Глава 5

За год Сяохуань сменила две работы. Сначала устроилась временной работницей на сталеплавильный завод, там ее научили вырезать серийные номера, только выучилась, говорит — тоска смертная, пока над одной цифрой сидишь, успеешь полжизни вспомнить. За день надо вырезать дюжину номеров, это на сколько жизней хватит! Сяохуань уволилась с завода, поскучала два месяца дома и, остервенев от безделья, пошла работать в гостиницу. За бойкий и веселый нрав ее охотно брали на любую службу. Гостиница стояла радом с вокзалом, в ней селились приезжие из разных уголков страны, так что Сяохуань всегда находила, с кем поболтать, потому все и решили, что на этой работе она пока задержится. Жалованья вечно не хватало: Сяохуань привыкла жить на широкую ногу и не считать деньги. На работу, как ни крути, нужно две смены одежды, будь добр потратиться на материал. А коль уж покупать материал, надо заодно и Дохэ на платье купить. Когда в лавке распродавали остатки и лоскуты, Сяохуань разом скупала дюжину отрезов Ятоу и мальчикам. В цветастых костюмчиках из ткани, добытой Сяохуань, шестимесячных малышей принимали за девочек-двойняшек. Больше всего в гостиничной работе Сяохуань ненавидела дежурства: в последнее воскресенье каждого месяца ей приходилось шестнадцать часов кряду сидеть за конторкой.

В такое-то воскресенье всё и случилось. Сяохуань спозаранку отправилась на работу. Когда жена вышла за дверь, Чжан Цзянь встал с кровати, закурил, облокотись на балкон, и услышал, как позади него кто-то открыл окно. Дохэ. Глаза Дохэ шарили по его позвоночнику, по затылку, по голове с жесткой щеткой густых волос. Без Сяохуань стояла такая тишина, что Чжан Цзянь с Дохэ почти слышали стук сердец друг друга.

Осенью вроде и жарко, но жар уже не тот. И тепло от сталеплавильного завода, что стоит поодаль, недолго держится в воздухе. Как бы хорошо стало в нашей семье без Дохэ, ожесточенно думал Чжан Цзянь. Он смотрел, как соседи семьями выходят на улицу, садятся на велосипеды: жена с грудным ребенком у мужа за спиной, дети постарше — на раме. Причитая, смеясь, ругаясь, они сворачивали с подъездной тропинки на дорогу, и Чжан Цзянь завидовал им до одури. Его велосипед тоже можно нарядно украсить, к раме он припаял бы сиденьице для Ятоу, Сяохуань заберется назад, на спину посадит Дахая, а на руки Эрхая. Их семье тоже все бы завидовали, если б не Дохэ.

Выкурив две папиросы «Дунхай», Чжан Цзянь вернулся в большую комнату, услышал хрипловатый спросонья голосок Ятоу. Проснувшись, она сразу побежала в комнатку к тете, кажется, пролопотала что-то про братиков. На Ятоу с Дохэ не нашлось управы, японские слова по-прежнему то там, то сям мелькали в их разговорах. Чжан Цзянь встал у порога маленькой комнаты, нахмурился.

— Ятоу, у нас дома не говорят по-иностранному.

— Я и не говорила, — Ятоу вздернула широкие брови, точь-в-точь как у него.

— Почему же я не понял, что ты сейчас сказала?

Дочь растерянно уставилась на него, немного погодя ответила:

— Так ты сам по-и костра иному говоришь.

Ему показалось, что глаза Дохэ застыли на его правой руке. Он бил Ятоу дважды. Оба раза, когда «находило». Обычно-то он в Ятоу души не чаял: подбирал в слесарной стальные обрезки, мастерил ее куклам игрушечные столики и стульчики. Стоило Чжан Цзяню ударить девочку, как Дохэ с Сяохуань пошли на него единым фронтом. Дохэ кинулась на врага сзади, целясь головой в спину. У Сяохуань язык превратился в смертельное оружие, на Чжан Цзяня посыпался град злобных слов: «Вот герой так герой! На заводе начальству задницу вылизал, до бригадира дослужился, а как домой пришел, выбрал самого слабого и ну колотить!»

Глядя на ноги Ятоу, он процедил:

— Дохэ, у нас китайская семья, — Ятоу была обута в белые матерчатые сандалики, Сяохуань простегивала у них подошву, а Дохэ сшивала верх. Из белых сандаликов выглядывали пальчики с чистенькими ноготками. Во всем городе не сыщешь таких белых сандаликов и таких чистых сияющих ноготков.

Всюду в их доме проглядывало безмолвное упрямство Дохэ: натертый до зеркальной синевы бетонный пол, аккуратно выглаженная одежда, одинаковые стрижечки у детей, что у мальчиков, что у Ятоу, чистая, ни пылинки, обувь.

Если бы все повернуть назад, если б не было войны, если бы японцы столько лет не измывались над страной, Чжан Цзянь женился бы на Дохэ. Какая разница, откуда она родом.

Он все стоял, стоял под ее черными глазами, напуганный собственной мыслью: женился?! Я что, ее люблю?

После завтрака Дохэ, напевая под нос детскую песенку на японском, привязала к себе близнецов. Дахая на грудь, Эрхая назад, взяла за руку Ятоу. Чжан Цзянь только сейчас сообразил: они собрались на улицу. Куда пошли? В парк. Дорогу знаешь? Не знаю, Ятоу знает.

Чжан Цзянь встал, натянул на голое тело рубаху. Дохэ глядела на него, улыбка не смела показаться на ее лице, но наконец выступила наружу. Она нырнула в свою комнату, Чжан Цзянь услышал, как распахнулся сундук. Чуть погодя сундук стукнул и захлопнулся. В пестром платье Дохэ показалась в дверях, на голове у нее была панама, тоже из пестрого ситца, а на плече пестрая сумка с оборками. Скорыми неуклюжими шажками она сновала туда-сюда по тридцати квадратным метрам их квартиры.

