— Романы «Воспитание чувств» и «Дейзи Миллер» написаны в одно и то же время. «Воспитание чувств» Флобера было опубликовано в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, а «Дейзи Миллер» Генри Джеймса — девятью годами позже, в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году. Оба романа, на мой взгляд, не такие яркие, как их слава.
В усилителе микрофона возник гул. Причина, по которой мадам Нермин читала лекции в самых переполненных аудиториях университета, заключалась в том, что она выражала такие провокационные взгляды на литературу, которые больше никто не мог высказать с такой легкостью. Она одевалась в узкие черные джинсы и белую рубашку с поднятым воротником и ходила на красных шпильках, открыто бросая вызов «академическому стилю». У нее было узкое лицо, большие глаза — слишком большие для ее лица — и черные волосы, жесткие, как куст. Читая лекции, она снимала очки и держала их в руках, постукивая дужками между пальцев. «Литературе нельзя научить, — сказала она на первом же занятии, — я вас не могу научить литературе. Я собираюсь научить вас тому, что так важно для литературы, — литературной храбрости. Не пытайтесь существовать, повторяя слова других людей. Будьте храбрыми. Литература требует мужества, великими писателями становятся только те, кто пишет смело. На этом уроке вы узнаете, что такое литературная храбрость».
И действительно, она сдержала свое слово: каждое занятие было вызовом убеждениям.
— Давайте рассмотрим понятие свободы в этих двух книгах, — сказала она. — Мы видим свободных женщин… В «Воспитании чувств» мы сталкиваемся с женщинами, которые живут так, как им хочется, а «Дейзи Миллер» полностью основана на образе свободной женщины. Проблема, которая должна привлечь наше внимание, заключается в том, что свободная жизнь и понятие свободы проявляются в этих двух книгах по-разному. В «Воспитании чувств» женщины проживают свою жизнь в окружении запретов и правил, преодолевая эти запреты, обходя их, отыскивая тайные и непроверенные пути, не противодействуя существованию этих запретов. «Дейзи Миллер», с другой стороны, утверждает свободную жизнь, напрямую восставая против системы запретов… И мы можем видеть разницу между обретением свободы через смирение и обретением свободы через неповиновение.
Я любил этот мир, где самой большой храбростью была критика книги Флобера, постижение понятий, чувств и мыслей героев романа; я хотел жить в этом мире. Он был мне близок. Провести всю свою жизнь, обсуждая литературу, преподавая литературу, вращаясь среди людей, которые ее любят, — это была моя самая большая мечта, и я понимал это снова и снова после каждой лекции мадам Нермин. Литература была реальнее и увлекательнее жизни. Не безопаснее, может быть, даже более угрожающей, — я знал из биографий писателей, что порой творчество серьезно вредит жизни человека, но литература, безусловно, была честнее жизни. Как сказал преподаватель истории литературы Каан-бей, «литература является телескопом, направленным в бесконечность человеческой души». Я слышал его басовитый голос, произносящий: «В этот телескоп можно увидеть все сияющие звезды и черные дыры человеческой души».
С помощью книг я научился наблюдать за людьми, которых встречал, и прежде всего — за самим собой. Теперь я знал, что человеческая душа не является чем-то целым, а состоит из разных частей, постепенно срастающихся вместе. И конечно, «сочленения» между этими частями не бывают герметичны… Размышляя обо всем этом, я заметил, что стараюсь побыстрее отделаться от своих одногруппников, избегаю их, стараясь не дать им понять, что я сейчас бедный человек, что я пытаюсь скрыть правду, насколько это возможно, хотя осознаю всю абсурдность ситуации. Я боялся быть осмеянным, униженным, боялся, что меня пожалеют, и сознавал, что этот страх делает меня еще более жалким. Понимание того, что правда сделает меня сильнее и респектабельнее, не помогало мне его преодолеть. Это была одна из прорех в моей душе, и ее нелегко было залатать. Мне было стыдно быть бедным и стыдно скрывать свою бедность.
С другой стороны, слова мадам Нермин засели у меня в памяти. Я понял, что никогда раньше не думал о свободе. Внезапно передо мной встал вопрос: а я свободен? Как будто он не сформировался в моей голове, а появился перед глазами, словно огромный рекламный щит. Я резко замер. Что за ужасный вопрос: а я свободен? Ответ на него оказался еще более ужасающим: нет. Но был и более устрашающий вопрос: а буду ли я когда-нибудь свободен?
С каждым вопросом я все отчетливее осознавал, что сам являюсь лишь крошечной частицей собственной жизни, я не могу заполнить эту жизнь и не могу изменить ее. В череде событий я двигался против собственной воли. У меня не было власти управлять своей жизнью ни через смирение, ни через неповиновение. Я был ничем, мое существование ничего не меняло.
