Утром меня разбудил какой-то шум, но я чувствовал себя таким уставшим, что снова заснул. Когда же я спустился на кухню, чтобы выпить чаю, вокруг стола собралась возбужденная толпа.
— Что случилось? — спросил я Вышибалу.
— Приходила полиция с обыском и забрала двоих парней с нижнего этажа, — сказал он.
— За что?
— Они поделились публикацией в соцсети.
— Это преступление?
Услышав мой вопрос, молодой человек, которого все называли Поэтом, встал и сердито процедил сквозь зубы:
— Шутить о правительстве теперь преступление. Больше не до шуток.
— Ты серьезно? — спросил я.
— Они — серьезно, — сказал он.
У нас было ощущение, что мы стоим на ладони великана, который может сжать кулак и раздавить нас, когда захочет. Мы вдруг поняли, что любого из нас можно обвинить в том, что мы делали всегда и продолжаем делать, что нас могут забрать утром за шутку, за одно слово. Все были напуганы необъятностью возникшей угрозы. Мы молча разбрелись кто куда, я направился к парковке, где оставил машину.
Это происшествие разбередило мои тревоги. Эмоции, столь же сильные, сколь незнакомые, наслоились друг на друга и при малейшем толчке захлестывали меня, не вмещались во мне и пытались разорвать меня на части, как стая диких животных. Но больнее всего были вопросы о мадам Хаят.
Почему она прогнала меня? Что я сделал не так? Устала от меня? Встречается с кем-то еще?
Этот последний вопрос особенно меня напряг, никакие другие эмоции или мысли не могли перебить его болезненность. Я одержимо, до спазмов, до паралича хотел знать, где она, как будто если бы кто-то сказал мне: «Она сейчас там и там», это напряжение отступило бы, я бы смог разместить ее в своем воображаемом пространстве и расслабиться. Когда я не мог определить ее местоположение в пространстве, она ускользала, исчезала в таинственном облаке, время от времени появлялась оттуда обнаженной, смеялась, а затем снова сливалась с туманом. Эта неизвестность была воспаленным чревом безумного воображения, рождающим бесплодные сомнения.
Не иметь возможности достучаться до нее по своему желанию означало испытывать безмерное отчаяние ревности, иногда прикрытое маской тревожной заботы: я боялся, что с ней что-нибудь случится, что она умрет, более того — что ее убьют в одном из ее дерзких загулов. Вскормленные неизвестностью, пропитанные мраком, изувеченные плоды моего воображения росли и душили меня. Бывали и такие моменты опустошенности и изнеможения, что пропадали все эмоции. В такие минуты я чувствовал безмятежную усталость. Я не знал, как со всем этим справляться. Меня никогда этому не учили. Со временем я привыкну к этим кризисам, как к хронической болезни: страдание никуда не денется, но я смогу отдалять приливы этой боли. До того последнего рокового момента я всегда мог найти ее после того, как терял, и этого хватало, чтобы успокоить мое смятение.
Я сел в машину. Это была хорошая маленькая машина. Мне нравилось ее иметь, хоть она и не принадлежала мне. Мой отец со странным упрямством всегда отказывался купить мне автомобиль. «Мужчина покупает машину, когда начинает обеспечивать себя», — говорил он, но я полагаю, что его преследовал навязчивый страх автомобильной аварии, одной из тех, в которых гибнут дети богачей, и даже вмешательство моей матери не заставило его изменить мнение. Когда я был богат, я никогда не ездил в школу на машине, теперь, когда я стал беден, я ездил за рулем. Несмотря на холодную погоду, я открыл окно и положил руку на дверцу.
В тот день лекцию вел Каан-бей. У него был зычный, глубокий бас, неожиданный для человека его роста. Сначала он задал вопрос:
— Почему новшества большинства писателей сводились к изменению формы? Почему им больше нравилось менять форму, а не содержание?
Просканировав класс взглядом, он, как всегда, сам ответил на свой вопрос:
— Потому что суть не меняется.
Проходя между рядами, он продолжал тревожным голосом, как будто что-то его огорчало:
— Суть литературы в человеке… В чувствах людей. Семенем, из которого возникают все эмоции, является воля к обладанию. Когда вы хотите обладать человеком, его душой — это любовь. Когда вы хотите обладать человеческим телом — похоть. Когда вы хотите обладать силой, которая будет пугать людей и заставлять их подчиняться вашим приказам, — это жажда власти. Когда вы хотите обладать деньгами — это жадность. Когда вы хотите обладать бессмертием, правом жить после смерти — это вера. На самом деле литература питается и рассказывает об этих пяти главных жилах, которые исходят из одного источника — желания обладать. Вот что есть суть.
