Пролог

Сигнальные огни пылали сразу в нескольких местах. На горных склонах, с трех сторон окруживших деревню, по очереди поднимался дым. Пока желтый горизонт наливался красным, а потом бордовым, столбы дыма темнели, а огни под ними разгорались все ярче и ярче. Небо совсем почернело, и оттуда, где полыхали огни, доносились свирепые крики: «О! О! О!»

По всей деревне стояла частая дробь женских гэта[1]. Согнув спины, подгибая колени, женщины бежали быстрее ветра: «Китайцы идут!» С тех пор как те атомные штуковины сравняли с землей Хиросиму и Нагасаки, китайцы часто наведывались в деревню пострелять или бросить пару гранат. И женщины скоро привыкли бегать, горбя спины и подгибая колени. После недавней вербовки солдат для обороны Маньчжурии все мужчины моложе сорока пяти лет ушли на фронт, и, кроме женщин, в деревне почти никого не осталось. Пока они собирали домой детей, подростки лет по пятнадцать заняли места у бойниц защитной стены. Стена была в полметра толщиной, и ее в два ряда опоясывали бойницы. Вокруг каждой из шести японских деревень стояли защитные стены — переселенцы отстроили их сразу, как приехали. Тогда им казалось, что командование разводит лишнюю суету: ведь китайцы прятались, едва завидев японца, а кто не спрятался, тот, согнувшись в поклоне, отходил прочь с дороги. Но теперь все переменилось: в деревне Сиронами стоял крик: «Китайцы!» — и был он так же пронзителен, как крик «Японцы!», еще недавно разносившийся по всей стране.

Три дня назад люди из шести японских деревень отправились к маленькой железнодорожной станции в самой северной части Маньчжурии. Та станция называлась Яныунь, здесь они сошли с поезда, что привез их когда-то в Маньчжоу-го[2]. Они собирались сесть в Яныуни на последний поезд, следовавший в корейский Пусан, а оттуда на пароходе вернуться в Японию — этим путем переселенцы много лет назад пришли на запад, в Маньчжурию. Из шести деревень собралось больше трех тысяч человек, многие вели с собой скот, чтоб везти поклажу и посадить на него стариков со слабыми ногами да детей, которые не смогли бы долго идти. Люди прождали в Яныуни ночь и день, но вместе с поездом пришла телеграмма от командования, в ней приказывалось немедленно отступить обратно в деревню: большая группа советских танков пересекла китайскую границу, велика вероятность столкнуться с ними лоб в лоб. Доктор Судзуки из деревни Сиронами запрыгнул в поезд, убеждая сельчан не верить телеграмме: и отступать, и вдти вперед — риск, но настоящий японец должен идти вперед. Поезд тронулся совсем пустым, только голова сердитого доктора Судзуки торчала из окна вагона, он все кричал: «Да прыгайте же! Глупцы!»

Сигнальный дым низко расстелился над деревней, сделав стылый осенний воздух густым и едким. Огней становилось все больше, уже не сосчитать, они сплошь усеяли горы и долины. Словно люди со всего Китая пришли сюда, и их грозные крики: «О!.. О!.. О!..» казались куда страшнее ружейных залпов.

Кто-то из ребят у бойницы выстрелил первым, и скоро все мальчишки принялись палить по факелам. Зажмурившись и стиснув зубы, они стреляли по огненным точкам, заполонившим темноту. На самом деле огни пылали еще за несколько ли[3] от деревни. Факелов становилось все больше, из стайки огоньков они в один миг превратились в целый табун, но не приближались, и свирепые голоса тоже оставались в отдалении, словно гром, рокочущий у горизонта.

Староста велел жителям собраться на площадке у деревенского храма синто. Было ясно, что придется уходить, чего бы это ни стоило.

Ночь шла к рассвету, вдали прогудел поезд, наверное, привез еще пару дюжин вагонов с советскими солдатами. В срочном объявлении староста приказывал не брать с собой поклажу, только детей. Люди и слышать об этом не хотели, ведь если уходить из Маньчжоу-го, как же без поклажи? Но староста едва ли мог забыть про такой важный вопрос, скорее всего на долгом пути отступления найдется и питание, и ночлег. Лица женщин осенила безмятежность: наконец-то все позади. Много лет назад они приехали сюда из Японии под знаменами «Отряда освоения целины», никто не знал тогда, что спокойные безбрежные поля перед ними японское правительство вырвало из рук китайцев. И теперь китайцы начали сводить счеты. Несколько дней назад на рынке погиб житель деревни Сакито, и смерть его была страшна: на трупе не осталось ни волос, ни носа, ни ушей.

