на матчи? Почему это я не должна идти?

— Нет, я не это имел в виду, — пробормотал я под нос. — У тебя есть кто-то, кого ты любишь или о ком мечтаешь?

Она скорчила гримасу скорбного негодования.

— Есть тут одна скотина, повар в ресторане. Нажирается, возбуждается, Гюльсюм, приходи, мол… И трахает до утра в подсобке. Я спрашиваю его: «Любишь меня?», а он мне: «Очень люблю тебя, Гюльсюм». А как только насытится, никогда не перезвонит, если только ему опять не приспичит. Когда встает, так все всех любят, а ты попробуй любить, когда упадет. А где такого мужчину взять? Прогни для него спинку, а потом отвали… Все вы одинаковы.

Я учил на кухне новый турецкий, совершенно новый, где слова имели отличные от общеизвестных значения.

— Чего ты на меня наехала? — сказал я. — Бесишься на ровном месте…

Я произносил слова неуклюже, словно только научившийся говорить ребенок, но, поскольку Гюльсюм привыкла к таким словам и слышала только их, она не заметила моей неуклюжести, отчасти, возможно, потому что была навеселе.

Она рассмеялась:

— И правда, что-то меня понесло. Вот что случается, когда я вспоминаю о своем медвежонке. Я и скучаю по этой скотине, и злюсь.

Мы одновременно откусили хлеб.

— Разве твоя работа не опасна?

— Конечно, опасна… А как иначе? Лежишь под незнакомым мужиком, то ли он порядочный, то ли вор какой — непонятно, отвернешься и не заметишь, может, у него нож с собой.

Гюльсюм дожевала ломоть. Встала.

— Спасибо за хлеб, — сказала она, уходя. — Пойду спать. Смерть как устала…

В дверях она столкнулась с Поэтом, и я увидел, как пьяная улыбка исчезла с ее лица, сменившись почтительностью, которую можно увидеть на лице паломника, встретившего святого старца.

— Как дела, Гюльсюм? — произнес Поэт, похлопав ее по плечу.

— Я в порядке, братец, вот вернулась с работы, иду спать.

— Давай, хороших снов, — сказал Поэт, подходя к самовару, и добавил со смехом: — А ты так и не ходишь через двор?

Гюльсюм смутилась.

— Не могу, братец… Мне влетит.

— Как-нибудь пройдем вместе, — сказал Поэт.

Когда Гюльсюм ушла, я с любопытством посмотрел на него.

— Видел в конце улицы маленькую мечеть? — спросил он меня.

— Да.

— Так вот, все срезают путь через двор, а Гюльсюм там не может пройти, идет до площади и поворачивает уже оттуда, потому что считает, что если подойдет к мечети, то ее покарает Аллах, думает, что не имеет права приближаться к мечети, потому что грешна.

Я с крайним удивлением спросил:

— Гюльсюм верующая?

— А почему бы и нет, разве она не имеет права быть набожной?

Мне стало стыдно за то, что я сказал. Поэт рассмеялся.

— Она считает, что Богу всерьез есть дело до людей, — сказал он.

Я тоже засмеялся и спросил:

— Разве нет?

— С чего бы вдруг? Бог давно пожалел о том, что сделал, и попытался поскорее забыть. Я уверен: он вырвал эту страницу из своего дневника.

Поэт допил чай, вымыл и вытер стакан.

— Что случилось с парнями, которых забрала полиция? — спросил я.

— Их арестовали.

— В чем их обвиняют?

— Найдут, в чем обвинить, что, сложно преступление придумать?.. Ладно, — сказал он, подходя к двери, — мне пора идти, но давай как-нибудь сядем и поговорим в удобное время.

— Давай, — сказал я.

