Глава 4

Обнимавший три озера новенький городок одной стороной упирался в южный берег Янцзы, а с другой его обступили девять невысоких гор. Горы Хуашань и Юйшань — одна высотой пятьсот метров, вторая шестьсот с небольшим — напоминали гигантский бонсай. Лес в горах был что надо, и в непогоду ветер так свистел в соснах, что слышно было даже внизу. По подножьям гор взбирались вверх новенькие здания из красного кирпича. Поднимешься на вершину, глянешь на зеленые горы и красные дома — и не захочешь, а прокричишь: «Да здравствует социализм!»

Все дома были по четыре этажа, семья Чжан Цзяня жила на четвертом, в самой дальней квартире, так что соседи не заглядывали к ним, невзначай промахнувшись дверью. Чжаны занимали две комнаты с коридором, достаточно широким, чтобы поставить обеденный стол. Перегнешься через балкон, глянешь налево — а там пологий горный склон с ковром из красно-золотых цветов.

Всю беременность Тацуру не выходила из дома. В тот день ближе к вечеру надела брезентовую спецовку Чжан Цзяня, разом укрывшую ее огромный восьмимесячный живот. Кряхтя, приковыляла к склону горы, хотелось все-таки посмотреть, что это за цветы распустились и в горах будто вспыхнул пожар. Подошла ближе и расстроилась: оказывается, это не лилии катакури, что росли на горе у деревни Сиронами. Катакури распускаются в апреле, а летом им на смену приходят лилии ямаюри, те еще красивей. Сяохуань с Ятоу забирались на гору и приносили оттуда сосновые шишки, дикий лук, сельдерей, а цветов ни разу не набрали.

Под тяжестью угрожающе большого живота Тацуру шла, немного отклоняясь назад; не видя, куда ступает, хваталась за деревья, то за одно, то за другое, медленно поднимала себя наверх. Мартовское солнце уже припекало, и скоро она разделась до майки. Спецовку свернула в узел и привязала рукавами к спине.

Вблизи было видно, что на красно-золотых лепестках растет тонкий пушок, а тычинки будто выглядывают из бутона. Когда Ятоу становилось что-то интересно, ее глаза раскрывались, как цветы, и верблюжьи Эрхаевы ресницы тоже превращались в черные тычинки. Тацуру часто видела отражение своего лица в черных, как дно колодца, глазах Ятоу. Девочка звала ее тетей, а Сяохуань мамой, но когда Тацуру ловила ее щекотный пушистый взгляд на своей щеке, тыльной стороне ладони, затылке, ей казалось, что шестилетнюю Ятоу не так-то легко одурачить, головка у нее соображает хорошо. Кем же друг другу приходятся эти трое взрослых? Совсем скоро у Ятоу появится свой ответ. Тогда-то втайне от всех они станут матерью и дочерью по-настоящему.

Вдали переливчато прогудел заводской поезд, свисток был чуть выше и глуше, чем у обычных составов, он доносился словно из другого мира.

У Тацуру на всей земле не осталось ни одного родного человека, и ей приходилось лепить родных из своего тела. Забеременев, она украдкой кланялась покойным родителям: в животе подрастает еще один близкий.

Пару месяцев назад, когда они с Ятоу мылись, девочка вдруг оттопырила мягкий пальчик и провела им сверху вниз по коричневой полосе на животе Тацуру: тетин живот здесь открывается и закрывается? Тацуру ответила: здесь. Пальчик Ятоу надавил сильнее, ноготок больно впился в кожу. Но Тацуру не шелохнулась — пусть Ятоу спрашивает дальше. Та и правда опять заговорила: «Открывается, и отсюда выходит человечек». Тацуру с улыбкой глядела на завороженную Ятоу. «Я вышла, и животик закрылся, а для братика опять откроется». Ятоу с силой водила ноготком вверх-вниз по животу, словно хотела прямо сейчас открыть его и разделаться с ложью, которую придумали взрослые.

