Глава 2

Как-то апрельским утром япошка сбежала. Сяохуань встала пойти до ветру и заметила, что засов на воротах открыт. Едва рассвело, и кому приспичило идти со двора в такую рань? Выпавший за ночь снег прикрыл землю тонким сизым слоем, в снегу виднелась цепочка следов — она тянулась от восточного флигеля, заворачивала на кухню и уходила за ворота. Япошка с родителями Эрхая жила в северной комнате.

Сяохуань вернулась к себе, растолкала мужа:

— Волчицу-то японскую откормили. Она и убежала.

Эрхай открыл глаза. Вместо того чтоб переспрашивать: «Чего говоришь?» — он раскрывал свои верблюжьи глаза докуда мог; это значило, что собеседник, по его мнению, несет вздор, но пусть повторит свой вздор еще раз.

— Точно убежала! Уж твои матушка с батюшкой ее сладко поили, вкусно кормили, вот и выкормили японскую волчицу. Нагуляла жиру, побежала обратно в горы.

Эрхай, выдохнув, сел. Не слушая едкие насмешки жены (ох и жаден ты до этой японской бабенки, лет ей маленько, а уж умеет угодить мужику!), Эрхай торопливо натянул штаны, стеганку.

— Отец знает?

Сяохуань не унималась:

— Выгодная покупка, ничего не скажешь: за семь даянов столько раз с ней переспал! Как горбатому на рельсы ложиться — сплошная прибыль[23]. Загляни в любой кабак с нелегальными шлюхами — за ночь там целую горсть серебра придется выложить.

Эрхай разозлился:

— Закрой рот. Снег на улице, замерзнет насмерть — что делать будем?!

Выскочил во двор, а Сяохуань все кричала ему в спину:

— Надо же, как торопится! Смотри не упади: зубы выбьешь, целоваться станете — изо рта засквозит!

Мать посмотрела в доме, оказалось, япошка ничего не тронула, взяла только несколько кукурузных лепешек. И оделась в то, что было на ней в мешке. Все вспомнили, как усердно она отстирывала свои японские штаны и кофту, как старательно прогладила их дном чайника, потом аккуратно сложила — значит, тогда еще готовила пожитки, чтоб сбежать. Мечту о побеге заносило снегом, заметало вьюгой, но она уцелела, пережила долгую зиму.

— Вот ведь япошка, и одежду нашу китайскую не оценила. Замерзнет, как пить дать! — пообещал начальник Чжан.

Мать стояла, оцепенев, с той самой стеганкой в руках — синие цветы по красному. Жили вместе полгода, она япошку почти за невестку считала, а та удрала, все равно что от чужих. На стеганке лежало еще две пары новых полотняных чулок, подарок Сяохуань. Никакой благодарности у человека. Начальник Чжан надел шапку, собрался на улицу. Эрхай тоже торопливо натянул шапку, обулся, не глядя на Сяохуань: покуривая трубку, она привалилась дверному косяку и с недоброй улыбкой смотрела на разыгравшийся в доме спектакль. Эрхай проскочил мимо, а она с деланным испугом шарахнулась в сторону, словно уворачивается от здоровенного быка, который вырвался из загона.

Начальник Чжан с Эрхаем по следам дошли до въезда в поселок, там отпечатки ног терялись в следах телег и повозок. Гадая, как искать дальше, они стояли, засунув руки в рукава. В конце концов решили разделиться. Злость жгла Эрхаю сердце, но винил он родителей: нечем заняться было? Нашли беду на свою голову! Сколько сил вымотала у семьи эта полудохлая япошка? Сколько ругани из-за нее было? Сейчас девчонки и след простыл, а Эрхаю всю жизнь слушать упреки, до самой смерти Чжу Сяохуань будет в своем праве.

Они с япошкой друг другу чужие, и общая кровать их ни на волос не сблизила. В первую ночь Эрхай услышал, что девчонка плачет. Он пришел к ней исполнить долг перед матерью с отцом, но услышав это хныканье, озлобился. Какого черта плакать? Будто он вправду ее обидел. Эрхай к ней по-хорошему, хотел сделать все тихо, осторожно, а она лежит — покорная, словно уже приготовилась к его скотству. Ну что ж, скотство и получай. Он быстро закончил, а япошка все всхлипывала; еле сдержался — руки чесались схватить эту гадину за отросшие волосенки и вызнать, что ж ее так обидело.

С того дня япошка ложилась перед ним, словно покойница: в опрятной одежде, подбородок задран вверх, пальцы ног смотрят в потолок — от мертвой не отличишь. Приходилось самому снимать с нее одежду; однажды, раздевая япошку, он вдруг понял, до чего мерзко и подло выглядит со стороны. А ей того и надо — сделать из него мерзавца. Спеленала себя одежками, обрядилась и лежит — точь-в-точь живой мертвец, чтобы он, срывая ее тряпки, чувствовал себя хуже животного, будто труп насилует. Эрхай рассвирепел — хорошо же, я и буду с тобой хуже животного. Твои отец и братья так с нашими женщинами и обходились.

Только однажды вышло по-другому. Той ночью, куражась над япошкой, он совсем выбился из сил, хотел было сразу слезть с нее и пойти восвояси, но решил ненадолго остаться, перевести дух. Вдруг девчонкина рука легла ему на спину, легла и тихонько погладила. Робкая, нежная рука. Он вспомнил, как впервые увидел япошку — сначала перед глазами очутились ее детские руки с короткими пальцами. Это воспоминание отняло у него последние силы.

Эрхай подошел к поселковой младшей школе. Было еще рано, школьная площадка пустовала. Не надеясь на удачу, он спросил у местного рабочего, проходила ли мимо японская девушка.

Тот ответил, мол, не знаю, японская то была девушка или нет, но проходила, молоденькая, с волосами ершом, шла к выезду из поселка. В кофте с воротником-шалькой? Да, с воротником-шалькой. В коротких штанах? Точно, в коротких штанах.

Эрхай вернулся домой под вечер несолоно хлебавши. Начальник Чжан был у охранных, узнал, где поселились остальные девки из мешков. Двух продали в соседние деревни, старик туда съездил: оказалось, тамошние япошки замужем за бедняками, но кое-как живут и даже понести успели. Скорее всего, с беглянкой из дома Чжан у них сговора не было.