Он остановился и посмотрел на класс.
— Как вы измените эту суть? Вот в чем вопрос.
Внезапно сквозь его седую бороду пробилась улыбка.
— Я жду от вас ответа на этот вопрос в этом семестре… Или же приходите с контртезисом и опровергающими примерами. Подумайте об этом. Для меня опровержение моего тезиса более ценно, чем его подтверждение, помните и об этом.
Выходя из аудитории, я подумал: «Я не хочу обладать мадам Хаят, я хочу быть рядом с ней». Но было что-то неубедительное в этой мысли, мне казалось, что я дал неправильный ответ. Я сильно сомневался в собственных утверждениях, все время слыша голос, говорящий: «Возможно, я хочу обладать ею». И чем же я хотел обладать? Ее телом? И словно кто-то другой ответил на этот вопрос: «Да, я хочу обладать ее телом». А душа? Я не хотел отвечать на этот вопрос, да и задавать этот вопрос самому себе я не хотел, но не мог выкинуть его из головы. Думая о душе мадам Хаят, я вспоминал одиночество, в которое она уходила, когда смотрела телевизор, я не мог понять, почему я воспринимал ее одиночество так, словно это была ее душа, но я знал, что хочу создать для себя место в том одиночестве. Была ли это воля к обладанию или уже какая-то иная воля? Ответы на эти вопросы пугали меня, я не мог забыть, как завораживало меня ее спокойное и таинственное одиночество, потому что…
Мадам Хаят не пришла в тот вечер. Сылы тоже не было. Мне не с кем было поговорить, все меня бросили. Я смотрел на сцену пустыми глазами. Там пела женщина в очень короткой юбке, и ее ноги были необычайно красивы. Я вспомнил слова мадам Хаят: «Женщины знают, где приоткрыть». С лицом певицы что-то было не так, что-то, чего нельзя понять с первого взгляда. Я пытался сообразить, в чем дело, устремив все свое внимание на это лицо. Ее рот был похож на порез. У нее не было губ. Но странность заключалась в том, что их отсутствие создавало выражение суровой притягательности.
Затем выступил певец и три танцовщицы беллиданса в расшитых блестками топиках и юбках с разрезами. Они танцевали с необычайной грацией.
В перерыве я вышел в буфет и взял чашку чая. Большинство женщин были примерно того же возраста, что и мадам Хаят, и почти у всех были светлые волосы. Я опять вспомнил ее слова: «Женщины умирают блондинками независимо от того, с какими волосами родились». «Почему?» — спросил я. Она рассмеялась и объяснила, что с возрастом у женщин морщины становятся глубже и темные волосы это подчеркивают, а светлые — смягчают. «Разве в книгах о таком не пишут, Антоний?» — подшучивала она надо мной.
Я скучал по ней.
В зале появилось несколько новых женских лиц, которых я раньше не видел. Дамы были не похожи на других зрителей, они сидели молча, почти со скорбным выражением, удивленно и немного застенчиво поглядывая по сторонам. Им тут было не по себе. Присмотревшись повнимательнее, я увидел за их скорбными лицами следы еще не исчезнувшей надменности.
Во втором акте зурнист исполнил соло в интерлюдии задорной народной песни и сыграл эту песню в джазовом стиле, и я бы не поверил, если бы мне сказали, что от зурны можно добиться джазового звучания. Я был поражен этим человеком и его талантом. Он сорвал бурные аплодисменты зрителей. Кокетливые белокурые женщины и мужчины, непристойно разглядывающие их, понимали ценность услышанного.
Когда съемка закончилась, я встал со своего места позже всех, я не хотел торопиться. Пройдя в одиночестве по улочкам, я вернулся в бывшую гостиницу и зашел на кухню, думая, что столкнусь там с кем-нибудь, но никого не встретил. В надежде, что кто-то придет, я налил себе чаю и уселся за стол. Никто не пришел. Я вернулся в свою комнату. Вышел на балкон. Стал смотреть на улицу. Толпа, казалось, немного поредела.
Вернулся внутрь. Крестьяне собирались на вечеринку. Они будут вечно туда идти.