Оказалось, что с двумя охапками красно-золотых цветов каждый шаг вниз дается с трудом. Тацуру нашла камень, села. Заводской поезд с протяжным воем шел из одного конца пути в другой, потом раздавался новый гудок, и с платформы отходил следующий состав. Тацуру закрыла глаза — этот долгий гудок был звуком ее детства. Дети деревни Сиронами подрастали под стук поездов, японские продукты, одежду и все японское привозили в деревню на небольших составах. Она почти ничего не помнила о родине, ее Японией были аккуратно расфасованные по ящичкам, умело проложенные водоросли нори и тючки тщательно свернутого ситца, которые приезжали в деревню на поезде. В Сиронами жил немой, он ни слова не мог сказать, зато умел в точности изобразить паровозный гудок. Закрыв глаза, Тацуру сидела на камне, и казалось, что это не состав сталеплавильного завода вдет где-то вдали, а немой веселит ребятишек.

И доктор Судзуки тоже сошел к ним с поезда. Он носил белоснежные перчатки, черный цилиндр, синий с красноватым отливом европейский костюм, а ходил так: сначала делал шаг тростью, потом два шага ногами — ни трость не мешала ногам, ни ноги трости, — и прогуливался по проселочной дороге, словно по расцвеченному фонарями проспекту Токио или Осаки. Скоро она узнала, что вместе с тростью у доктора Судзуки будет целых четыре ноги: ниже левого колена у него стоял протез.

Из-за этих-то дополнительных ног ему и пришлось уйти с фронта. Доктор Судзуки был великолепен, и Тацуру верила, что Токио и Осака так же восхитительны, как он. Деревенские девушки были единодушны: доктор прекрасен, хоть война и лишила его ноги. В последние дай деревни Сиронами доктор Судзуки сбился со всех своих ног, живых и механических, он бегал от крыльца к крыльцу, уговаривая односельчан ехать с ним на поезде в Пусан, а оттуда на пароходе в Японию. Он говорил, что советская армия неожиданно объединилась с американцами и британцами, они ударят со спины, из Сибири. Вся деревня пришла с ним на станцию, но поезд увез разъяренного доктора одного, а люди стояли и смотрели ему вслед. Тацуру казалось, что в последнюю секунду взгляд доктора Судзуки упал на ее лицо. Она верила, что загадочный доктор умел читать чужие мысли. Он должен был знать, как хотелось Тацуру уехать с ним.

Она немного замерзла. Солнце ушло за вершину горы. Сверху спускались дети с красными галстуками на шеях, один мальчик нес треугольное знамя, они громко что-то спросили. Тацуру покачала головой. Говорили все разом, наперебой, ничего не разобрать. У кого в руках палки, у кого сети. Снова что-то спросили, она опять качнула головой. Не понимала, что они заладили: «Мыши, мыши». Иероглифы на знамени она знала: «Искоренить — четыре — зло»[43], но что они значат вместе, сообразить не могла.

Школьники побежали мимо нее к подножию горы. Каждый косился на странную женщину, соображая, что с ней не так.

Тацуру поднялась на ноги, но шагу не успела ступить, как поскользнулась и покатилась с горы, проехала несколько метров, пока не уперлась в камень. Рядом шумела вода, Тацуру повернула голову — в выложенной камнем канаве бурлил грязный ручей. Сняла туфли, чтобы снова не упасть. Такие тряпичные туфли она научилась шить у Сяохуань, со временем они растаптывались, становясь мягкими и скользкими. Внутри поднялась боль, Тацуру схватилась за живот, туго надутый и твердый, словно железо. Сама не заметила, как снова очутилась на земле, придавленная к ней огромным гороподобным животом. Боль металась внутри, но скоро нашла, куда бежать, и рванулась к выходу у Тацуру между ног.

Тацуру увидела, как в грязной желтой воде кипят красно-золотые цветы.

Она помнила, что между волнами боли бывает немного времени, значит, она успеет добраться до дома. Она рожала уже дважды и знала, что тут к чему. Солнце закатилось за гору, перед глазами стояло безоблачное небо, синее, кое-где пурпурное, птицы кричали, собираясь на ночевку в лес. Когда боль отступит, она переберется через канаву и пойдет домой. Там, за ручьем, у подножия горы стоит много-много зданий из красного кирпича, в одном из них — ее дом. Но боль становилась только свирепей, она будто схватила все ее внутренности и тянула вниз. Тацуру прижала руки к животу, ей нужно выпустить родного человека живым и невредимым, умирать никак нельзя. Она родит себе много близких и никогда больше не будет одинокой.

Сине-пурпурное небо пульсировало перед глазами: то светлым, то темным. Когда боль отступила, лицо Тацуру было ледяным, лоб покрылся испариной, похожей на капли холодного дождя. Она скосила глаза на канаву: шагнуть через этот шумный поток — все равно что вброд перейти Янцзы.

