Она была похожа только на себя и больше ни на кого. Я не мог предугадать, что и когда она сделает. Я чувствовал, что этот день настанет, но все же был застигнут врасплох. Я даже не понял, что грядет. Мадам Хаят приготовила замечательную еду. Убранство стола было необыкновенным, напоминая картины «Тайной вечери». Янтарный свет заполнил весь зал, в вазах стояла мимоза. Ее золотисто-рыжие волосы сияли. «Мы с тобой должны быть дикими лошадьми на польских равнинах, — сказала она во время трапезы, — молодой жеребец и старая кобыла вместе ведут табуны лошадей в Польше. Мы были бы там счастливы…» Мы пили красное вино.
После обеда она надела короткую ночную рубашку из кружева дымчатого цвета и сделала то, чего никогда раньше не делала: танцевала для меня, обнажая во время танца грудь, живот, пах, бедра. Когда я хотел встать с кресла, она улыбнулась и осторожно толкнула меня обратно.
Это была очень длинная, неповторимая ночь. Волшебством, доступным только мадам Хаят, она отбросила реальность, которую я знал, осязал, видел и поднимал, как тюлевую занавеску, и, как всегда, унесла меня с собой в иное царство.
Утром я обнаружил богато сервированный завтрак.
— Я видела тебя с твоей девушкой, — сказала она за завтраком, не глядя на меня, протягивая вилку за ломтиком сыра.
В ту секунду я не до конца понимал, о чем она говорит, лишь почувствовал, что сказанное ею может изменить всю мою жизнь, и спросил:
— Какой девушкой?
— Да с той, что сидела рядом с тобой на съемках, с ней…
— Где видела?
— Ты проехал мимо меня.
Я проехал мимо нее с другой женщиной в ее машине. Первое, что я почувствовал, — стыд, больший, чем ужас. Мне было стыдно за свое эгоистичное корыстолюбие, я мог видеть, как получаю пощечину, но мой страх перед последствиями предательства прикрыл этот стыд.
— А, да, Сыла.
— Ее зовут Сыла?
— Да.
— Вы часто видитесь?
— Иногда… Она тоже изучает литературу.
— Должно быть, у вас много общего.
Я корчился, как животное со сломанной лапой, не зная, что делать, как сказать.
— Она хочет уехать отсюда, скоро отправится в Канаду, — выпалил я, чтобы показать, что это не постоянные отношения.
Ровным, безучастным голосом, который я уже слышал, мадам Хаят произнесла:
— Разве она не предлагала тебе ехать с ней?
— Не предлагала, но сказала, что здесь нет будущего, и спрашивала, зачем я здесь остаюсь… Но это был несерьезный разговор.
Мадам Хаят задумалась на мгновение, затем продолжила тем же голосом:
— Она права, у молодежи здесь нет великого будущего. Надумываешь уехать?
— Не знаю. Уехать не так-то просто, кроме того, у меня учеба. Да и потом без денег как я поеду?
— Деньги не вопрос. Решение есть. Поезжай с той девушкой. Там вы сможете построить лучшую жизнь для себя.
Она не сердилась, не требовала объяснений, она сделала самое ужасное, самое невыносимое — замкнулась и стала вести себя так, будто между нами не было никакой особой связи. Она выкинула меня из своей жизни. И сделала это спокойно, что было куда больнее, чем любой гнев.
— Я не знаю.
— По-моему, знаешь.
Я услышал, как ее голос надломился, это было похоже на обиду. Мы больше не говорили ни о чем другом. Я оделся. Уходя, оставил ключи от машины на столе. Мадам Хаят не произнесла ни слова.
Выходя из дома, я чувствовал себя одиноким, внутри зрела какая-то странная злость, будто это не я изменял, а кто-то изменил мне и бросил меня, когда я меньше всего этого ожидал. Я хотел вернуться, но знал, что по возвращении меня ждет улыбка, которую я ни за что не смогу выдержать. Я больше не мог до нее достучаться. Я потерял ее.
Осознание того, что я ничего о ней не знаю, внезапно усилило мое одиночество. Где она родилась, кто ее семья, родственники, через что она прошла. Она не ответила ни на один мой вопрос о себе, говорила: «В моей жизни нет ничего интересного» и меняла тему или дразнила меня, когда я пытался расспрашивать более настойчиво.
