Услышав голоса, я вышел из комнаты. Два человека вели под руки Гюльсюм. Ее лицо было в крови, одежда порвана, волосы растрепаны, темные нейлоновые чулки в стрелках, косметика размазана по лицу. «Я не сделала им ничего дурного, — твердила она, — я не сделала им ничего дурного». Снова и снова повторяла она одну и ту же фразу.
Двери всех комнат на нашем этаже открылись, все высыпали в коридор.
— Что случилось? — спросил Поэт.
— Ее побили палками, — сказал кто-то.
Поэт подошел к Гюльсюм:
— Гюльсюм, как ты?
— Я не сделала им ничего дурного.
— Это я знаю. Как ты?
— Они напали внезапно, остальные разбежались, а меня поймали у мечети. Братец, они били меня очень сильно… Очень сильно.
Судя по всему, за то, что она не могла зайти в мечеть.
— Давай мы отвезем тебя в больницу?
— Нет… Не надо… Меня и там побьют.
— Побьют в больнице?
— Братец, ты не знаешь, нас везде бьют. Они нас везде бьют…
Мы привели Гюльсюм в ее комнату и положили на кровать. Кто-то принес мокрое полотенце, вытереть ей лицо, кто-то одеколоном обрабатывал раны. Комната заполнилась людьми. Я смотрел, стоя за порогом. Сильный запах мыла, выдающий жилище чрезмерно чистоплотного человека, пробивался сквозь едкий запах одиноких мужчин. Так как в маленькой комнате было не протолкнуться, я не мог разглядеть детали, заметил только небольшой лиловый молитвенный коврик у изножья кровати и множество туфель на высоких каблуках — желтых, зеленых, розовых, красных, цвета фуксии — из лакированной кожи сорок четвертого размера, выстроенных в ряд под туалетным столиком. Туфли, похожие на стаю испуганных разноцветных птиц, слетевших с почерневшего от грозы неба, представляли собой настолько необычное зрелище, что даже сегодня, когда я думаю о Гюльсюм, в первую очередь вспоминаются эти туфли. Гюльсюм рыдала так, словно у нее вот-вот случится нервный срыв: «Я не сделала им ничего дурного, я не сделала им ничего дурного».
В это время вошел Могамбо с горой поддельных сумок, которыми торговал в эти дни.
— Что случилось? — спросил он со своим африканским акцентом.
— Гюльсюм побили палками.
Могамбо растолкал всех своим большим телом, подошел к Гюльсюм и посмотрел ей в лицо. Гюльсюм дергала воротник своей блузки и говорила, не замечая, что твердит одни и те же слова, снова и снова: «Я не сделала им ничего дурного». Могамбо бросил свои сумки на пол и окинул взглядом людей в комнате:
— Вы идите, я поговорю с Гюльсюм…
Все беззвучно покинули комнату. Я увидел Могамбо, сидящего рядом с Гюльсюм. Мы закрыли дверь. Я пошел в свою комнату, все еще слыша рыдания Гюльсюм. Через некоторое время они прекратились… Наступила тишина. Я почти что выбежал из комнаты и спустился вниз.
Эмир и Поэт стояли на кухне и разговаривали. Тевхиде сидела на столе. Завидев меня, она спросила:
— Кто побил Гюльсюм?
— Не знаю, — ответил я.
— Почему ее били?
— Этого я тоже не знаю.
— Нас тоже будут бить?
Эмир тут же ринулся к дочери.
— Нет, Тевхиде, моя малышка, нас никто не побьет.
— Пойдем выпьем чего-нибудь, — сказал Поэт, — и перекусим. И расскажем Тевхиде, что никто не может побить нас.
Забегаловки начали пустеть. Мы вошли в одну из них и сели за столик. Поэт сказал старому официанту:
— Нам три ракы и содовую для барышни Тевхиде. Есть что перекусить?
Официант стал перечислять блюда, и Тевхиде услышала слово «отбивная». Взволнованная, она повернулась к отцу:
— Неужто отбивная есть?
Я увидел, как Эмир сглотнул и как проступила тонкая жилка у него под глазом.
— Сколько стоит отбивная? — спросил он у официанта.
— Шестьдесят четыре лиры.
Наступила тишина. Поэт улыбнулся и посмотрел на официанта:
— А сколько отбивных в порции?
— Три.
— А если вы принесете нам одну отбивную, а мы заплатим треть цены?
Тевхиде внимательно слушала разговор.
— Думаю, можно устроить, — сказал официант.
— Хорошо, тогда неси нам одну отбивную. И холодные помидоры с брынзой.
Когда официант ушел, Тевхиде посмотрела на отца:
— Он принесет отбивную?
— Принесет.
Улыбнувшись, Тевхиде сказала:
— Хорошо.
Официант принес ракы и содовую, поставил на стол тарелку с сыром и помидорами. Через некоторое время он принес блюдо с тремя отбивными и поставил его перед Тевхиде.