За следующие два дня Эрхай с отцом объездили несколько дальних поселков, но домой приезжали с пустыми руками. А под вечер шестого дня Сяохуань возвращалась от подруги и заметила у ворот черную тень. Вцепилась в нее и потащила во двор, крича во все горло: «Вернулась! Вернулась! На улице-то есть нечего, оголодала и прибежала назад, чтоб мы ее дальше кормили!»

Япошка не понимала слов Сяохуань, но голос у той был звонкий, радостный, как на Новый год, и беглянка больше не упрямилась, послушно дала затащить себя в дом.

Мать Эрхая сидела за столиком для кана, курила и играла в мацзян. Услышав крик Сяохуань, она необутая, в одних носках соскочила на пол. Подошла к япошке, та опять отощала — старуха хотела было отвесить ей оплеуху, но даже рука не поднялась.

— Сяохуань, ступай на станцию, скажи отцу, пусть идет домой, да поскорее! — скомандовала старуха.

— Стоит у ворот, боится зайти, небось, знает, что провинилась? — допытывалась Сяохуань.

Япошка только таращилась: не понимая, что говорит Сяохуань, ехидства в ее словах ни за что не услышишь.

Из западного флигеля явился Эрхай, мать захлопотала:

— Ладно, ладно, бить ее или ругать — пусть отец решает.

К ужину начальник Чжан вернулся со станции, достал лист бумаги и велел Эрхаю:

— Ну-ка, напиши ей: «Ты чего сбежала?» Наши иероглифы япошки понимают[24].

Эрхай сделал, как сказано, только отцовское «чего» поправил на «почему». Япошка глянула на бумагу и снова опустила глаза в пол, даже не шелохнулась.

— Кажется, не понимает, — сказал Эрхай.

— Все она понимает… — ответил старик Чжан, впившись глазами в лицо под копной волос.

— Да бросьте вы. Чего тут спрашивать? Соскучилась девчонка по родителям, вот и все, — вставила мать. Она подхватила палочками кусок пожирнее и бросила его в япошкину чашку, потом выбрала другой кусок, еще больше, и отправила в чашку Сяохуань. Старуха будто играла с невидимыми весами: на одной стороне Сяохуань, на другой — япошка.

— Эрхай, напиши еще: «Тогда чего вернулась?» — велел начальник Чжан.

Эрхай аккуратно, черточка за черточкой вывел на бумаге вопрос отца.

Япошка прочла иероглифы, но осталась сидеть, как истукан, опустив глаза.

— Я вам за нее скажу, — подала голос Сяохуань. — Оголодала, ворованные лепешки все подъела, вот и вернулась. Еще лепешки есть? Сготовьте побольше, на этот раз мне их до Харбина должно хватить.

Когда Сяохуань заговорила, япошка подняла на нее глаза. Красивые, ясные глаза. Она смотрела так, будто все понимает, да не просто понимает, а еще и любуется Сяохуань. А та не замолкала с тех самых пор, как впервые увидела япошку, дарит ей косынку — непременно вставит: «У вас, у японских гадин, красивей, да? Ничего, и такая сгодится. Красивую я бы себе оставила!» Сует пару туфель на вате, ворчит: «Вот, туфли тебе задаром достались, уж не обессудь, что старые, как-нибудь поносишь. Хочешь новые — сама сшей». И каждый раз япошка ясными глазами смотрела на Сяохуань, слушала, как та брюзжит, как возмущается, а дослушав, сгибалась пополам — благодарила за подарок.

За целый вечер от япошки так ничего и не добились. На другой день она почтительно расстелила перед домочадцами лист бумаги во время ужина. На бумаге иероглифы: «Чжунэй Дохэ[25], шестнадцать, отец, мать, сестра, брат, брат смерть. Беременна Дохэ».

Все так и застыли на месте. Неграмотная старуха ткнула локтем начальника Чжана, но тот словно воды в рот набрал. Она забеспокоилась, ткнула сильнее.

Сяохуань сказала:

— Ма, она понесла. Потому и вернулась.

— Это нашего Эрхая ребенок? — спросила старуха.

— Ты чего городишь?! — Эрхай, еле шевеля губами, осадил мать.

— Эрхай, спроси ее, который месяц? — старуха от беспокойства места себе не находила.

— Только понесла, не иначе, — ответил начальник Чжан. — Убежала, поняла, что беременна, и вернулась поскорей, вот и весь сказ.

— Не видела, чтоб ее тошнило или рвало, ничего такого… — мать все боялась верить.

— Гм. Ей лучше знать, — сказал начальник Чжан.

Сяохуань взглянула на мужа. Она знала, какой Эрхай жалостливый и как паршиво ему должно быть от слов «отец, мать, сестра, брат, брат смерть». Япошка Чжунэй Дохэ — сирота, и лет ей всего шестнадцать.

— Детка, ешь скорее, — старуха намазала гаоляновую пампушку соевой пастой, подцепила палочками белоснежное перышко лука, сунула в руки япошке по имени Чжунэй Дохэ. — Когда носишь дитя, надо кушать, даже если не лезет!

Остальные за столом тоже по очереди взялись за палочки. Говорить не хотелось. Хотя у всех на языке вертелся один вопрос: как же погибли ее родные?

С того вечера Сяохуань с Эрхаем вздохнули свободно. Раз япошка ждет ребенка, Эрхаю больше нет нужды к ней ходить. Ночью муж сгреб жену в объятья, та шутливо отбивалась, возилась в его руках, ворчала: «Аппетит у япошки нагулял, а голод успокоить ко мне явился!» Эрхай не оправдывался, он молча и страстно обнимал жену, чтобы та поняла: да, он пришел к ней насытить голод, он до смерти изголодался по своей Сяохуань.

Жена заснула, а к Эрхаю сон не шел. Думал: чудное это имя — «Дохэ», а иероглифы красивые[26]. Потом, наверное, привыкну так ее звать. Повернулся на другой бок, луна светила в окно голубовато-белым. Подумал еще: вот родит мне ребенка эта чужая японская девушка Дохэ, тогда, может, и перестанет быть такой неродной.

