Глава двадцать первая

Вопреки ожиданиям Баттистоцци, Маэстро в темно-сером двубортном кашемировом пиджаке и в модном серебристом галстуке уже ждал его. Не говоря ни слова, Маэстро сел в машину. Кто-то, должно быть, уже рассказал ему по телефону подробности.

— Значит, — произнес он после долгой паузы, — спектакль оказался не таким уж дерьмом, как вы все утверждали! Прекрасно! Хороши помощнички! Здорово вы держали меня в курсе дела! Отлично! Молодцы! Спасибо вам!

— Джорджо, речь не о том, дерьмовый спектакль или нет… но он нравится… он доходит… имеет свой стиль… и что самое главное…

— И что же оно, самое главное?

— Самое главное… только прошу, не пойми меня буквально, но он… он как бы сделан тобой…

— В смысле, настолько дерьмовый!

— Брось, тебе же ясно, что я не это имею в виду! Я говорю, что он… он в твоем стиле, как если бы…

— Ах, вот оно что!..

— Джорджо, ты, конечно, меня прости, но знаешь, что углядит в этом спектакле любой знаток? Что сцена организована, как в «Галилее», режиссура света — как в «Буре», а задник — так просто копия из «Кьоджинских перепалок»!..


Пока Баттистоцци вез Маэстро к Театру-студии, спектакль катился как по рельсам к финалу без единой технической накладки, благодаря сверхпрофессиональной работе вспомогательных служб, в великолепном световом оформлении, на фоне прекрасно изготовленного, без единой морщинки, задника.

И с миланской элитарной публикой, собравшейся в зале, случилось невероятное: она поверила в то, что наивная игра богов, патетические порывы Шен Де, зубовный скрежет ее мерзкого кузена, Тина Нинки в роли матери Грегорио Италия в его немыслимом канотье, скачки по сцене летчика Суна в преследующем его луче софита — все это не фейк, слепленный на скорую руку актерами-любителями и неизвестно каким режиссером, а вовсе даже зрелый плод четкого замысла, исполненного мудрейшей иронии. Тем более что история, очищенная, даже в деталях, от идеологических построений в редакции Маэстро, в этой постановке представлялась простой и понятной, словно красивая сказка, полная людской нежности и доброго юмора, неспешно рассказанная старым мудрым поэтом.

Едва Маэстро выбрался из машины у входа в Театр-студию, как наткнулся на мэра, покидавшего театр в сопровождении свиты. При виде Маэстро лицо мэра, прозванного Кузеном, поскольку он был назначен на этот пост по протекции нынешнего главы правительства, женатого на его сестре, засияло.

— Джорджо, какая жалость, что приходится уходить в антракте! — запричитал он, с необычайной теплотой пожимая руку Маэстро. — Я получил огромное удовольствие!.. Но через несколько минут у меня совещание… Уверяю тебя, я обязательно приду еще! Это чудо я должен посмотреть спокойно и до конца!

— Ну-ну, — ехидно ухмыльнулся Маэстро.

Следом руку пожал директор департамента культуры:

— Ну ты и хитрец! Твои уши торчат отовсюду! И это прекрасно!

— Ну-ну, — снова ехидно ухмыльнулся Маэстро.

Третьим был секретарь городского комитета правящей партии:

— Нет слов! У меня действительно нет слов! Мои поздравления!

— Ну-ну, — в третий раз ехидно ухмыльнулся Маэстро.


Он вошел в театр. Находившийся в баре министр культуры, бывший помощник морского министра, бывший заместитель министра внешней торговли, бывший министр сельского хозяйства, бывший всем подряд, поставил на стол чашку с ромашковым чаем и, разведя руки, со счастливым выражением лица двинулся навстречу Маэстро.

— Джорджо, ты хочешь меня уморить! Я уже в том возрасте, когда некоторые эмоции мне противопоказаны! Мог бы, черт тебя возьми, предупредить, что ты сделал такой спектакль!

— Ну-ну, — опять ехидно ухмыльнулся Маэстро, пытаясь увернуться от объятий министра.

Но тот взял его под руку и повел по фойе.

— Браво! — сказал он Маэстро доверительным тоном. — Вот видишь, можно ведь сделать прекрасный спектакль без всех этих политических кунштюков и идеологической тягомотины, которая сегодня уже никому не интересна? Сколько лет я тебе это твердил! Браво!