Как я мог не замечать эту истину до сих пор? Почему мне никогда не приходило в голову задать себе эти вопросы? Если бы я услышал слова мадам Нермин о свободе год назад, потрясло бы меня это так же или благополучие помешало бы мне увидеть эту истину? А другие люди задавали себе подобные вопросы или нужно упасть на дно и разбиться, чтобы эти вопросы встали перед тобой? Неужели человек начинает понимать, что такое свобода, только когда разбивается вдребезги? Что мне теперь делать? Что я должен сделать? Я не способен изменить свою жизнь — и как мне жить дальше с осознанием этого факта?
Что-то менялось внутри меня, какие-то чувства, которые я даже не смог осознать, ломались и уступали место новым. Я находил вопросы, ответы на которые приводили меня в ужас.
В тот вечер я пошел на телевидение. Мадам Хаят была там. Со своего места я мог видеть ее золотисто-рыжие волосы и нежную снисходительную улыбку. На ней было то же платье медового цвета. Под прожекторами казалось, что она окружена ореолом расплавленного золота. Вскоре после того, как погас свет, Сыла тоже подошла и села рядом, улыбаясь мне.
Певица в красно-зеленом пестром платье с широкой, расшитой пайетками V-образной линией от плеч до промежности была похожа на зажженный маяк, указывающий цель.
На секунду Сыла и я попали в кадр, и наши лица отразились на огромном экране. На меня нахлынуло внезапное чувство вины. Я не совершал преступления или ошибки, я ничем не провинился, но чувствовал себя виноватым.
Съемки шли без перерыва и быстро закончились. Когда зрители начали выходить, я не двинулся с места. Сыла ждала меня. Наконец я поднялся со стула. Мы вместе вышли в коридор. Зрители обходили нас с обеих сторон, направляясь к лестнице, и обсуждали программу: кто попал в кадр, кто как танцевал, у кого было безобразное платье, кто нарочито кривлялся, чтобы привлечь внимание камеры.
Сыла нетерпеливо заглядывала мне в лицо. В этот момент я услышал голос, позвавший меня по имени: «Фазыл». Я обернулся. Мадам Хаят быстро приближалась к нам в толпе. Сыла посмотрела на мадам Хаят, затем повернулась ко мне. Мадам Хаят подошла к нам. «В любом случае мне надо идти», — сказала Сыла. Я не проронил ни звука. На краткий миг мы все трое замерли. Я чувствовал запах пыльной сырости, поднимающейся с грязных ковров. Голоса окружающих нас людей звенели у меня в ушах. Мадам Хаят смотрела на меня, Сыла повернулась и ушла, ничего больше не сказав. Я смотрел ей вслед с чувством, сжавшим все мое нутро, похожим на боль или стыд, но не смог пошевелиться.
— Как дела? — спросила мадам Хаят.
— Спасибо, я в порядке. Как ваши дела?
— Если ты не торопишься, давай поужинаем.
— Я вас подожду, — сказал я.
— Я переоденусь и скоро буду.
Я сел на один из пластиковых стульев и стал ждать. Хаят не спрашивала меня о Сыле. Я был уверен, что она видела нас вдвоем на экране, но потом она всегда отрицала это. Притом что никогда не лгала мне. Иногда, если я задавал вопросы, ответы на которые огорчили бы меня, она своим тихим голосом и слегка потупленным взглядом предупреждала, что сейчас «скажет правду». Иногда я отступал, а иногда принимал боль, настаивая на ответах. Но об этой маленькой и неважной вещи мадам Хаят продолжала настойчиво лгать. Когда в тот день нас поймала камера, я сразу же посмотрел на мадам Хаят и увидел ее глаза, устремленные на экран. Каждый раз, когда я поднимал эту тему, втайне желая заставить ее признать это, она говорила: «С чего это ты взял? Ты выдумываешь», но неловкая, встревоженная, не виданная мною прежде улыбка появлялась на ее лице. Словно улыбкой она принимала то, что отвергла на словах.
Мы снова пошли в ресторан со статуэтками. Мадам Хаят распустила волосы.
— Вас не было на выходных, — сказал я.
— У меня была работа, — ответила она без дальнейших объяснений.
Я злился на мадам Хаят, но не мог найти причину этого гнева. Я искал эту причину, словно рылся в старом сундуке, где сам же ее и закопал.
— Ты немного рассеян, — заметила она.
Рассмеявшись, я ответил:
— Нисколечко.
Я рассказал ей о лавочнике, который подарил мне фото.
— Такие люди есть, — сказала она, — но их очень мало.
Улыбнувшись той самой своей равнодушной улыбкой, добавила:
— Дураков, знающих цену своему товару, гораздо больше.
