Глава семнадцатая

Лежа в шезлонге в обширном солярии клиники Миконоса[21], Маэстро смотрел на раскинувшееся перед ним Средиземное море. Он оказался здесь, сбежав из клиники в Зальцбурге, которая на деле обернулась вонючей дырой и директор которой, мудак-немец из Германии, ja! ja! родственник Вагнера по нисходящей линии, имел наглость сказать, что его «Лоэн-грин», поставленный несколько лет назад в «Ла Скала», показался ему слишком мрачным!

Новая клиника славилась своей терапией укрепления мышц шеи, но Маэстро, скорее, желал напитаться здесь аурой, способной вдохновить его на работу над следующими фрагментами «Фауста», к репетициям над которыми он должен приступить, как только вернется в Милан. Уставившись в это греческое море, он повторял про себя стихи Монтале, постепенно проникаясь их духом и все больше ощущая себя их протагонистом. Как бы ему хотелось стать тем «незыблемым негладким камнем, что неподвластен едкой соли моря… осколком вечности», но — увы! — он всего лишь «человек, что вглядывается зорко в себя, в других, в кипение жизни быстротечной»… Образ ему понравился и, скрестив руки на груди и устремив наполненный мудростью взор к самому горизонту, он представил себе, как с находящегося под солярием рифа его в такой позе запечатлевает бродящий среди камней фотограф. Но с рифа ему посылали свой ю-ху! всего лишь двое «голубых» скандинавов. Маэстро отвел глаза, поудобнее устроился в шезлонге и попытался сосредоточиться на работе.

Все было напрасно! Сколько бы он ни взывал к здравому смыслу, сколько бы раз в день ни клал на одну чашу весов свое имя и свой авторитет, а на другую — Цюрихского Гнома с его недоумками, ничто не помогало: Компания итальянских говнюков вонзилась в него, как заноза под ноготь, лишая покоя, вдохновения, фантазии, желания работать!

— Да брось ты, Джорджо, это уже смешно! — сказал ему по телефону вчера вечером Баттистоцци.

— Я знаю, что смешно! Но так оно и есть, ети их мать! Я — идиот! И уже понял, что до тех пор, пока эти ублюдки не выйдут на сцену, не оттрахают публично сами себя в задницу, пока я не увижу, как они один за другим потонут в своем дерьме, я не смогу работать!.. Ты что сейчас делаешь?

Баттистоцци в ту минуту, когда из Театра ему велели позвонить Маэстро, смотрел по телевизору футбол.

— У нас тут тоже полная жопа, Джорджо! — пожаловался он. — «Рома» проигрывает ноль — один!

— Ну ты посмотри, а! Ты еще можешь смотреть телевизор! Я — идиот! Ты — гений! Для тебя главная проблема, что «Рома» пролетает ноль — один! Мои комплименты! Браво! Счастливчик!

— Джорджо, ну ты же сам понимаешь: спектакль — полное говно! Плюнь и разотри!..

— Хорошо-хорошо, смотри свой футбол дальше. До завтра. Чао!

В ярости он бросил трубку, едва не разбив ее, что с ним случалось всегда, когда он не мог найти выхода своему дурному настроению.

Несколько минут спустя позвонил Ламберто Пуджотти.

— Ты что так поздно? Тебе разве не сказали, чтобы ты перезвонил немедленно?

— Да пока я добрался до Театра…

— А из дома ты не мог позвонить?

— Джорджо, у меня и без того счет за телефон кого угодно до инфаркта доведет! Мариза меня точно потом придушит…

Мариза Минетти, жена Пуджотти, вела домашнюю бухгалтерию. Как только она услышала, что Маэстро просил перезвонить ему на Миконос, она взяла все три телефона, что были в квартире, и заперла их в туалете, а ключ спрятала у себя на груди. Пуджотти был единственным, кто в искусстве доставать собеседника по телефону мог конкурировать с Маэстро: та же страсть к монологам, та же способность никогда не отвечать прямо на вопрос, а лишь пропустив через мозг все возможные варианты ответа, и — не последнее — аналогичная склонность к длинным, задумчивым паузам, полным вздохов и покашливаний и часто являющимся следствием того, что каждый из двоих, рассчитывая, что его собеседник думает, держал паузу, уважая мыслительный процесс другого… Один его телефонный разговор из Милана на Миконос, да еще когда на том конце провода Маэстро с его бешенством матки, мог стоить, как хорошая стиральная машина.