Я не стал раздеваться, испытывая бессмысленный страх, что, раздевшись, стану еще более слабым и одиноким. Я сел на кровать в одежде и уснул. Проснулся рано утром. Комната показалась мне такой узкой, что не вздохнуть. Я выбежал из здания. Бродил по улицам. Люди шли на работу с угрюмыми лицами.
К полудню я набрался смелости и позвонил Сыле.
— Как дела? — спросил я.
— Я в порядке, — сказала она, — а ты как?
Мне показалось, она обрадовалась, услышав мой голос.
— Чем занимаешься?
— Я нашла «Сказку о неизвестном острове» Сарамаго в библиотеке Хакана, теперь читаю.
— Бедный Педро Орсе, — сказал я.
— Бедный Педро Орсе, — повторила она.
Две любовницы Педро Орсе пожалели его в его одиночестве и занялись с ним любовью. Это была одна из сцен, которая произвела на меня большое впечатление из-за того, что в ней отразились добрые намерения людей.
В этом мире мало кто мог бы ответить мне «бедный Педро Орсе», когда я сказал «бедный Педро Орсе». Я нашел такого человека, но не оценил этого.
Когда я читал «Божественную комедию», меня очень впечатлила история Паоло и Франчески, которых Данте встретил в Аду: читая книгу об истории любви, они влюбились друг в друга, нарушили все запреты и согласились вместе отправиться в Ад. Я всегда мечтал о такой любви, о том, чтобы влюбиться в женщину, читая вместе одну книгу. Для меня это была самая большая любовь. Слова «бедный Педро Орсе» напомнили об этой мечте.
— Тебя не было прошлым вечером, — сказал я.
— Занятия поздно закончились, я не успела, — сказала она. — Тебя тоже давно не было…
— Мама заболела, я ездил к ней, но теперь она в порядке, — сказал я. Не решившись сказать: «Давай встретимся», я спрятался за Шекспира: — «When shall we two meet again, in thunder, in lighting or in rain?»[3]
Я услышал ее смех.
— Нам не нужно ждать чего-то столь драматичного, мы можем встретиться просто в пасмурную погоду.
— Когда ты будешь готова, чтобы я мог забрать тебя? Один друг одолжил мне свою машину.
— Я буду готова через два часа.
Мы поехали на пляж. Погода испортилась. Море приобрело сероватый цвет.
— Найдем какой-нибудь ресторанчик и закажем рыбу?
— Это очень дорого.
— Ну… Я не тратил деньги, полученные за съемки, у меня есть немного. Можем потратить их в ресторане.
— Это очень безответственно.
— Очень безответственно перед кем?
— Перед собой…
— Тебя так учили?
Я был поражен, услышав эти слова из собственных уст. Подобно морским обитателям из документального фильма о подводных лодках, я менял форму в зависимости от того, какой человек был передо мной.
— Меня так учили, — холодно сказала Сыла. — А тебя?
— Ладно, так что будем делать?
— Давай остановимся в какой-нибудь чайхане у моря, возьмем чаю с тостами и поедим в машине.
Мы поступили, как она сказала.
— Кто была эта женщина? — спокойно спросила она, съедая свой тост. — Что за женщина, которую мы видели на съемках в тот вечер?
— Ах, знакомая, еще с детства. Сестра бывшего портного моей матери.
Я научился лгать на лету. Это меня смутило. Либо я быстро деградирую, либо этот порок уже был присущ мне и легко проявился, стоило условиям измениться. Как будто изменение обстановки вокруг меня меняло меня самого.
Море качалось перед нами.
— Приоткрой-ка окно, впусти воздух… Я так люблю запах моря.
Я открыл окно.
— Как бы ты прокомментировала то, что две женщины занимались любовью с Педро Орсе? — спросил я.
Она задумалась, поджав губы.
— Помнишь женщину в «Гроздьях гнева», которая кормила грудью голодного мужчину?
— Да.
— Я думаю, это одно и то же… У них есть чем помочь беспомощным, и они это делают. Полагаю, это и есть добродетель. Две незабываемые сцены.
Я не удержался.
— Какое у тебя прекрасное тело, — сказал я, — оно утоляет жажду, утешает в одиночестве.
Она окинула меня взглядом, полным и упрека, и порицания, как верующий смотрит на богохульника, насмехающегося над священными ценностями. Я сразу же сменил тему:
— На телевидении появились новые статисты, совсем не похожие на прежних.
— Думаю, я знаю некоторых из них, — сказала она.
— Правда?
— Да… Это жены бывших бизнесменов, у которых конфисковали или арестовали бизнес.