— А ты знаешь, — спросила она, — что Земля дрожит на своей орбите, вращаясь вокруг Солнца, один раз каждые двадцать тысяч лет.
Я никогда не слышал о таком.
— Не знаешь, — сказала она.
— Когда Земля так дрожит, пустыня Сахара в Африке превращается в лес… И остается лесом двадцать тысяч лет… Потом, когда Земля снова дрожит, лес опять превращается в пустыню.
Я вгляделся в ее лицо, пытаясь понять, весело ли ей со мной.
— Честное слово, — сказала она. — Я видела это в документальном фильме. Ученые нашли следы древних лесов во время своих раскопок в Сахаре.
Она сделала глоток ракы.
— Мне кажется не очень разумным относиться к чему-либо серьезно, живя на трясущемся валуне.
— Как же нам жить, не воспринимая все всерьез?
— А как ты живешь, воспринимая все всерьез?
Мадам Хаят коснулась пальцем моей руки.
— О некоторых вещах всегда следует помнить… Во-первых, мы живем на зыбком и неустойчивом куске камня… Во-вторых, мы очень недолговечные существа… В-третьих…
Она замолчала.
— А в-третьих? — спросил я.
— А третью причину отыщи сам… Давай, ешь, закуски отличные.
Она не любила спорить и не пыталась убеждать, говорила то, что хотела, и ей было все равно, какой вывод можно сделать из ею сказанного.
Вместо медового платья на этот раз на ней было обтягивающее фиалкового цвета. Я мог видеть темную глубину между ее грудями, когда мадам Хаят склонилась над столом.
Я подумал, что Сыла может расстроиться. Мысль была похожа на смутный силуэт в полумраке улицы и быстро исчезла, но я знал, что она появится снова.
Выходя из ресторана, я чуть не сшиб статуэтку Золушки. Я был взволнован.
— Давай прогуляемся немного, — сказала мадам Хаят, — погода хорошая.
Мы пошли. Я слушал звук ее каблуков. Мы не разговаривали. Казалось, она о чем-то задумалась, но, пройдя совсем немного, вдруг остановилась.
— Я устала, — сказала она, — давай поедем на машине.
Я поймал такси. Мы сели. Мадам Хаят назвала водителю адрес. Она сидела в одном углу сиденья, я в другом, между нами была пропасть. Машина остановилась перед шестиэтажным зданием, расположенным на склоне, спускавшемся из богатого района в район среднего класса. Я заплатил таксисту, мадам Хаят не возразила.
Она открыла дверь здания ключами, мы вошли. Поднимаясь в маленьком лифте с блестящими хромированными дверями, мы не касались, но ощущали друг друга. Я вдыхал запах, напоминающий о лилиях. Мы поднялись на самый верхний этаж.
Мы вошли в ее квартиру. Убранство было на удивление простым. Кресло, обтянутое темно-коричневым бархатом, которое, судя по его потертости, стояло там всегда, рядом с ним — небольшой журнальный столик, английский зеленый трехместный диван у стены, чуть поодаль — круглый обеденный стол со свежими цветами в вазе и очень большой телевизор, который выглядел как самая дорогая вещь в доме. Двуногие торшеры, один возле кресла, другой у трехместного дивана, излучали спокойный свет.
— Присаживайся, я сварю кофе.
Я сел на диван. Чуть погодя она вернулась с кофе и села в кресло, положив ногу на ногу. Платье задралось, оголив ноги. Я сглотнул. Я совершенно не знал, что мне делать или говорить. Она соблазняла меня, а я даже не мог соблазниться должным образом.
— У вас красивый дом, — хрипло пробормотал я.
— Тебе нравится?
— Да, очень уютно.
Здесь пахло цветами. Шторы были задернуты. Мадам Хаят, улыбаясь, смотрела на меня с веселым выражением лица. Мы молча пили кофе. Я чувствовал, что мне нужно что-то сказать, но не мог найти слов. Я также не знал, ждет ли она от меня первого шага. Я замер и не мог пошевелиться.
Допив кофе, она поставила чашку на кофейный столик рядом. Встав с кресла, спокойно произнесла: «Пошли» и направилась вглубь квартиры. Я шел следом, уставившись на ямки под ее коленями. Мы прошли по длинному коридору в спальню. У изголовья большой кровати горела маленькая ночная лампа.
Мадам Хаят медленно разделась, оголяя каждый кусочек своего тела так, словно получала от этого особое удовольствие. Когда она была уже полностью обнажена, я все еще оставался в рубашке, не в силах отвести от нее глаз. Ее тело выглядело намного моложе, чем лицо. Она легла на постель и, взглянув на меня, саркастически спросила:
— Ты так и будешь там стоять?
Я поспешно разделся.