— Мы просили одну, — торопливо сказал Эмир.
— Две от нас, — сказал официант, — за третью заплатите.
Не дав Эмиру возможности ответить, Поэт сказал: «Спасибо». Когда официант ушел, он повернулся к Эмиру и произнес с насмешливой улыбкой:
— Бедняцкая солидарность, богатым господам не понять.
Тевхиде, держа в своих крохотных ручках столовые приборы, сосредоточенно принялась резать отбивную. Эмир слегка нахмурился.
— Ты не угостила людей. Не спросила, хотят ли они.
Тевхиде повернулась к нам:
— Вы хотите?
— Кушай, — сказал Поэт, — мы не хотим.
Тевхиде посмотрела на своего отца и сообщила:
— Они не хотят.
— Вежливые люди не сразу соглашаются.
— Эмир, что ты делаешь, — сказал я, — ей всего пять.
— Если она не научится сейчас, то когда?
— Не переживай, она всему научится, — сказал Поэт, затем погладил Тевхиде по голове и сказал: — Кушай, наслаждайся.
Он поднял свой стакан:
— За нищих.
Поэт был, наверное, на несколько лет старше любого из нас, но был гораздо старше своего возраста и не терял хладнокровия даже тогда, когда все в гостинице были взвинчены, успокаивая окружающих одним своим присутствием. Через две минуты после знакомства с ним создавалось ощущение, что этому человеку можно рассказать о самых насущных своих проблемах и попросить о помощи. По искреннему уважению, которое оказывали ему люди в нашем доме, было понятно, что он каждому так или иначе помог. У меня сложилось впечатление, что глубина его ума и жизни идеально совпадают. Он был не таким, как я, он был настоящей частью жизни, переплетен с нею и знал, что у каждой проблемы есть решение. Я завидовал ему.
Мы пробыли в таверне больше часа, и все это время Поэт высмеивал нас как «бедных джентльменов», рассказывал о нашем «классовом сознании», травил анекдоты, шутил и смешил Тевхиде. Мы оплатили счет вскладчину и выглядели как пьяные, хотя выпили очень мало. Эмир взял на руки засыпающую Тевхиде.
— Спокойной ночи, господа-товарищи, — с насмешливой улыбкой сказал на прощание Поэт, — привет от нищебродов.
В доме царила тишина. Было темно. Я пошел в свою комнату и уснул. Проснулся рано. Мне не хотелось пропускать лекцию мадам Нермин. Когда я пришел, урок уже начался, мадам Нермин расхаживала по аудитории и говорила:
— Критика — одна из важнейших областей литературы. Никогда не следует забывать, что критика принадлежит литературе и должна иметь такую же литературную ценность, как и произведение, которое она исследует, или быть достойной этого произведения.
Она осмотрела класс.
— Не знаю, появятся ли среди вас писатели, но парочка критиков найдется. Если среди вас есть идиоты, полагающие, что критиковать проще, чем писать, могу заранее предупредить: не лезьте. Хорошего критика найти труднее, чем хорошего писателя. Хороший критик — очень редкое существо. Делая рецензии, надо стремиться к уровню Буало, Сент-Бёва и Белинского, чьи тексты можно читать столетия спустя… Подобно Белинскому, читая «Бедных людей» Достоевского, вы должны обладать гениальной интуицией, чтобы понять, что этот первый роман автора — произведение гения, предвосхитившее «Братьев Карамазовых».
Она вдруг рассмеялась.
— Хотя, чтобы увидеть в той книге признак великого гения, одной интуиции недостаточно, нужна большая способность к прорицанию, чего не от всех можно ожидать.
Она снова стала серьезной.
— Также следует помнить, что критика не есть снобизм. Это не соревнование в понимании книг, непонятных никому другому. Это не задача умалять читателя. В двадцатом веке критики восхваляли книги, которые никто не любил читать, сделав литературу непонятной, неприятной и скучной… Борхес читал лекцию о «Поминках по Финнегану», которые так и не смог осилить… Не читайте лекции, не пишите рецензии на книги, которые вы не смогли дочитать. Хорошая книга имеет много известных и неизвестных особенностей, но первая особенность заключается в том, что ее можно дочитать до конца. Если вы не в состоянии прочитать «Поминки по Финнегану» до конца, для вас это плохая книга… Она может оказаться хорошей книгой для тех, кто ее прочтет. То, что я называю снобизмом, — это восхваление книги, которую ты не смог прочитать, попытка добавить себе ценности за счет непонятой книги.
Голос мадам Нермин и слова мне понравились. Зачастую мне бывало скучно на лекциях других преподавателей, но после каждого урока Каан-бея и мадам Нермин у меня возникало одно и то же чувство: это мое место. Это учебное заведение, эти уроки, эти разговоры, эти дискуссии. Именно этот защищенный мир видел, знал и понимал реалии, уродство и боль жизни, объяснял их, придавая им чудесный свет и ценность. Я подумал, что, возможно, смогу быть таким критиком, как описала мадам Нермин. Я не был таким вне этих стен, но здесь я становился смелым и честным. Здесь меня ничего не пугало.