— Ну-ну, — ехидно ухмыльнулся Маэстро. — Что поделать, дорогой министр… как говорит Евангелие… никто не совершенен!


Чуть отодвинув тяжелую бархатную портьеру, Маэстро вошел в зал и встал у задней стены, спрятавшись за спинами стоящей публики. Спектакль уже вышел на коду, и он не увидел ни сцены разоблачения Шен Де, представлявшейся еще и своим ужасным кузеном, ни ликующих богов, которых Нуволари увозил за кулисы на своей тележке водоноса… Но той малости, что он успел увидеть, ему хватило, чтобы все понять и убедиться в точности интуиции Баттистоцци! Все в этом спектакле дышало его, только его способом строить театр! В прямом следовании или отталкивании, в подражании или отрицании, в копировании или пародировании, в уважительном цитировании или в вульгарной издевке, все, вольно или невольно, воспроизведенное этими недоумками в мизансценах, образах, жестах, интонации, было взято ими из того или иного его спектакля, украдено и приспособлено для собственных нужд и потребностей, точно так же, как мистики эпохи гуманизма грабили Виргилия, воруя целыми кусками фрагменты его «Энеиды», чтобы лепить из них свои гимны Мадонне.

И проделано все это было здорово! Здорово, в бога, душу мать!!! Гнусное скопище вызванных из заклятья и сорвавшихся с цепи сил не только не расплющило в лепешку эту компашку ворья, а, напротив, понесло ее на волне успеха, градус которого крепчал с каждой минутой! И когда, в самом конце, в соответствии со сценической придумкой, победившей в результате острых споров на репетициях, Сюзанна Понкья и Грегорио Италиа венчали неожиданной свадьбой любовный сон Шен Дэ и Суна, и на заднике высвечивалась выложенная веточками оливы фраза: «Делайте любовь, а не войну» — скандальный отсыл, равносильный плевку, — мать их! — в его «Пролог к небу» из «Фауста», — успех обернулся самым настоящим триумфом.

Свет в зале погас. И вновь вспыхнул, когда на сцену вышли все исполнители. Группками по три-четыре-пять человек они повторили гвоздевые моменты спектакля. Но когда, сияя от радости они взялись за руки и вышли к рампе, чтобы поблагодарить публику за теплый прием, странное оживление в зале отвлекло внимание от сцены. Щурясь от яркого света, актеры пытались разглядеть сквозь световой занавес, отделявший сцену от зала, что там творится. Все зрители, не прекращая аплодировать, повернулись к тыльной стороне зала: там, прислонившись к стене, стоял Маэстро. Публика уважительно раздвинулась. Раздались крики «браво». Актеры, счастливо улыбаясь, приглашающим жестом звали его на сцену. Сюзанна Понкья легко спустилась по ступенькам, подбежала к нему, взяла за руку и, преодолевая его сопротивление, с нежным насилием потянула за собой на сцену, к актерам, продолжавшим аплодировать ему.

Справившись с мгновением растерянности, если у него оно когда-либо было, Маэстро привычно поднялся на сцену, поцеловал руку Нинки, пожал руку Грегорио Италиа, по-отцовски приобнял Понкья, затем повернулся к публике. Актеры отступили на несколько шагов назад, оставив его наедине с собственным апофеозом. Аплодисменты переросли в овацию. Маэстро поднял обе руки и отрицательно покачал головой, как бы обуздывая энтузиазм зала, потом широким жестом переадресовал овацию актерам, заслужившим этот успех, и пригласил их встать рядом. А когда они вышли к самой рампе, как это было у него заведено, отступил назад и ушел за кулису, оттуда к выходу со сцены и дальше, на улицу, где в машине с работающем двигателем его ждал верный Баттистоцци.

Маэстро уже открывал дверцу машины, когда какой-то незнакомец, один из осчастливленных этим вечером, покинувший театр, чтобы успеть на метро, подошел к нему и, пожимая ему руку, словно вдохновленный Немезидой, нанес сокрушительный удар.

— Мои поздравления! — выкрикнул он растроганно. — Наконец-то я побывал в театре, в котором не дохнут от скуки те, кто пришел посмотреть спектакль!

Загрузка...