Девочка появилась на свет в январе, глубокой ночью. Роды прошли легко, ребенка принимала повитуха из уезда, она знала немного по-японски. У начальника Чжана были свои резоны отправиться в уездную больницу и выложить там кругленькую сумму за повитуху, японку-полукровку: он не хотел, чтобы люди в Аньпине узнали, кто на самом деле родил его внучку. Как только живот Дохэ округлился, она больше не выходила со двора, сидела дома. Сяохуань уехала к родителям и жила там, пока девочке не исполнился месяц. В поселке ее увидели уже с ребенком на руках, девчушка была закутана в розовую накидку, Сяохуань гордо носила ее по улицам. Спросят: «Откуда ребеночек?» — Сяохуань отвечает: «А то непонятно? Утром навоз отгребала, там и нашла, откуда еще!» Или: «Из женьшеня выстругала!» Скажут: «Какая красивая девочка!» — она смеется: «Что верно, то верно, у матери-уродины цветочек растет!» А если кто ехидно подметит: «Сяохуань, чего это дочка на тебя не похожа?» — она и тут за словом в карман не лезет: «И хорошо, что не похожа! Иначе бедная сваха забот не оберется. Разве найдешь на свете еще такого дурня, как Чжан Эрхай?»

Сяохуань вернулась в мужнин дом под вечер и сразу пошла в свой флигель. Мать Эрхая прибежала, радостно дробя крохотными ножками, позвала Сяохуань взглянуть на толстушку, той уже месяц стукнул.

— Эрхай у нее?

Старуха, конечно же, поняла, что нужно Сяохуань, и поспешила в дом, рассекая ножками воздух. Скоро явился Эрхай.

— Столько старался, и все зря, девчонку выстругал. Одни убытки, — съязвила Сяохуань.

Счастливый Эрхай хотел отвести жену в дом, познакомить с дочкой, но после этих слов так и застыл у порога. Развернулся, чтобы уйти, Сяохуань крикнула:

— Куда опять?

Не оборачиваясь, Эрхай бросил:

— Дальше стараться!

Сяохуань рванула мужа к себе, зло уставилась в верблюжьи глаза. Он выдержал взгляд. Посмотрели так друг на друга, и жена влепила Эрхаю пощечину. Ударила не всерьез, а будто слегка упрекнула и спросила — мой? Эрхай тотчас ударил в ответ, и Сяохуань поняла: он не полюбил Дохэ. Муж был уверен в своей правоте, потому и не стал терпеть обиду.

Следующие дни Сяохуань к ребенку не подходила. Из ее окна было видно, как Дохэ снует по двору — скорым шагом, низко склонив голову, — то выносит ведро с грязной водой, то торопится в дом с тазиком кипятка. Грудь большая, увесистая, кожа белая, нежная, словно молочный жир. Дохэ не изменилась после родов, и лицо, и повадки остались прежние: чуть что — сгибается перед тобой в поклоне. Но Сяохуань казалось, что все в ней стало совсем другим. Теперь япошка держала себя так, словно у нее появился заступник, то тут, то там раздавался суетливый цокот ее деревянных савдалий, она будто стала полноправной хозяйкой в доме и деловито сновала по двору семьи Чжан, словно по завоеванной земле.

Тем утром солнце в небе казалось огромным, каким бывает только после дождя. Сяохуань по обыкновению проснулась в десять с небольшим, устроилась на кане и закурила первую трубочку. Сандалии простучали подвору от северной комнаты к котельной и надолго затихли. Дома были только Сяохуань с Дохэ да девчонка, которой едва месяц стукнул, считай, две с половиной женщины. Сяохуань оделась, накинула на плечи платок, хорошенько расчесалась. Вышла во двор, отряхнула с платка упавшие волосы и перхоть. В котельной кто-то мурлыкал песенку. Японскую песенку. Сяохуань подошла к окошку котельной и в белоснежных клубах пара увидела два розовых тела — большое и маленькое. Походный алюминиевый котелок, который японцы, удирая, бросили на станции, теперь превратился в ванну. Котелок был глубокий, но в ширину его не хватало, и Дохэ поставила сверху скамеечку, сидушкой поперек, от края к краю. Сидя на скамеечке, она окатывала себя и ребенка водой из котелка, поливала ковшом из тыквы-горлянки то левое свое плечо, то правое. Вода, верно, была горячая — опрокидывая на себя новый ковш, Дохэ радостно вздрагивала, голосок, тянувший песню, срывался на писк, и смех, как у девочки от щекотки, коверкал мелодию. Скользя по телу Дохэ, вода успевала немного остыть, поэтому малышка совсем не боялась. Еще бы ей бояться — десять месяцев[27] она плавала в пузыре теплой воды в материнской утробе. На месте дымовой трубы в стене котельной осталась круглая дыра, утреннее солнце пробивалось сквозь нее и ложилось на пол, сияя, словно это луна упала на землю. Девочка безмятежно прижалась к матери. Тело Дохэ казалось отяжелевшим, и не только из-за груди, налившейся молоком так, что вот-вот лопнет; вся ее плоть была округлая, набухшая, полная молока, тронь — и оно брызнет наружу. Мать с младенцем на руках — с тех пор, как появился род людской, сколько раз эта картина являлось миру? Вылепленная из глины, сделанная из теста, из прокаленного в печи фарфора…

Дохэ нагнулась, подобрала полотенце и завернула в него ребенка. Сяохуань отпрянула в сторону — вот уж не хотелось ей, чтоб япошка увидела, как она жадно за ними подглядывает. Но Дохэ даже не подумала осмотреться по сторонам, ее песенки так и текли друг за другом. Она поднялась и шагнула в столб света, вылепленный майским солнцем. Маленькая мокрая женщина, живот после родов почти не изменился; темно-коричневая дорожка тянулась от пупка вниз и пропадала в густых черных зарослях между ног. Волос там — на полголовы. А на голове у Дохэ росла такая копна, что и на двоих бы хватило. Она была из племени косматых варваров и потому казалась Сяохуань еще опасней. Где-то внутри у Сяохуань сплелся диковинный узел, она не могла понять — гадко ли ей от этой картины? Нет, совсем не гадко. Просто бесстыжее тело крошечной матери из чужого племени показало Сяохуань, что такое женщина. Раньше не выпадало случая хорошенько рассмотреть и подумать, что же это такое. Сяохуань — женщина, она сама играет в эту игру, но изнутри никогда не заметишь того, что видно снаружи. А тут она будто оказалась в стороне и смотрела через окно на эту женщину, на крохотную самку. Сяохуань было горько до слез. Не нашлось в ней таких слов, которые могли бы выстроить по порядку то, что она сейчас увидела, о чем думала. Но если бы это сделал за нее кто-то другой, грамотный, ученый, то сказал бы, наверное, так: перед ней была настоящая женщина, женщина до мозга костей — налитая соками плоть бесстыдно извивалась, выставляя наружу округлости, и уходила под темный покров там, где смыкались ноги. Там таилась черная бархатная западня, глубокая и сокровенная. Сколько охотников попалось в нее с тех пор, как появились небо и земля? Западня манила их недаром: они нужны ей, чтобы разрешиться от бремени, родить маленький розовый комочек плоти.