За спиной старосты, которому шел уже пятьдесят второй год, стояла дюжина старейшин, они молча дожидались, когда стихнет стук гэта. Староста велел прекратить шушукаться и лезть друг к другу с расспросами. Его послушались.

— Подойдите ближе, еще ближе.

Толпа слаженно двинулась и быстро встала в ровное каре. Младенцы спали на руках у матерей или за их спинами, дети постарше дремали, привалившись к взрослым. Голос у старосты был тихий-тихий и хриплый — всю ночь курил. Он сказал, что старейшины проголосовали и вынесли решение: все нужно закончить, пока не рассвело. Староста был не мастер произносить речи, и когда не знал, что сказать, кланялся собравшимся односельчанам, снова и снова. Он с трудом подбирал слова, говорил, что граждане Великой Японии — подданные Солнца и позор поражения для них намного больнее смерти. Еще говорил, что вчера вечером советские солдаты в соседней деревне убили несколько японских мужчин и всем скопом изнасиловали дюжину японских женщин; они разграбили деревню подчистую, не осталось ни зернышка, они увели всю скотину. Эти бандиты хуже настоящих бандитов, эти звери страшнее настоящих зверей. И посмотрите, сколько огней в горах! Пути назад нет! Китайцы вот-вот нагрянут! Они бы сказали, что у нас сейчас «со всех сторон западня», «отовсюду слышатся песни чусцев»[4].

В этот миг шестнадцатилетняя девочка, что стояла позади всех, шмыгнула за бук, а потом, пригнувшись, во всю прыть побежала в деревню. Она вдруг вспомнила, что забыла надеть сережки, золотые сережки. Она тайком вытащила их из маминой шкатулки: нравилось наряжаться, да и любопытно. В Сакито жили родители ее матери, а сама девочка была из деревни Сиронами, что у железной дороги. Десять дней назад, когда мир только начал лететь в пропасть, мать отправила ее в Сакито ухаживать за дедом: у него остались осложнения после инсульта. Дед плохо ходил, но однажды ночью он ушел и больше не вернулся. Его труп нашли деревенские собаки, тело лежало в воде, а ноги застряли в расщелинах между камнями на отмели. Бабка почти не плакала: муж решил умереть, и она уважала его решение.

Отыскав сережки, девочка босиком полетела обратно к храму, гэта она держала в руках.

Она пропустила резкую перемену в речи старосты. Когда тень девочки исчезла в непроглядной предрассветной тьме, староста от лица совета старейшин объявил, что они сделали выбор за пятьсот тринадцать односельчан. Он сказал, что нашел самый достойный и безболезненный путь отступления из Маньчжоу-го. Для женщин это единственный путь, пройдя которым, можно сохранить чистоту.

Люди стали понимать: староста говорит что-то не то. Пошатывающиеся со сна дети тоже учуяли дыхание злого рока и все, как один, задрали головы на своих родителей. Две девушки невольно сжали друг другу руки. Женщина, стоявшая дальше всех от старосты, шагнула в сторону, потянув за собой сынишку лет пяти, осмотрелась, потом отошла еще чуть-чуть. Шаг — и скроется в молодой тополиной рощице, которую разбили по весне. Что же задумали старейшины…

С неумолимыми лицами они стояли за спиной старосты. Староста огласил решение совета:

— Мы японцы, и умрем с подобающим японцам достоинством. Совет старейшин раздобыл достаточно патронов, хотя это было непросто.

Людей парализовало страхом. Спустя мгновение кто-то недогадливый подал голос: «То есть как. всем вместе умирать? Зачем?!» Послышался женский плач: «Мне надо мужа с фронта дождаться!» Голос старосты вдруг переменился, став ехидным и злым:

— Решили предать свою деревню?

Свет уже понемногу разбавлял темноту, и каждую секунду небо становилось чуть бледнее.

Девочка с сережками стояла сейчас в дюжине шагов от толпы, она только что прибежала, но успела расслышать слово «умирать».