У Дохэ впереди была первая настоящая прогулка, к тому же она собиралась на выход с Чжан Цзянем и детьми, поэтому надела все приданое, что было в ее сундуке.

Соседи на террасе — кто в карты резался, кто в шахматы — оторвались от игры, чтоб поглазеть на мастера Чжана, крановщика со сталеплавильного завода: вот он идет, обвешанный двумя детьми — один спереди, другой сзади, следом семенит свояченица в пестром платье, ведет семилетнюю девочку, тоже всю в пестром, а в руке у свояченицы бумажный зонтик, держит его над головой мастера Чжана, укрывает их с малышами от солнца.

Соседи соображали: что не так с этой семьей? Но ломать голову было неохота, и скоро все вернулись к шахматам и картам.

Чжан Цзянь с Дохэ и детьми проехали станцию на поезде и вышли на берегу Янцзы. На заводе говорили, что это место — знаменитый памятник старины, по выходным здесь проходу не было от туристов из Шанхая и Нанкина, к закусочным выстраивались длинные очереди, а в чайных лавочках под открытым небом не оставалось свободных мест.

Они сели на каменную скамейку, поели рисовые шарики, которые на скорую руку скатала Дохэ, в середине каждого колобка прятался ломтик редьки, маринованной в соевом соусе.

Дохэ что-то путано объясняла на своем китайском, если Чжан Цзянь не понимал, Ятоу бралась переводить. Прячась от дневного зноя, они зашли в бамбуковую рошу, Чжан Цзянь постелил на землю куртку, уложил детей. Дохэ жалко было тратить время на привал, она объяснила, что спустится погулять на скалы у реки. Чжан Цзянь задремал, когда проснулся, солнце клонилось к закату, а Дохэ еще не вернулась. Он привязал к себе сыновей, взял Ятоу за руку и вышел из рощи.

Туристы толпились у храма, осматривали выставку бонсай, Чжан Цзянь втиснулся в толпу, но Дохэ нигде не увидел. Про себя он ругался на все лады: ни разу из дому не выходила — и на тебе, решила подбросить забот! Вдруг в просвете между спинами он разглядел пеструю фигурку: на Дохэ лица не было от тревоги, она озиралась по сторонам, шажки стали совсем уж неловкими.

Чжан Цзянь сам не заметил, как спрятался от ее глаз. В сердце грянул гром, от грохота заложило уши, и он не услышал обращенного к себе отчаянного вопроса: ты что творишь?! Сдурел?! Хочешь отделаться от нее, как обещал? И не услышал, как голос внутри него отвечает: редкий выпал случай, она сама окажется виновата.

Чжан Цзянь отвел детей в маленькую закусочную, хлопнул по карману — черт! — все деньги, которые были с собой, пять юаней, остались у Дохэ: вдруг что решит купить. Оказывается, он все заранее обдумал — дал ей денег, чтобы хоть ненадолго успокоить совесть: по крайней мере, первые дни Дохэ не умрет с голода. Значит, он принял решение еще утром, когда выходили из дома — не повел ее в парк, ведь она хотела в парк, — а привез сюда, к высоким скалам и глубокой реке. Он задумал это, увидев, как она кормит детей, когда задел рукой ее сосок, и сердце качнулось на качелях… Или нет?

Темнело, пошел крупный дождь. Хозяйка закусочной, добрая женщина, и ему, и детям налила по чашке горячей воды. Ятоу повторяла одно и то же, как заведенная: «А куда тетя ушла?»

Чжан Цзянь попросил хозяйку посмотреть за детьми, а сам выскочил под дождь. Побежал в горы петляющей тропкой, скоро той же дорогой вернулся обратно. Тропа шла через горы и упиралась в реку. Янцзы кипела воронками, упадешь в воду — сожрет и косточек не оставит.

Чжан Цзянь заплакал. Он не плакал лет с десяти, даже когда Сяохуань ребенка потеряла, и то лишь носом пошмыгал. Он плакал о том, что Дохэ никогда не выходила из дому, гроша ни разу не потратила… И от нее отделались на первой же прогулке, когда у нее в кои-то веки оказались деньги. Да знает ли она, как еды купить? Что, не примут ее за дурочку, за немую, за ненормальную? Кто поймет ее странный выговор, ее слова шиворот-навыворот? Дохэ никому не скажет, что она японка, — знает, как это опасно. Или не знает? Чжан Цзянь плакал о детях, лишившихся родной матери: Дахаю с Эрхаем всего полгода, а уже отвыкать от грудного молока. Но сыновьям придется не так худо, как ему, все-таки дети, память короткая. Вот бы тоже поскорее все забыть; когда бетонный пол перестанет сиять голубым, когда с одежды выветрится нежный запах рисового крахмала, разведенного душистой водой, и исчезнут острые, как ножи, утюжные стрелки, тогда и Дохэ поблекнет в его памяти.

Чжан Цзяня била дрожь, он будто насквозь промок от собственных слез. Там, где небо сходилось с рекой, печально трубили пароходы. Он вдруг уронил лицо на колени и зарыдал так, что в груди отозвалось гулкое эхо. Как забыть последнюю улыбку Дохэ? Поняла, что он ведет ее на прогулку, вернулась переодеться, поправила волосы и украдкой припудрилась детской присыпкой. Потому и улыбка, последняя ее улыбка, тоже была пестрой: присыпку смыло потом, замешанным с пылью.