Я знал людей ровно настолько, насколько позволяли романы, открывающие мне бесконечное разнообразие человечества. Люди всегда становились понятнее в ярком свете литературы. Но когда я впервые в жизни увидел людей в свете собственного разума, без использования какой-либо другой линзы, я понял, что совсем их не знаю. Никогда бы не подумал, что самой большой мечтой Гюльсюм было попасть на матч. Но еще больше меня удивило то, что Гюльсюм винила себя, а не своего, как она считала, Творца за то, что ей пришлось пережить, через что пройти, за работу, которую пришлось выполнять, за все те опасности, с которыми она столкнулась. Позднее, когда Гюльсюм получила ножевое ранение и ее отвезли в больницу и мы с Вышибалой пошли ее навестить, она считала себя в ответе не только за то, что с ней случилось, но вообще за все, полагая, что это Бог наказывает ее и ее близких. Она плакала, вытирая глаза кончиком муслинового платка, которым повязала волосы. Несмотря на то что я прежде никогда не прикасался к ней, я держал ее за руку, твердя: «Не переживай». Вышибала сказал: «Что ты несешь, Гюльсюм» — грубо, но гораздо дружелюбнее, чем я, потому что у него в голове было не так много разных чувств и мыслей, как у меня. Я любил людей, может быть, больше, чем их любил Вышибала, но эта любовь теряла свою чистоту и честность из-за мыслей, суждений, обвинений, питаемых предрассудками.

В один из дней, когда мы были очень близки к трагическому событию, Поэт чувствовал себя подавленно из-за случившегося с Гюльсюм и как-то, сидя с выпивкой на кухне, сказал: «Любовь к людям — это слишком общее понятие, не обязательно любить людей, чтобы все униженные и оскорбленные могли собраться и вместе найти выход».

Эмир, который обычно отмалчивался в таких случаях, неожиданно произнес своим спокойным голосом:

— История показывает нам, что у людей всегда было такое намерение, но не хватало силы воли. Что бы они ни делали, они ходят по кругу и попадают в одну и ту же жестокую ловушку. Эта ловушка всегда ждет своих жертв. Назовите хоть одно общество, которое стало бы счастливее после появления сельского хозяйства.

Я рассмеялся:

— Вы предлагаете вернуться к временам охотников-собирателей?

— Если бы такой вариант был возможен, я бы проголосовал за него.

Поэт мрачно ответил на это:

— Когда ваше классовое сознание не может оправдать существующий миропорядок, оно ищет спасения в прошлом.

Эмир так же спокойно ответил:

— А ваше классовое сознание пытается убежать от настоящего в будущее. В конечном итоге мы все пытаемся сбежать из сегодня. Потому что сегодня мы не можем найти путь ни назад, ни вперед.

— Насколько я понимаю, все мы сейчас в бегах, — сказал я.

Тевхиде, которая задумчиво ковыряла лежащую перед ней котлету, вдруг оживилась:

— Куда ты бежишь? Я тогда тоже побегу.

Поэт погладил ее по голове и сказал:

— Не убегай, моя дорогая Тевхиде, останься хоть ты.

Мы тогда не осознавали, что беседуем на краю обрыва, но по-своему пытались цепляться друг за друга. Один из нас готов был сорваться, но мы этого не знали. Поэт рассказывал истории, которые заставляли нас смеяться, а Тевхиде смеялась больше всех.

Когда я рассказал мадам Хаят о наших разговорах, она без колебаний ответила: «Люди могут изменить все, кроме самих себя». Не задумываясь, как будто она уже давно все это обдумала и для себя решила. «Они просто не могут измениться. Это их проклятие».

Когда я говорил с Сылой на ту же тему, она напомнила мне слова Каан-бея: «Как люди могут измениться, не меняя своего желания обладать… Разве литература не раскрывает тупик, созданный этой неспособностью меняться?»

Должно быть, именно это Эмир называл жестокой ловушкой.