— На твой взгляд, чем все кончится у этой компашки придурков?

— Кончится согласно логике, — спокойно ответил Пуджотти.

— Что ты имеешь в виду, можешь объяснить по-человечески? — психанул Маэстро, уязвленный его спокойствием. — Просвети старого засранца, в чем здесь логика, учитывая, что этот старый мудак самостоятельно своим утлыми извилинами до этого не дотумкается!

— Нет проблем. Спектакль — или дерьмо, или не дерьмо. С точки зрения результата, это не имеет абсолютно никакого значения, ибо, как учит нас история, может случиться, что он не является ни тем ни другим…

— Да, и что, твою мать?..

А то, что, если бы ты был способен угадывать результат, ты должен был бы зарабатывать больше, чем Берлускони, и получить Нобелевскую премию года, а за тобой следом — и я. Так что логика не исключает ни одной из возможностей. Может получиться, что спектакль дерьмовый, но будет иметь успех, как несмотря на то что он дерьмовый, так и вопреки тому, что он действительно дерьмовый. Или же, напротив, провалится как дерьмовый, будучи дерьмовым, или же вопреки тому, что он дерьмовый! Короче говоря, чтобы узнать, чем все кончится, нужно подождать и посмотреть, чем все кончится. История, как учитель жизни, не предлагает нам ничего иного…

Но этим утром ни безразличие Баттистоцци, ни декартовский фатализм Пиджотти не принесли Маэстро никакого облегчения. Он позвонил в Театр и опять попросил, чтобы ему перезвонили. Ему перезвонили.

— Дай мне Нинки!

— Ее нет, сенатор.

— Где это она шляется?

— Не знаю, она еще не приходила.

— Найдите кого-нибудь, кто знает что-либо и кто сможет мне сказать, окажут ли мне честь…

— Простите, сенатор, за то, что перебиваю, она появилась.

— Тогда дай мне ее, черт тебя побери, чего ты тянешь?

Но ему ничего не оставалось, как безропотно ждать, когда Нинки доковыляет до своего кабинета, усядется за письменный стол, устроится поудобнее и снимет трубку…

— Уже одиннадцать часов, а в театре никого! Отлично! Молодцы! Я здесь рву себе задницу, ища способ свести концы с концами, чтобы оправдать те деньги, какие нам платят, чтобы людям было ясно, что я не из тех, кто ест свой хлеб задарма! А вы гуляете себе до одиннадцати утра! Превосходно! Браво! Спасибо вам! Далеко пойдем!

— Джорджо, я… — заблеяла Нинки.

Но Маэстро еще не закончил свой монолог:

— …Во всяком случае, если вам плевать, что этот старый мудак здесь, один, как собака, терзается, представляя Елену Троянскую со всей ее женственностью и ее титьками на острове, полном педерастов, хотя бы поимейте совесть перед рабочими. Мы требуем от них не терять ни одной минуты, чтобы иметь возможность заниматься хрен знает чем в компании недоносков Дамико, а сами какой пример им подаем, а? Молодцы! Отлично! Мои комплименты! Большое спасибо!

Нинки подождала, пока он закончит, и вступила:

— Этим утром я немного проспала, потому что вчера допоздна была занята на репетиции…

— Какой репетиции? Ах, да, естественно, Репетиции! Единственной, которой живет сегодня театр! Разумеется! К тому же освященной присутствием Генерального секретаря… еще один кинжал в спину старого дурака! Превосходно! Молодец! Спасибо!.. И как прошла репетиция?

— Довольно хорошо, — ответила Нинки. — Но есть одна новость…

— Какая? — спросил нетерпеливо Маэстро.

Стараясь унять дрожь в голосе, Старая Синьора произнесла:

— Дамико… исчез…

Загрузка...