Когда Чжан Цзянь вернулся в закусочную, уже стемнело, гостям подавали ужин. Ятоу сидела на скамеечке, а Дахай с Эрхаем спали на кроватке, составленной из четырех лавок. Хозяйка сказала, что девочка размочила пампушку и дала братьям, а сама съела холодный рисовый шарик.

— Где моя тетя? — тут же наскочила на него Ятоу.

— Тетя поехала домой, — ответил Чжан Цзянь. Ледяные капли стекали с его волос на виски.

— Почему?

— У нее… Живот заболел.

— Почему? Почему?

Чжан Цзянь вооружился старым приемом: сделал вид, что ничего не слышит. Средних лет мужчина, который обедал в закусочной, доложил, что они с девочкой поговорили, девочка рассказала, как их фамилия, где живут, в каком доме. Усаживая на себя сыновей, Чжан Цзянь благодарил хозяйку и незнакомого мужчину.

— А где же тетя? — допытывалась Ятоу.

Он посмотрел на дочь. Сколько времени должно пройти, чтобы она избавилась от слов и интонаций Дохэ?

— Где моя тетя? — повторила Ятоу, ткнув пальчиком в бумажный зонтик.

Выходил на улицу с зонтом, почему же вернулся промокшим до нитки? Не было ни сил, ни времени подумать.

— Тетя поехала домой на кисе[50]?

Ятоу спросила это, когда они стояли у окошка кассы на станции. И гадать не нужно, «кися» — это поезд. Чжан Цзянь попросил кассира войти в положение, отпустить билеты под залог заводского пропуска, а он потом принесет деньги и пропуск заберет. Одного взгляда на Чжан Цзяня с тремя детьми хватало, чтобы понять: честный человек оказался в беде. Кассир провел их в свою комнатку дожидаться девятичасового пассажирского.

В поезде тоже было шумно. Люди возвращались в большие города, весь день они гуляли, пробовали рыбу из Янцзы, а теперь разлили чай и принялись за местное угощение — сушеный бобовый сыр. Поезд следовал до Нанкина, по радио передавали шанхайскую комедию: главный герой, боец добровольческой армии, вернулся в родные места на смотрины. Те, кто понимал по-шанхайски, покатывались со смеху. Близнецы сладко спали, Ятоу отвернулась и разглядывала свое отражение в темном окне. А может быть, смотрела на профиль отца. Чжан Цзянь с Эрхаем на руках сидел напротив дочери, ногу он поставил на противоположное сиденье и подпирал ею спящего Дахая.

Сыновья были похожи как две капли воды, но Эрхая он почему-то любил больше.

— Папа, тетя поехала домой на кисе?

— Угу.

Она повторила это уже в десятый раз, не меньше. Через пару минут опять заговорила:

— Папа, я сегодня буду спать с тетей.

Чжан Цзянь будто не слышал. Скоро он снова почувствовал, как слезы подступают к горлу, поспешно заглушил их, улыбнулся дочери:

— Ятоу, тебе с кем больше нравится: с папой, с мамой или с тетей?

Ятоу уперла в него чернющие глаза. Умная девочка, она понимала, что это не вопрос, а ловушка, и что ни скажи, все равно в нее угодишь. Но молчание Ятоу выдавало ее с головой: люби она больше Чжан Цзяня или Сяохуань, сказала бы, не таясь. А ей дороже всех была тетя Дохэ. Чжан Цзянь подумал, что дочь, верно, и сама до конца не знает, почему так любит эту странную тетю с непонятным местом среди людей.

— Тетя уехала домой на кисе, — повторила Ятоу, гладя на отца. Глаза точь-в-точь как у него, но сейчас широко распахнуты, Чжан Цзянь даже видел в них свое лицо — то ли пытливое, то ли недоверчивое, то ли испуганное.

— «Кися» — это поезд, — поправил он дочь.

Ятоу уже ходила в первый класс. Беда, если она в школе начнет там и сям поминать эту «кисю». Но дочь пропустила его замечание мимо ушей и, помолчав немного, опять принялась за старое:

— Кися приедет, а тетя не знает, как домой идти.

— «Кися» — это поезд! Будешь ты по-китайски говорить или нет?! — крик Чжан Цзяня вмиг перекрыл шуточки актеров по радио, пассажиры, уплетавшие сырные полоски, присмирели от его рева и, затаившись, слушали: — По-езд! Что за, мать твою, «кися»? Поезд! Повтори три раза!

Ятоу глядела на отца округлившимися резкими глазами.

— Как следует говори по-китайски! — сказал напоследок Чжан Цзянь. Вагон сидел, оправляясь после такого урока. От слез у Чжан Цзяня распухло в носу, раскалывалась голова. Меньше всего хотелось слушать, как Ятоу через слово поминает «кисю» — так Дохэ никогда не вылинять из его памяти.

Ятоу все смотрела на отца. Чжан Цзянь видел, что в ее полных алых губах заперта еще целая сотня «кись». Глаза Ятоу были его, а взгляд чужой. Достался в наследство от Дохэ? Чжан Цзянь никогда не замечал, какой у Дохэ взгляд. Его передернуло, он вдруг понял. Этот взгляд у Ятоу от отца Дохэ, а может быть, от ее деда, от дяди, от брата — японская кровь принесла во взор дочери мужество и жестокость.

Чжан Цзянь отвел глаза. Никогда ему не вытравить Дохэ из памяти. Родители покупали за семь даянов брюхо, которое выносит и родит им внуков. Да разве так бывает? Какая глупость.