Староста сказал, что настоящий японец и смерть должен принять, как подобает японцу. Он выбрал старейшину, который возьмет все в свои руки и подарит односельчанам достойную смерть. Этот старейшина — меткий стрелок, он вернулся с двух мировых войн, а сейчас отдаст жизнь за родину, как всегда и хотел. Здесь, у храма с табличками предков, каждый из нас падет на землю с достоинством, мы умрем среди своих родных.

Женщины заметались, сбивчиво перебирая предлоги, чтобы избежать «достойной смерти». Паршивые овцы есть в каждой деревне, были они и в Сакито: эти женщины благодарили старосту, но просили позволить им самим решить, как и когда умирать. Дети не всё понимали, им было ясно лишь, что ничего хорошего от «достойной смерти» не жди, все они поразевали рты, вытянули шеи и, задрав головы к небу, громко заревели.

Раздался выстрел. Всего один. Люди увидели, что староста лежит на земле. Все было решено заранее, и староста первым поступил как подобает «настоящему японцу». Жена его завыла; накануне свадьбы со старостой она так же лила слезы перед своей матерью. Причитая, она медленно осела на землю рядом с мужем, из которого хлестала кровь, — так же и в первую брачную ночь она в слезах легла на супружеское ложе. За все эти годы у нее и мысли не было пойти мужу наперекор. Женщины зарыдали: раз жена старосты подает такой пример, никуда теперь не денешься. Прогремел второй выстрел, и староста с супругой рука об руку отправились в последний путь.

Семидесятилетний стрелок опустил автомат и взглянул на мертвых, улегшихся на земле плечо к плечу. Дети старосты погибли на войне, теперь и родители спешили следом — скоро вся семья будет в сборе. Настал черед старейшин. Они выстроились в ряд, распрямив спины, у одного из них, восьмидесятилетнего старика, изо рта тянулась слюна, но это не портило его торжественный облик. Каждый смирно ждал свою пулю; после капитуляции, когда случилась нехватка продовольствия, они так же смирно стояли в очереди за онигири[5]. Через несколько минут и дети убитых старейшин собрались у их тел для вечного семейного снимка.

Люди понемногу успокаивались, семьи собирались вместе, толпясь вокруг стариков. Дети все еще плохо соображали, что к чему, но и на них сошло странное умиротворение. И ревевшие до сей поры младенцы тоже успокоились, теперь они тихонько качали головами, посасывая большие пальцы.

Вдруг кто-то крикнул: «Тацуру! Тацуру!»

Шестнадцатилетняя девочка — это ее звали Тацуру — безумными глазами озирала площадку у храма. Она видела свою бабку, та одна-одинешенька стояла перед стрелком. Больше всего сейчас боялись сельчане, что не найдется рядом родной кровинки, некому будет укрыть твое тело своим теплом и не с кем вместе остыть. Но Тацуру вовсе не хотела идти на такую жертву. Семьи сбивались вместе, сжимая друг друга в объятьях так, что никакие пули не могли их разнять. Стрелок уже мало походил на человека, лицо и руки у него были в крови. Его меткость сегодня пришлась очень кстати: изредка какой-нибудь предатель в ужасе порывался сбежать прочь от храма, но пуля проворно его нагоняла. Стрелок постепенно набил руку, теперь он сперва укладывал людей на землю, уж как придется. А с лежачими легче сладить. У него был добрый запас патронов, их хватало, чтобы выдать каждому из односельчан двойную порцию смерти.

Стрелок вдруг остановился, и где-то совсем рядом Тацуру услышала странный перестук, она уже не понимала, что это стучат ее зубы. Старейшина огляделся по сторонам, затем вытащил из-за пояса катану — стрелял он не слишком чисто, пришлось дорабатывать мечом. Закончив, он осмотрел клинок, провел большим пальцем по лезвию и опустил его на землю рядом с собой. Меч распарился от горячей крови. Старик сел, вытащил шнурок из башмака, одним концом привязал его к спусковому крючку автомата, а другим к камню. Снял башмаки, впитавшие добрые десять цзиней[6] крови. Носки тоже оказались багрово-красными. Мокрыми от крови ступнями он зажал камень, привязанный к спусковому крючку, и, выгнувшись, отбросил его.

«Та-та-та…»

Еще очень долго автоматное «та-та-та» стучало в голове Тацуру.