Мы встретились с Сылой после занятий.
— Выпьем пива на пляже и поедим жареных мидий? — предложила она. — Потом пойдем в кино.
Привыкнув к бедности, Сыла стала щедрее.
Я не знаю, было ли это потому, что перспектива заняться любовью со мной ее не слишком возбуждала, или потому, что поход в съемную комнату вызывал у нее тревогу, но мы не ходили ко мне каждый раз, когда встречались. Сыла решала когда. Определенного порядка не было. Иногда мы ходили два дня подряд, иногда не заглядывали несколько дней.
Мы нашли торговую палатку на берегу, где очень вкусно готовили мидии. Пока мы пили пиво, я рассказал ей, что Гюльсюм избили, что она кричала: «Я не сделала им ничего дурного», что Могамбо выгнал всех из комнаты и остался с ней.
— Я не смог сделать того, что сделал Могамбо, — сказал я.
— У всех нас есть вещи, которые мы не можем сделать, — сказала она. — Главное — знать, какие именно.
На улице мы никогда не держались за руки, не целовались, не говорили о чувствах. Я не знал, какие у нас отношения. Но я не возражал и против того, чтобы придумать им название. На самом деле для меня это уменьшило бы чувство вины.
— На днях после занятий я снова столкнулась с Якубом, — сказала Сыла.
— Серьезно?
— Он проходил мимо, — сказала она. — Мне пришлось проехать весь путь до того места, куда он нас отвозил, чтобы он поверил, будто я живу там, потом я села на автобус до дома. Потеряла из-за него кучу времени.
— Что рассказывал? — спросил я.
— Про свои подрядческие аферы, про то, как много он срубил денег… Недавно прошел дождь, все дороги, где они заливали асфальт, потрескались… А он смеется. «Но во всем есть свои плюсы», — говорит, теперь мэр выдал им заказ на ремонт. Он хвастается этим без капли стыда… Знаешь, раньше он не был таким развязным, казался честным, надежным… Я не понимаю, как он настолько изменился… Или люди всегда были такими, а мы просто не замечали?
— Помнишь рассказ «Высокие каблуки» Омера Сейфеддина? — спросила она, прежде чем я успел ответить на предыдущий вопрос.
— Да, — сказал я, гадая, к чему она ведет.
Сыла стала пересказывать, словно не слышала моего ответа:
— Живет одна очень богатая невысокая женщина. В своем особняке она всегда носит босоножки на высоком каблуке, цокот которых слышен отовсюду. Дом содержится идеально, в нем работают честные, надежные люди. Затем она, повредив лодыжку, вынуждена носить тапочки, которые не издают громких звуков при ходьбе. Она ловит кухарку на воровстве, садовника и горничную уличает в любовной связи. Порядок в доме нарушен. Потом она снова надевает свои туфли на высоком каблуке, и все снова приходит в порядок.
Сыла улыбнулась.
— Мы увидели истинные лица людей, потому что сняли свои высокие каблуки, — сказала она, — а люди остались те же.
Она сделала паузу и добавила:
— Если мы снова сможем надеть наши туфли на высоком каблуке, все снова будет хорошо?
— Но, — сказал я, — сняв каблуки, мы увидели и много хороших людей, которых раньше не видели.
— Ты прав, — подумав, сказала она, — но я все же предпочла бы носить свои туфли на высоком каблуке.
После ужина мы пошли в кино, сидели рядышком в темноте, наши руки соприкасались, мне нравилось ее тепло. Когда мы вышли из зала и взяли кофе в бумажном стаканчике, она спросила, сколько времени.
Я ответил, посмотрев на настенные часы.
— Жаль, уже поздно, а то бы пошли к тебе.
— Было бы здорово, — сказал я.
— Чем занимаются твои крестьяне?
— Собираются повеселиться…
Она слегка сжала мою руку:
— Давай повеселимся в следующий раз.
Это ощущение близости было поистине сладчайшим из чувств, эта интимность между двумя людьми меня всегда возбуждала, когда произносились слова, которые нельзя было сказать никому другому, повторить в еще чьем-либо присутствии, приоткрыть наготу, которую никому больше не разрешалось видеть. Женщины очень хорошо знали, как воссоздать это чувство.
Я оставил Сылу возле ее дома и пошел к себе, по пути заглянул на кухню, откуда как раз выходил Поэт.
— Я принесу тебе пару статей, — сказал он, — на вычитку… Ты ведь не передумал?
— Приноси, — сказал я, — не передумал.
Я вернулся в комнату. Там были мои крестьяне. Люди, которым я всегда мог доверять. Вечером намечались съемки, мне было интересно, придет ли мадам Хаят.