Дохэ потерялась. Готовое объяснение. Наполовину правдивое. Кое в чем правдивое. Кое в чем…

Чжан Цзянь железной хваткой держался за эту полуправду, снова и снова цедя ее Сяохуань и Ятоу: Дохэ сама хотела забраться на ту скалу у реки — да ведь все туда пошли! Ну вот так и потерялась… Услышав это, Ятоу рыдала, рыдала, да так и заснула в слезах. Что бы ни случилось, семилетний ребенок верит в счастливый исход: пройдет день-другой, и милиционеры отышут тетю. Или папа с мамой отышут. Или тетя сама придет в милицию. Семилетняя душа повсюду видит надежду. Потому, проснувшись, девочка, как всегда, почистила зубы, умылась, позавтракала и отправилась в школу. По виду Ятоу нельзя было сказать, что она хоть каплю сомневается в отцовском «тетя потерялась».

Сяохуань вернулась с дежурства накануне поздней ночью. Увидев, как Чжан Цзянь бродит по комнатам, качая орущего Дахая, она почти обо всем догадалась. Подошла, коротко ругнувшись, отняла ребенка. Чжан Цзянь спросил, как это понимать, она бросила в ответ: сотворил-таки свое черное дело. Наутро Ятоу пошла в школу, а Сяохуань велела мужу звонить на завод и просить выходной.

— У бригадира знаешь, сколько дел? Некогда мне выходные брать!

— Некогда, так увольняйся!

— Уволюсь — как такую семью прокормим?

— А то не знаешь, как? Рассади всех по мешкам, отнеси в горы, покрути как следует, чтоб забыли, где право, где лево, да брось.

— Не пори чушь!

— Старое общество в прошлом, торговать людьми теперь нельзя, а то бы сунул жену с детьми в мешок — и на весы! Разве пришлось бы вкалывать бригадиром, потеть за гроши? Детки на грудном молоке выросли, крепыши, за хорошую цену уйдут, на всю жизнь риса с дровами хватит.

Сяохуань задрала круглое лицо и, словно браня какого-то человека у южной стены, вытащила из сундука пеструю выходную сумку и пеструю панаму.

— Чтоб тебя! Куда собралась?

— Обувайся, пошли.

— Я в участок не пойду!

— Конечно. В участок идти — это ж явка с повинной будет, ага?

— А куда ты собралась?

— Где ее бросил, туда меня и веди.

— Она сама сбежала! Сама потерялась! Как будто раньше такого не было! Не ты ли твердила, что она японская волчица, как ни корми, все в лес смотрит?

— Японской волчице дунбэйский тигр не по зубам.

— Сяохуань, ей плохо у нас жилось, она была лишняя. Пусть идет с богом.

— Плохо жилось или не плохо, а все-таки в семье! Будь она хоть три раза лишняя, тут ее дом. Как она без нас будет? Всюду ловят агентов США и Чан Кайши, японских шпионов, реакционеров! В нашу гостиницу что ни ночь являются люди в штатском и ну шарить по комнатам, даже в выгребной яме шпионов ищут. Куда ей, по-твоему, податься?

— А кто ее просил уходить?

Чжан Цзянь не отступался, не давал слабину, он твердил себе, что сейчас самое тяжелое время, главное — продержаться первые несколько дней. Так и дети поначалу вопят без материного молока, не хотят кашу, а другой раз, глядишь, уже уплетают. Почему он так горько рыдал тогда, на каменных ступенях у реки? Оплакивал то, что погибло в его сердце вместе с пропажей Дохэ. Поплакал он уже довольно, хочешь не хочешь, а мертвое нужно хоронить и жить дальше, кормить живых, больших да маленьких. Потому-то он и не мог отступиться и дать слабину, сказать: что ж, поехали, отыщем Дохэ и привезем домой.

Вдобавок едва ли получится ее найти.

Только если отнести заявление в участок, но тогда жди беды. Чжаны всегда были благонадежной семьей, закон уважали. А тут — купили живой товар, заставили рожать, бросили на улицу — этого хватит, чтобы погубить семью и пустить всех по миру. Он и думать дальше не смел.

— Чжан Лянцзянь, послушай, что я скажу. Если не найдешь Дохэ, считай, ты ее убил. Ты знал, что Дохэ пропадет, если ее на улице бросить, это преднамеренное убийство, — Сяохуань, когда волновалась, звала его старым именем, а к имени прибавляла и фамилию, будто приговор читала. На работе нахваталась новомодных слов, «преднамеренное убийство» вот тоже недавно выучила.

— Ты идешь или нет?

— Нет. Все равно не найдем.

— Не найдем? Понятно, — Сяохуань ехидно рассмеялась, золотой зуб холодно и грозно сверкнул. — Затолкал ее в мешок и бросил в реку!

— А она такая послушная, да? Сама полезла в мешок?! Твою ж мать!

— Так ты обманом затащил. А то с чего ей быть такой паинькой: сначала пошла за тобой в поезд, потом на скалы?

— Чжу Сяохуань, это наглая ложь! Ты знаешь, как я к тебе… Дети вырастут, и семье тогда спокойной жизни не видать… — прикрытые верблюжьи глаза Чжан Цзяня были полны усталости и горя.

— На нас с детьми не переваливай. Ты ради семьи человека погубил? Вот удружил так удружил, только чем же мне, бабе, да детям тебе отплатить? Нет, мы этакой милости не достойны! Раз так, забираю детей и еду к родителям. А то больно гладко вышло, в другой раз и деток куда заманишь, а сам спрячешься и будешь смотреть, как плутают. Ты на заводе в любимчиках, тебе надо вверх идти, а ублюдки-япошки мешают твоему «великому продвижению»! Если от них избавиться, это никакое не убийство, это «национальные интересы превыше всего»!