Сяохуань подумала об Эрхае. И он угодил в западню. И часть его уже превратилась в этот маленький розовый комочек. Сяохуань не то ревновала, не то просто раскисла — на тело и душу напала немощь. Кому нужна твоя западня, если не можешь родить, принести плод из плоти и крови? Если вместо западни у тебя между ног — черный сухой пустырь.


Сяохуань впервые как следует познакомилась с ребенком только на праздник «двойной пятерки»[28].

Она едва проснулась, а Эрхай уже тут как тут, с девочкой на руках. Сказал, что взял дочку понянчить: Дохэ занята на кухне, решила угостить семью японскими колобками с красной фасолью.

Увидав, как он стоит, Сяохуань заворчала:

— У тебя что, тыква в руках? Кто так детей держит?

Эрхай взял дочку по-другому, но стало только хуже. Жена выхватила у него конвертик, ловко пристроила малышку у себя на руках, словно в люльке. Взглянула на беленькую пухленькую девочку — двойной подбородочек, и веко двойное; всего пару месяцев пожила, а уже устала, ленится глазенки до конца раскрыть. Вот чудно, как сумели глаза Эрхая перекочевать на лицо этой малышки? Да и нос, и брови тоже. Сяохуань осторожно выпростала ручку из пеленок — даже сердце зашлось: ноготки на пальчиках — Эрхая. У япошки нет таких длинных пальцев, таких крепких, квадратных ногтей. Сяохуань и не заметила, что любуется девочкой уже полчаса, а ведь редко такое бывало, чтоб она за целые полчаса ни разу не вспомнила про свою трубку. Кончиками пальцев она обводила маленькое личико: лоб, брови. Больше всего в Эрхае Сяохуань любила брови: росли они не редко и не космато. Все, что было у мужа на сердце, читалось в изгибах и кончиках его бровей. Малышка снова заснула. Вот какая, с ней не намучаешься. И глазенки — точь-в-точь как у верблюда. В глаза Эрхая Сяохуань была влюблена еще больше, чем в брови. Да что там, все в муже заставляло ее сердце биться чаще, только сама она о том не знала. А узнала бы, так ни за что бы не согласилась, даже про себя. Такая уж она гордячка.

С того дня Сяохуань то и дело просила Эрхая принести ребенка. Больше всего ее умиляло, что девочка смирная. Ни разу еще не встречался ей такой покладистый ребенок. Споешь два стиха из песенки, она и радуется, споешь пять — уже заснула. В кого же я такая непутевая, спрашивала себя Сяохуань. Возилась-возилась с чужой дочерью, да и прикипела к ней душой.

В тот день семья выбирала девочке имя, нельзя же вечно Ятоу да Ятоу[29]. Все имена Эрхай выводил кистью на бумаге. Никак не получалось найти такое, чтобы каждому пришлось по душе. На листе уже пустого места не осталось.

— Назовем Чжан Шуцзянь[30], — сказал начальник Чжан.

Все поняли, к чему он клонит. Школьное имя Эрхая было Чжан Лянцзянь[31].

— Не звучит, — ответила старуха.

— Звучит! Еще как звучит! — кипятился начальник Чжан. — Иероглифы как у Чжан Лянцзяня, один только отличается.

Старуха рассмеялась:

— Так и «Чжан Лянцзянь» — не звучит. Почему иначе его с самого первого класса и до средней школы все только Эрхаем и звали?

— Тогда ты предлагай! — ответил старик Чжан.

Эрхай огладел ручейки иероглифов на бумаге — имена получались или вычурные, книжные, или, наоборот, совсем простецкие. Вошла Дохэ. Пока семья билась над именем, она кормила ребенка в соседней комнате. Дохэ никогда не давала дочери грудь при всех. Она вошла и оглядела лица домочадцев.

Сяохуань с трубкой во рту пропела:

— Чего смотришь? Про тебя гадости говорим! — она весело расхохоталась, а взгляд Дохэ сделался еще тревожней. Сяохуань вынула трубочку изо рта, выбила пепел и, широко улыбаясь, сообщила Дохэ:

— Только ты отвернешься, мы тут же японским гадам косточки моем, злодейства ваши вспоминаем!

Эрхай велел жене не валять дурака: Дохэ так смотрит, потому что хочет узнать имя ребенка.

Старик Чжан опять взялся листать словарь. Когда выбирали имя Эрхаю, он эти иероглифы — Лянцзянь — отыскал в «Суждениях и беседах»[32]. Вдруг Дохэ что-то пробормотала. Все на нее уставились. Дохэ ни с кем в семье не пыталась объясняться словами, только дочери пела песенки на японском. Она опять выговорила какое-то японское слово и обвела ясными глазами лица домочадцев. Эрхай протянул ей бумагу и кисть. Склонив голову набок, сжав губы, Дохэ вывела иероглифы Чуньмэй[33], «красота весны».

— Это ведь японское имя? — спросил старик Эрхая.

— Нет уж, ребенка семьи Чжан нельзя называть как япошку, — вставила мать.

— Неужто только япошкам дозволено называть детей «Чуньмэй»? — напустился старик Чжан на жену. — Что они, захватили себе эти иероглифы?

Дохэ испуганно уставилась на стариков. Она редко видела начальника Чжана таким злющим.

— Свои иероглифы япошки взяли у нас! — старик постучал по бумаге. — Назло назову ее Чуньмэй! Они у нас иероглифы забрали, а я верну! Все, конец спору, решено! — с этими словами старший Чжан махнул рукой и пошел на станцию встречать поезд.

С тех пор едва выдавалась у Сяохуань свободная минутка, она брала девочку на руки и отправлялась гулять. Как приходила пора кормить — возвращалась домой, Дохэ давала дочери грудь, а потом Сяохуань снова уносила малышку на улицу. Нежное белое личико девочки загорело, щеки обветрились до красноты, и со временем она перестала быть такой спокойной: ротик с режущимися зубками так и кипел слюной, заходясь в невнятном лепете. Розовая, вьющаяся на ветру накидка в руках Сяохуань издалека бросалась в глаза посельчанам.

Как-то раз старуха ходила в поселок по делам и заметила, что на крыльце театра, на самой верхней ступеньке, лежит ребенок, а рядом сидит взрослый. Подошла ближе — а это Сяохуань с девчонкой, обе спят.