Она занималась любовью так же, как и раздевалась: мягко и неторопливо, смакуя каждое движение, каждое прикосновение. Она направляла меня легкими прикосновениями. Эти прикосновения подсказывали мне, что делать. Я взял ее. Словно искусные лучники, туго натянув тетиву и резко отпустив, мы с криком ускорились. Я потерялся в ощущении, которое сотрясало все мое существо, я словно одновременно летел и падал в легком аромате лилий.
Следующие одиннадцать дней были совершенно отдельной жизнью, отдельной вселенной, заключенной в скобки среди всей прочей жизни: гравитация, время, свет, цвета и запахи были другими, они подчинялись неведомым мне законам, имели привычки, которых я прежде не встречал, дарили удовольствия, которых я прежде не испытывал.
Мадам Хаят приняла меня в свою жизнь с той же мягкостью и гармоничной естественностью, с какой приняла в свое тело, и я поселился там, не встретив ни малейшего препятствия. Было в этой естественности что-то беспокоящее меня, и именно это спокойствие питало мои тревоги и ревность в дальнейшем. Тогда я еще не знал, что войти в жизнь человека — это как войти в заколдованный подземный лабиринт и что, однажды войдя в чью-то жизнь, ты уже не сможешь уйти оттуда прежним. Я думал, что смогу прожить свою жизнь, как прочитать роман: в уверенности, что, насытившись, я выйду из круговорота чувств, когда захочу.
Мадам Хаят казалась мне мифической богиней, имя которой еще не было записано в моем словаре. Я не мог перестать прикасаться к ней. Стоило немного отдалиться, как меня пробирал холод. Я не мог с ней расставаться.
Она ходила по дому в похожем на пляжное платье с тонкими бретельками, подол которого заканчивался чуть ниже бедер. На ногах тапочки с черными кожаными ремешками. Когда я нерешительно подходил к ней в любом месте ее дома, она никогда не отказывала, лишь улыбалась и говорила: «Ты был на мне только что, тебе не надоело?» В голосе слышалось удовлетворение своей привлекательностью вперемешку с подстрекающей насмешкой. Я мог видеть морщинки в уголках ее глаз, губ, на шее, у подмышек, на округлом животе, на полной талии. Очевидно, ее молодая красота сейчас увядала, но все эти несовершенства делали ее еще более привлекательной. Я четко понимал, что не хочу, чтобы она была моложе или красивее. Мне вспоминались слова Пруста: «Оставим красивых женщин мужчинам без воображения».
Я был очарован магией ее тела, которую не мог полностью уловить, словно мне нужно было прикоснуться к ней, обнять ее, чтобы почувствовать собственное существование. Она меня волновала даже издалека. Я желал ее, но я не был в нее влюблен. На самом деле я раньше никогда не испытывал страсти или любви, и у меня не было возможности узнать, в чем состоит отличие. Полагая, что не люблю ее, я говорил себе, что не могу влюбиться в того, кто не любит литературу. И очень часто себе это повторял. Я еще не знал, что на вопрос: «Что значит любить?» — Айрис Мердок ответила так: «Найти того, без кого вы не сможете жить».
Иногда в моей голове происходило что-то очень странное, очень трудное для объяснения и понимания, мысль, не принявшая определенной формы, что-то среднее между эмоцией и мыслью. Если бы я не знал, что ответит мадам Хаят, я мог бы рассказать ей о своих чувствах, но я боялся услышать это от нее больше, чем от себя. Казалось, эти чувства не существуют и не будут существовать, если я не услышу о них, но как только услышу — они станут реальностью. Мне кажется, я не сказал ей многого из-за этого странного беспокойства.
Она невероятно вкусно готовила.
Мы не появлялись на телевидении одиннадцать дней. В университет я тоже не заглядывал. Когда мы не занимались любовью, мы либо смотрели документальные фильмы, либо бродили по улицам и ели в ресторанах, когда были голодны. Платила всегда она.
Ее отношения с деньгами были такими, о возможности которых я и не подозревал. Меня это нервировало, иногда даже злило. Однажды мы бродили по каким-то закоулкам и увидели светильник в витрине антикварного магазина. Это была старомодная лампа. Латунный шар был прикреплен к цепочке рядом с подставкой для лампы, и когда тянешь шар вверх, голова лампы наклоняется вперед. Она давала очень красивый, очень мягкий свет. Когда шар двигался, янтарный свет то затухал, то становился ярче, и вместе с ним плафон лампы то наклонялся, то поднимался.
Мадам Хаят тут же вошла в магазин. Я последовал за ней.
— Сколько стоит эта лампа? — спросила она.
— Семь тысяч лир, — ответил продавец.
— Ладно, беру, — сказала она, не торгуясь. — Заверните получше, пожалуйста, чтобы не разбилась по дороге.