— Ты когда-нибудь была замужем? — спросил я однажды.
— Два или три раза, — рассмеялась она.
Я сказал, что люди не женятся два или три раза, они женятся дважды или трижды, но не два-три.
— Тогда пусть будет три, — сказала она.
Я даже не знал, была ли она когда-нибудь по-настоящему замужем. Однажды, покупая мясо, она сказала продавцу, что ее отец — мясник, и я удивился, когда она сказала цветочнику, что ее отец — флорист.
— Ты же говорила, что твой отец был мясником.
— Когда я такое сказала?
— Когда покупала мясо…
— О боже, я выдумала, — пожала она плечами.
Ее прошлое будто совсем ее не интересовало, она развлекалась с ним, как с куском пластилина, придавая любую форму, считая, что раз прошлое не интересует ее, то не должно интересовать и других. Единственное свидетельство ее прошлого, известное мне, — тот человек, которого я видел на телевидении. Это знание не дало мне ничего, разве что обострило мое одиночество. Почему она была с тем мужчиной? Будет ли она когда-нибудь снова с таким мужчиной после меня? Стала бы она слушать грубые речи такого человека и смеяться над его плоскими шутками? Будет ли он плохо с ней обращаться? Я хотел защитить ее от таких мужчин, но знал, что она рассмеется, скажи я ей об этом. «Я могу защитить себя, Антоний, — скажет она, — а ты позаботься о Риме».
Я был уверен, что больше никогда не увижу мадам Хаят. Тот факт, что она не пришла на две съемки подряд, укрепил эту уверенность. Я не знал, что мне делать. «Видишь ли, — сказала она мне однажды, — в центре каждой галактики есть черная дыра, вокруг этих черных дыр и формируются галактики, и в конце концов они пропадают в этих черных дырах». Затем мудрым голосом, который время от времени появлялся и удивлял меня, добавила: «Иногда мне кажется, что и у людей есть такая черная дыра. Однажды мы все заблудимся в наших собственных черных дырах». Тоска и горе, которые я почувствовал в ее словах, озадачили меня.
В те дни, когда боль сотрясала меня, может быть, не такими же словами, но бессвязными мыслями, составленными из похожих слов, я повторял себе, что скучаю не по мадам Хаят, а по своим отношениям с ней. Что, когда столь длительные отношения закончились, я думал, что тоскую по внезапно возникшей пустоте, что растерянность перед меняющимися условиями я воспринимаю как горе и что все это не настоящие чувства. Я уговаривал себя, что мадам Хаят на самом деле не тот человек, по которому можно скучать или сожалеть о ее отсутствии. Я был готов унизиться в собственных глазах, чтобы избавиться от боли. Я делал это бесчисленное количество раз.
Сегодня, спустя столько времени, я с теплотой, не пытаясь обмануть самого себя, вспоминаю ее улыбку, ее непоколебимый оптимизм, свойственный людям, живущим сиюминутными желаниями; ее безразличие и ласковый сарказм, ее презрение к смерти и жизни, великолепное мастерство в любовной науке и всполохи золотисто-рыжих волос. Я смирился с тем фактом, что она была самым необычным, самым впечатляющим человеком, которого я когда-либо встречал. Пока я был восхищен близостью с ней, я видел бессмысленность попыток сбежать от чувств, которые она порождала, попыток принизить их. Я знаю, что рассуждения, которыми я пытался решить, что правильно, а что нет, не способны совладать с эмоциями, чувствам наплевать на эти рассуждения. Развязав такую войну в самом себе, я потерпел сокрушительное поражение и причинил великое разрушение. И я сложил оружие и сдался самому себе. И заметил, что, когда я говорю о себе, я имею в виду свои чувства. Но дело не во мне, а в том, что я увидел. Перечитывая ее письмо снова и снова, я увидел то, о чем никогда раньше не догадывался. Она тоже пыталась сбежать от меня, и теперь я знаю, что ее загадочные исчезновения были отчаянной попыткой бегства. Может быть, она считала, что человек моего возраста не имеет права определять ее будущее. Ей, возможно, и не приходило в голову, что она причиняет мне боль, пытаясь меня избежать.
Когда мадам Хаят исчезла, я пару раз звонил Сыле, но у нее тоже были дела.
— Ты заполнил форму для канадского университета? — спросила она.