Старуха всегда была с невесткой уступчива, но тут затопала, закричала:

— Хочешь, чтоб девчушка покатилась со ступенек, чтоб кровью изошла?

Сяохуань проснулась, схватила девочку на руки, отряхнула с розовой накидки пыль, окурки и шелуху от семечек. Она привыкла, что свекровь всегда пляшет под ее дудку, и теперь растерялась, ни слова не могла вымолвить. Старуха отняла у Сяохуань ребенка и, бросив свои дела, засеменила домой, стуча по дороге ножками, словно бубном.

Спустя десять минут явилась и Сяохуань, от ее оторопи не осталось и следа, теперь до нее как следует дошла ругань свекрови. Ах так, распекает меня, будто я мачеха? Будто я день-деньской с ребенком гуляю, чтоб она упала да косточки переломала? Даже если бы Сяохуань и впрямь замыслила дурное, и то не дала бы себя так бранить, а тут тем более — она девочке зла не желала.

— Вы мне прямо скажите: кто хочет, чтоб эта глупыха упала и кровью изошла?! — допытывалась Сяохуань.

С самого замужества она еще ни разу по-настоящему со свекровью не ругалась. Но тут уж никто не мог ее удержать. Эрхай в поле пропалывал сорняки, начальник Чжан был на путевом обходе и Дохэ взял с собой, чтоб собирала мусор на рельсах.

Старуха тыкала пальцем в Сяохуань:

— А разве крыльцо — место, чтоб спать ребенку?

Сяохуань отвела ее палец в сторону:

— Ну поспала она у меня на крыльце, и что?

— Значит, ты нарочно хотела, чтоб ребенок убился!

— Что ж вы так ласково обо мне думаете? Это можно было куда проще устроить! С девчонкиных двух месяцев я, что ни день, ее нянчу, подняла бы эту паршивку за ноги вниз головой да отпустила, и делу конец! Зачем было столько ждать?!

— Это тебя надо спросить! Что у тебя на уме?!

У Сяохуань слезы подступили к глазам, она криво усмехнулась:

— У меня на уме?.. Как будто не знаете! А вот что: взять и прирезать эту япошку! За того ребенка, что я под сердцем носила, никто еще не отплатил! Плевать, сколько зла натворили японские гады, но за сына моего нерожденного, за его жизнь я отомщу!

Старуха знала, что Сяохуань — склочница, но сегодня впервые изведала на себе ее яд. Она-то хотела отчитать невестку за беспечность, за недосмотр, что та положила ребенка спать на высокую узкую ступеньку, но сейчас глаза Сяохуань, спрятанные за толстыми припухшими веками, совсем одичали. Еще, чего доброго, наделает глупостей, потом всю жизнь жалеть будет.

Вошел запыхавшийся Эрхай.

— Чего вы тут устроили?! Ребенок орет — за ли от дома слыхать!

— Вон как трясетесь над этой полукровкой! Продолжение рода! Продолжение рода японских гадов, душегубов и злодеев… — Сяохуань звонко ругалась, уже в каком-то упоении.

Эрхай шагнул к жене, схватил ее и потащил за собой. Ноги Сяохуань были уже во флигеле, а плечи все бились в дверях, на лице — исступленная радость.

— Мало вы от япошек натерпелись? Пригласили в дом еще одну, чтоб выплюнула тут свое волчье семя…

Эрхай наконец затолкал жену в комнату и со всей силы захлопнул дверь. Как же мать забыла: нельзя с Сяохуань спорить, когда она такая. Сам он на нее даже не глядел, прикрыв глаза, разулся, забрался на кан, а жена все валялась на полу да рыдала. Ее вопли и ругань Эрхай пропускал мимо ушей. Так он и думал: когда трубка погасла, Сяохуань уже только носом хлюпала. Эрхай пока в ее сторону не глядел.

— Все. Баста, — промычала Сяохуань. Видно, уже отходит.

Эрхай снова набил трубку и как ни в чем не бывало чиркнул спичкой о подошву.

— Вот выбегу сейчас, брошусь в колодец, а ты, сукин сын, даже доставать меня не станешь. Даже за веревкой не пойдешь, это как пить дать. А, Чжан Лянцзянь?

Эрхай посмотрел на жену. Уже поднялась на ноги, отряхивается.

— Верно я говорю? Даже веревку мне не бросишь! — повторила Сяохуань.

Он нахмурился.

— Знаешь, зачем я без конца с ребенком нянчусь?

Эрхай затянулся, выдохнул дым, кончики бровей приподнялись — ждет, что она скажет дальше.

— А затем, что, когда ты затолкаешь япошку в мешок и выбросишь вон, девочка не поймет, что мама пропала. Уже привыкнет ко мне и будет думать, что мама — я. Понял?

Прикрытые глаза Эрхая округлились, он вгляделся на миг в лицо жены и снова опустил веки, только глаза под веками беспокойно заходили. Сяохуань поняла: муж не на шутку растревожился. Правду ли ты говоришь, Сяохуань, спрашивал про себя Эрхай. Как знать, может, ненароком сорвалось у тебя с языка злое слово.

Глядя на мужа, Сяохуань поняла, что хватила лишнего, потянулась погладить его по щеке. Эрхай отвернулся. Ей стало больно и страшно.

— Ты говорил, как япошка родит — сунем ее в мешок, отнесем в горы и бросим там. Говорил ведь?

Эрхай не обрывал жену — болтай, что хочешь.

— Как родит тебе сына, выбросим ее вон.

Глаза Эрхая ходили туда-сюда под прикрытыми веками, мысли толкались в голове. Сяохуань все видела. Скажи она сейчас: «Надо же, как задергался! Да я пошутила!» — ему стало бы легче. Но жена молчала. Сяохуань и сама уже толком не знала, были эти слова правдой, или она в горячке выпалила первое, что на ум пришло.

Когда она снова отправилась гулять с девочкой по поселку, люди увидели, что на голове у толстенькой малышки теперь шляпка из свежей соломы. Руки у Сяохуань были золотые, даром что хозяйка их слыла ленивицей: что ни поставишь ей на стол — с хохотком да с крепким словом вперемешку как-нибудь да уплетет, лишь бы не заставляли работать. Но бывало и такое, что она входила в раж и могла, например, слепить десяток узорчатых пирожков баоцзы для поселковой харчевни. В доме начальника Чжана господ не водилось, каждый занимался своим делом, и только «молодую госпожу» Сяохуань Чжаны кормили даром и ждали от нее одного: чтоб она, словно веселый котелок с огнем, носила повсюду праздник и радость. Глядя на маленькую толстушку в соломенной шляпке, люди думали: вот умора!