Я удивился. На телевидении нам платили семьдесят лир в день, а мадам Хаят отдала за лампу стодневный заработок. Я взял плотно упакованный светильник. Мне такое поведение показалось безответственным из-за безденежья, от которого я страдал последнее время.
— Вы отдали за лампу столько, сколько заработаете за сто дней, — сказал я.
Я все еще обращался к ней на «вы», когда мы были вне дома.
— И на что же мне следует тратить деньги, которые я заработаю за сто дней? — спросила она.
— Я не знаю… Как по мне, это немного безответственно.
— Безответственно по отношению к кому?
— К себе…
— И какую же ответственность я несу перед собой?
— Обеспечивать себя.
— Это моя единственная обязанность?
— Первостепенная.
— Тебя так учили?
— Да.
— Ладно.
Она умолкла. Я не выдержал такого окончания дискуссии.
— Я не прав? — спросил я.
— Возможно, нет.
— Хорошо, а как по-вашему?
— Как отвечать перед собой?
— Да.
Рассмеявшись, она взглянула на меня.
— Может быть, моя ответственность перед собой состоит в том, чтобы делать себя счастливой. И это то, чем я сейчас занимаюсь, пока ты пытаешься все испортить…
— Какая-то лампа делает вас счастливой?
— Да. И очень.
— А если эти деньги понадобятся завтра?
— А что, если эти деньги мне завтра не понадобятся?
— Вы будете обеспечены.
— А что, если быть счастливой мне нравится больше, чем быть обеспеченной…
Я понимал, что в этом разговоре я играю роль унылого идиота, но не мог отступить:
— Вы можете пожалеть об этом завтра.
— Если бы я ее не купила, то пожалела бы сегодня.
Тут мы набрели на цветочный магазинчик. Она увидела мимозы и купила букет, словно между нами никогда не было этого разговора. Придя домой, она сразу сняла светильник рядом с диваном и заменила его на только что купленную лампу. Поставила желтые мимозы в вазу на столе. На улице пошел дождь, через открытое окно в комнату попадали капли, янтарный свет лампы отражался на мимозах, каплях и золотисто-рыжих волосах мадам Хаят. Глядя на огоньки, она радостно смеялась:
— Я чувствую себя Клеопатрой.
Я не понял.
— Что это значит?
Она подошла и поцеловала меня.
— Не знаю, Марк Антоний, — сказала она.
Я был дураком, и я был тем, кто сожалеет об этом, и тем, кто чувствует, что совершает глупость. Она ушла вглубь дома, радостно напевая. Этой песни я никогда раньше не слышал:
Любовь любит совпадения,
Судьба — расставания,
Годы любят проходить,
Человек — искать.
Мадам Хаят вернулась в коротком платье, которое не скрывало покачивающиеся округлые, пухлые бедра.
— Давай, помоги приготовить еду.
Я продолжал прикасаться к ней на кухне, терся о нее, не говоря ни слова.
— Чего ты хочешь? — спросила она.
Я посмотрел ей в лицо.
— Ты этого не заслужил, но ладно, — сказала она.
Мы занялись любовью, а потом, когда мы ели, она сказала, словно хотела утешить меня: «Я отдала эти деньги за свет, а не за лампу». И для нее это было очень логичное объяснение. Я не мог не рассмеяться. Порой я чувствовал себя ее ребенком, а иногда — ее отцом, как в этот момент. В любом случае это было довольно занимательно, хотя я не поспевал за ней и всегда оказывался немного сбитым с толку.
Закончив трапезу, мы взяли кофе и уселись на диване перед телевизором. Она поджала ноги под себя, юбка высоко задралась. Глядя на нее в этот момент, я испытывал ощущение, что вижу в ней что-то, чего раньше не замечал: ее неповторимое одиночество. Мадам Хаят позабыла обо мне, полностью поглощенная принадлежащим только ей одиночеством, которое развлекало ее и даже делало счастливой. Позднее я снова и снова наблюдал, как она уходит в свое одиночество с самодовольной улыбкой. Когда я окликал ее, она возвращалась с таким же естественным спокойствием, с каким отдалялась. Одиночество было ее домом. Она могла с легкостью впорхнуть и выпорхнуть из своего гнезда, как птица с прекрасными крыльями, это не составляло ей труда. Этой черты я ни в ком раньше не встречал, и это завораживало меня, мне хотелось туда, в это одиночество. Я хотел, чтобы у нас было одно на двоих одиночество.
По телевизору шел документальный фильм о муравьях. Впервые в жизни что-то вызвало у меня такой же интерес, как литература. Оказывается, у разных видов муравьев очень разные и удивительные особенности. Какие-то пустынные муравьи были совсем как космонавты, они изобрели ту особую одежду, до которой люди додумались на миллионы лет позже, и эта одежда позволяла им жить среди песков.