— Еще нет.
— Ну, дело твое, — сказала она.
Мадам Хаят появилась на третьих съемках, в платье медового цвета. Она танцевала в этом знакомом ореоле, подобном пылающему золоту. У меня закружилась голова от нахлынувшей радости.
Во время перерыва она подошла ко мне и сказала: «Не пропадай, сходим поужинать». У меня не укладывалось в голове, как ей удается быть настолько спокойной. Это спокойствие причиняло мне боль.
После съемок мы пошли ужинать среди статуэток. Мадам Хаят была весела. Мы вели себя так, будто ничего не произошло, но что-то произошло, и мы оба это знали.
Я упомянул о журнале Поэта и о том, что редактирую статьи для него. Я хотел привлечь ее внимание, заставить беспокоиться и не дать ей уйти от меня. Это была ошибка. Ее это встревожило сильнее, чем я мог представить, и ее реакция оказалась не той, которую я ожидал.
— Ты ввязался в опасное дело, Антоний, тебе лучше убраться отсюда как можно скорее. Езжай в Канаду с Сылой, она кажется хорошей девочкой. Здесь с тобой что-нибудь случится. И если ты попадешь в тюрьму, я этого не вынесу.
Я попытался успокоить ее:
— Все в порядке, мы не делаем ничего опасного.
— Поэтому тот мальчик бросился с балкона?
Я не нашел что ответить.
— Тебе пора уезжать, Антоний, поверь мне.
— Если я уеду, ты хоть будешь по мне скучать?
На мгновение мне показалось, что у нее дрожат губы.
— Я уже скучаю, — сказала она.
Затем она мягко шлепнула меня по руке.
— Давай, ешь, ничего еще не съел.
Мы пошли домой. Она надела короткую юбку и туфли на высоком каблуке. Все было как прежде. Мы занимались любовью, смотрели документальные фильмы, разговаривали. Все было так же, но что-то изменилось, и я не знал, что именно. Возможно, апатия на ее лице между улыбками, возможно, она встала с постели стремительнее, чем обычно, или она была не такая саркастичная, как раньше… Это были неуловимые изменения, но я чувствовал, что большие перемены складываются из мелких, которые поначалу трудно заметить. Мне на ум пришел образ корабля, который короткими галсами медленно покидает порт, отдав швартовы.
Пришли теплые дни. Деревья расцвели. Маленькие игривые облачка проплывали над городом. В воздухе ощущался прохладный запах моря. Но эта беззаботная радость не могла выйти за пределы стен на улицы, где царило холодное, угрюмое настроение. Люди не улыбались. В прошлом году в это время улица перед домом была полна смеха и гомона, теперь за день по ней проходило всего несколько человек, а официанты безнадежно ждали клиентов у дверей ресторанов.
Порядок в доме также был нарушен. Жильцы ругались на кухне, обвиняя друг друга в краже продуктов из холодильника. Кипяток для чая в самоваре уже не всегда был горячим. Один из жильцов нанес Гюльсюм несколько ножевых ранений, ее отвезли в больницу. Мы с Вышибалой пошли ее навестить, и она заплакала, увидев нас. Худощавый усатый официант с нижнего этажа перебрался в комнату Поэта.
Я встречался и с мадам Хаят, и с Сылой, но наши встречи уже не были такими частыми, как раньше. Обе вели себя так, будто медленно готовились к чему-то, о чем я не хотел думать. Сыла продолжала переписку со своим университетом в Канаде, отправила документы и ждала окончательного решения. Не приходила посмотреть на крестьян. Наши разговоры поблекли, мы уже не смеялись так много, как раньше. Она больше не спрашивала меня, заполнил ли я форму.
Однажды я зашел за ней в ее университет. Когда мы шли по улице, рядом с нами остановилась большая машина. Якуб открыл дверь и сказал: «Садитесь». Сыла сказала: «Спасибо, погода хорошая, мы прогуляемся пешком», но Якуб настоял. Он был так настойчив, что неловко было сказать «нет». Мы сели в машину. Сыла сидела сзади, а я спереди, чтобы не было тесно. Якуб и Сыла ехали бок о бок, а я рядом с водителем. Якуб был одет в сверкающий серый костюм с ярким галстуком желто-лилово-сиреневой расцветки, который он тут же ослабил. Из нагрудного кармана у него свисал зеленый носовой платок размером с капустный лист.