Выслушав ее сбивчивый рассказ, старосты пяти деревень опустились на убранное поле, став вровень по высоте с восходящим солнцем.

Спустя десять минут староста деревни Сиронами поднялся на ноги. Остальные встали вслед за ним, даже не отряхнувшись. Они должны пойти в деревню, посмотреть, надо ли чем помочь — закрыть людям глаза, поправить одежду… А может, и прекратить чьи-то мучения, унять стоны и судороги.

Сквозь листву деревьев казалось, что пятьсот тринадцать человек — женщины и мужчины, дети и старики — разбили лагерь на природе и дружно заснули. От крови земля стала черной. Кровь пролилась щедро, она расплескалась даже по стволам и листьям деревьев. Пули не разлучили эту большую семью — кровь родных людей слилась в один ручей, он стекал по желобку меж двух валунов, но слишком загустел, и у края валуна Тацуру увидела огромный алый шар, застывший, но не твердый — точь-в-точь как желе.

Тацуру шла вслед за старостой Сиронами, запах крови бился в ее ноздрях и в горле, казалось, она вот-вот задохнется. Она хотела отыскать свою бабку, но скоро бросила: слишком много было убитых в спину, они лежали лицами вниз, у нее не нашлось ни сил, ни храбрости ворочать тела.

Старосты пришли в Сакито, чтоб договориться о пути отступления из Маньчжоу-го, но теперь поняли, какое послание оставили им мертвые. Среди окрестных японских деревень Сакито считалась главной, ведь ее жители первыми приехали из Японии осваивать Маньчжурию. Вдруг староста Сиронами зажал Тацуру глаза. Перед ним лежал труп стрелка. Он хорошо знал этого бывалого солдата, вернувшегося живым с двух войн. Стрелок привалился к дереву, ствол автомата был по-прежнему зажат в его руках, а камень, привязанный к спусковому крючку, уже выпал из петельки шнурка. Пуля зашла через подбородок, и разбитый череп был теперь обращен к небу, словно жертвенный сосуд.

Староста Сиронами скинул куртку и накрыл ею то, что осталась от головы снайпера. Видно, тут больше нечем помочь. Тогда зажжем огонь. Чтобы русские и китайцы не могли надругаться над мертвыми.

Староста Сиронами заговорил. Он сказал, что стрелок в каждой деревне должен отвечать за дело до конца и стрелять в себя только после того, как убедится, что огонь занялся. Остальные ответили, что это единственный путь, можно полагаться лишь на самоотверженность стрелка. Жаль только, что свое тело стрелку придется оставить китайцам или русским.

Никто не заметил, как Тацуру бесшумно крадется прочь. Там, где старосты уже не смогли бы ее увидеть, девочка бросилась бежать со всех ног, а за ней летела огромная копна непослушных волос. Она плохо бегала: вроде неслась по дороге во всю прыть, но все равно получалось по-девчачьи неуклюже. Тацуру должна была одолеть порядка десяти ли, на свой страх и риск перейти через железную дорогу — там бывали иногда русские, — вернуться в деревню и рассказать матери, что приготовил для них староста. Ей нужно было обогнать старосту своими непривычными к бегу ногами, успеть первой, рассказать, как кровь жителей Сакито застыла в густой алый шар, рассказать про череп старого стрелка, как он смотрит теперь в небеса, как воспоминания, мудрость, секреты, мысли, что скопил стрелок за семьдесят лет, разлетелись по дереву розовато-белыми каплями. Она должна рассказать об этом соседям, чтобы у них был выбор, прежде чем умирать «достойной смертью».

Когда она увидела впереди железнодорожный мост, из деревни Сакито снова раздались выстрелы. Тацуру на секунду сбилась с шага, но тут же побежала еще быстрей. Спуститься с холма — и будет мост, уже видно, как стоит на рельсах вереница вагонов. А у двери одного вагона уселся на корточки русский солдат, кажется, чистит зубы. Лицо Тацуру поцарапалось кое-где о ветки, и пот больно кусал ранки. Нельзя идти через мост, придется пробираться вдоль холма вниз по реке, искать, где помельче, и переходить вброд. Но с того склона холм весь зарос лесным орехом, кусты дикие, густые, и продираться сквозь них нет ни времени, ни сил. Да и плавает она плохо, что если не получится перейти через реку?