Мадам Хаят в тот вечер не пришла.
В зале царила странная атмосфера, публика аплодировала и танцевала как обычно, но все казались какими-то скованными и пришибленными. В перерыве я вышел в коридор, там тоже было очень тихо. Люди предпочитали молчание.
— Что такое? — спросил я женщину, которая прочила мне актерскую карьеру, потому что я был высоким. — Все как будто чем-то расстроены.
— Дочь Календера умерла, — вздохнула она.
— Кто такой Календер?
— Возможно, ты встречал ее — тихая, спокойная девушка, обычно сидела справа.
Я понял, о ком она. Девушка, которую я видел разговаривающей с мадам Хаят за кулисами несколько дней назад.
— От чего она умерла?
— Корь…
— Разве в таком возрасте умирают от кори?
— Ошиблись с лекарством, — сказала женщина, — бедняжка. Завтра похороны, так что мы пойдем.
— Я тоже могу прийти?
— Приходи, конечно. Толпа на свадьбе и похоронах приемлема. Похороны после полуденной молитвы.
Я взял у женщины адрес мечети.
Иногда человек, глядя в дверь, которую открыло в его сознании некое событие, может увидеть разломы, впадины, топи собственной души со всей ясностью и пугающей силой. Я собирался на похороны бедной девочки, чтобы встретить там мадам Хаят. Если бы я был уверен, что мадам Хаят не придет, я бы не пошел. Это был позорный поступок — использовать в своих целях похороны. Более того, ситуация была настолько очевидной, что не было ни места, ни предлога, чтобы спрятаться за самообманом. Я поймал себя на этом, и мне стало стыдно.
В ту ночь я почти передумал идти на похороны, но в таком случае, следует признать, я бы отказался быть среди скорбящих, что было бы весьма эгоистично. Я ощущал себя в странном затруднении, из которого никак не мог выбраться, сохранив мнение о себе как о честном и добром человеке.
Я пошел на похороны.
Церемония проходила в мечети, расположенной рядом с кладбищем в одном из пригородов. Мечеть представляла собой небольшое здание с крохотным, но изящным шадирваном, тонким минаретом и напоминала драгоценный камень в оправе кольца, сочетая вечность с простотой. По-видимому, искусный филантроп сделал это для того, чтобы бедняки могли проститься с этим миром в благодати, с которой они, возможно, никогда не сталкивались в жизни. Мадам Хаят была там. На ней были черные брюки, черная куртка, на голове, как и у других женщин, платок. Она стояла рядом с Календером, который выглядел измученным. Его пошатывало, а мадам Хаят поддерживала его под руку.
После намаза мужчины понесли гроб. Я тоже подставил плечо. Гроб был таким легким. Легким до боли.
У могилы Календеру вдруг стало плохо, он закричал: «Похороните меня с дочкой, куда ты уходишь, доченька? Куда ты уходишь, моя деточка?» Мне вспомнился Толстой, который бегал по полям, когда умер его семилетний сын, и кричал: «Смерти нет, смерти нет!» Могилу засыпали землей. Родственники увели Календера. Небольшая толпа рассеялась среди могил как дым.
Под сенью темно-зеленых кипарисов на надгробиях были начертаны имена, а на некоторых даже сохранились старинные изображения усопших. Я задумался, почему всех мертвых хоронят в одном месте. Почему мертвые так радикально отделены от живых? Все эти мертвецы когда-то были живыми. Это до смешного заезженное клише. Что же до случайности, все эти люди легли рядом на этом кладбище по простому совпадению. Они проведут в смерти гораздо больше времени рядом с тысячами незнакомых людей, чем провели в жизни со своими близкими. Своей смертью они дадут жизнь тем же деревьям, цветам, насекомым. На мгновение мне привиделось, что умершие встают из своих могил, глядя друг на друга с удивлением. Они, вероятно, пытались бы прикрыть свою наготу — нагота волнует их больше, чем смерть. Они не смогут наслаждаться смертью. Забавно, что смерть стала таким клише, не стоящим даже упоминания. Как будто люди уверены, что всё знают о смерти. Им не кажется странным знать нечто о том, о чем они не узнают до самого конца или вообще никогда.
Мы шли вместе с мадам Хаят среди могил. Платок она не сняла.
— Один великий писатель, когда умер его ребенок, бегал по полям и кричал: «Смерти нет, смерти нет!» — произнес я.
— Смерть есть, — сказала она.
Большинство могил были ухожены, убраны цветами. Мадам Хаят подошла к могиле с высохшей травой. Могила принадлежала женщине. Мадам Хаят стала приводить могилу в порядок. Вытерла пыль с надгробной плиты влажной салфеткой, которую достала из сумки. Окликнув ребятишек, которые поливали цветы водой из пластиковых кувшинов, она дала им немного денег, чтобы увлажнить могильную землю. Сорвала несколько цветов с соседних могил и положила их на камень надгробия. Отступив, она осмотрела место погребения. Я подумал, что это могила ее родственницы.