— Как дела, Сылочка? — Якуб не поздоровался со мной.
— Я в порядке, как ты?
— Превосходно, Сылочка. У нас есть работа на шоссе. Большая. Очень большая работа… Как поживает брат Муаммар? Он все там же работает?
— Да, — холодно сказала Сыла.
— Разве ты не сказала ему, чтобы он пришел ко мне, если ему что-нибудь понадобится? Ты дала ему мою карточку?
— Дала.
— Если понадобится наша помощь…
— Я же говорила, Якуб.
Воцарилась тишина.
— Погода такая чудесная, — сказал Якуб, — давай поужинаем где-нибудь у моря? Открылся новый ресторан…
Затем он указал на меня и сказал:
— Если хочешь, твой друг тоже может пойти.
При этих словах — «если хочешь, твой друг тоже может пойти», — Сыла и я посмотрели друг на друга. Мы рассмеялись одновременно. Чем больше мы пытались сдержать себя, тем сильнее нас разбирал смех. Просто наши нервы уже не выдерживали и все внезапно выплеснулось наружу.
Якуб разозлился.
— Чего тут смешного, — спросил он, — чего ты смеешься? Я сказал что-то смешное?
Сыла протянула руку и коснулась плеча водителя.
— Пожалуйста, останови здесь, Якуб, — произнесла она. Машина остановилась. — Хорошего дня, Якуб, — сказала она, выходя из машины. Машина уехала, а мы все еще не могли перестать смеяться.
— Это был сильный удар, — сказал я.
— Он это заслужил, — сказала Сыла.
Затем посмотрела на меня и спросила:
— Что там делают крестьяне?
— Они скучали по тебе.
— Пойдем посмотрим, — сказала она, — они все еще собираются на гулянье?
— Они совсем как ты, — сказала Сыла, входя в комнату, — они никуда не денутся.
Открывая балконную дверь, я сказал, что отправил форму. Я солгал, но, произнеся эту ложь, я действительно решил заполнить форму и отправить ее. Ложь и правда иногда могут очень быстро поменяться местами, и мне было тяжело за ними уследить.
— Правда?
— Правда…
— Я очень рада этому.
Обняв ее, я осознал, как сильно скучал по ней; иногда чувства человека скрыты от него самого. Мы можем их чувствовать, но не всегда осознаем, насколько они на самом деле глубоки, а потом поражаемся, внезапно провалившись в эти глубины. Чувства копятся и углубляются в разлуке, а при встрече и прикосновении распахивают свои двери и затягивают нас.
— Отправь документы как можно скорее, чтобы мы могли уехать сразу после экзаменов, — сказала Сыла, выкуривая сигарету.
Такой радостной я давно ее не видел.
— Хакан сказал, что у них в кампусе живут белки.
— Я займусь этим прямо сейчас, — сказал я.
Но как только я сказал это, я уже не был так уверен и пытался не дать сомнению отразиться в моем голосе. Несмотря на всю мою нерешительность, я знал, что в конце концов уеду. Было понятно, к чему все идет, а я не имел сил противостоять этому.
— Но как быть с деньгами? — спросил я.
— Я разговаривала с Хаканом, он одолжит нам небольшую сумму, отдадим позже. Представь, мы снова сможем заниматься только литературой, далеко-далеко от всей этой ерунды.
Это выглядело как очень заманчивая мечта.
Сыла схватила мою руку и сжала.
— Эти бедные крестьяне, должно быть, тоже куда-то стремились, но просто замерли на одном месте. Разве ты не хочешь просыпаться со мной по утрам? — промолвила она с кокетством, которого я никогда раньше не слышал в ее голосе. Я не знал, что она может так говорить, она не часто прибегала к подобной женственности.
— Закрой дверь на балкон, — сказала она, когда стало прохладно.
Сыла докурила сигарету, мы снова занялись любовью. «Не тешь себя надеждой, что быстро узнаешь меня», — прошептала она мне в ухо, после того как мы закончили.
Я проводил ее до дома. И сразу вернулся к себе — Мумтаз собирался принести статьи на правку, но в тот вечер так и не появился. Я пошел на кухню и выпил чашку чая. Пока я пил чай, вошел официант с тонкими усиками, посмотрел на меня и спросил:
— Ты кого-то ждешь?