Сяохуань обулась и вышла за дверь. Чжан Цзянь пошел следом. Приехали на место в десять утра, у Янцзы не было ни одного туриста. Сяохуань спросила работника из администрации, не видал ли он женщину лет двадцати семи, среднего роста. Какие еще приметы? Волосы заколоты в узел размером с добрую пампушку. А еще? Брови черные-пречерные, кожа светлая-светлая, когда говорит, кланяется, как договорит, тоже кланяется. А еще? Еще что, сразу видно, что она не похожа на обычных китайских товарищей. Чем не похожа? Всем. Так она китайский товарищ или нет?

Чжан Цзянь выступил вперед, оборвал жену: одета была в пестрое платье с красными, желтыми и зелеными крапинами на белом.

Работник сказал, что ничего не помнит: это сколько вчера туристов было? Даже иностранцев штук пять или шесть.

Чжан Цзянь с Сяохуань несколько раз пробежали вверх-вниз по той самой горной тропке, им встретился садовник, подстригавший деревья, дворник, мороженщик-зазывала с ящиком эскимо за спиной, но все, как один, качали головами на вопрос о женщине, «не такой, как все китайские товарищи».

Врезавшиеся в реку скалы были почти скрыты под водой. Пароходы тоскливо гудели, проплывая в речном тумане. Чжан Цзянь теперь вправду думал, что Дохэ умерла и что он ее убил. Из двух жен нужно было выбрать одну. Что ему оставалось?

Искали весь день. Пора было ехать домой: они сутра не ели и не пили. И детей нельзя так долго держать в жилкомитете. Чжан Цзянь с Сяохуань возвращались девятичасовым поездом, жена, закрыв глаза, откинулась на спинку лавки. Он решил было, что Сяохуань досыпает сон, упущенный на дежурстве, как вдруг она передернула плечами, распахнула блестящие глаза, но, увидев перед собой Чжан Цзяня, снова откинулась назад и прикрыла веки. Сяохуань будто что-то придумала и хотела рассказать, но поняла, что человек напротив не стоит ее доверия, потому и осеклась.

В следующие дни Чжан Цзянь мало-помалу стал понимать, что задумала жена. Сяохуань объездила приюты для бездомных в окрестных городах и уездах, проверила всех, кто туда поступал, но Дохэ не нашла. Чтобы управляться с шестимесячными близнецами и школьницей Ятоу, ей пришлось отпроситься с работы. Дахай с Эрхаем к Сяохуань не привыкли: Дохэ меняла им пеленки по шесть раз на дню, а то и чаще, а теперь братьев переодевали только дважды в сутки. Сяохуань ленилась стирать, и пеленки не успевали просохнуть, так что близнецам приходилось терпеть сырость, а потом и зуд от опрелостей. Ятоу ушла из детского хора, каждый день после школы она бегом неслась домой, и жестяной пенал бренчал в ее ранце: дин-дин, дан-дан! Она должна была чистить овощи и промывать рис, ведь Сяохуань после обеда брала близнецов и шла в гости, показывала соседкам, как лепить ежиков да барашков с бобовой начинкой. Все знали, что Сяохуань пустомеля, и ее слова: «Сестренка убежала с мужчиной» соседи привычно пропускали мимо ушей.

Всего за десять дней синий и гладкий бетонный пол покрылся слоем грязи. Сяохуань рубила в коридоре пельменный фарш, и если на пол сыпались кусочки сала, ленилась как следует подмести. Она первой шла к столу, а когда остальные садились, вспоминала, что тарелки с едой никто не вынес. Поставит тарелки, а палочки забудет. Вдобавок, работая по дому, Сяохуань во все горло бранилась: «В овощном-то глиной торгуют вместо овощей, вот и отмывай теперь», «В рисовой лавке бессовестные люди с тухлой душой, песку в рис подсыпали, как пить дать! Перебирать придется!» Или так: «Чжан Цзянь, соевый соус закончился, ну-ка сбегай да купи!», «Ятоу, лентяйка, гляди, опарыши между костями завелись! Я когда сказала пеленки постирать? Стоят целый день, киснут!»

В гостинице Сяохуань числилась временным работником, через две недели пропусков пришло предупреждение. Шестимесячных малышей бросать было никак нельзя, пришлось скрепя сердце уйти с работы, которая в кои-то веки пришлась ей по душе. Однажды Чжан Цзянь налил воды в таз, присел на край кровати и принялся оттирать ноги с мылом. Сяохуань глядела, как мужнины ступни беспокойно топчутся в тазу, взбивая серо-белую мыльную воду. Спросила его:

— Дохэ уже дней двадцать как нет?

— Двадцать один.

Сяохуань погладила мужа по голове. Она не хотела говорить, что привычку тереть ноги с мылом ему навязала Дохэ. Чжан Цзянь никогда особо не воевал с японскими правилами. Да разве тут повоюешь? Ведь как Дохэ насаждала свои порядки: не говоря ни слова, семенила с тазом горячей воды, ставила у твоих ног, рядом ложился кусок мыла. Присев на одно колено, снимала с тебя носки. Глядя, как она, склонив голову, пробует воду, каждый бы сдался. Двадцать один день без Дохэ, а ноги моет по ее уставу. Сколько еще времени должно пройти, чтоб Сяохуань наконец отвоевала себе мужа?

И удастся ли вернуть его целиком?

Спустя месяц Чжан Цзяню стало невыносимо в собственном доме. Выспавшись после ночной смены, он набрал воды в ведро, выпятил зад, как это делала Дохэ, и принялся оттирать бетонный пол. На каждый чистый пятачок уходило по несколько минут. Так он и возился со щеткой, когда с террасы раздался крик соседки:

— Батюшки, никак Дохэ?

У Чжан Цзяня вдруг подломились колени.