— Девчонка-то все больше на Сяохуань походит!

— Это ты меня обругал или ее?

— Какая толстушка эта Ятоу, глазенкам за щеками и света не видать!

— Что ты все Ятоу да Ятоу, у нас уже и школьное имя есть, Чуньмэй.

Но за спиной Сяохуань люди давали волю языкам:

— Чуньмэй разве наше, китайское имя?

— Вроде похоже на японское. У меня знакомую учительницу-японку звали Цзимэй[34].

— А та японская девка, которую старик Чжан купил, — куда она подевалась? Чего это ее не видно?

— Не иначе как купили да привязали дома, чтобы приплод несла.

* * *

В тот вечер Эрхай набрал лохань воды, отнес к себе во флигель и принялся мыться, растираясь докрасна. Когда муж так яростно скоблил кожу, Сяохуань без слов знала, куда он собрался. Эрхаю не нравилось лезть на япошкин кан грязным. Чуньмэй исполнился год, ее теперь кормили отваром чумизы на козьем молоке. Пришла пора Дохэ понести во второй раз. Сяохуань закурила, глянула на Эрхая да так и прыснула со смеху.

Он обернулся к жене. Сяохуань раскрыла рот, будто хочет что-то сказать, но слов не находит, и снова захихикала.

— Братец, пусть хоть немножко человечьего духа останется, а то весь смоешь. Это она тебя заставляет? Ты ей так скажи: япошки косматые, потому и воняют, как козлы, а мы, китайцы, гладенькие, нам кожу сдирать ни к чему!

Эрхай, как всегда, притворился глухим.

— Снова мать подзуживает? И отец ждет не дождется внука? Семь даянов все-таки. Или сам никак не утерпишь? Я отвернусь, а она, небось, кофту перед тобой задирает?

Эрхай отложил полотенце:

— Кончай болтать, лучше дай девчонке лекарство, — муж, как обычно, разом покончил с ее злыми подначками. — Кашляет, сладу нет.

Когда Эрхай был у Дохэ, девочка спала вместе с Сяохуань. Ятоу всю ночь кашляла, и Сяохуань до утра не сомкнула глаз. Ночью она и курить не смела, время тянулось медленно и горько. Сяохуань было уже двадцать семь — немало. Не тот возраст, чтобы на каждый чих объявлять: «Все, баста. Найду себе другого мужа». Расчесывая волосы, Сяохуань приглядывалась к круглому личику в зеркале туалетной шкатулки, и оно по-прежнему казалось ей хорошеньким. Порой люди говорили: «Сяохуань что ни наденет — все к лицу» или: «Откуда у Сяохуань такая талия — тоненькая, как у девушки!» Тогда по всему телу ее разливалась радость и казалось, что нет больше сил терпеть обиду от семьи Чжан. В такие минуты Сяохуань и впрямь могла скрипнуть зубами и процедить: «Баста. Ухожу». У нее была шея настоящей красавицы, плечи покатые, ручейками, пальцы длинные и белые, словно стрелки лука, а больше всего люди завидовали ее талии, узенькой, как у хорька. Сяохуань не была писаной красавицей, но со временем ее лицо начинало нравиться больше и больше. А сгоряча она судила о своей наружности еще лучше, чем обычно, и верила, что можно бросить карты, которые выпали с Чжан Эрхаем, перетасовать колоду и сдать новую партию с другим мужчиной. С тех пор как Чжаны купили Дохэ, она думала так все чаще.

Но по ночам, как сейчас, в голове роились другие мысли. Угораздило же ее выйти замуж за Эрхая. Теперь нельзя с ним расстаться, нет сил уйти. К тому же во всем мире только Чжан Эрхай и может с ней совладать, кто еще ее, такую, вынесет? Слишком хорошо они друг другу подходят. И если уйти, бросить Эрхая, задаром уступить мужа япошке Дохэ, разве будет она ценить его так, как ценит Сяохуань? Разве будет дрожать над ним, как над сокровищем? Все в нем хорошо, каждый жест — как он зевает, как вскидывает брови, набивает трубку, цепляет палочками еду — да разве Дохэ это разглядит? Все драгоценности Эрхая для нее не стоят и гроша. Когда в ночной тишине Сяохуань вспоминала про свое «Баста!», сердце едва не разрывалось на куски.

Разлуку с Эрхаем еще вынести можно, но бросить девочку Сяохуань была не в силах. Веселый смех Ятоу, ее громкий плач почему-то сближал даже заклятых врагов. Члены семьи Чжан стеснялись разводить друг с другом нежности, и вся их любовь выливалась на Ятоу. Сяохуань ни в жизнь бы не подумала, что сможет так привязаться к ребенку. Потому ли это случилось, что девочка для нее — наполовину Эрхай? Когда Сяохуань различала тень мужа в маленьких глазках, в губках Ятоу, на сердце волна за волной накатывало тепло; она крепко прижимала к себе Ятоу, так, будто хотела втиснуть ее в себя, так крепко, что девочка испуганно вопила. Вот и сейчас Ятоу уже рыдала, билась на руках у Сяохуань. словно рыба в сети.

Сяохуань испугалась, принялась укачивать девочку, спрашивая себя: почему, когда любишь кого-то, сильно любишь, становишься сам не свой? Почему не можешь сделать ему больно? Не можешь как следует помучить, показать, что эта боль и есть любовь? И что когда любишь — должно быть больно. Она уложила заснувшую девочку на кан. Сяохуань не думала, чем сейчас заняты Эрхай и Дохэ: делают свое дело или крепко заснули друг у друга в руках. Она не знала — а узнай, едва ли поверила бы, — что на самом деле Эрхай чувствует к Дохэ.

Чувства Эрхая немного изменились после того, как он узнал о сиротстве Дохэ, но перемена была невелика. Он шел в ее комнату, как на заклание, жертвой была и Дохэ, и сам Эрхай. Жертвы на алтарь продолжения рода, черт бы его побрал. Первым делом Эрхай всегда гасил свет, иначе при свете они не знали, куда спрятать глаза. С Дохэ теперь было проще, она больше не обряжалась к его приходу так, словно в гроб ложится. В темноте она беззвучно снимала одежду, доставала шпильки из прически, и распущенные волосы падали уже до середины спины.