Она продолжила нервным голосом:
— Словно кто-то нас всех там собирает… Не сожгут ли нас в одну ночь? Кто знает, что придет в голову «этим»…
— Нет, милая, — сказал я.
— Я преувеличиваю, но мне страшно. Я больше не пойду туда. На днях я встретила одну из моих бывших учительниц, она искала помощника для книги, которую собиралась написать… Предложила мне.
— Ей известно, что стало с твоим отцом?
— Я рассказала. Она ответила, что не имеет ничего против и слишком стара, чтобы бояться.
— Ты согласишься?
— Да. В любом случае на телевидении мне не место.
Я с облегчением узнал, что Сыла больше не появится на съемках, тот факт, что она и мадам Хаят могут пересечься в одном месте, заставлял меня нервничать.
— Лучше делать то, что любишь, — сказал я.
Начался дождь.
— Закрой окно, — сказала она, — мне немного холодно.
Я поднял стекло.
— Выпьем еще чаю? — спросил я.
— Давай… Здесь хорошо… Я скучала по морю.
Мы пили чай, молча глядя на море.
— Какая твоя самая большая мечта? — спросил я.
Она поджала губы, задумалась.
— Жить в безопасности… Это моя самая большая, даже единственная мечта на данный момент. Насчет будущего не знаю.
Потом она спросила меня:
— А какая твоя самая большая мечта?
— Читать лекции в университете… Преподавать литературу.
— Твоя мечта проще.
— Да… Но я очень мечтаю об этом. Ты знакома с мадам Нермин и Каан-беем?
— Нет, но наслышана.
— Завтра утром мадам Нермин читает лекцию, пойдем вместе? Хочу, чтобы ты ее послушала.
Она согласилась:
— Завтра у меня нет занятий, пойду с тобой.
Я был очень счастлив и сам был удивлен тому, насколько счастливым могу быть.
Дождь усиливался. Между мной и Сылой возникла сильная и особенная связь, состоящая из общих вкусов, схожего происхождения, литературы и, самое главное, постигших нас бедствий. Но мы не знали, что делать с этой связью, не могли решить, остаться ли нам друзьями, наперсниками или стать возлюбленными. Я думал, что эта нерешительность была связана с неуверенностью в наших чувствах. Много позже я сказал ей: «Нам потребовалось слишком много времени, чтобы решиться быть вместе». «Да нисколько, — ответила она мне. — Труднее всего было решить, будем ли мы делать это в гостиничном номере или нет». Меня поразил ее приземленный расчет, игнорирующий требования момента, не принимающий во внимание желание и похоть. Но мир, связанный молниями мятежных нейронов, которые мы называем чувствами, столь нелеп, что ее холодный расчет, который так сильно поразил меня, не менее сильно меня и привлекал. Мне захотелось сломать этот безжалостный расчет и рассмотреть, что скрыто за ним. Я думал, что найду там искрящееся тепло, которое чувствовал, когда ее рука касалась моей, и что свет, привнесенный литературой, сделает меня счастливым. В самые неожиданные моменты Сыла подогревала эту мечту, словом, взглядом, прикосновением, а иногда и слезой приоткрывая мне мягкую, сладкую сущность под твердой коркой.
— Скажи мне, — спросил я, когда мы возвращались, — что бы ты сделала в первую очередь, если бы у тебя снова появились деньги?
Сыла ответила без колебаний:
— Купила бы духи.
— Духи?
— Они самые… Я чувствую себя неполноценной без запаха, к которому привыкла.
Это прозвучало как слова маленькой девочки, повторяющей за матерью.
Высадив ее у дома, я вернулся к себе, припарковал машину в одном из закоулков, купил полбуханки хлеба, сыр и банку пива в одном из бакалейных магазинов по дороге и пошел домой. Мое удушающее одиночество закончилось. Я скучал по мадам Хаят, но мне также нравилось проводить время с Сылой. Они совсем не были похожи, скорее, они были совершенно противоположными персонажами. Мне вспомнились слова мадам Нермин: «В литературном произведении следует избегать резких контрастов, излишне резкие контрасты удешевляют текст… Или если вы хотите создать резко контрастирующие характеры, то следует использовать этот контраст для создания целого».
