Глава четырнадцатая

Каждый день, по мере того как работа в театре приближалась к концу, необычайное рвение овладевало сотрудниками. Атмосфера возбужденного ожидания — почти как в «Деревенской субботе»[19] — захватывала каждого: каждый ощущал прилив энергии, действия его ускоряли ритм, становились максимально эффективными, словно каждый старался сделать так, чтобы к тому моменту, когда прозвучит сигнал об окончании работы, не осталось неоконченных дел, какие вынудили бы его задержаться еще на несколько минут в кабинете или за кулисами.

Ровно в семь все стекались к служебному выходу, чтобы, толпясь у компостера, отметить рабочий табель, затем выходили во двор, а оттуда на улицу. Кто-то шел один, кто-то парами или небольшими группками, но все — бодрым шагом по направлению к Театру-студии, расположенному в нескольких сотнях метров. По пути заскакивали в тот или иной бар, чтобы перекусить бутербродом, и спешили дальше. Призрак обыденной работы, которая ждет их уже завтра с утра, маячил где-то далеко, а сейчас пришел момент сбросить с себя деловое платье или комбинезон рабочего сцены и, надев сценические костюмы, наконец-то окунуться в магический мир театра, превратившись в персонажей другой жизни, богатой волнующими моментами и красивыми вдохновенными словами!

Энрико Дамико поджидал их у дверей школы-студии, будто отмечая, кто пришел, а кто нет. Это был тот редкий случай, когда на лице Цюрихского Гнома можно было видеть улыбку. Всего несколько минут назад он был озабочен проблемами школы — но теперь его лицо сияло от предвкушения начала репетиции с ее такими волнующими коллизиями. В этот краткий миг он чувствовал себя счастливым, встречая своих товарищей, не менее счастливых, отозвавшихся на его призыв, обуреваемых желанием творить, и не было в них даже намека на тоскливую вялость и лень, с какими обычно собирались на репетиции Господа Профессиональные Актеры. Троица богов прибегала вместе, объединившись в терцет уже в повседневной жизни; с соответствующим выражением лица, которое предписывала ему роль, возникал Полицейский, единственный, кто приезжал на велосипеде; родители Шен Де являлись всем скопом, в экзотических одеждах, в каких так и выходили на сцену. И, наконец, последними, как подобает «примам», всегда на такси прибывали Грегорио Италиа и Сюзанна Понкья. Грегорио по-голливудски выпрыгивал из машины, не дожидаясь ее полной остановки, быстро обегал вокруг, чтобы открыть дверь Сюзанне, и галантно протягивал ей руку, помогая выйти, хотя в этом не было никакой нужды. Сюзанна благодарила его кивком головы и переступала порог театра. Церемонно уступив ей дорогу, Грегорио Италиа следовал за ней, а уже за ним — Дамико. Удостоверившись, что все здесь, он запирал дверь на ключ, как бы фиксируя барьер между вселенской действительностью и фантазийной реальностью сцены.

Репетиция началась. Некоторое время все шло нормально. Дамико, еще не ведающий о драматических событиях, которые очень скоро поломают его планы, усадив всех за стол, принялся читать пьесу, по ходу анализируя то или иное ее событие и приглашая всех к обсуждению. Это вызвало, однако, неудовольствие собравшихся. Менее интеллектуально продвинутые начали проявлять следы нетерпения, кое-кто заворчал, что пришел сюда играть, а не выслушивать доклады, Валли и Дольяни, давно бросив слушать, резались в карты под столом… Так бы и продолжалось, если бы тлеющее недовольство не решился выразить Паницца. Прервав тираду Дамико по поводу «коммерциализации консенсуса» — по его словам, основного ключа к прочтению «Доброго человека», — Паницца поднялся со своего места и сказал, что, если смысл этой посиделки в том, чтобы слушать байки братьев Гримм, тогда стоило пойти на репетиции Маэстро, уж он-то сочиняет байки намного лучше, чем Дамико, который обещал не морочить головы, а сам морочит, да еще как; и что он, Паницца, просит прощения, если выражается в своей обычной манере, но он не умеет пользоваться вазелином, а то, что он сказал — это всеобщее мнение, кто-то должен был его озвучить, и он его озвучил, и точка!