После того как Гюльсюм и Поэт ушли, я выпил еще чашку чая на пустой кухне и вышел на улицу. Стоял прекрасный солнечный день. Вечером намечались съемки, Сыла не придет, и я не знал, придет ли мадам Хаят. Если ее не будет и сегодня вечером, значит, не будет долго.

Я решил пойти в пассаж букинистов, поискать книгу «Жизнь термитов». Пассаж был пуст. Я заглянул в магазин человека, который подарил мне фотографию деревенских жителей. Магазинчик был закрыт. Витрины были заклеены газетами. Во всем пассаже осталось всего три открытых магазина. Я зашел в один из них и спросил о книге. «Давно о ней никто не спрашивал, — сказал мужчина, — переиздания не было. Ее очень трудно найти. В прежние времена я бы бросился искать ее для вас, пока не найду, но мы закрываемся, сегодня-завтра нас снесут».

Я вышел. Раньше я любил одиночество, но теперь чувствовал, что устал от него. Я бродил по улицам. Мне казалось, всему городу наскучило одиночество. К вечеру я вернулся в свою комнату. Немного почитал словарь мифологии, где боги похищали, «заворачивая в облака», тех, кого хотели спасти, и я задумался: похитят ли они меня тоже, или, может, жители деревни возьмут меня с собой на гулянье? Я заснул, размышляя об этом. Проснулся с чувством тревоги, что опоздаю, но до съемок еще было время. Прогулочным шагом я направился к телецентру.

Программа только началась. Как только я вошел в сияющую темноту, я посмотрел на публику: мадам Хаят сидела на своем обычном месте в своем медовом платье. И будто до этого момента мне не хватало воздуха, мои легкие вдруг наполнились — я сделал большой вдох от радости. Ее лицо отражалось на экране, через некоторое время я увидел на экране и свою грустную физиономию. Я очень удивился, ведь я думал, что счастлив.

Коротко стриженная певица в черно-желтом платье игриво напевала со сцены, а мадам Хаят танцевала со всеми, но красивее всех и наслаждалась этим больше всех. Ее тело покачивалось в такт музыке.

В перерыве мадам Хаят подошла ко мне.

— Как дела, Антоний?

— Спасибо, я в порядке. Как вы?

— Все хорошо, давай выйдем.

Мы вышли в заполненный людьми коридор и сели рядом на двух стульях.

— Давай поужинаем после шоу, — сказала она.

— Давайте, — сказал я.

Тут же наступила тишина, и толпа умолкла, расступаясь. По лестнице спустился мужчина в костюме, среднего роста, широкоплечий, с нахмуренными бровями, а за ним следовали две высокие фигуры в темной одежде. Проходя мимо, он увидел мадам Хаят и сказал:

— Как жизнь, Хаят?

— В порядке. Как твои дела?

Оба приветствия прозвучали так отстраненно, что я подумал: такую дистанцию можно увидеть только между людьми, которые когда-то были очень близки. Странное противоречие между их приятельским обращением друг к другу и отстраненностью в их голосах могло существовать только между людьми, которые разделяли очень интимные моменты и позже закрыли эту тетрадь. Я уловил это, сам не зная как. Не нужно было обладать мудростью или опытом, чтобы увидеть такие вещи, это был совершенно особенный способ приветствия, и он сразу бросался в глаза.

Больше они ничего друг другу не сказали. Мужчина с сопровождающими прошел мимо.

— Кто этот человек? — спросил я мадам Хаят.

Она холодно произнесла:

— Держись от него подальше.

Я понял, кто нашел для мадам Хаят эту работу. Меня заполнил гнев, причину и цель которого я не мог до конца понять.

Когда съемка закончилась, я подождал, пока мадам Хаят переоденется. Мы вышли вместе.

— Я пришел пешком, — сказал я, — твоя машина припаркована возле моего дома. Можем сходить за ней вместе, или я пригоню ее сюда.

— Пускай там и стоит, — сказала она, — мы не сможем найти парковку ночью, не будем заморачиваться.