Знание того, что на следующее утро я встречу Сылу, придавало мне уверенности. Я понял, какой это подарок — засыпать, зная, что на следующий день ты сможешь поговорить с кем-нибудь. Мне было интересно, где сейчас мадам Хаят, но мои тоска и любопытство немного утихли в сравнении со вчерашним днем. Мои чувства так быстро менялись. Я чувствовал себя как здание, фундамент которого треснул от сильного толчка, и внутри уже ничто не было прочным и надежным. Я словно слышал внутри себя скрежет разорванной арматуры.
Я вышел на балкон и посмотрел на улицу. Там не было прежней толпы, словно народу, приходившего туда, с каждым днем становилось меньше. Я разделся и лег спать.
Утром я ушел без завтрака. Сыла села в машину, держа два пирожка в руке, и сказала: «Я и тебе купила». Мы шли в университет молча, поедая горячие пирожки. Это было просто чудесно. Ее красота полностью завладела моим вниманием, как хороший роман, и за это я был благодарен.
В аудитории, как всегда, было многолюдно. Мы сели на одном из последних рядов. Когда мадам Нермин вошла в класс, Сыла наклонилась ко мне и прошептала на ухо: «Какие стильные туфли».
Мадам Нермин говорила, щелкая дужками:
— Писатели, как животные, слышащие звуки и чувствующие запахи, которые не слышны человеку, могут воспринимать многие события и эмоции, которые выше или ниже уровня человеческого восприятия, способны осознавать бесформенные и безымянные желания, скрытые в темноте подсознания. Однако зачастую они беспомощны в том, чтобы увидеть и осознать какие-то четкие факты, которые обычные люди легко видят, понимают, чувствуют и ощущают на кончиках пальцев.
Она окинула взглядом класс.
— Точные и ясные истины с трудом проникают в сложные умы писателей… Этот странный контраст меняет всю действительность, всю жизнь. Мы видим в литературе то, чего не осознаем в своей жизни. Мы прощаем писателей за то, что становимся свидетелями их неспособности жить обычной жизнью, за их силу, которая, по сути, вызывает у читателей тайный гнев наряду с восхищением. Причина, по которой авторские биографии так привлекательны для нас, заключается в том, что они показывают нам этот печальный контраст, помогают читателю простить автора и увидеть себя стоящим выше автора.
Она села на кафедру, скрестив ноги.
— «Альбатрос» Бодлера — один из лучших примеров такого противоречия… Насколько бы ни была величественна эта ширококрылая птица в полете, она настолько же несчастна и беспомощна, когда садится на палубу корабля и ковыляет среди людей.
После лекции я предложил Сыле перекусить в столовой.
— Это дорого, — сказала она.
Я так и не понял, был ли ее ответ своего рода местью бедняка, или ей действительно просто отчаянно не хватало денег.
Мне не хотелось расставаться с ней. В тот вечер на телевидении не было съемок, и я боялся быть один.
Я сказал:
— Пойдем в кино?
— В кино?
— Да.
После небольшой паузы она ответила так, словно бросалась в омут разгульной жизни:
— Давай сходим. Я сто лет не была в кино.
По дороге я спросил:
— Как тебе мадам Нермин?
— Она хороший рассказчик, — ответила она. — Высокомерна, как будто ставит себя выше писателей, но ей удается превратить это высокомерие в обаяние.
— Когда я вернусь домой, — сказала она, — я поищу в интернете и снова прочитаю стихотворение «Альбатрос».
Мы решили пойти в кинотеатр, расположенный в торговом центре. Пока Сыла поднималась по эскалатору на верхний этаж, где находились кинозалы, не заглядывая ни в какие магазины, я следовал за ней, удивляясь спешке.
— На какой пойдем? — спросил я ее.
— Да на какой-нибудь… Нет ничего такого, что я особенно хотела бы посмотреть… Пойдем на ближайший сеанс, проверим нашу удачу.
Я купил два студенческих билета. Когда начался фильм, она достала из сумочки очки, я никогда раньше не видел ее в очках. Фильм оказался боевиком. Она смотрела его с большой серьезностью, касаясь моей руки. Время от времени я поглядывал на нее.
— Я куплю попкорн, — сказал я в перерыве, — если это, конечно, не безответственно…
Сняв очки, она взглянула на меня:
— Не зли меня.