Слепые муравьи строили подземные города с улицами, проспектами, домами, комнатами. Они устанавливали специальные системы вентиляции и принимали меры против затопления. Более того, муравьи одного вида могли основывать города одного и того же типа по всему миру. Они хранили в памяти великолепный план города и вместе могли знать то, чего никто из них не знал в одиночку. Муравьи-листорезы начинали петь песню, когда находили лист хорошего качества. Они поют своими брюшками, звук переходит от их лапок к листьям, вибрирует, и муравьи-носильщики, которые отвечают за доставку этих листьев в гнездо, сразу же приходят, услышав эту песню.
Муравьи, задумавшие свергнуть муравьиную матку, собирали сторонников, подготавливали дворцовый переворот и свергали королеву, пожирая ее.
Я понял, почему Метерлинк наряду со стихами написал книгу о термитах. Я пожалел, что не читал ее, и решил при первой же возможности пойти к букинистам и поискать эту книгу. Казалось, я впервые обнаружил, что за пределами литературы существует такой красочный мир.
Когда документальный фильм закончился, мадам Хаят спросила:
— Тебе понравилось?
— Очень понравилось, я никогда не думал, что муравьи могут устроить дворцовый переворот, — ответил я.
— Такие политические баталии случаются и среди обезьян: желающий быть вожаком раздает бананы другим обезьянам, чтобы привлечь сторонников, устраивает предвыборные поездки, берет детенышей на руки и ласкает их.
Она встала с дивана.
— Давай выпьем кофе перед сном?
— Можно.
Когда она пошла на кухню, я, смеясь, последовал за ней и сказал: «Не переживай, мы скоро пойдем спать».
— Как получилось, что ты стала статисткой на съемках? — спросил я, попивая кофе.
— У меня был друг, приятель владельца этого телеканала, он сказал, мол, хочешь пойти повеселиться, и я согласилась. Мне действительно там очень весело. Это как андерграундный документальный фильм, можно видеть события и людей, которых больше нигде не увидишь. А кроме того, ты еще и сам можешь поучаствовать.
Я смотрел на ее ноги.
— Пойдем уже спать, — сказала она, улыбаясь, — вижу, тебе не терпится.
Когда я был с ней, я испытывал удивительное удовольствие быть мужчиной, учась плавать в вулкане, пахнущем лилиями. Я охотился в бесконечном сафари удовольствия. С горячей и непринужденной похотью она привела меня в неведомые мне до этого места и очень естественными прикосновениями обучила меня волнению, которого я никогда раньше не знал. Она показала способы почувствовать самые разные формы желания.
Шли дни, я открывал для себя новые эмоции, новые мысли, новое ощущение времени и новый образ жизни. Когда я прикасался к ней, время преображалось: ее существование, словно нож, счищало с времени кожуру, отсеивая прошлое и будущее, и обнажало восхитительную фруктовую сочность настоящего. Настоящее, задавленное тяжелыми крыльями прошлого и будущего, самая суть времени, которое нельзя ощутить и прожить как следует, обретало свободу и охватывало всю жизнь. Воспоминания минувшего и тревоги о будущем исчезали, вся жизнь превращалась в одно вечное мгновение. И мадам Хаят наполняла этот долгий и непрерывный миг своим радостным безразличием, своим сарказмом, своим сострадательным спокойствием и своей неисчерпаемой похотью. Когда я прикасался к ней, не было ни прошлого, ни будущего, нас связывало с жизнью лишь одно мгновение, наполненное ее присутствием.
Избавившись от прошлого и будущего, я почувствовал эту чудесную свободу. Мадам Хаят была свободна. Она обрела свободу не через смирение или неповиновение, а просто через пренебрежение и равнодушие, и когда я прикасался к ней, эта свобода поглощала и меня. Только в этой свободе я мог вкусить истинный вкус жизни и пристрастился к этому вкусу. Когда я не прикасался к ней, крылья времени смыкались, прошлое и будущее снова сжимали мгновение, сдавливали меня.
Мадам Хаят ни на что не обращала внимания, ее ничего не волновало, ничего не ранило. Однажды вечером мы пошли в маленькую таверну. Группа подростков сидела за соседним столиком, и среди них девушка, которая — не знаю, то ли чтобы позлить мадам Хаят, то ли просто по пьяной развязности, — вдруг спросила: «Это ваш сын?» На мгновение я испугался, что мадам Хаят расстроится, а она засмеялась, тряхнув волосами, и сказала: «Да», а затем добавила: «Но немного озорной».
Возвращаясь, я спросил:
— Так я твой сын, мамочка?
— Но немного озорной, — подтвердила она.
Я рассказал ей об Эдипе.
— Выходит, ты вроде как Эдип? — спросила она.
— Вроде… Такие отношения называют эдиповым комплексом.