— Если хочешь, можем поесть дома, — предложила она после недолгой прогулки, — я что-нибудь приготовлю. Или ты хочешь пойти в ресторан?

— Давай поедим дома. — Это прозвучало немного обиженно, словно мой голос был обижен на мадам Хаят независимо от меня.

Мы взяли такси. В большой колбасной лавке в начале склона, ведущего к дому мадам Хаят, горел свет. Она остановила такси.

— Пошли, — сказала она, — возьмем что-нибудь здесь, не будем возиться с готовкой.

Продавец поприветствовал нас:

— Добро пожаловать, мадам Хаят. Как поживаете?

— Спасибо, вы в такой поздний час работаете?

— Жду привоза товара, вот и не стал закрываться. Вдруг покупатель придет в это время.

— Как идут дела?

— Застой, прежних заработков уже нет, денег у людей мало, а у кого остались, не спешат тратить: все боятся завтрашнего дня.

Стало совершенно ясно, что мадам Хаят не из пугливых: язык, венгерская салями, бастурма, говяжья ветчина, оливье, соленья, хумус, фаршированные мидии, бутылка хорошего вина… Она жадно скупала все. Получился огромный пакет, мне было трудно его нести.

— Мы осчастливили лавочника, — сказал я.

Она взглядом спросила, что я имею в виду.

— Продавец сказал, что все боятся тратить деньги, а вы, очевидно, нет.

— Я не люблю бояться, мне надоедает страх.

— Без денег очень тяжело…

— Я знаю, что такое безденежье, Антоний. Когда есть деньги, живется так, словно деньги есть, а когда их нет, живется так, словно денег нет. Жить так, будто у тебя нет денег, когда они у тебя есть, так же глупо, как жить, словно ты при деньгах, когда их нет. Мы подумаем об этом, когда деньги закончатся. А сейчас они есть, так давай наслаждаться.

— Не поздно ли будет думать, когда денег не останется? Бывают же и финансовые трудности.

Мы подошли к двери ее дома. Она взглянула на меня с насмешливой улыбкой.

— Ты хочешь, чтобы мне было страшно?

— Да.

— Почему?

— Хорошо быть немного испуганным.

Она стала серьезной.

— Страх — это всегда плохо.

Потом она снова улыбнулась.

— И ты не бойся, Антоний… В жизни нечего бояться… Жизнь больше ни на что не годна, кроме как жить. Глупо пытаться копить жизнь, откладывая все на потом, как делают скупые люди. Она не накапливается, потому что… Даже если ты ее не тратишь, она расходуется сама собой.

Выходя из лифта, она, смеясь, сказала:

— Если бы мир сейчас содрогнулся, ты увидел бы, что он — пустыня, а деньги превратились бы в песок.

Я почувствовал запах лилий. Войдя в дом, она сказала:

— Ты садись, я переоденусь.

Она надела тонкое пляжное платье на бретельках и черные босоножки. Я мог сказать, что она была обнажена в этом платье, поскольку ее грудь и бедра свободно двигались под тонкой тканью. Я вдруг забыл о страхе, деньгах, мире, и весь мой разум заполнился провокационными воспоминаниями о нашей прежней жизни. Жизнь ни на что не годится, кроме как жить, и было только одно, что я хотел прожить в тот момент, и я все бы отдал, чтобы прожить этот момент так, как я того хотел…

Она заметила, как я смотрю на нее.

— Ты не голоден? — спросила она.

— Я могу поесть позже.

Эта саркастическая, снисходительная, самодовольная улыбка… Она расползалась по всему телу и поглощала меня.

— Ладно.

Она повернулась и пошла в спальню.

Я осознал огромность своей тоски, обняв ее. Ничто не делало меня более взволнованным и счастливым, чем возможность обнимать ее, заниматься с ней любовью. Когда она притянула меня к себе, я понял: бояться нечего, не надо было бояться. Ей не нужно было что-то говорить, чтобы объяснить это, достаточно просто обнять.