— Твоя мать? — спросил я.
— Нет… Я ее не знаю.
— Но…
— Она казалась совсем заброшенной, — сказала мадам Хаят, — очевидно, что некому сюда приходить. Я не смогла устоять.
Внезапно я не удержался и саркастически произнес:
— Думаешь, она увидит?
— Тебе нужны свидетели, чтобы сделать что-то хорошее? — тихо промолвила она.
Я не знал, что на это ответить.
— Ты украла чужие цветы, — сказал я.
Она ответила совершенно ровным тоном:
— Честность порой скучна и не всегда справедлива. Нужно подумать, когда следует быть честным.
Выходя с кладбища, она положила свой платок в сумку.
— Теперь нам нужно хорошенько выпить, — сказала она. — Ты готов напиться, Антоний?.. На этот раз мы напьемся сильно, мы выпьем, как подобает во славу смерти.
Мы нашли ресторан недалеко от кладби-ща. Ожидая, пока официант принесет напитки, я спросил:
— Ты веришь в бога?
Я видел, как мадам Хаят молилась на кладбище.
— Иногда, — сказала она. — Но не сегодня… Не думаю, что сам бог всегда понимает, что происходит.
Когда принесли напитки, она взяла свой стакан и некоторое время держала его в руке. Затем произнесла, словно говорила сама с собой:
— Иногда, я не знаю, кажется, что он бросает лавку на подмастерье и уходит проветриться.
Сказать по правде, набрались мы изрядно. Мы были пьяны, когда вернулись домой. Прошли прямо в спальню. «Мы отомстим жизнью за смерть, — сказала она, раздеваясь, — но для этого придется потрудиться».
Мы мстили жизнью за смерть.
Прежде чем уснуть, я впервые увидел, как мадам Хаят плачет.
— Дети, Антоний, — пробормотала она, — дети…
На следующее утро мы проснулись уставшими, за завтраком зашел разговор о смерти.
— Спиноза говорит, что всякое существо стремится пребывать в своем существовании.
— Скажи этому своему другу, — произнесла она, жадно посасывая дольку апельсина, — что создателя этого существа не волнует, чего оно хочет.
— Он не мой друг, а очень известный философ.
— А, так он мертв…
Иногда она выдавала такие непонятные реакции, что мне требовалось много времени сообразить, о чем она говорит.
— Мертв? При чем тут…
— Разве вы не называете тех, кто умер, философами? Живых разве называют философами?
Она говорила о философах, как о соболях.
— Мы часто называем живых философами.
— Их ранг повышается, когда они умирают?
— Не знаю, — засмеялся я. — Спиноза — замечательный человек, очень глубокий философ.
— Чем именно занимаются эти ваши философы?
— Стремятся создать систему, которая раскроет тайну жизни.
— Они нашли тайну жизни?
— Они все еще пытаются придумать объяснение.
— То есть так и не смогли найти…
Я поник.
— Не смогли.
— Я тоже не нашла. Неужели я тоже стану философом, когда умру? — сказала она со смехом.
— Не думаю, — ответил я.
— Ладно, а была бы я философом, если бы написала книжку в одну строку: «В жизни нет никакой тайны, глупцы»?
— Не думаю.
— Вы относитесь ко мне так несправедливо, потому что я женщина?
Когда мы говорили о таких вещах, она обычно хихикала, подшучивала надо мной.
— Ты зря читаешь эти книги, Антоний, — говорила она, — никто не знает о жизни больше, чем я.
— Давай не будем преувеличивать наше невежество, — смеялся я.
— Ну, вот ты столько книг прочитал, давай, скажи мне, что такое жизнь? В чем ее секрет? Какова цель?
Она продолжила, прежде чем я успел ответить:
— Ладно, это сложные вопросы, хватит. Позволь задать простой: почему тараканы идут в одну сторону и вдруг одновременно все поворачивают в другую?
— Я не знаю.
— И никто не знает.
Мадам Хаят настолько красиво улыбалась, что иногда мне казалось, что я могу беседовать с ней о философии всю оставшуюся жизнь.
— На днях я смотрела документальный фильм о квантовой механике, — сказала она.
— Квантовой механике? — удивился я.
— Те, кто имеет дело с мельчайшими частицами, называют их субатомными…
— Я знаю, что это такое. Бывают документальные фильмы о квантовой механике?
— Конечно… На любую тему есть документальные фильмы. — Она вдруг стала серьезной. — Они провели один чудной эксперимент…
Я так и продолжал смотреть на нее.
— Что-то, что они называют двухщелевой опыт. Электроны внутри этих атомов, когда за ними наблюдает детектор, ведут себя как частица, а когда детектор выключен, они внезапно меняются и начинают вести себя как световые волны. Если наблюдаешь — частица, если нет — свет… А ты знаешь, что существуют свободные радикалы?