— Дохэ, как же ты?.. Да что же с тобой стало? — соседка визжала, будто увидела беса.

Дверь позади Чжан Цзяня открылась. Он обернулся; женщина, переступившая порог, походила на грязную пеструю тень: платье целый месяц служило хозяйке и одеялом, и матрасом, и полотенцем, и бинтами, и никто бы не поверил сейчас, что когда-то оно было светлым. Соседка маячила за спиной Дохэ, растопырив руки, не решаясь коснуться этого тщедушного грязного существа.

— Ты как вернулась? — спросил Чжан Цзянь. Он хотел встать с пола, но не смог — облегчение и запоздалый страх, как у помилованного преступника, обрушили его на пол.

Волосы Дохэ разметались по плечам, как у бесовки. Наверное, никто и не догадывался, до чего же густая у нее копна. Теперь и Сяохуань показалась из кухни, уронила металлическую лопатку, подбежала, обняла Дохэ.

— Что с тобой приключилось? А?! — она заплакала, потом сжала грязное лицо в ладонях, всмотрелась в него, снова обняла Дохэ и опять схватила ее за плечи, чтоб оглядеть. Кожа потемнела, поверх загара проступала землистая бледность, глаза глядели мертво.

Соседка, озадаченно наблюдавшая за воссоединением этой семьи, не то радостным, не то печальным, бормотала: «Вернулась, и хорошо, вернулась, и слава богу». Никто не заметил отвращения и жалости, с которыми она смотрела на Дохэ, — было не до того. Давняя догадка соседей подтвердилась: у свояченицы не все ладно с головой.

Дверь за соседкой закрылась. Сяохуань усадила Дохэ на стул, крикнула мужу, чтобы намешал кипятка с сахаром. Чистюлей она никогда не была, но тут даже ей показалось, что Дохэ нужно поскорее вымыться.

Только что отправила Чжан Цзяня мешать воду с сахаром, но теперь срочно приказала ему выкрутить пеленки, отмокавшие в деревянном корыте, — Дохэ надо искупаться.

Дохэ вскочила со стула и с грохотом распахнула дверь в маленькую комнату. Одеяла и простыни близнецов не успели выстирать, поэтому Дахай с Эрхаем спали в клочьях ваты. В комнате стоял густой дух: запахи еды, табака, испражнений сплелись в горячий клубок. Игральные карты дети так обмусолили, что они сделались круглыми, вся кровать и пол были в крошках от пампушки. Дохэ схватила сыновей, поджав ноги, села на кровать, и дети улеглись в ее руках надежно и покойно. Она расстегнула пуговку на грязном, как половая тряпка, платье, и близнецы, не открывая глаз, тут же взяли грудь. Через несколько секунд один за другим выплюнули. Дохэ снова сунула им грудь, на этот раз они отказались сразу, словно плюнули две сморщенные виноградные шкурки, из которых выжали сок и выдавили мякоть. Дахай с Эрхаем крепко спали, но их разбудили и заставили сосать давно пересохшую грудь, и теперь братья не на шутку рассердились, заплакали, закричали, засучили ручками и ножками.

Дохэ, не проронив и слова, не шелохнувшись, с тихим упрямством прижимала к себе детей. От каждого их трепыхания ее дряблую грудь болтало, казалось, этой груди уже полвека, не меньше. Вся плоть Дохэ была иссушена, ребра выпирали наружу, рядами спускаясь вниз от ключиц.

Она упрямо совала грудь в ротики Дахая и Эрхая, но они снова и снова отказывались. Тогда Дохэ, не церемонясь, сжала губки Дахая, заставляя его сосать, будто если он послушается, у нее вновь появится молоко, хлынет из недр ее тела. Будто если дети возьмут грудь, связь с ними останется священной и нерушимой, как воля Неба, и Дохэ окажется сильнее мужчины и женщины, живущих в этом доме.

С Дахаем трюк не сработал, и она принялась за Эрхая. Одной рукой Дохэ грубо сжала затылок сына, другой сунула ему грудь. Головка Эрхая дернулась вправо, влево, но не смогла прорвать осаду, назад отступать тоже было нельзя. Лицо ребенка стало пунцовым от гнева.

— Что творишь? Откуда там молоку остаться? — бросила Сяохуань.

Но разве Дохэ понимала сейчас доводы разума, слушала рассудок? Она даже с полугодовалыми сыновьями была груба и безрассудна.

Поняв, что отступление отрезано, Эрхай бросился в атаку. Он нанес резкий удар, впившись парой верхних зубок и рядом нижних в этот настырно морочивший его сосок. Дохэ охнула от боли, грудь выпала из сыновнего рта. Два негодных, никому не нужных соска вяло и скорбно повисли.

Чжан Цзянь не мог больше на это смотреть. Он подошел, взял Эрхая, осторожно объясняя Дохэ: дети уже привыкли к каше и разваренной лапше, и гляди, разве им плохо? Ни ляна веса не потеряли.

Дохэ вдруг положила старшего сына на кровать, а в следующий миг уже вцепилась в Чжан Цзяня. Никто не успел заметить, как она поднялась с кровати и метнулась к жертве. От исхудавшей Дохэ осталась одна пустая оболочка, но двигалась она, словно дикий зверь. Повисла на широких плечах Чжан Цзяня, колотя его по голове, по щекам, по глазам, а ноги ее превратились в лапы, десять длинных черных когтей изодрали икры Чжан Цзяня до кровавых полос. Нападение застало его врасплох, он держал у груди орущего Эрхая, пришлось принимать удары Дохэ на себя, не то сын попал бы под горячую руку.