Страх и тревога, прошлое и будущее исчезли на ее груди, остались лишь светлое одиночество и похотливая тьма. Пока я был там, я рос, старел, взрослел, и ничто меня не тревожило. Когда я отдалялся от нее, мои страхи возвращались, время растягивалось, заботы и беды росли, но каждый раз мгновения, что я пережил и прочувствовал вместе с ней, падали как капли в принадлежащую ей комнату в моем сознании и копились, как золотые монеты.

Было уже за полночь, когда мы сели есть. Я очень проголодался. Закуски оказались очень хорошими. Янтарный свет лампы мягко разливался по комнате. Когда я наелся и выпил немного вина, я спросил то, что хотел спросить в течение нескольких дней:

— Почему ты прогнала меня?

Впервые я видел ее настолько удивленной.

— Я прогнала тебя?

— А разве нет? Что значит «иди, поживи немного своей жизнью»?

Она взяла меня за руку.

— Никогда не думала, что ты так поймешь, — сказала она. — Какая же я дура. Ты не ходил ни в университет, ни на работу, через какое-то время ты решил бы, что подвергаешь свое будущее опасности из-за меня, и рассердился бы на меня за это. Из-за этой злости я наскучила бы тебе… Я не хотела, чтобы ты злился на меня, уставал от меня. Я просто хочу, чтобы ты думал обо мне, когда ты со мной, чтобы на ум не приходило ничего, что могло бы расстроить тебя.

Я молчал.

— Почему ты не спросил об этом утром? — спросила она.

— Потому что я был очень зол.

Она подошла, села ко мне на колени и поцеловала в губы.

— Какой же ты глупый, Антоний.

Ее лицо стало серьезным.

— В следующий раз, когда случится что-то подобное, прежде чем принять решение, спроси меня.

Мадам Хаят снова рассмеялась, закрыв мое лицо своими волосами и приблизив губы к моему уху:

— Потому что ты глуп, делаешь неправильные выводы и принимаешь неверные решения.

Мы вместе убрали со стола. Я был счастлив. В последнее время мои чувства очень быстро сменялись. Меня так легко перекинуло из одной крайности в другую, как маленький невесомый пушистый комочек.

Пока мы пили кофе, я не мог переступить через свою гордость, чтобы спросить о человеке, с которым мы столкнулись на телевидении, поэтому я задал более общий вопрос:

— Как ты измеряешь свою симпатию к мужчине? За что ты любишь мужчин?

— Разве дело в размерах, расчетах… Просто некоторые мне нравятся, вот и все.

— Какие они, эти некоторые?

— Не знаю… Никогда не думала об этом.

— Вообще никогда?

— Никогда. Хочешь еще кофе?

Она включила телевизор, попивая второй кофе. Мы поймали окончание документального фильма про светящуюся многоножку в джунглях Амазонки. Она передвигается с огнями, как крохотный паровозик, идущий ночью по степи, и, завидев насекомое, которое собирается съесть, выключает свет. Съев его, она снова зажигает огни.

Мадам Хаят встала с дивана, чтобы достать что-то из шкафа, и я глядел ей вслед. Подол платья прилип к бедрам. Босоножки она скинула. Шла на цыпочках. Я вспомнил слова Гесиода об Афродите:

Ступит ногою —

Травы под стройной ногой вырастают[4].

Она напоминала мне широкий зеленый луг, мягкий, красивый, простирающийся под лучами солнца, укрытый бескрайней природой как ее неотъемлемая часть: ее природная радость, сияющая внутри; мягкая и свежая похоть, как трава, колышущаяся на неиссякаемом ветру; ее равнодушие к жизни, как летнее утро, добавляющее яркой легкости всему, к чему прикасается…

Мадам Хаят страстно желала получить все, чего хотела: лампу, танцы под игривые песенки, меня, персик, секс, вкусную еду… Но я также чувствовал, что она может отказаться от всего, чего так страстно желает, с равнодушием, равносильным ее страсти. Она вела себя так, словно имела право желать всего и могла отказаться от всего. Полагаю, естественная безграничность ее желаний проистекала из твердой веры в то, что она в любой момент имеет право от всего отказаться. Теряя уверенность в том, что она сможет отказаться, она также переставала желать.