— А поэтому предлагаю, — закончил Паницца, жестом останавливая аплодисменты, — чтобы мы прекратили митинг типа культурного воспитания и на худой конец прямо сейчас начали бы разыгрывать роли. Повторяю, я прошу прощения за то, что говорю так же, как ем, но ты, Дамико, знай, что я такой, каким создан, я даже могу считать тебя засранцем, но не по злобе, а от всего сердца, и только потому, что не умею врать!

Дамико попытался возражать, но безуспешно. Тогда, сделав хорошую мину при плохой игре и посчитав, что идеологическое просвещение может оказаться действеннее в малых дозах по ходу репетиции на сцене, моментально перешел к ней. С этого момента никаких инцидентов больше не было: актеры были полны энтузиазма, раскованы и послушны. Все знали свои роли наизусть, даже если некоторые интонации выдавали неточное понимание текста и были слишком укоренены в сознании, что затрудняло любые попытки их коррекции. Хуже обстояло с произношением: так, у всей тройки богов, Валли, Дольяни и Панницы, была сильно выраженная каденция, характерная для падуанского и ломбардского диалектов, что явно не вязалось не только с провинцией Сезуан, но, также и прежде всего, с Царствием Небесным, откуда, предположительно, и спустилась эта божественная троица; Грегорио Италиа, вероятно, попав в плен придуманного им сценического образа, заговорил вдруг с неожиданным французским акцентом, отчего в его Летчике стала проглядывать некая педерастия, которая приводила всех в восторг, но у Дамико вызвала полное неприятие столь радикальной трактовки; в свою очередь, Сюзанна Понкья имела склонность к напевности и неаполитанской мелодичности, что делало образ Шен Де излишне милым, домашним, начисто лишенным классового содержания представителя эксплуатируемых слоев третьего мира, что, по мнению Дамико, являлось основным в этом персонаже. Но все это в какой-то степени были предвиденные трудности, с которыми Дамико пообещал себе справиться за шесть недель репетиционного периода.

Менее ожидаемыми, а точнее, вовсе неожиданными, стали периодические выходки Паниццы. Из вялого противника выбора «Доброго человека» он превратился в самого горячего сторонника пьесы. Зная назубок текст роли, он постепенно начал проникаться смыслом всей пьесы и однажды воскликнул:

— Ну, мать твою! Теперь да, теперь-то я понял: здесь Бертолбрек хочет сказать этим, что если кто-то не выпустит когти, то может протянуть ноги, то есть оставить всякую надежду чего-то добиться полезного для себя! А когда я слушал Маэстро со всеми его бла-бла-бла и Verstehst du, то думал: господи, что за хреновина! Да здесь нужно иметь университетский диплом, чтобы чего-нибудь понять! А оказывается-то, на самом деле все очень просто и ясно, как при ярком солнце! Это все правда и святые слова, как те, что в Евангелии, что могут понять даже мусорщики городских окраин…

— Я согласен с тобой, Паницца, — перебил его Дамико. — Однако это не имеет никакого отношения к тому, чем мы занимаемся. Сейчас мы говорим о том, что ты, и Валли, и Дольяни должны попытаться четче произносить гласные и звонкие звуки, говорить «полиция», не «палисыя», понятно?

— А я считаю, — настаивал на своем Паницца, — что каждый должен говорить так, как научила его мать. Эта история должна быть понятна в кварталах, населенных простым народом. Если мы все начнем разговаривать, как Марчелло Мастрояни, люди скажут: что это они нам тут показывают? На хрен нам сдался их Китай… Что, ты думаешь, скажут люди, если я или Дольяни будем произносить «полиция», как требуешь ты? Что это за два придурка тут выдрючиваются, скажут они!

— Знаешь, Паницца, какое твое слабое место? — опять перебил его Дамико. — Фри-ка-тив! У тебя фрикатив, который…

— Ты чо, парень, на ругань перешел? — взорвался Паницца, впервые услышав слово «фрикатив» и принимая его за оскорбление. — Ты эту похабень своей сестре говори, понял?

С налитым кровью от ярости лицом, он двинулся было к режиссерскому столику, когда все вдруг вскочили с мест и замерли.

Из глубины зала к ним шел Маэстро.

Загрузка...