Было время конца смены. Тропинки от многоэтажек стекались в широкую дорогу к заводу, и каждый день в это время на ней стояло половодье, бурный людской поток рвался вперед. Это возвращались со смены рабочие в брезентовых спецовках, с полотенцами, обвязанными вокруг шей. Тацуру никогда не слышала, чтоб разом звенело столько велосипедных звонков. Толпа дробилась на ручейки, утекавшие к домам, рабочие в спецовках привязывали велосипеды у лестниц, и по голым бетонным ступеням еще целую вечность гремели тяжелые мужские шаги. Чжан Цзянь вернется со смены и увидит: Дохэ пропала. Опять удрала? Он соберет разбитое после смены тело и спустится обратно на улицу.

Переехав из Аньшаня в этот молодой город при металлургическом комбинате, Чжан Цзянь сразу определился на новый сталеплавильный завод, после пары месяцев обучения стал крановщиком. Все это Тацуру узнавала из его разговоров с Сяохуань. Она хорошенько запоминала их разговоры и, улучив минутку, ворочала новые слова в голове и так и эдак, постепенно понимая их смысл. Где теперь Чжан Цзянь будет ее искать? Он знает, что она ни разу не выходила из дому и нигде не была.

Снова накатила боль. Тацуру вскрикнула. Внизу уже загорелись огни. Она закричала еще. От крика становилось чуть легче. Крик проталкивал боль дальше, хотя Тацуру сама плохо понимала, что кричит.

В эту минуту она ненавидела весь род людской, а первым — китайского мужчину, который неизвестно зачем заставлял ее беременеть. Тацуру его не любила, и он ее тоже. Она и не искала его любви, он нужен ей, чтобы выжить. Так делала и мать Тацуру, и ее бабка. Настоящей семьей им были те. кто вышел из их чрева, или та, из чьего чрева вышли они, и родильные пути превращались в потайные ходы, по которым передавалась любовь. Иногда, встречаясь глазами, Тацуру и Ятоу вдруг улыбались друг другу, и эта улыбка была только их. ее не могла разделить ни Сяохуань, ни даже Чжан Цзянь.

Тацуру кричала и кричала, что-то попало в рот — волосы, отвернулась, зажала зубами пряди, рассыпанные по плечу. Мать родила ее, братика, сестренку, нарожала себе целую семью, в этот круг входила еще бабка, материна мать, и все, кто появился на свет из ее чрева, а другим людям не было хода в их кровный борё-кудан[44]. Потому-то мать смогла сохранить рассудок, когда получила похоронку на отца. Чтобы пережить этот час, она родила себе целый выводок близких, муж ушел и больше не вернется, но вокруг нее были дети, и она знала, что не все еще кончено, каждый из них способен переменить ее жизнь к лучшему.

Тацуру нужно выпустить на свет родного человека, тогда она сможет рожать еще и еще. Она народит себе целую ораву близких. Посмотрим тогда, как Сяохуань с ними сладит! Улучив минуту, они будут улыбаться Тацуру, как улыбается Ятоу, и улыбка эта станет паролем, никто, кроме связанных кровью, не сможет ее разгадать.

Она все кричала и кричала.

Вдруг кто-то позвал издалека: «Дохэ!»

Тацуру тут же умолкла.

У того человека был фонарик и старая стеганка в руках. Фонарик мазнул Тацуру по лицу, прыгнул ей между ног. Она услышала: «Ай, пропасть!»

Тацуру было уже все равно, почему за ней пришла Сяохуань, а не Чжан Цзянь. Лицо Сяохуань наклонилось к ее лицу, и Тацуру обдало запахом табака. Сяохуань наклонилась пониже, чтобы обхватить ее под шею и взять на руки. Но Дохэ была тяжелее, да еще и живот, огромный, как гора, — с одного раза стало ясно, что дело это гиблое. Сяохуань велела Дохэ продержаться еще пару минут: сбегаю вниз, позову Чжан Цзяня. Одним прыжком перемахнула через ручей, не успев поймать равновесие, тут же скакнула обратно. Накрыла Дохэ стеганкой, сунула ей фонарик: если вдруг собьемся с пути, будешь нам сигналить. Прыгнула на другой берег, но и двух шагов не успела ступить, как Дохэ снова закричала. Сяохуань до смерти перепугал этот визг: ни бесы, ни люди так не кричат.