Возвращаясь, она сунула в рот дольку мандарина со стола, поцеловала меня в шею и села в кресло, поджав ноги. Она удалилась в свое одиночество, сложила крылья и прошмыгнула в свое гнездо. Это было естественно и спокойно, как неторопливый дождь теплым весенним вечером. Мне было любопытно: не связано ли ее пристрастие к документальным фильмам с ее бо́льшим сходством с природой, нежели с людьми.

Я вспомнил слова мадам Нермин о писателях: «Все знают правила литературы, но только писатели знают, как эти правила нарушать». Все знали правила жизни, даже я, но только мадам Хаят знала, как эти правила нарушать. Первое правило было — бояться, а она не боялась… Почти ничего не боялась.

Я взглянул на нее. Она слегка наклонилась вперед, ее груди в вырезе платья были видны до самых сосков.

— Что такое, Антоний?

— Давай уже ляжем.

Она была богиня в постели, как Геката Гесиода: «Пользу богиня большую, кому пожелает, приносит». Она дарила счастье, и я чувствовал себя богом.

Когда сквозь занавески просочился первый утренний свет, мы в изнеможении лежали в постели. Не знаю, оттого ли, что я устал, или оттого, что вспомнил грозное продолжение поэмы Гесиода:

Рядом становится с теми Геката, кому пожелает

Дать благосклонно победу…

После занятий любовью все накопившиеся во мне эмоции, тайная ревность, одиночество, нищета, отчаяние, вдруг сосредоточились на одном событии — смерти моего отца. Я начал рассказывать мадам Хаят о его последних днях.

— Ночью я отправлял маму домой, а сам оставался. Отец лежал в реанимации. Мы знали, что его не спасти, но все же надеялись на чудо. Всю ночь я просидел в больнице. Бродил по коридорам, когда мне надоедало сидеть. Они были пусты. После полуночи в этих темных коридорах послышался звук. Скрип железных колес. Когда я впервые услышал его, я не понял, что это. Худощавый мужчина, слепой на один глаз, тянул кровать, а за кроватью шла женщина в косынке. Я сначала не понял, что произошло. Только когда заметил человеческий силуэт под простыней. Они увозили мертвых до наступления утра. Впереди слепой, следом женщина в косынке, везут покойников в подвальный морг. Я отпрянул, когда услышал этот звук, но они появились передо мной из-за угла. Смерть на железных колесах гналась за мной, словно говоря, что с этим звуком и моего отца отвезут под землю… Однажды ночью…

Мой голос дрожал… Я уткнулся головой в грудь мадам Хаят. Она крепко обняла меня.

— Дитя мое, смерть совсем не пугает мертвых, — сказала она. — Как и жизнь, смерть заканчивается, когда ты умираешь… Смерти боятся только живые существа.

Мне было стыдно плакать, но в то же время я испытывал облегчение, омовение, очищение и странное, необъяснимое, но очень утешительное чувство, что, разделив с ней свою боль, я сделал ее неотъемлемой частью меня. Я снова ощутил ее тело в этом спокойствии души, коснувшись животом ее живота. Сжав мое бедро, она сказала: «Что случилось, Антоний?» и опустила руку в самый низ.

— Ты похотливый бесстыдник…

Утром я проснулся счастливым.

За завтраком я сказал:

— У меня сегодня нет занятий, а вечером нет съемок.

— Ну вот и отлично, — ответила она.