Тацуру и не заметила, что уже плачет навзрыд. Вот ведь как бывает: ни капли надежды.

Она резко развернулась и побежала в другую сторону. Недалеко отсюда стоял поселок, там жили трое китайцев, которые раньше нанимались работать в ее семье. Одного из них, мужчину лет тридцати, мать называла «Фудань». Они с матерью ладили неплохо, иногда даже друг другу улыбались. Тацуру попросит Фуданя, чтобы он помог ей вернуться домой, и русские солдаты тогда примут ее за китаянку. С китаянками они реже распускают руки. Однажды Тацуру была в том поселке с матерью, Фудань водил их к травнику. Но она ни слова не знает по-китайски, как же убедить Фуданя помочь ей пройти через мост с русскими?

Не успела она добежать до поселка, как уже пожалела — стайка китайских ребятишек играла у околицы, завидев Тацуру, они побросали свои дела и уставились на нее, с лицами холодными, как железо. Раньше они тоже делали такие лица, но глаза всегда опускали в землю. Один мальчик что-то тихо сказал, она не поняла что, но слово «япошка» узнала. Тацуру еще не решила, бежать ей или нет, и тут мальчуган лет семи запустил в нее камнем. В нее полетела очередь из камней, комьев земли, коровьих лепешек, бежать было поздно, все пути отрезаны. Оставалось только сесть на землю, сжаться в комочек и реветь во весь голос. Мальчишки так же бессильны против женского плача, как взрослые мужчины. Дети обступили Тацуру. поглядели на нее. одна рука легонько дернула прядь японских волос — волосы как волосы. Другая взяла ее сзади за ворот и потянула вниз — японский хребет вроде такой же, как у китайцев. Скоро детей утомил ее плач, они гикнули и убежали.

Увидев Тапуру, Фудань без всяких слов сразу понял, что делать: сей же час отвезти ее домой — нельзя, чтоб соседи заметили у него дома японскую барышню. Фудань набросил на Тацуру свою старую кофту, взял пригоршню грязи и размазал ей по лицу — в такой маскировке девушки из их деревни встречали японских солдат. Фудань был слишком беден, чтобы держать скот, он посадил Тацуру в тачку и сам повез ее через мост.


Когда Фудань привез Тацуру домой, она спала. Мать попросила его уложить девочку на пол за внутренней дверью, тихонько поклонилась, шепча: «Спасибо-спасибо-спасибо». В запасе у матери было не больше сорока китайских слов, и сейчас она разом их истратила. Когда Фудань ушел, мать аккуратно сняла с Тацуру сережки, но даже это дочку не разбудило.

Проснувшись, Тацуру тут же вскочила на ноги — опоздала! Староста скорее всего уже вернулся. Под полуденным солнцем все вокруг казалось ослепительно белым; Тацуру ступила босыми ногами на пол, почудилось, будто земля плывет куда-то назад. Мать семенила к дому с ведрами воды, пригнувшись, чтобы вдруг не помочь стрелку из засады. Тацуру даже топнула от досады: почему же мать ее не разбудила, теперь уже поздно!

Весть, которую принесла Тацуру, тут же разнеслась по всей деревне. Послали мальчишек сбегать в другие японские села, рассказать им, что случилось. В Сиронами почти не осталось мужчин, даже стариков было всего ничего, и староста в одиночку командовал этой громадной семьей. Он вернется и все решит за них, как решили старейшины Сакито, и тогда уже будет поздно. Новость застала людей врасплох, им нужен был по меньшей мере час, чтобы собраться в путь. Ничего не брать, только продукты — но продукты пригодятся все, какие есть, а еще винтовки, их выдавали каждой деревне для самообороны, по пять штук. Нужно во что бы то ни стало бежать из деревни до того, как вернется староста. Да, в Сакито жили настоящие японцы, этого не отнять, но в Сиронами никто не желал, становиться настоящим японцем по указке старосты.

Солнце садилось, а жители пяти деревень «Освоения Маньчжоу-го» столпились на площадке у младшей школы в деревне Сиронами. Каждый сыпал вопросами и тут же пытался ответить на вопрос соседа. Не нашлось того, кто мог бы повести за собой такую толпу. Люди слышали только, что в городе за пятьсот с лишним километров отсюда есть японское убежище, там можно сесть на пароход в Японию. Толпа двинулась в путь, их было около трех тысяч человек, все больше женщины и дети. Ориентировались по компасу, он нашелся у какого-то школьника. Почти всю скотину у них увели, остались только дряхлые животные да телята. На них и посадили стариков.