— Нет, — ответил я, — почему ты спрашиваешь?
— Ты выглядишь так, словно кого-то ждешь…
— Как дела? — сказал я.
— Хорошо, — сказал он.
— Как это хорошо? По улицам никто не гуляет, в ресторанах пусто.
— Нам хватает.
У меня не было никакой внятной причины, но я хотел ударить его, сломать ему кости, разбить его лицо о стену. Я подумал, что, должно быть, схожу с ума, и выбежал из кухни.
На следующее утро Каан-бей читал лекцию. Я не мог хорошенько сосредоточиться, но имена, которые он назвал, на какое-то время привлекли мое внимание.
— Если бы Дэвид Лоуренс был не писателем, а единственным издателем в мире, мир никогда бы не прочитал Толстого, потому что Лоуренс не любил его и, более того, считал безнравственным. Если бы Толстой был единственным издателем, мир не прочитал бы Достоевского, потому что Толстой не любил его… Если бы Достоевский был единственным издателем, мир ничего бы не прочитал, потому что он не любил никого. Мы не смогли бы прочитать Пруста, если бы Андре Жид был единственным издателем, а Флобера — если бы единственным издателем был Генри Джеймс…
После лекции я пошел в библиотеку, но опять-таки не смог сосредоточиться: в тот вечер планировалась съемка, и я думал, придет ли мадам Хаят.
Я зашел домой перед тем, как идти в телестудию. Короткая записка, подсунутая под дверь, объясняла, почему мне больше не приносят статьи. Журнал прикрыли. Они больше не могут публиковаться. Я не знал, кто подбросил записку.
Мадам Хаят не пришла в тот вечер.
На сцене выступала певица в коротком бирюзовом платье с глубоким декольте. На платье был леопардовый узор от живота до груди. В зале немного увеличилось количество молчаливых женщин с грустными глазами. Было видно, что они непривычны к аплодисментам по сигналу и ритмичным танцам, их неумелые потуги бросались в глаза.
Ко мне подошла светловолосая женщина.
— Ты сидишь сзади, но камера тебя часто показывает, — сказала она, — я сяду рядом? Может, меня тоже снимут.
— Конечно, садись, — сказал я. — А что хорошего в том, что часто показывают?
Я не мог понять желание этой женщины быть замеченной, сам я боялся, что меня увидит кто-нибудь знакомый, переключая каналы.
— Как это — что хорошего? Тебя покажут по телевизору.
— А что произойдет, если вы появитесь в телевизоре?
Женщина посмотрела на меня взглядом «ну что за идиот» и повторила:
— Тебя покажут по телевизору.
Она смотрела на меня, уверенная, что очень ясно изложила свою точку зрения. Она жаждала, чтобы ее увидели, хотела высунуть голову из мутной восьмимиллиардной толпы хотя бы на мгновение. Затем она приблизилась ко мне, словно собиралась открыть секрет.
— Ходят слухи, что это шоу хотят прикрыть, ты слышал? — сказала она.
— Не слышал, — сказал я ей.
— Мадам Хаят сегодня тоже не пришла. Что-то случилось?
— Не знаю.
— Вы разве не встречаетесь вне съемок?
Я не ответил. Женщина не придала значения моему молчанию.
— Она знает, — сказала она.
Я снова не проронил ни звука. Она быстро отомстила мне за это:
— Ей, должно быть, Ремзи сказал.
Я опустил голову, чтобы она не увидела выражения моего лица. После перерыва она села рядом со мной. И правда, наши лица в какой-то момент появились на экране. Она радостно похлопала меня по руке: «Гляди, я же тебе говорила».
После съемок я бродил по улицам в одиночестве. Ничегошеньки не произошло. Подходя к дому, я увидел мужчин с дубинками. Они были очень веселы, тыкали друг друга дубинками и смеялись. Чтобы не попасться им на глаза, я пошел по переулкам кружным путем. Каждый раз, когда я их видел, мною овладевал гнев. Ходьба меня успокаивала. Я задумался и забыл, куда шел. Подняв голову, я увидел, что пришел на место, где был пассаж с книжными лавочками. Но самого здания не было. Оно исчезло. На его месте осталась грязная яма. Я приезжал сюда годами, бродил среди этой пыли и запаха бумаги, покупал здесь многие из моих любимых книг, смотрел на следы, оставленные на страницах теми, кто читал эти книги до меня, пытался представить, о чем думали читатели этих книг, и оставлял свои следы рядом с их следами.