В тот вечер Эрхай зашел в комнату Дохэ и услышал, как она идет к нему в темноте. Мышцы во всем теле напружинились: что ей надо? Дохэ опустилась на корточки. Нет, на колени. С тех пор как она появилась в семье начальника Чжана, кирпичные полы в доме стали чистыми, словно кан, — можно было вставать на колени, где пожелаешь. Коснулась штанины Эрхая, опустилась ниже, тронула башмаки. Башмаки он носил нехитрые, ее помощь тут была ни к чему. Но Эрхай не двигался — пусть разувает, если ей так надо Сияла с него башмаки, поставила на край лежанки. Теперь Эрхай услышал шорох ткани о стеганку. Дохэ сняла с себя одежду, белье. Это было зря, ничего лишнего он трогать не собирался. Он здесь за делом, а не для развлечения.

Дохэ располнела после родов, больше не походила на девочку, живот округлился, и бедра заметно раздались. Эрхай услышал, как она тихо вскрикнула. Он стал двигаться осторожнее. Перемена была в том, что ему больше не хотелось делать больно этой сироте, пленнице, запертой в чужой стране. Эрхай не смел думать, что будет потом. Станут ли Чжаны и дальше держать в доме эту японскую горемыку, когда она родит им наследника?

Руки Дохэ несмело легли на спину Эрхая, ощупали горячий пот, который выступил на его коже. Хуже детских ее рук ничего не было, иногда за столом он натыкался на них глазами и вдруг вспоминал эти ночные секунды. Руки Дохэ то и дело отправлялись в робкую разведку, щупали его спину, плечи, крестец, однажды она тронула рукой его лоб. Бедняга, так хочет стать ему ближе. Дохэ смеялась только с начальником Чжаном, со старухой и с Ятоу. Хохотала она даже беззаботнее, чем Сяохуань: сидя на полу, так и заходилась от смеха — руками-ногами колотит, волосы взъерошены. По правде, и старуху, и начальника Чжана тоже заражал ее смех, хотя они и не могли взять в толк, что ее так развеселило. А она не умела объяснить. Глядя, как она хохочет, Эрхай удивлялся: Дохэ лишилась семьи, осталась сиротой, а поди ж ты, смеется. Как погибли ее родные? Он вздыхал про себя: наверное, никогда уже не узнать.

Руки Дохэ нежно похлопали его по спине, будто дочку баюкает. Вдруг он услышал:

— Эрхай.

С тоном ошиблась, но вообще разобрать можно.

Он невольно промычал в ответ.

— Эрхай, — теперь она повторила чуть громче, ободренная его мычанием.

— М-м? — он понял, в чем ошибка Дохэ: все выговаривали его имя, добавляя два гортанных «р»: «Эрхар», и она пыталась повторить, но неправильно ставила язык, и вместо «Эрхай» у нее выходило «Эхэй». И тон не тот, получалось больше похоже на «Эхэ» — «голодный журавль». Она попробовала еще раз: «Эрхэ» и тут уж осталась довольна собой.

Замолчала. Не дождавшись продолжения, Эрхай уже почти заснул, а она вдруг снова залопотала:

— Ятоу, — чудно, похоже больше на «ядоу» — «давленые бобы».

Эрхай понял: она хвастается своим знанием языка. Дохэ, оказывается, совсем ребенок.

— Ятоу. Яту? Ятоу. Ядо…

Эрхай повернулся на другой бок, затылком к ней, давая понять — на этом урок окончен. Дохэ опять тронула его рукой, уже смелее, крепко ухватилась за его плечо.

— Славный денек.

Эрхай чуть не подпрыгнул на месте. Это были слова начальника Чжана. По утрам, встретив первый поезд, старик возвращался домой, когда все только вставали с постели. Он входил и здоровался: «Славный денек!» Начальнику Чжану было важно, чтоб денек выдался славный, погожий, тогда составы будут ходить без задержек и ему не придется подолгу ждать на станции. И путевой обход в «славный денек» можно сократить, ведь в его возрасте обходить дорогу — настоящая мука.

— Славный денек? — она ждала, что Эрхай похвалит ее или исправит.

— Мм.

— Уже поели?

У Эрхая даже лицо вытянулось. Еле сдержал смех. Когда должники родителей приходили в дом с подарками, мать, принимая их, непременно спрашивала: «Уже поели?» Но Дохэ не могла выговорить ни одно, ни другое слово, и получалось у нее «узепарери» — сразу слышно, что японская речь.

— Как-нибудь сойдет.

И гадать не надо, это она взяла у Сяохуань. Жена поработает на совесть, люди нахвалиться не могут, а она бурчит: «Гм, как-нибудь сгодится». Вкусная еда на столе или так себе, спорится дело или не очень, рада она или расстроена — на все у Сяохуань один ответ: «Как-нибудь сойдет». Иногда в хорошем настроении жена могла дочиста подмести и двор, и дом — метет и бормочет себе под нос: «Как-нибудь сгодится».

Эрхай решил пропускать болтовню Дохэ мимо ушей: если отвечать, это никогда не кончится, и он до утра не уснет. А завтра нужно работать.

Она лежала, глядя в потолок, и повторяла на все лады: «Эхай, Эгей, Эхэ…»

Эрхай повернулся к ней затылком, крепко сжав плечи руками. На другой день он рассказал про ночные разговоры старикам.

Докурив плотно набитую трубку, отец решил:

— Нельзя позволять ей учить язык.

— Почему это? — спросила мать.

— Да ты сама посуди! — начальник Чжан уставился на жену. Такую простую вещь не сообразит.

Эрхай понял отца. На Дохэ нельзя положиться: вдруг она снова вздумает удрать? Ведь зная язык, убежать ей будет гораздо проще.

— А как ты ей запретишь? Посели собаку с котом, она и то мяукать начнет, — мать сощурилась в улыбке.

— Хочет удрать — пусть сначала родит нам сына, — отрезал начальник Чжан.

— Тебе, что ли, решать, кого она там родит? — засмеялась мать.

Старики с Эрхаем докурили трубки в тишине.

С тех пор каждый раз, как Эрхай приходил к Дохэ, она засыпала его ворохом бессвязных китайских слов. «Паршиво», «Пошел к черту» — у Сяохуань набралась, а еще: «Живи да радуйся!», «Ай, пропасть!» — жена пересыпала этими присказками и брань, и шутку, и вот они перекочевали к Дохэ. Правда, чтобы понять, на каком языке она говорит, нужно было хорошенько прислушаться. Эрхай теперь даже не мычал в ответ — пусть мелет, что хочет, и сама себе отвечает. Но стал усерднее выполнять свой долг, за ночь успевал по нескольку раз. В душе Эрхай сердился на родителей: мать с отцом ничего не говорили, но он все равно чувствовал, что его торопят.