Я никогда не слышал о таком:
— Правда?
— Клянусь, — сказала она голосом маленькой девочки, — я только недавно посмотрела. У этих крошечных частиц нет ни правил, ни системы. Если маленькие ведут себя так, представь, что вытворяют большие.
— Пойдем на базар? — вдруг сказала она. — Дома все закончилось, к тому же там весело. Я так люблю рынок.
Разговор о смерти завел нас в дебри квантовой механики, а оттуда вдруг вырулил на базарную площадь.
— А ты такая же, как эти радикалы, — сказал я, — никогда не знаешь наперед, куда тебя понесет.
— Хочешь, оставайся дома, я схожу и вернусь.
Мне не хотелось оставлять ее в тот момент. Я никогда в жизни не был на рынке, там было слишком многолюдно. Фрукты и овощи всех цветов были сложены аппетитными горами на деревянных прилавках, выстроенных в ряд, продавцы постоянно кричали и нахваливали свой товар, брызгая водой из жестяных банок на зелень и овощи, от которых поднимался прохладный, свежий аромат. Брезентовые тенты, привязанные к деревянным кольям над прилавками, скрипели на ветру. Покупатели, бродившие между рядами в поисках самого дешевого и свежего товара, долго торговались с продавцами. Толпа опьяняла, как крепкий напиток. У меня кружилась голова от цветов, запахов, звуков, людей. Я постоянно натыкался на кого-то и извинялся. Мадам Хаят шла, никого не задевая, ела фрукты, предложенные на пробу, торговалась играючи, заставляя продавцов умолять: «Не делай этого, сестра, разве может быть такая цена!», а затем покупала за названную вначале цену и вешала пакеты на меня. Я не умел носить сумки или ходить по рынку… Я ронял яблоки, пытаясь собрать их, разбрасывал картошку, а ловя ее, то и дело врезался в прилавки. Мадам Хаят, лениво улыбаясь, наблюдала за мной.
— Не жалей меня, — сказал я.
— Ни в коем случае, — ответила она, — так ты познаешь тайну жизни, Антоний.
Никто в моей жизни никогда не издевался надо мной с такой ласковой улыбкой. Я узнал, что любовь состоит из невообразимых звуков и гримас. Не знаю почему, но я понял, что представлял себе любовь как более тяжелое, глубокое, даже немного печальное чувство, тогда как любовь, которую я испытывал в тот момент, была очень сильной, но в то же время очень радостной эмоцией, которая рождала ощущение, что я вот-вот оторвусь от земли. С каждой улыбкой мадам Хаят, с каждым саркастическим словом и ее пренебрежением почти ко всему человечеству я привязывался к ней чуточку крепче и становился чуточку легкомысленнее. Много позже, слепо блуждая по улицам, я пойму, как это радостное легкомыслие вызывало такое глубокое пристрастие, как оно поселилось в душе, не встречая препятствий, как его отсутствие обернулось печальной тяжестью.
— Я собираюсь принять душ, — сказала она, вернувшись домой.
— Я тоже, — сказал я.
— Со мной?
— Нельзя?
— Пошли…
После душа я помогал ей на кухне. Мы были похожи на пару молодоженов, которые вместе идут на рынок, вместе принимают душ, вместе готовят ужин. Эта мысль превратилась в мечту, я представил, что я женат на мадам Хаят. Я нашел эту фантазию очень привлекательной. Если бы она захотела, я бы сразу же взял ее в жены.
Я не умел готовить, не имел ни малейшего представления, что делать, моя неопытность забавляла ее:
— Ты прочел столько книг, но ни тайны жизни не знаешь, ни готовить не умеешь. Ты не постиг две самые важные вещи.
После ужина мы посмотрели документальный фильм о цветах. Рассказчик описывал, как цветы привлекают насекомых: запах, цвет и нектар.
— Что тебе это напоминает? — спросила мадам Хаят.
— Не знаю что…
— Ай, Антоний, какой же ты дурак! Да женщину же! Запах, цвет, нектар…
Вид орхидей, называемых пчелоносными, был, по словам мадам Хаят, «самым шлюховатым». Цветок имитировал самку пчелы и испускал запах пчелиной матки. На этот запах прилетали трутни, пыльца орхидеи прилипала к их лапкам. Запах этой пыльцы также привлекал самок пчел. Природа находилась в состоянии постоянного спаривания, прекрасного бесконечного соития… Казалось, что это и есть единственная цель природы — выступать в роли свахи, постоянно сводящей самцов и самок. Я это понимал, но не понимал цели: зачем ей понадобился этот огромный бордель в нашем уголке Вселенной?
На следующий день я рано ушел на занятия. Я был изрядно уставшим и очень счастливым. Зашел домой переодеться и выпить на кухне чая. Там я задрожал от ужаса, которого никогда прежде не испытывал, вплоть до того, что почувствовал, как в моей голове трясется мозг.