Пассаж снесли, старый продавец говорил, что его снесут, но я все равно не верил, что здание исчезнет. Я ощутил это как нападение на себя. Я подумал, что должен убираться отсюда. Они проникли в мой дом, сожгли мои вещи, написали на разрушенных стенах угрожающие лозунги о том, что придут снова. Вот что я чувствовал.
Я сел на тротуар. Я был подобен побежденному полководцу, который потерял свою армию и сел на скалу в ожидании, когда вражеские войска найдут и убьют его, познавшего, что такое проигрыш, поражение, одиночество, отчаяние и безвыходность. Сыла была права: чтобы спастись, нам нужно бежать, уезжать как можно дальше.
Не знаю, как долго я сидел там, меня шатало, когда я встал. Я вернулся домой, в здании было совершенно темно, даже кухня, где всегда горел свет, была погружена во мрак, самовар остыл. Я прошел в свою комнату. Включил свет. Открыл балконную дверь. Небо было ясное, звездное, в воздухе пахло весной.
Мои крестьяне собирались на танцы, ни о чем не подозревая. Я взял мифологический словарь и посмотрел, чем заняты боги и богини. Кибела завидовала Аттису, а Артемида мстила Авроре, сводя ее с ума. Каждая страница словаря была заполнена описанием безумств и трагедий. И я бы свел мадам Хаят с ума, чтобы она забыла тот день, когда увидела меня с Сылой, чтобы избавить ее от обиды, которую, по ее мнению, она даже не имела права показать мне, потому что была старше меня. Я хотел заставить ее забыть о тревоге, которую она испытывала из-за меня. Я бы сделал это, будь у меня такая власть. Если бы я знал способ стереть фразу: «Я видела тебя с твоей девушкой», я без колебаний сделал бы это. Я уснул в одежде, не закрыв балконную дверь. Когда я проснулся, у меня болело все тело.
Я отправился на занятия и, подходя к университету, услышал гул. Студенты толпились в саду. Я понял: случилось что-то плохое. Я остановил кого-то и спросил:
— Что происходит?
— Сегодня утром задержали мадам Нермин и Каан-бея.
— За что?
— Они подписали обращение. Полиция арестовала всех подписавшихся преподавателей. Пятьдесят человек.
Я не присоединился к толпе. Я пошел в секретариат и забрал необходимые документы. Положил в большой конверт и позвонил Сыле. Мне хотелось сделать это вместе с ней. Мы пошли на почту.
— Почему бы нам не отсканировать их и не отправить по электронной почте? — предложила она.
— Мне так больше нравится, — сказал я.
— Ты странный, — сказала она, закусив губу.
Мы отправили письмо.
— Они задержали мадам Нермин и Каан-бея, — сказал я.
— Я знаю, пятерых учителей из нашего университета тоже забрали. Мы уезжаем как раз вовремя, здесь стало невозможно жить, просто невозможно.
— Мне страшно за них, — сказал я, — боюсь, что с ними обойдутся жестоко. Особенно с мадам Нермин…
Я сообщил Сыле, что букинистический пассаж снесли.
— Прошлой ночью я понял, что такое поражение, — сказал я, — никогда так сильно не испытывал чувство поражения.
— Мы забудем все это, как только уедем, — сказала она.
— Это не так просто забыть.
Сыла поняла, что я очень расстроен. Она взяла меня за руку и сказала:
— Пошли домой. — Она никогда раньше не называла мою комнату «домом».
— Утешение в любви, — рассмеялся я.
— А есть ли лучший способ утешения? Если знаешь — скажи, и я сделаю это.
По кончикам ее пальцев, сжимающих мою руку, я понимал, что она чувствует любовь и близость, которые я испытываю к ней. Близость, которую всегда принимаешь с радостью. Если бы не образ мадам Хаят, встающий перед глазами, я мог бы даже почувствовать себя счастливым.
— Какие духи тебе нравятся? — спросил я.
— А что?
— Я куплю тебе их, как только приземлимся в Канаде.
Вечером, проводив Сылу до дома, я пошел на телевидение.
Мадам Хаят не появилась.