— Бог тебя наказал! Еще и удрала! Прибежала на гору маму-папу с бабулей искать? — Сяохуань не на шутку рассердилась, но уже подскочила обратно к Дохэ.

Дохэ теперь не лежала, а полусидела, опираясь на руки, головой к вершине горы, ногами к подножию, колени согнуты, бедра широко разведены.

— Ни дать ни взять кошка уличная! Вон где рожать вздумала… — Сяохуань попробовала стащить Дохэ вниз, но в той было не меньше тысячи цзиней веса. В последнее время она ела как не в себя, даже у Ятоу приходилось отнимать кусочек, чтобы ее прокормить.

Сяохуань еще раз поднатужилась, но не смогла сдвинуть Дохэ с места, наоборот, та повалила ее на землю. Сяохуань подобрала фонарик, свет попал Дохэ между ног, из штанов что-то выпирало наружу. Сорвала с нее штаны, фонарик выхватил из темноты что-то мокрое и круглое, облепленное черными волосами. Сяохуань скинула с себя куртку, сунула под роженицу. Без толку: глина вокруг была пропитана кровью и водами, и Дохэ лежала, измазанная в этой глине с ног до головы.

Сяохуань слышала, как Дохэ что-то бормочет, поняла, что это японский.

— Молодец, говори, что хочешь говори… Тужься… Выкладывай все, что на сердце… Тужься! — Сяохуань стояла на коленях и никак не могла приноровиться, одной ногой приходилось со всей силы упираться в корень дерева, иначе соскальзывала вниз.

Дохэ задрала подбородок в небо и пробормотала что-то очень длинное.

— Да, хорошо, все правильно? — отвечала на это Сяохуань, но Тацуру и сама не ведала, что́ говорит. Окажись рядом человек, знающий по-японски, из отрывистых слов роженицы он понял бы, что она обращается к кому-то с мольбой. К какой-то женщине по имени Тиэко. Тацуру жадно впивалась в каждое слово, она молила не убивать Куми, пусть Куми поживет еще денек, ей всего три года, вот не поправится завтра, тогда ее и придушишь. Я понесу Куми, не думай, мне не трудно!

— Добро! Ладно! — отвечала Сяохуань, подставив ладонь под горячую мокрую головку.

Голос Дохэ стал теперь чужим, сиплым и скрипучим, он опускался все ниже и ниже, превращая мольбы в заклятья. Если бы этот знающий по-японски человек наклонился сейчас к губам Дохэ, он услышал бы крик, блуждающий где-то в глубине ее груди: «Не дайте ей подойти, она убьет Куми… Детоубийца…»

— Хорошо, как скажешь. Все говори, что на сердце…

Да разве была Дохэ похожа на человека? Склон горы стал ей родильным креслом, она не то сидела, не то лежала, схватившись за дерево, буйные волосы разметались по плечам, широко расставленные ноги глядели на подножие горы, на дымящуюся домну, на поезд, на алеющее небо, на завод, в котором плавилась сталь. Спина Дохэ то и дело выгибалась, громадный живот ходил ходуном. Маленькая черноволосая головка нацелилась на рой огней внизу, но как женщины ни бились, головка дальше не шла.

Тацуру вся была истерзана. Так и мать произвела ее на свет, радостно превозмогая боль, что страшнее смерти, чтобы родить себе самого близкого человека.

Сяохуань рыдала в голос, почему-то от вида Дохэ ее вдруг ударило в слезы. Фонарик освещал мертвецкое лицо роженицы, она таращила глаза, как покойник, которому не закрыли веки. Что за муки так изуродовали эту женщину? Что за невыносимые муки…

Головка понемногу вышла, улеглась в ладони Сяохуань, за ней — плечи, ручки, ножки, пяточки. Сяохуань глубоко вдохнула и перекусила пуповину золотым зубом. Горы превратили крик младенца в рев маленького горна.

— Дохэ, мальчик, у нас снова сынок! — радовалась Сяохуань.

Дохэ даже не привстала, и живот оставался таким же большим. Дерево, в которое она вцепилась, беспокойно скрипело, раскачивалось, ногами она перебралась чуть выше и снова прочно уперлась в склон. Сяохуань прижала скользкого липкого младенца к своей рубахе, посветила фонариком Дохэ между ног: оттуда вдруг показалась еще одна головка.