В торце длинного стола сидела Сыла.
У нее было бледное лицо и воспаленные глаза. Усталость и печаль застыли в чертах, как железная маска. Первая моя мысль была, что она узнала, где и с кем я провел ночь, и пришла спросить с меня за это.
— Что стряслось? — спросил я.
— Отца забрали.
— Кто забрал?
— Полиция.
— Когда?
— Рано утром.
— Куда они его увели?
— Не знаю… Мама звонила знакомому адвокату, он сказал, что разберется, но я не уверена, что он разберется, — арестовывают и адвокатов. Они тоже боятся. Я не знала, что делать, пришла к тебе, не нашла тебя в твоей комнате, поэтому села здесь ждать.
Поэт с сонными глазами вошел на кухню.
— Куда полиция увозит арестованных людей? — спросил я его.
— В полицейский участок… А кого арестовали?
Не решив, стоит мне говорить за нее или нет, я посмотрел на Сылу, и она ответила:
— Моего папу.
— Иди в участок, — сказал Поэт, — повидаться вам вряд ли позволят, но, может быть, дадут какую-нибудь информацию.
— Где находится департамент полиции?
Он объяснил, и мы сразу ушли. Утром я принял душ, но мне все еще казалось, что я пропах мадам Хаят. В тот момент я понял, что стыжусь этого беспокойства, но я не мог от него избавиться.
Когда мы сели в машину, Сыла холодно спросила:
— Где ты был?
— У друга.
Она хмыкнула, больше ничего не сказав.
Департамент полиции представлял собой большое здание, похожее на замок, с забетонированным внутренним двором, где стояли полицейские машины, окруженные железной решеткой. Перед входной дверью дежурили двое полицейских с автоматами. Приблизившись к ним, Сыла сказала: «Извините…», только собираясь спросить про отца, но полицейские не стали слушать. «Не извиняю, — сказал один из них, — убирайтесь отсюда». Я никогда не думал, что человек может относиться к незнакомцу с такой неприязнью, с такой ненавистью. Враждебность в голосе полицейского пугала.
Сыла произнесла: «Мой папа…», но снова не смогла закончить фразу. «Я же сказал, иди отсюда». Полицейский сделал шаг к Сыле, будто собирался ее ударить. Она отпрянула, пробормотав: «Я просто…», но полицейские заорали: «Она еще рот открывает! А ну, марш отсюда!» Я схватил Сылу за руку и потащил за собой. Я прошел между полицейскими. Прежде чем они успели перебить меня, я коротко спросил: «Где выход для посетителей?» Полицейский указал на маленькую дверку в стороне от главного входа: «Туда», затем добавил с той же враждебностью: «Если, конечно, выпустят… Идите».
Я сказал Сыле: «Пошли». Напротив полицейского департамента выстроились рядком кофейни, и я предложил: «Давай подождем там, посмотрим, выйдет ли твой папа».
Эти кафе, куда в обычное время ходили только мужчины, сейчас были полны женщин, ожидающих своих мужей, отцов, братьев, сестер и детей. Мы пошли подыскать себе уголок поукромнее. Нам повезло: когда мы вошли, две женщины, сидевшие за одним из столиков у окна, встали, и я спросил: «Вы уходите?», одна из них ответила: «Мы вернемся позже». Мы сели за стол. Маленькая дверь была прямо у нас перед глазами.
— Ты голодна? — спросил я.
— Я ничего не ела, но я не голодна.
— Закажи чаю, — сказал я, — а я куплю нам поесть.
Прямо за кофейнями была кондитерская, я купил ватрушку и почти насильно накормил ею Сылу.
Мы стали ждать.
Унылую тишину кофейни нарушал звон посуды на подносе бариста, который время от времени разгуливал с ним между столами. Женщины перешептывались, глядя на маленькую дверь напротив. Словно боялись, что, если они заговорят громко, с людьми, которых они ждут, случится что-то плохое. Эти женщины были беспомощны и беспокойны в своем шепоте. Обостренный гневом страх, смятение, скачущее между надеждой и отчаянием, тревожная тоска неизвестности, неясного будущего делали их лица одинаковыми, сливающимися в одно.
Прошел день. Настала ночь.
— У тебя есть с собой фотография отца? — спросил я.
— Есть, а что?
— Дай взглянуть.
— Зачем?
— Покажи, — сказал я сердито. Она вынула кошелек и показала фотографию своего отца. Он оказался красивым мужчиной с несколько самодовольным выражением лица.
— Хорошо, я узнаю его, если выйдет… Бери машину, поезжай домой, ты очень устала, отдохни, потом вернешься.
— Ты тоже не выглядишь отдохнувшим.
Я проигнорировал намек.
— Мы не знаем, сколько придется ждать здесь. Если мы не будем отдыхать по очереди, мы уснем на стульях и не увидим твоего отца, если он пройдет мимо.
В моих словах была логика, а логика всегда убеждала Сылу.