Женские гэта засеменили по дороге — так начался путь в пятьсот с лишним километров длиной. Женщина по имени Амон была на восьмом месяце беременности, из головы колонны она бежала в хвост, а потом обратно, приставая к каждому с расспросами: не видел ли кто ее мужа с сыном, мужа зовут Кирисита Таро. У людей не было сил отвечать ей, и они молча качали головами. Тацуру с мешком онигири за спиной кое-как ковыляла вслед за матерью. У матери на спине сидела четырехлетняя сестренка, а за руку она вела восьмилетнего братика. Тацуру шла и радовалась своей сегодняшней победе — все-таки она прибежала вперед старосты. Она ни на секунду не задумалась, почему на похороны жителей Сакито у пяти мужчин ушло так много времени. И уже начисто забыла о тех выстрелах, что слышала с утра у железной дороги. Стреляли китайские партизаны, вооруженные ополченцы. Сложно сказать, что они были за люди: брались и за добрые дела, и за злые, участвовали в сопротивлении японцам, истребляли бандитов, сражались с коммунистами — словом, воевали с теми, кто стоял у них на пути и оказывался слабее. Партизаны шли в Сакито попытать счастья: найдут несправедливость — наведут порядок, найдут врага — отомстят, найдут что плохо лежит — поживятся. Но у входа в деревню им попались пятеро японцев, и ополченцы выстрелили, подарив старостам столь желанную смерть раньше срока.

Уже на третьем часу пути люди вспомнили, как хорошо было со старостой. Вечерняя мгла подкралась со всех сторон, трехтысячный отряд сошел с большой дороги на грунтовую тропу шириной с телегу. Колонна стала длинной и рыхлой. Матери поминутно умоляли остановиться, чтоб успокоить детей, которые не могли больше идти. То и дело какая-нибудь женщина грозила ребенку, усевшемуся на краю тропы: «Староста идет, вставай скорее!» Люди думали — будь с нами староста, он бы, наверное, уговорил детей подняться на стертые в кровь ноги и идти дальше. Вдруг из зарослей гаоляна по обе стороны дороги грянули выстрелы. Первыми упали два старика, которые ехали верхом, еще несколько пуль попали в женщин, кинувшихся назад. Дети, выпятив животы, заголосили, какой-то старик сообразил, в чем дело, и гаркнул: «Всем лежать! Не шевелись!» Люди попадали на землю, но в того старика, что кричал, уже угодила пуля. Не успели зарядить винтовки, как бой закончился.

Когда отряд снова построился, недосчитались тридцати с лишним человек. Было нечем выкопать ямы, люди взяли у погибших родственников по пряди волос, сложили трупы в канаву у дороги, прикрыв одеждой поприличней, и пошли дальше.

На них нападали каждый день. Все уже привыкли к смерти, никто не плакал над мертвыми, к ним подходили и молча снимали заплечные мешки с продуктами. Еще люди привыкли считаться с волей раненых и научились умертвлять их быстро и расчетливо. Были и такие, кто не хотел умирать, например Амон. Когда Тацуру шла мимо, та лежала, подперев голову комом земли, в постели из собственной крови. Новорожденный ребенок лежал рядом, в красной луже, всей жизни ему было отпущено несколько минут. Амон махала измазанной в крови рукой. Каждому, кто шел мимо, она кричала: «Вперед!» Амон думала, что улыбается, но на самом деле ее лицо перекосило от боли. Тех, кто подходил к ней, она просила: «Не убивайте, я мигом вас догоню, я еще не отыскала мужа с сыном!» Один мужчина за пятьдесят не выдержал, отдал ей свой мешок с онигири и кинжал.

Старики берегли для молодых онигири и патроны и старались не доставлять лишних хлопот: несколько человек сговорились и, переходя реку, нырнули под воду, да так и сгинули, не проронив и звука.

Люди постепенно набирались опыта; оказалось, по ночам пули редко попадают в цель. Тогда они стали отправляться в дорогу перед заходом солнца, а днем вставали на привал. Вечером пятого дня, когда путники снимались со стоянки, оказалось, что несколько семей, разбивших биваки по краям лагеря, не проснулись: их зарезали, пока все спали. Люди смущенно оправдывались: слишком устали, не слышали ни звука. Кто-то сказал: а если б и слышали, что толку.