Сяохуань покрепче прижала к себе Дахая, чтоб не напугался, и отступила к дверям маленькой комнаты. Скоро кулаки Дохэ выгнали Чжан Цзяня в коридор, он опрокинул ведро, наступил на щетку, которой скреб пол, и нетвердо попятился назад. Железная кухонная лопатка звонко бренчала у него под ногами.

Дохэ колотила Чжан Цзяня и, громко плача, выкрикивала что-то по-японски. Чжан Цзянь с Сяохуань решили, что она бранится, но Тацуру кричала: почти, почти! Еще немного, и я бы не вернулась. Почти сорвалась с того поезда, что вез арбузы. Еще немного, и перепачкала бы платье, не сдержавшись, когда болела животом. Почти! Чжан Цзяню почти удалось меня погубить.

Улучив просвет в бою, Сяохуань отняла у мужа Эрхая. Она понимала: держи Дохэ — все равно не удержишь, она сейчас полубес-получеловек, потому и сила у нее бесовская. Вместо этого Сяохуань убрала со стола чай и тарелки с закуской, чтобы убытков от свары было поменьше. На месте Дохэ она бы не стала бросаться на обидчика с кулаками, лучше взять бритву и отделать его как следует, чтоб кровь ручьем хлынула.

Дохэ отпустила Чжан Цзяня. Тот все гнул свое, повторял, что она сама куда-то убежала, потерялась, а теперь вернулась и вон что устроила! Но Дохэ не слышала ни слова, малыши с самого рождения кричали, как два звонких горна, а сейчас подросли, маленькие горны стали большими, и непонятно было, который ревет громче. Соседи, отсыпавшиеся после ночной смены, теперь с вытаращенными глазами лежали и слушали сияющий латунный рев близнецов.

Дохэ схватила с пола кухонную лопатку и запустила в Чжан Цзяня, он пригнулся, лопатка угодила в стену.

Теперь с ним билась на смерть уже не Дохэ. а жители деревни Сиронами. Их особая дьявольская ярость рождалась как раз из долгого молчания и тишины. Призраки Сиронами вселились в тело Дохэ. а кухонная лопатка стала ее самурайской катаной.

— Пусть стукнет раз-другой, кровь покажется, и делу конец! — уговаривала Сяохуань мужа. Но и ее голос тонул в детском реве. Чжан Цзянь ничего больше не слышал, а услышав, едва ли бы понял. Он надеялся только, что Дохэ еще раз-другой промажет и истратит силы. Улучив секунду, Чжан Цзянь заскочил в большую комнату и придавил дверь, но до конца она не закрылась — с другой стороны на нее всем весом навалилась Дохэ. Так они и застыли: она снаружи, он внутри, а дверь превратилась в стоячие весы, и чаши с двух сторон оказались наравне. Их шеи надулись и покраснели, Чжан Цзяня охватил ужас: женщина, слабая, так деревце на ветру, может сдюжить против него — щель в дверях так и держалась в полчи шириной. Волосы Дохэ разметались по плечам, обожженное солнцем лицо, землистое от недосыпа и голода, сейчас стало лиловым. Она что было сил навалилась на дверь, губы растянулись в две нитки, обнажив давно не чищенные зубы. Сяохуань в жизни не видела ничего страшнее. Крикнула, насколько хватало иссушенного табаком голоса:

— Чжан Лянцзянь, твою ж мать! Ты из отрубей слеплен? Что, вмажут тебе пару раз, на куски рассыплешься? Пусть ударит раз-другой, и баста!

Пальцы на ногах Дохэ почти вонзались в бетонный пол, удерживая нависшее над дверью тело. Вдруг она вышла из битвы, отскочила назад, дверь с грохотом распахнулась, и Чжан Цзянь, словно куча барахла, рухнул на пол.

У Тацуру вдруг пропали и силы, и жажда сводить счеты. Безмолвие жителей Сиронами может быть eme страшнее.

Чжан Цзянь поднялся на четвереньки и уперся глазами в ноги Дохэ. Ноги беженца из голодного края, под ногтями — черная земля, грязь на ступнях змеиными чешуйками ползет вверх и сливается с комариными укусами, густо усыпавшими голени.

Сяохуань выкрутила смоченное в воде полотенце и протянула жгут Дохэ, но та не шелохнулась, так и стояла с остекленевшими глазами. Сяохуань расправила полотенце, протерла Дохэ лицо, приговаривая:

— Пока передохни, наберись сил, как оклемаешься, еще ему наподдашь.

Выбежала из комнаты, отмыла с почерневшего полотенца грязь и снова взялась за работу. Дохэ не шевелилась, и голова ее была как от другого человека: повернешь налево, она так и останется, сдвинешь, оттирая, набок, так и повиснет. Сяохуань болтала, не умолкая:

— Бить его? Много чести! Лучше взять бритву и порезать его на кусочки. Ну не дрянь ли? Здоровый дядя, пошли впятером гулять, одна пропала, а он и в ус не дует! Полюбуйтесь, взрослого мужика из себя строит, а на самом-то деле был он когда в семье за главного? За него всегда все решали — и важные дела, и по мелочи.

Сяохуань подошла, пнула Чжан Цзяня под зад, чтоб немедля нагрел воды помыться. Он вскипятил большую кастрюлю, занес в туалет, выудил из корыта пеленки, а прокуренный голос Сяохуань все нудел:

— Еще на заводе в бригадирах! Двумя десятками мужиков командует! А трех ребятишек и одного взрослого не мог сосчитать!