— Ох ты! Близнецы! Ну ты даешь, сразу двух! — Сяохуань не знала, за что взяться, она была чересчур напугана и рада. Почему же столько всего свалилось на ее голову?

Дохэ уперлась руками в деревья, поднатужилась, подавшись вниз, а потом уселась, зажав в ладонях вышедшую наполовину головку. Сяохуань одной рукой держала орущего младенца, другой пыталась прижать Дохэ к земле. Она сама не знала, зачем нужно, чтобы Дохэ лежала, как будто боялась, что та покатится вниз с горы, и еще словно помогала ей принять правильную родильную позу: разрешаться от бремени следовало лежа. Но ее мощно толкнуло назад, да так, что она чуть не свалилась в канаву. Спустя несколько секунд Сяохуань поняла, что это была Дохэ, Дохэ ее пнула.

И фонарик теперь неизвестно где. Сяохуань прижимала к себе извивающегося, как гусеница, малыша, голова не соображала, тело не слушалось. Сквозь слезы фонари внизу казались волной огня.

Второй ребенок родился сам. Дохэ лишь тихонько поддержала его головку и плечи, и он преспокойно вышел, словно этот путь был ему хорошо знаком.

— Дохэ, ты видала? Двойня! Как это ты?

Сяохуань сняла с себя и штаны, хорошенько закутала детей. Теперь она почти не суетилась, движения стали вернее. Пока возилась с малышами, наказала Дохэ не шевелиться, лежать, где лежит: отнесу деток домой и приведу Чжан Цзяня, он спустит тебя с горы.

Ветер в соснах запел по-новому, теперь он выл: ууу-аааа, ууу-ааа, и вой этот переходил в долгий свист. Сяохуань посмотрела на обессиленную Дохэ и вдруг подумала про волков. Она не знала, водятся ли в горах волки. Как бы Дохэ не стала для них вкусным обедом.

Сяохуань вдруг застыла у края канавы. Все тело покрылось гусиной кожей. Виной был не холодный ветер, а страшная незнакомая мысль, которая созрела в ее сердце. По правде, Сяохуань боялась с ней познакомиться, но даже если бы набралась сил и посмотрела ей в глаза, ни за что бы ее не признала. Она прожила тридцать лет, и сколько дурного рождалось в ее сердце и там же гибло — не счесть. Но никогда еще не было такого, как сейчас, чтобы волосы встали дыбом. То была кровавая мысль: стая голодных волков дерется за еду, они рвут и тащат добычу в разные стороны… Вот и нет больше одинокой сироты Дохэ.

И время самое подходящее — сыновья родились.

Сяохуань стояла у края бурлящей канавы и слушала, как бурлит в сердце злая мысль, бурлит и утекает прочь.

Она медленно подошла к Дохэ, села. Туго спеленутые малыши больше не плакали в страхе перед бескрайним миром. Сяохуань взяла Дохэ за помертвевшую руку, ладонь стерлась о сосновую кору, сделалась сухой и шершавой. Она сказала Дохэ, что не бросит ее здесь: мало ли, вдруг в горах волки.

Дохэ дышала медленно и плавно, как будто успокоилась. Сяохуань не знала, понимает ли Дохэ ее слова, но велела ей не тревожиться: если не вернемся домой, за нами придет Чжан Цзянь. Ятоу сказала Сяохуань, что тетя скорее всего пошла в горы за цветами, тетя часто спрашивала, как называются цветы на горе.

Сначала Сяохуань увидела мельтешащие лучи — с фонариками от подножия вверх поднималось два десятка человек, не меньше.

Она что было мочи заорала:

— Сюда! Спасите!

Мальчики, перепуганные большим и нескладным миром, по очереди заголосили, звонко и высоко, точно два крохотных горна.