Мать Тацуру научила женщин различать съедобные ягоды и травы. Путь растянулся вдвое, запасов больше не осталось. Мать рассказывала, что китайцы умеют приготовить еду из любой травки или листочка. И она тоже научилась этому у китайских батраков. Путникам повезло — стояла осень, и, отыскав ореховую рошу, они могли запастись провиантом на два дня. Матери состригли с подросших дочерей волосы, одели их в темную мальчишечью одежду. И хотя идти становилось все тяжелее и отряд редел с каждым днем, путники оставили позади уже триста девяносто километров.

Однажды утром они зашли в березовую рощу, хотели разбить там лагерь, как вдруг из глубины рощи раздались выстрелы. Все уже знали, что делать, тут же попрятались за деревьями, легли ничком, матери мигом накрыли собою детей. Стрелки с той стороны не мелочились, давали одну очередь за другой. Все равно война уже кончилась, нет нужды экономить патроны, попадем — хорошо, не попадем — тоже ладно, хоть повеселимся. Постреливая, бойцы весело перекрикивались по-русски. Несколько подростков, едва выучившихся держать винтовки, начали палить в ответ. Они уже отведали сладость огня: как-то выстрелили пару раз в нападавших, и те тут же скрылись. Но сейчас их выстрелы оказались большой ошибкой, они разворошили осиное гнездо: сначала русские стреляли с ленцой, но теперь в них словно проснулась привычка к войне. Бросив погибших, люди стали отступать, волоча за собой раненых. С местностью повезло, сзади был пологий спуск. Отошли на сотню метров, но тут крики русских раздались с другой стороны — отряд зажали в кольцо. Дернешься — получишь пулю, сядешь на месте — тоже убьют. Ребята лихорадочно отстреливались, пальнули несколько раз, и противник уже точно знал, где они засели. Скоро мальчишки один за другим попадали на землю.

Огонь стал ожесточенным, они разбудили в русских ярость, и теперь приходилось ждать, пока она выплеснется наружу.

Рядом с матерью разорвалась ручная граната, запахло порохом, и Тацуру лишилась сразу и матери, и сестры, и брата. Отец погиб год назад в бою на Филиппинах. Хорошо хоть, опасность не давала Тацуру думать о том, что она теперь сирота. Вслед за своим отрядом она выбиралась из окружения, оплакивая погибших родных.

Когда вышли из кольца, от жителей пяти деревень осталась всего половина. Две трети погибших в пути полегло в этой березовой роще. А среди живых теперь было больше сотни раненых, и они разом истратили весь порошок для остановки кровотечения.

Под вечер второго дня люди проснулись и увидели, что их раненые покончили с собой. Они не хотели быть обузой, сговорились ночью, а потом, поддерживая друг друга, бесшумно отошли на пятьдесят шагов от лагеря и убили себя, каждый по-своему.

Спустя еще день отрад вышел на горную тропу, по которой приходилось ползти едва ли не на четвереньках. Они снова и снова меняли маршрут, выбирая самые безлюдные тропы, но все эти тропы проходили в горной глуши. Дети два дня не пили и не могли идти дальше, как их ни уговаривай, а младенцы за спинами у матерей или впали в забытье, или плакали навзрыд — нет, это был уже не плач — так кричат перед смертью дикие звери.

Риса не осталось ни зернышка. Изголодавшиеся матери совали детям сухие сморщенные груди: и младенцам, и старшим. Даже о малышах, оставшихся без родителей, они могли позаботиться только грудью. Колонна давно потеряла форму, растянувшись на три ли в длину, то и дело чьи-то дети терялись, а взрослые умирали. Лишь одно обещание трогало малышей с места: «Скоро придем, а как придем — можно будет поспать». Дети ничего больше не хотели, только бы дать ножкам отдых; они уже не верили обещаниям про еду и питье, что ждут их в убежище.

Так в сентябре 1945 года шел по китайскому Дунбэю[7] этот отряд, похожий на голодного духа. Осенние листья вокруг пылали алым, словно жаркий костер.