Это сильно насмешило ее.
— Вы даете клички отношениям, как котятам, — сказала она. — Вы боитесь, что проиграете, если не дадите имени?
Мы были хорошей парой: муж — жена, мать — сын, отец — дочь, королева — стражник, принц — наложница, — что бы ни видели те, кто смотрел на нас, я знал, что мы не вписываемся в шаблон, у нас так много разной информации о жизни, так много разных источников, что уместиться в один шаблон было невозможно. Когда она рассказывала мне о природе, Вселенной, животных и звездах, я слушал, как невежественный ребенок; когда я рассказывал ей о писателях и философах, уже она слушала, как невежественный ребенок. Ее не интересовала литература, но я заметил, что ей бывает интересна жизнь писателей и философов, об этом она внимательно слушала, словно смотрела документальный фильм о муравьях.
— Кьеркегор влюбился в девушку по имени Регина, сделал ей предложение, девушка приняла его. Но Кьеркегор в последний момент решил, что он слишком пессимистичен и религиозен для брака, и отказался от свадьбы. Регина умоляла его вернуться, горько плакала, но Кьеркегор остался непреклонен.
— А что потом?
— Регина была счастлива в браке с другим, а Кьеркегор всю жизнь был несчастен.
Она взглянула на меня и сказала:
— Какой же он дурак, этот парень.
Я громко расхохотался, даже мадам Нермин не решилась бы сказать такое о Кьеркегоре.
Мы много смеялись друг над другом. Я никогда не думал, что смогу так весело проводить время с кем-либо. Наши характеры, наклонности, образование и вкусы были совершенно разными, но наша близость — волшебно естественной.
Мы много разговаривали, но мадам Хаят никогда не говорила о себе, и я ничего не знал ни о ее прошлом, ни о ее планах на будущее, ни о ее нынешнем положении. А если я спрашивал, то пожимала плечами и меняла тему: «да тут нечего рассказывать». Она была похожа на загадочную галактику, вошедшую в мою жизнь, я мог видеть ее звезды, огни, искры и цвета, но не мог разгадать ее тайну. Я не мог сказать, был ли в ее прошлом какой-то секрет, который она решила никому не открывать, или ей просто надоело говорить о себе. В ее сияющем блеске была темная сторона, и я никогда не мог приблизиться к этой чувственной тьме, которая делала ее такой привлекательной.
Иногда я прибегал к хитрости, чтобы попытаться понять ее. Помнится, на лекции Каан-бей сказал: «Чтобы узнать человека, нужно узнать его мечты». Однажды, лежа в кровати, я спросил: «Какая твоя самая большая мечта?» Она начала хихикать, и когда она так смеялась, я видел бриллианты, рассыпающиеся на черном бархате, разбивающиеся друг о друга.
— Двигаться быстрее скорости света, — сказала она.
Меня почему-то обидело то, как она ответила на мой вопрос.
— Я серьезно спросил.
Она сидела на кровати, скрестив ноги, ее большая грудь слегка свисала вперед, и свет ночника золотил кончики каштановых волосков в паху, на ногах, на плечах.
— Я с детства мечтала двигаться быстрее света, — сказала она. — Представь, когда ты бежишь быстрее света, ты достигаешь места назначения, но тебя не видно. Ты уже есть, но для тех, кто там находится, тебя нет. Свет появляется позднее тебя и приносит твой образ. Все верят, что твой образ — это и есть ты, тогда как это всего лишь образ… Люди спрашивают твой образ о чем-то, а ты отвечаешь им, невидимый, отдельно от него… Как было бы весело, если бы мы двигались быстрее света: невидимые реальные люди и видимые нереальные.
Она приблизила свое лицо к моему.
— Можно ли представить мечту лучше, чем эта?
Я обнял ее, притянул к себе и сказал:
— Невозможно.
— Погода хорошая, — сказала она за завтраком одним солнечным утром, — пойдем в лес. Я что-нибудь приготовлю, мы там поедим.
У нее были такие внезапные желания. Внезапно у нее появилась идея, и она хотела сделать это прямо сейчас. Она верила, что может делать все, что захочет, и она это делала.
— На чем мы поедем? — спросил я.
— На машине.
— На какой?
— На моей.
— У тебя есть машина?
— Я как-то купила, но она стоит перед домом, потому что я не люблю водить… Ты же умеешь водить, да?
— Умею.
— Отлично, значит, ты поведешь.
В лесу было тихо. Мы оставили машину и, прогуливаясь, пошли между деревьев. Сухие листья шуршали под ногами. Сквозь краснеющие кроны просачивалось солнце, освещая нас кружевным светом, тепло которого ложилось на прохладные стволы деревьев. Свет и тень постоянно сменяли друг друга. Набредя на небольшую полянку, мы остановились, расстелили принесенное с собой одеяло и сели. Через некоторое время мадам Хаят легла на спину, сложив руки под головой, и закрыла глаза. Я смотрел на нее. Легкий ветерок шевелил листья, и свет танцевал в такт их движению, и ее тело словно колыхалось в этом ритме.