На поиски в горы отправилось несколько милиционеров. В десять часов Чжан Цзянь постучал в окно дежурного отделения, сказал, что у него из дома разом пропали две женщины. Одна из них жена. А вторая? Он чуть было не сказал: тоже жена, но успел поправиться: родственница. Родственница? Ну, свояченица. Когда отряд собрался, было уже почти одиннадцать, милиционеры разделились: одни пошли на вокзал, другие на автобусную станцию, остальные по наводке Чжан Цзяня отправились искать в горы. Не любили в отделении эти горы, если кто пропадал без вести в тамошнем сосновом лесу, добра не жди. Пойманные на воровстве служащие и влюбленные, которых разлучают, и повздорившие супруги отправлялись туда свести счеты с жизнью. Шаря вокруг фонариками, милиционеры расспрашивали Чжан Цзяня, как эти женщины умудрились разом исчезнуть. Чжан Цзяню казалось, что он все время отвечает не то, но запомнить свои слова он не мог. Его жены вместе сбежали. Долго он привыкал к этому ласковому слову — «жена»[45], и сейчас оно уже не казалось стыдным. Теперь он думал, что слово это в самый раз подходит их семье: у него две жены, и если есть чего стыдиться, то только этого.

Услышав крики Сяохуань, он понял, что Дохэ в беде. Следом мелькнула догадка, что в беде и ребенок. В один миг он оставил далеко позади и милиционеров, и всех остальных. За ним по пятам гналась еще одна мысль — снова придется делать преступный выбор, решать, кого спасти: мать или дитя. Он тут же понял, что скажет врачу: «Тогда… Спасайте ребенка». Сделав так, Чжан Цзянь, верно, до самой смерти себя не простит, но он все равно догадывался, что поступит иначе, чем в прошлый раз. Свет его фонарика отыскал Сяохуань.

Жена в цветастых трусах стояла на дальнем краю выложенной камнем канавы, прижав к груди два маленьких свертка. Все лицо Сяохуань было в крови. Молодой месяц только вышел из-за гор, пятна крови на ней казались чернее черного. Сяохуань уже все рассказала: Дохэ родила, два мальчика. Милиционеры один за другим подходили, переговариваясь: родила? Которая родила? Двойня! Живы?

Когда люди собрались у канавы, Дохэ уже поднялась на ноги и кое-как натянула разномастные одежки с плеча Сяохуань и Чжан Цзяня. Одной рукой она опиралась на Сяохуань, другой держалась за дерево. Вокруг говорили: нашлась и хорошо, теперь можно и дух перевести, и как она с таким пузом на гору полезла? Мать в порядке, и слава богу, вот уж повезло так повезло.

Включили фонарики, посветили на малышей, потом на мать. Когда луч скользил по женщине, она низко кланялась, и милиционеры, сами не зная зачем, кланялись в ответ. Правда, до них быстро дошло: сроду мы никому поклонов не били…

Все хохотали, шутили: Чжан Цзянь теперь должен нам корзину красных яиц[46], другие обойдутся, а мы среди ночи бродили по горам, каждому причитается по пять штук, а то и больше! Умудренный опытом милиционер по имени Лао Фу за все время ни разу не улыбнулся, он Чжан Цзяня осуждал: тоже мне, отец семейства, жена с ребятишками чуть не померла, если б не свояченица, пиши пропало.

Все теперь встало на свои места: та, что рожала, — жена Чжан Цзяня, а та, что в трусах в красный цветок, держит детей, — его свояченица. Ложь сплелась, как косичка из теста, Чжан Цзянь подумал, что обратно ее расплести будет ох как нелегко. Пока что он мог лишь с хохотом отшучиваться и обещать, что доставит в участок красные яйца.

Спустились вниз, дорожка налево вела к дому Чжан Цзяня. Двое милиционеров с носилками, на которых лежала Дохэ, пропустили поворот, Чжан Цзянь забеспокоился: куда вы ее потащили? В Народную больницу, куда ж еще? Она уже родила, на кой ей больница? Сяохуань тоже заволновалась, пробежала вперед, схватилась за носилки. Милиционеры твердили: необходимо осмотреть, убедиться, что мать с детками в безопасности. Да все с ними хорошо. Хорошо? Тогда нужна санобработка, вдруг что случилось, пока она в этой глуши рожала, как нам перед начальством отчитываться?

Уже заполночь уложили спать и Дохэ, и мальчиков, и насмерть перепуганную Ятоу.

Сяохуань велела Чжан Цзяню тоже ложиться: побуду сиделкой, присмотрю, чтобы ни с Дохэ, ни с ребятишками ничего вдруг не стряслось. Чжан Цзянь подтащил стул к койке Дохэ, сел радом.