Мы были одного возраста, из семей схожего достатка, у нас было одинаковое образование, мы читали одинаковые книги, но я никогда не мог сказать кому-либо: «Не зли меня» так элегантно, так угрожающе и так притягательно, как она. Мне захотелось наклониться и поцеловать ее. Я робел перед ней, не знаю точно почему, но она пугала меня так мило и привлекательно…
Во второй части фильма она снова надела очки, моя рука, а иногда и плечо касались ее. Я не знал, чувствовала ли она эти прикосновения, но я чувствовал. Когда сеанс закончился, мы вышли из кинотеатра и медленно спустились по лестнице, торговый центр казался пустым, людей было очень мало.
На выходе мы наткнулись на магазин известной марки шоколада, витрина которого блестела, как ювелирный магазин. Сыла остановилась перед витриной и стала рассматривать шоколад. Апельсиновые шоколадные конфеты-пальчики на серебряных подносах, засахаренные каштаны, обсыпанные зеленой фисташковой крошкой, круглые печенья, пралине в виде ракушек, вишневая помадка в красных позолоченных розетках, виноградные драже, уложенные стопкой черных жемчужин…
— Что тебе больше всего здесь нравится? — спросил я ее.
— Мне нравится все, но больше всего — апельсиновые конфеты.
— Давай возьмем сто граммов?
Она не издала ни звука.
Когда я входил в магазин, она крикнула мне вслед:
— И пусть еще два засахаренных каштана положат!
Я вошел в магазин и обратился к продавцу в фирменном, очень элегантном фартуке с красными и темно-синими полосками:
— Мне, пожалуйста, сто граммов апельсиновых конфет.
Мужчина вытащил из красивой коробки небольшой бумажный пакетик, надел тонкую нейлоновую перчатку и начал насыпать апельсиновые конфеты.
— Можно еще, пожалуйста, два засахаренных каштана, — сказал я, пока он взвешивал конфеты.
Продавец взглянул на меня с жалостью. В бумажный пакет он положил еще два каштана. Я вышел и протянул пакет Сыле. Она взяла его обеими руками. На ее лице появилась яркая улыбка, детски радостная, как у маленькой девочки, я не знал, что она так умеет улыбаться, я никогда раньше не видел ее такой счастливой.
Мы пошли на парковку торгового центра и сели в машину. Стоянка напоминала доисторические катакомбы: ряды бетонных столбов, темные силуэты машин, похожих на саркофаги, выстроившиеся между колоннами, и тусклые лампы, встроенные в стены. Только я собирался завести машину, как почувствовал что-то странное. Я повернулся к Сыле. Она плакала.
— Что случилось? — спросил я.
— Ничего.
Я еще больше встревожился.
— Что случилось? — повторил я.
Внезапно ее тело начало трястись от рыданий.
— Иногда я не выдерживаю, — плакала она, — я не выдерживаю того, что так счастлива из-за ста граммов шоколада!
Я не знал, что сказать. Я молчал.
— Извини, — сказала она, вытирая глаза рукой, — поехали отсюда.
Мы выехали со стоянки.
Сыла протянула мне бумажный пакет.
— Спасибо, — сказал я, — ешь, я не очень люблю шоколад.
Своими тонкими пальцами она вытащила из бумажного пакета апельсиновую конфетку. Откусила кусочек. Смакуя, медленно пережевывала его.
Она протянула мне откушенную конфету:
— Попробуй, очень вкусно.
Я откусил кусочек. Я давно не ел конфет, эти действительно были хороши. Она отправила оставшийся маленький кусочек в рот и нежно облизала кончики пальцев.
Откусывать и есть по очереди одну и ту же конфету — это великолепное уединение, которое можно испытать только с самым близким человеком. Это было сравнимо с тайным занятием любовью, и я вдруг возбудился, словно увидел Сылу обнаженной. Мы словно обнимали друг друга, откусывая от одной конфеты, и чувствовали глубочайшее сокровенное тепло. Я почувствовал огромное влечение, обжигающее низ живота, и в то же время нежную любовь, совсем не похожую на это жгучее желание. Одного кусочка шоколада оказалось достаточно, чтобы пробудить любовь.
Я смотрел прямо перед собой.
Раньше подобная мелочь не вызвала бы во мне такую бурю эмоций; по мере того как росло мое одиночество, мои эмоции разбухали, как дождевые тучи, и быстро мчались в этом просторном одиночестве, не зная, где остановиться.
Когда мы подъезжали к ее дому, я спросил:
— Что ты делаешь завтра?
— У меня занятия завтра и послезавтра. Но после этого я свободна.
— Я позвоню тебе.
Перед тем как выйти из машины, она наклонилась ко мне и поцеловала в уголок губ. Я почувствовал тепло и аромат конфет.