— Ладно, — сказала она, — я вернусь через пару-тройку часов.
— Не торопись, — сказал я, — отдохни хорошенько.
Мы ждали там четыре дня. Отдыхали по очереди, переодевались и возвращались. Я не ходил ни на учебу, ни на телевидение, я беспокоился, что мадам Хаят будет волноваться обо мне, но, поскольку за эти четыре дня съемки состоялись только раз, я подумал, что мое отсутствие в один из дней ее не встревожит. На второй день нашего бдения Сыла спросила: «С кем ты провел ту ночь?» Я солгал с удивительной скоростью: «Я был у своего старого приятеля, с которым раньше снимал квартиру. Было еще несколько ребят с нашего курса». Она посмотрела на меня так, словно не могла решить, надо ей сомневаться или нет. Больше она не спрашивала.
В одну из этих ночей, когда я пришел домой переодеться, я встретил Поэта, мы вместе поднялись по лестнице.
— Есть какие-нибудь новости? — спросил он.
— Нет, ждем… Тебя хоть раз забирали?
— Не раз.
— Как это было?
— Ужасно.
Потом добавил со скорбной улыбкой:
— А еще в последнее время клаустрофобия разыгралась, боюсь умереть в закрытом помещении.
— Тогда почему…
— Почему бы мне не бросить журнал?
— Да.
— Как я могу уйти, зная, что они делают с людьми?
— Но…
— Никаких «но». Вот так вот. Однажды увидев правду, вы не сможете от нее отделаться, вот почему люди не хотят ее видеть.
Вечером третьего дня от скуки и беспокойства мы придумали игру. Один из нас цитировал фразу или описывал сцену, а другой пытался вспомнить, перу какого автора она принадлежит.
— «Дружба предполагает прежде всего уверенность — это и отличает ее от любви».
— Юрсенар.
— «Не только пороки, но даже и случайные несчастья дурно влияют на нашу нравственность».
— Генри Джеймс.
— «В конце концов, как и Сам Всемогущий, мы делаем все по своему образу, за неимением более подходящего образца, и наши изделия говорят о нас больше, чем наши исповеди».
— Не знаю, кто это?
— Бродский.
— «Редко встретите вы человека, облаченного в непроницаемую броню решимости, который будет вести безнадежную борьбу до последней минуты».
— Кто еще такое напишет, кроме Конрада?
— «Мужчины и женщины по-разному заблуждаются».
— Дэвид Герберт Лоуренс.
— «А на самом деле он не человек. Он гриб!..»
Она рассмеялась и прикрыла рот рукой. Все в кафе обернулись.
— Ты меня рассмешил, — сказала она, — как ты вообще это вспомнил… Экзюпери.
Мы сидели за тем столом четыре дня и четыре ночи, ели ватрушки, играли в игры, молчали и не сводили взгляда с двери напротив. Мы чувствовали, что боль, тревога, отчаяние и бессилие, как стальная проволока, связывали нас вместе. Я не утешал ее, нет, наша близость не позволяла нам утешать друг друга. Иногда ее глаза наполнялись слезами и она протягивала руку, чтобы взять мою. Мы были и соратниками, и любовниками. «Я никогда не забуду того, что ты сделал», — сказала она лишь однажды. Я не сказал ничего.
Утром четвертого дня Сыла внезапно вскочила с криком: «Папа!» Возле маленькой двери стоял мужчина. Когда она побежала, ее чуть не сбила машина, я еле удержал ее в последний момент.
Она обняла отца.
— Как ты?
У него отросла борода, лицо побледнело, а глаза запали. Одежда была испачкана.
— Я в порядке, дочка, — сказал он.
— Что произошло?
— Они заставили меня подписать бумагу, что я не буду судиться, чтобы вернуть свое имущество.
— Пойдем, — сказала Сыла.
Мы сели в машину, ее отец сел на заднее сиденье, Сыла села рядом со мной.
— Фазыл был здесь со мной все эти четыре дня.
Ее отец посмотрел на меня и сказал:
— Спасибо, ты терпел трудности из-за меня.
Я довез их до дома, они вышли из машины.
— Подожди меня здесь, — попросила Сыла. Я ждал. Она вернулась через полчаса. — Отвези меня в очень ветреное место, — сказала она, садясь в машину, — где ветер дует как сумасшедший.
Я отвез ее на высокий мыс, где пролив встречается с морем.
— Подожди, — сказала она и вышла из машины.
И встала лицом к морю.
Дул сильный северный ветер. Я слышал его вой из салона. Сыла встала лицом к нему и раскинула руки. Она стояла так довольно долго, отдаваясь порывам ветра. Словно ветер омывал ее.
Потом вернулась в машину.
— Я замерзла, — сказала она, — теперь возьми меня и согрей.
Мы вернулись в гостиницу. Пачка сигарет, которую я купил для нее, лежала рядом с крестьянами.