С рассветом на больничном балконе раскурлыкались голуби. Вырвали Чжан Цзяня из дремы. Сяохуань крепко спала, примостившись радом с Ятоу, головой на краю подушки Дохэ. Малыши лежали у Дохэ под мышками. Мужчины и женщины, маленькие и большие. спали вшестером, словно птицы в гнезде. Чжан Цзянь поднял голову и поймал на себе взгляд Дохэ. Понял, что она смотрит так уже давно, оглядела его всего, с головы до пят. Нашла время, когда он спит, когда совсем беззащитен, да? Чжан Цзянь снова прикрыл ленивые глаза. Снаружи светало, но в палате еще горели дневные лампы, вытянутая нога Дохэ казалась бледной и отекшей.

Чжан Цзянь вышел на улицу, купил в ларьке на перекрестке миску соевого молока, попросил добавить туда два вареных яйца и пять больших ложек бурого сахара. Белое молоко сразу сделалось коричневым. С миской в руках он вернулся в палату, Сяохуань уже с ногами забралась на кровать, прижав Ятоу к Дохэ. Дохэ так же в упор смотрела, как он идет по коридору, как несет большую фаянсовую миску с синей каймой. Он снова подумал: зачем она так смотрит? Только что спокойно шел, а тут вдруг молоко расплескалось.

Следующей ночью, пока соседи спали. Чжан Цзянь перевез домой Дохэ и близнецов.

Когда Дахаю с Эрхаем исполнился месяц. Чжан Цзянь приделал к деревянным кроватям по доске, получилось два кана. Близнецы спали с Дохэ в маленькой комнате, а он, Сяохуань и Ятоу — в большой. Иногда кто-нибудь с завода приходил поговорить с заместителем бригадира товарищем Чжан Цзянем. в такие дни большая комната превращалась в гостиную. Чжан Цзянь на заводе отчаянно работал и отчаянно молчал, за это в бригаде крановщиков его повысили до замбригадира.

Он теперь почти не появлялся в комнате Дохэ. Ятоу шел седьмой год, большая девочка, скажешь ей: сходи, принеси Дахая с Эрхаем, она сначала притащит отцу одного, потом другого. Эрхай был чуть худее, так Чжан Цзянь их и различал. Больше всего близнецы любили поесть и поспать; когда Чжан Цзянь вновь как следует посмотрел на Дохэ, оказалось, все лишнее с ее тела молоком утекло в ротики сыновей. Дохэ была все такая же, с утра до ночи делала свои дела, одно за другим, одно за другим. До блеска выглаживала одежду Ятоу, стрелки на залатанных клетчатых штанишках становились острыми, словно кинжалы. Даже платочек, который прикалывали Ятоу к груди, когда она шла в детский сад, был так выглажен, что походил на геометрическую фигуру. На шестой день после родов Дохэ проснулась пораньше, принесла ведро воды, выпятив зад, встала на колени и оттерла бетонный пол до синевы.

У Чжан Цзяня на заводе было два молодых товарища, они тоже приехали из Аньшаня. Одному, Сяо[47] Пэну, исполнилось двадцать лет, второму, Сяо Ши, двадцать четыре. В бригаде их, аньшаньских, было трое, и между ними, шанхайскими и уханьскими рабочими сразу началось противостояние. Сяо Пэн в последний раз был дома у Чжанов, когда близнецам месяц исполнился, принес Чжан Цзяню на проверку свое заявление в комсомол. Открыл дверь, да так и застыл у порога, спрашивает: что это на пол постелено? Ему отвечают: бетонный пол, как у всех. А он не верит, сел на корточки, потер пол пальцем и говорит: гладкий-то, будто нефрит! Оглядел палец — ни пылинки не пристало. Перевел взгляд на рядок обуви у порога, потом на белоснежные хлопчатые носки на ногах у хозяев. Сам-то явился к ним в башмаках из вывернутой кожи с сальными пятнами. В следующий раз Сяо Пэн привел с собой Сяо Ши. Друзья подготовились: надели самые целые и не слишком вонючие носки.

Скоро Сяо Пэн и Сяо Ши снова зашли к Чжанам и заметили, что хозяева тоже подготовились: свояченица Чжан Цзяня, ни слова не говоря, поставила перед гостями по паре деревянных сандалий. Казалось, что у свояченицы вообще нет лица: гости видели либо ее макушку, либо затылок.