Мадам Хаят как будто снова забыла обо мне, я думал о ней, но не знал, о чем думает она. Я знал, что это навсегда скрыто от меня, и невозможность проникнуть в ее тайну беспокоила меня. С поднявшимся из какой-то неведомой глубины гневом я почувствовал, что не знать, о чем думает другой человек, — большая слабость.
Вдруг она улыбнулась и открыла глаза.
— Ты голоден? — спросила она.
— Немного.
Мадам Хаят приподнялась, опираясь на одну руку, придвинула к себе корзину с бутербродами и достала бумажные тарелки и стаканы. Мы ели молча. Не было ни звука, кроме тихого шелеста листьев на ветру.
— Может ли это и быть счастьем? — спросила она.
У меня не было ответа, впрочем, она не ждала его.
Я никогда не знал, счастлива ли она со мной, пока не получил от нее убийственное известие. Мы не говорили о чувствах. Однажды, радостно обедая с ней в маленькой местной таверне, окна которой тряслись от сильного ливня, я не удержался и спросил: «Ты счастлива?» Она долго смотрела на меня с беспокойством, от которого мне стало не по себе, и сказала: «Ты не должен спрашивать женщину об этом, она не знает, счастлива она или нет, но очень хорошо знает, чего ей не хватает для счастья. Не напоминай ей об этом». Откуда мне было знать, что этот вопрос может беспокоить даже самых смелых женщин…
Молча поев, она снова легла, глядя на листья и танцующий с ними свет. Я положил руку ей на ногу. Улыбнувшись, она подмигнула мне:
— Что такое?
— Давай сделаем это?
— Ты очень хочешь?
— Да.
Поправив одеяло, она прикоснулась ко мне. Затем встала. Обернула юбки вокруг талии, повернулась ко мне спиной и оперлась обеими руками о дерево. Это было очень коротко, три-четыре минуты, но посреди того опустошения меня накрыло такое наслаждение от слияния страха и желания, что я почувствовал, будто мое тело рассыпается от удовольствия, острого наслаждения, разлетающегося, как осколки стекла, какого я еще никогда не испытывал.
Застегивая ремень, я осознал, какими опасными делами мы занимаемся, неизвестно, что случилось бы, если бы кто-то увидел нас в том лесу. А случиться могло что угодно. Но мадам Хаят не беспокоилась. Она не боялась. Когда я сказал об опасности, она рассмеялась: «Самое большее — мы умрем». «Самое большее — мы умрем».
— Однажды ты забудешь все об этих днях, — серьезным голосом сказала она в ту ночь, когда мы уже ложились спать, и я никогда раньше не слышал, чтобы она так говорила.
Сделав паузу, она глубоко вздохнула:
— Я прошу тебя: выбери момент, только один… Не забывай его… Если ты будешь стараться помнить все, ты все забудешь… Но если выбрать момент, он всегда будет твоим, его ты всегда будешь помнить… Мне будет приятно думать, что ты живешь с одним мгновением обо мне и оно всегда будет жить где-то в твоем сознании.
Все, чего она хотела, — лишь один момент.
Я собирался сказать ей, что запомню больше, чем мгновение, но она закрыла мои губы кончиком пальца.
— Ничего не говори, — попросила она.
Я смолк.
И заснул с необъяснимой грустью, смешанной со странной радостью.
На следующее утро мадам Хаят была тише, чем обычно. Мы позавтракали, почти не разговаривая. На ней было не то короткое платье, которое она носила дома, а юбка до колен.
— Ты давно забросил учебу и работу, — сказала она после завтрака, — теперь тебе пора вернуться к своей жизни… Иди отдохни, и я тоже немного отдохну.
Она прогоняла меня. Я почувствовал, как начинаю краснеть. Я никогда не был так унижен. Не говоря ни слова, я направился к двери.
— Возьми, — услышал я ее голос.
Обернулся. Она протягивала ключи от машины.
— В любом случае я ею не пользуюсь, можешь взять ее на некоторое время.
Я хотел было категорически отказаться, но эти ключи показались мне знаком того, что мы можем продолжать наши отношения, а я не мог позволить себе разорвать их полностью. Я взял ключи. Только открыв дверь, она сказала:
— Собираешься уйти, не поцеловав меня?
Я повернулся и холодно поцеловал ее в щеку.
Когда я сел в машину, в моей голове звенели слова Ницше: «Даже в самой сладкой женщине есть еще горькое». И эта горечь выжигала меня изнутри.