Только вот Дохэ все поняла неправильно. Она решила, что Эрхай ее полюбил. Встречаясь с ним днем, краснела и украдкой ему улыбалась. Когда Дохэ так улыбалась, Эрхай снова видел, до чего же она чужая: китайские девушки, если влюбились, и улыбаются-то совсем по-другому. Но в чем разница, он не знал. Эрхаю казалось только, что улыбка эта еще больше все запутывает.

И руки Дохэ по ночам стали смелее. Так, что он уже едва терпел. Как-то ночью она вцепилась в его ладонь и потащила на свой мягкий, влажноватый живот. Пока он решал, убрать руку или оставить, Дохэ прижала ее к своей круглой груди. Эрхай не смел пошевелиться. Вырваться — все равно что обругать Дохэ, обозвать ее бесстыжей, грязной, а если оставить руку на груди — бедняга решит, будто Эрхай в нее влюбился. Как он может влюбиться, у него же Сяохуань там, во флигеле.

И даже без Сяохуань он все равно не смог бы полюбить Дохэ.

Когда отец работал еще на станции Хутоу путевым обходчиком, брат, Дахай[35], сошелся с коммунистами из горного партизанского отряда сопротивления Японии. Пятнадцатилетний Дахай взял с собой Эрхая. и они отправились к партизанам за агитлистовками, чтобы потом раздать их в поезде. Пришли в Хутоу, а там японские солдаты поймали двух партизан, сорвали с них всю одежду, оставили только листовки, привязанные к поясу и ногам. Гады выставили пленников у входа на почту и убили-то скверно — ошпарили кипятком с головы до ног. После нескольких ведер кипятка кожа с бумагой повисли на партизанах лохмотьями. Вскоре после того случая Дахай пропал.

Выходит, напрасно мать с отцом его растили. Родители столько тревог пережили, столько слез пролили о Дахае — одно это не давало Эрхаю полюбить япошку.

В окрестных деревнях японские солдаты жгли и резали всех, кто попадался на глаза, а чтобы расправиться с партизанами, они замуровали в штольне на медных рудниках несколько десятков приисковых рабочих и всех разом взорвали. В поселке жили пять или шесть японок, так даже их собаки знали, что китайцы — не люди, а рабы. Как-то раз на станцию в Аньпине пожаловала стайка нарядных японских потаскух. Их поезд задерживался. Не желая идти в отхожее место, они преспокойно мочились в единственный таз для умывания, который был на станции. По очереди садились на корточки, делали свои дела и хохотали, пока товарки прикрывали их зонтиками. Эти потаскухи не стеснялись китайских мужчин, которые ждали поезда рядом, ведь человек не чурается мула или коня, когда справляет нужду.

Эрхай стиснул зубы — нет, только не вспоминай о том, о самом страшном.

…Кучка японских солдат шагает, нестройно горланя пьяную песню, впереди них скачет вол с китайской женщиной на спине. Вдруг вол швыряет ее на землю. Когда солдаты окружили женщину, зеленые ватные штаны у нее между ног окрасились черно-пурпурным.

Черный пурпур пролился и на землю, она стала багровой. Волосы женщины свесились на белое, словно бумага, лицо. Не глядя на японских солдат, она зажала руками пятно на штанах, как будто пыталась удержать кровь. Солдаты все поняли по выпиравшему из-под куртки животу. И что значит эта кровь — тоже поняли. С ней не развлечешься! Шатаясь, японцы пошли прочь, снова затянув пьяную песню. Вокруг женщины стали собираться люди, свидетель происшествия снова и снова рассказывал им, что тут случилось. Он не был знаком с Сяохуань. Когда Эрхай с женой на руках быстрее ветра летел домой, тот человек бежал рядом, тяжело дыша, пересказывал ему, как все было.

Разве мог Эрхай позволить себе влюбиться в япошку по имени Дохэ?

Жаль ее, одна осталась, ни дома, ни семьи, но… Поделом.

Когда Эрхай подумал об этом «поделом», сердце кольнуло, он и сам не понял, почему. Из-за самой Дохэ, или из-за того, как жестоко он с ней обходился, или из-за них с Сяохуань. Если бы японские солдаты не погнались тогда за женой, она не прыгнула бы на вола, он не швырнул бы ее на землю и их ребенок был бы цел. Да, Сяохуань права, Дохэ должна ей одну маленькую жизнь. По крайней мере, соотечественники Дохэ, привыкшие убивать, глазом не моргнув, точно им задолжали.

Разве мог Эрхай полюбить эту япошку?

Он собрался с духом и выдернул руку. Так и не сделал того, за чем пришел, но сил уже не осталось. Эрхай спрыгнул с кана, нащупал одежду, путаясь в рукавах и штанинах, кое-как натянул на себя. Дохэ встала на колени на кане — темный силуэт, полный разбитой надежды.

— Эхэ?

В ладони, которая была только что на груди Дохэ, будто жаба посидела.

— Эрхай… — в конце концов, у нее получилось сказать, как следует. — Пошел к черту!

Она помолчала, а потом звонко расхохоталась. Сяохуань посылала к черту всегда задорно, радостно; бывало, кто-нибудь из поселка приходил к старику Чжану передать с поездом посылку и принимался шутить с Сяохуань, а та в ответ сердито улыбалась, ворчала: «Пошел к черту!» Или Эрхай скажет жене кое-что вполголоса, а она замахивается, будто хочет ему наподдать: «Пошел к черту!»

Он сел обратно на кан. Дохэ доросла до восемнадцати лет, а головой совсем девчонка. Эрхай закурил трубку, а она навалилась сзади, подбородок уперла в его макушку, оплела ногами спину Эрхая и ступни положила ему на живот.

— Пошел к черту! — веселилась Дохэ. Видно, решила, что сегодня он будет ее товарищем по играм.

Эрхай никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным. С Дохэ все как-то необъяснимо менялось, и рядом с ней он становился вялым, непохожим на себя. Он не смел оттолкнуть веселую голую женщину, привалившуюся к его спине, но и не мог сделать с ней то, что должен был. Когда она вволю набесилась, Эрхай выбил пепел из трубки, залез на кан и дальше чувствовал только, как по лицу и телу разбегаются длинные волосы Дохэ, ее мягкие руки.

Заснул он быстро.

Загрузка...