Они ходили к Чжан Цзяню больше из-за Сяохуань: когда Сяо Пэн впервые оказался здесь в гостях, сестрица Сяохуань окружила его такой заботой, что он и о доме родном позабыл. Услышав рассказ Сяо Пэна, Сяо Ши тоже собрался в гости к сестрице Сяохуань. Повяжет она вокруг тоненькой талии широкий передник, мундштук в уголке рта съедет набок, спрашивает друзей: «Что есть будете? Сестрица сама сготовит». Сяохуань не вела счета маслу, соли, спичкам и рису, если блюдо выходило вкусно, она и целого цзиня масла не жалела. Лучше всего ей удавался рис на сале. Готовилось это угощение совсем просто, и ленивице Сяохуань было в самую пору. Тут секрет в хорошем сале, его надо мелко порубить, обжарить с соевой пастой и луком, а в конце смешать с рисом и выпарить воду — в доме так запахнет, что крыша улетит.

Сяо Пэн и Сяо Ши заметили, что свояченица никогда не садится со всеми за стол, а ест вместе с детьми, в маленькой комнате. Однажды во время веселого застолья гостям захотелось повозиться с малышами. Чжан Цзянь пьяновато крикнул Ятоу, чтобы вынесла Дахая с Эрхаем. Через пару минут в дверях появилась стриженая головка Ятоу:

— Пап! Тетя говорит, что я братиков уроню, говорит, что если надо, то ты сам неси.

После трех лянов[48] вина Чжан Цзянь был весел и беззаботен, как небожитель. Пошатываясь, прошел в маленькую комнату, сыновья лежали у Дохэ на руках и сосали грудь. На Дохэ была кофта, связанная из перчаточных ниток, в середине она запахивалась, а сейчас была раскрыта, и мучные груди упирались в тугие круглые личики сыновей. Чжан Цзянь никогда прежде не обращал внимания на то, как Дохэ кормит детей, а сейчас глядел, глядел, и сердце качалось, как на качелях. На языке, который сама считала китайским, Дохэ сказала, что близнецов можно забирать, они наелись, если сейчас не унести, скорее всего заснут. Он подошел, просунул руку под шейкой старшего. Дохэ повела плечами, и ладонь Чжан Цзяня коснулась ее соска. Рука у него была холодная.

Тогда, в первую ночь, с Дохэ сначала встретились его руки. Не глядя на девчонку, он сразу потушил свет. В комнате было темно, хоть глаз выколи, от Дохэ осталась только маленькая худенькая тень. Голова ее казалась большой, волосы — удивительно густыми. Ее волосы были черные, но не такие, как он привык. То были черные волосы варвара, инородца. Посеяв всюду смерть и пепелища, варвары-мужчины оставили после себя одинокую беспомощную женщину, маленькую черную тень. Он подходил ближе и ближе, с каждым шагом становясь еще громадней — в темноте все большое кажется еще больше. Она видела перед собой огромный силуэт насильника, убийцы. Заплакала, медленно улеглась на кан. Он не был жесток или резок, всего лишь равнодушен: холодно делал свое дело. Она заплакала горше, крошечная ее фигурка задрожала и скукожилась, словно гусеница, раздавленная ботинком. Тогда в нем проснулся варвар, и он стал сеять смерть и огонь на ее дрожащей тени.

Он не был ей совсем безразличен, по крайней мере, она видела в нем оккупанта, захватившего ее тело. Что чувствует дочь вражьего племени к оккупантам?

Теперь ему казалось, что Дохэ снова смотрит на него, как тогда, затаив что-то глухое на сердце. Поднял голову — и правда, ее глаза были дикими и полными враждебного вызова.

Но плохо было не только это. С ним тоже творилось неладное: сердце раскачивалось на качелях, а он стоял, не в силах сделать и шага.

Чжан Цзяня привел в себя голос Ятоу. Ятоу говорила Дохэ, что не хочет надевать ванпису[49]. Дохэ ответила: надо надеть ванпису. До Чжан Цзяня дошло, что «ванпису» — это, оказывается, ситцевое платье. Как он раньше не замечал разговоров, что ведут между собой Ятоу и Дохэ? Тут и там в середину китайской фразы вставляют японские слова. Что будет, если этот странный язык услышат на улице?

— Больше нельзя говорить это слово, — тихо сказал Чжан Цзянь дочери.

Ятоу глядела на него его же верблюжьими глазами, глядела дикарем, не понимающим своей вины.

— Не учи ребенка японскому, — повернулся Чжан Цзянь к Дохэ.

Дохэ глядела на него таким же невинным дикарем.

Загрузка...