Она надела толстый халат, окна были открыты, дом наполнялся свежей прохладой. Под глазами у мадам Хаят проявились темные круги, а морщины стали резче.

— Больше никаких бдений до утра, — сказала она, — ложимся самое позднее в три часа. Только взгляни на меня: засыпала я, а проснулась старуха. После этого он еще спрашивает: «Почему ты меня выгоняешь?» Смерти моей хочешь.

Причитая так, она жадно поглощала завтрак. В ее зрачках можно было увидеть крошечные отблески, похожие на алмазные зерна.

В тот день мы не выходили из дома. В квартире было тепло и безмятежно. Пахло цветами. После обеда мы смотрели телевизор. Там рассказывалось, как росла и расширялась Римская империя благодаря успехам своих инженеров, а не солдат и как они доставляли воду в города за сотни километров, пересекая горы, равнины и реки. Мадам Хаят смотрела с большим интересом, особенно ее увлекла римская технология обратного сифона, позволяющая поднимать воду.

— Смотри, толкают воду в гору… Как это возможно?

— Они использовали давление, — сказал я, — с какой бы высоты вода ни спускалась, на ту же высоту она поднимается благодаря давлению.

— Разве это не потрясающе?

Она обладала неутолимой любознательностью и удивительной памятью. Мир, природа, история были для нее как новая игрушка для ребенка. Казалось, целая вселенная была создана для того, чтобы стать занимательной историей, которую нужно рассказать мадам Хаят.

Документальный фильм рассказывал, что римская цивилизация развивалась и распространялась благодаря дорогам, акведукам, водохранилищам и баням. В некоторых частях Англии римские дороги используются по сей день. Построенные во времена Рима цистерны и акведуки все еще действуют. Римские инженеры находили способы решения самых сложных задач, и воины проходили по проложенным ими дорогам и построенным ими мостам.

— Они никогда не называют имен инженеров, — сказала она. — Разве нет хоть одного известного инженера?

— Знамениты полководцы, — ответил я ей, — а не инженеры.

— А какой самый известный полководец?

— Юлий Цезарь.

— Тот, что в красном плаще?

— Ты знаешь, как Юлий Цезарь победил Помпея?

— Кто такой Помпей?

— Другой полководец… Они вместе правили Римом.

— А… тогда почему они воевали?

— Потому что оба хотели править единолично.

— Ей-богу, мечты этих мужчин, мол, я буду самым великим, такие глупые…

— Вот что такое история, — сказал я.

— Ну и как Юлий Цезарь победил этого Помпея? — спросила она.

Когда она видела или слышала что-то возбуждающее ее интерес, она уже не отступала.

— У Помпея была большая и хорошо обученная кавалерия. Юлий Цезарь же командовал пехотой, копьеносцами. Цезарь заметил, что кавалеристы Помпея были молоды. Обычно пехотинцы сражались с кавалерией, целясь в коней или в живот всадникам. Цезарь приказал своим солдатам «направить копья в лица кавалерии». Солдаты сделали, как велел им Цезарь. Опасаясь, что их лица будут изуродованы, молодые кавалеристы отступили и рассеялись. Помпей проиграл войну.

— Они и вправду так проиграли?

— Плутарх рассказывает так.

— Ох, бедненькие… Если бы всадники Помпея были уродливыми стариками, выиграл бы он войну?

Я обожал эти беседы с ней. Пока мы общались, самые серьезные проблемы человечества превращались в комические приключения неуклюжих болванов. Я чувствовал себя глупцом и членом совета богов, сострадающим идиотам. Мадам Хаят словно держала в руке магическую призму, которой могла преображать все вокруг, избавляясь от густых узоров, наслоившихся за тысячи лет, и превращать историю в забавную игру. Иногда я действительно верил, что она обладает силой богини.

Но какие дела могут связывать богиню с боссом мафии? Я этого так и не понял. Да и не спрашивал.

Загрузка...