Осень в Дунбэе короткая, когда утром путники останавливались разбить лагерь, повсюду лежал иней. Они кормили свои тела ягодами и дикими травами, а души питали твердой верой в то, что дойдут до убежища. На пятнадцатый день от отряда осталось тысяча триста человек.

Однажды утром путники наткнулись на миньтуаней[8]. Сами того не зная, они прошли слишком близко к торговому поселку и всполошили трехсотенный отряд, который там квартировал. У миньтуаней были хорошие японские винтовки и артиллерия, сначала они ударили по путникам встречным огнем, а потом, обратив их в бегство, палили в спины. Отряд отступил в сосновый лес на гребне горы, только тогда выстрелы стали реже. Женщины бежали, похватав детей на руки или усадив за спину. Тацуру несла на спине трехлетнюю девочку, у нее держался жар, и каждый ее выдох обжигал сзади шею Тацуру, словно клубок огня. Мать девочки звали Тиэко, она несла на руках сына, ему не было еще и года. Не обращая внимания на пули, Тиэко уселась на землю, в уголках ее рта взбилась пена. Кто-то из женщин вернулся, потащил ее за собой, но Тиэко яростно отбивалась, уцепившись ногами за дерево. Мальчишка визжал у нее в руках, из вытаращенных глаз Тиэко ушла душа, и они походили на две пустые ямы. Она склонилась к плачущему малышу — а дальше люди видели только, как ее лопатки, острые, точно ножи, на секунду неестественно вздыбились под кожей. Когда Тиэко выпрямилась, ребенок уже умолк. И женщины вокруг молча отпрянули назад, глядя, как она кладет на землю мертвого малыша, медленно обхватывает руками дерево и подтягивается наверх.

Убив сына, Тиэко рванулась к дочери, седевшей за спиной у Тацуру. Та взмолилась: «Убей ее завтра, пусть поживет еще денек!» Тацуру была все-таки моложе, сильнее, и палачиха, охотившаяся за собственными детьми, не смогла ее догнать. Старший сын Тиэко набросился на нее сзади с палкой. Сначала она уворачивалась, закрывала голову, но потом медленно опустила руки, и десятилетний мальчик избил ее до полусмерти.

Так началось детоубийство. С этой минуты матери стали душить больных и слишком маленьких детей. Снимаясь с лагеря, никто теперь не замечал, что в соседней семье пропал ребенок. Такая у матерей судьба: один ребенок погибнет, зато другой выживет, и нужно беречь тех детей, которых можешь сберечь. Даже самки животных наделены этим особым, данным творцом правом: если они чуют врага и знают, что детеныша не спасти, то лучше уж загрызут его сами. Лица у женщин стали отупевшими и неживыми, а в глазах у всех бушевала безмолвная истерика. Тацуру так и не позволила Тиэко подойти, а перед сном привязала больную девочку поясом к своей груди. Наутро спасенная малышка неожиданно поправилась. Тацуру растолкла дикий каштан в кашицу, скормила ей и пообещала, что через день они дойдут до убежища. Девочка спросила Тацуру, что у нее с лицом. Тацуру объяснила, что это не настоящее лицо, она намазалась черным илом с реки. Почему намазалась? За черным вонючим илом никто меня не узнает. Зачем это? Скоро будем проходить мимо поселка, нельзя, чтобы чужие видели наши настоящие лица. Девочка сказала Тацуру, что ее зовут Сато Куми, ее дом в Уэно, город Токио. По пути в убежище матери заставили детей затвердить наизусть, откуда родом их семья: если с мамой случится беда, по этой ниточке ребенок сможет отыскать родных.

То был единственный разговор между Тацуру и Куми перед последней бедой.

Они снялись с лагеря глубокой ночью. Мать Куми не проснулась. Путники срезали у Тиэко прядь волос, повязали на Куми и отправились в дорогу.

Тьма рассеялась, ей на смену пришел новый день. Погожий осенний день, все были рады ему, как никогда, ведь убежище совсем близко. Высокая полынь покрылась белоснежным инеем, расстилаясь вдаль, докуда хватало глаз. Люди совсем выбились из сил и крепко уснули, едва успев лечь на землю. Они спали тихо и строго, как мертвые, и сотня лошадей, галопом примчавшихся к лагерю, не разбудила их.

Даже выстрелы не сразу разбудили Тацуру. А когда она проснулась, вокруг лежали уже не родные односельчане, а чужие трупы.

Загрузка...