Сяохуань затащила Дохэ в туалет. Если она принималась за дело с охотой, выходило всегда расторопно и ладно. Прошлась ножницами по космам Дохэ, и они превратились в стрижку, потом усадила Дохэ в корыто и растерла с ног до головы люфовой мочалкой. Змеиную шкуру со ступней и голеней сразу было не отмыть, Сяохуань черпала воду и пригоршню за пригоршней лила на грязные ноги, потом густо намылила, пусть немного отмокнут — Дохэ не иначе смерти в лицо заглянула, потому и стала на себя непохожа. Тем временем рассказывала ей про детей: у Ятоу пятерки по всем предметам. Дахай с Эрхаем услышат из грузовика с громкоговорителем «Да здравствует социализм!» — и уже не плачут. Ятоу в классе выбрали подносить цветы бойцам-добровольцам, возвратившимся на родину. То и дело Сяохуань покрикивала Чжан Цзяню, чтобы нес новую кастрюлю.

Вода трижды почернела, пока в корыте не появилась Дохэ, хоть немного похожая на себя прежнюю. Темнокожая, исхудавшая Дохэ. Ее длинные волосы Сяохуань состригла, голову завернула в полотенце, под полотенце насыпала средство от вшей. Ятоу что ни день таскала из школы вшей, и у Дохэ всегда лежал порошок про запас.

Тут снаружи крикнули:

— Мастер Чжан!

Не успели подойти к двери, а гость уже заглядывал в окошко на кухне. Как и во всем доме, кухня у Чжанов выходила окном на общую террасу, сейчас там стоял Сяо Пэн. Его определили учить русский в техникум рядом с домом Чжанов; когда у Сяо Ши день перед ночной сменой был свободен, друзья приходили в гости к Чжан Цзяню. Если заставали дома хозяина, играли с ним в шахматы или в «прогони свинью»[51], а когда Чжан Цзянь был на заводе, парни перебрасывались шуточками с Сяохуань. Если и Сяохуань не было дома, друзей ждал безмолвный прием Дохэ: две чашки чая и пара самодельных конфет из кожуры помело. Поначалу они не могли привыкнуть к этим конфетам, не то кислым, не то сладким, не то соленым, но прошло время, и теперь, садясь пить чай, гости сами спрашивали Чжан Цзяня и Сяохуань: а что, конфеты из помело закончились?

Увидав синяк на щеке хозяина, друзья поинтересовались, кому из шанхаишек на заводе он задал трепку. Если отвечать не хотелось или сказать было нечего, Чжан Цзянь пропускал вопрос мимо ушей. Сяохуань ответила за мужа, мол, это ее рук дело: если супруги на кане что не поделили, тут уж держись! Сяо Пэн и Сяо Ши теперь заметили и царапины на руках Чжан Цзяня, словам Сяохуань они не поверили, но подыграли: сестрица Сяохуань умеет подраться, физиономию мастеру Чжану не попортила. Сяохуань, прищурившись, хохотнула: конечно, попорчу — одной мне, что ли, на кане куковать?

Потеряв терпение, Чжан Цзянь глухо рыкнул:

— Замолчи!

— Это ведь наши братишки, чего испугался? А? — она глянула на Сяо Пэна и Сяо Ши. — У нас в деревне парни к двадцати годкам и детей имеют! — Договорив, Сяохуань обернулась и позвала: — Дохэ, чай готов?

Но Дохэ не вышла, как прежде, легкой неслышной поступью, с широкой улыбкой и низким поклоном. Не поставила на стол деревянный поднос с блюдцами, на которых лежали конфеты из помело или другие диковинные сладости, все на пол-укуса, а рядом чашки и зубочистки — подцеплять угощения.

Сяохуань сама пошла на кухню, плеснула чаю по чашкам и брякнула гостям на стол. Сяо Ши и Сяо Пэну всегда казалось, что семья у мастера Чжана немного странная, а сегодня в доме было еще чуднее, чем обычно.

Когда мужчины сели в большой комнате за шахматы, Сяо Пэн. наблюдавший за игрой, увидел, как мимо них прошла смуглая худая женщина. Присмотрелся получше — а это Дохэ! Узел с ее затылка пропал, голову Дохэ обернула в разноцветное полосатое полотенце, а оделась в костюм с синими полосками по белому — на худой, как жердь, свояченице одежда колыхалась, словно бело-синее знамя. Месяц не были они дома у мастера Чжана, что же за это время стряслось?

— О, никак Дохэ? — воскликнул Сяо Ши.

Дохэ замерла на месте, перехватила поудобнее близнецов: Дахай сидел на руках, Эрхай на спине. Глядя на гостей, свояченица что-то неслышно напевала. Еще не хватало, чтоб она сама с собой разговаривала, испугался Сяо Ши. Они с Сяо Пэном слышали от соседей Чжан Цзяня, что у его свояченицы не все дома.

Спустя пару дней Сяо Пэн и Сяо Ши снова зашли к Чжанам скоротать воскресенье и заметили, что теперь Дохэ смотрит на них как раньше. Она подстригла себе челку до бровей, ворох густых черных волос убрала за уши, ее лицо потемнело, похудело, но смуглость и худоба даже шли Дохэ, теперь она походила на молоденькую студентку.

Как раньше, не говоря ни слова, Дохэ широко улыбнулась гостям и засуетилась, меря шажками блестящую бирюзовую гладь бетонного пола. Сяо Пэн пришел в себя от пинка Сяо Ши и только тут понял, что слишком долго пялится на свояченицу.

Вернулась Сяохуань, на голове ее красовалась перепачканная пылью шапочка медсестры. Жилкомитет постановил, что каждая семья должна содействовать социалистическому строительству и колоть камни, мостить дорогу к Пролетарскому залу торжеств. Мобилизация дошла и до дома Чжан Цзяня. Сяохуань, бранясь на все лады, вышла на работу. Дохэ осталась сидеть дома.

— Молоток ровнехонько на ногу, на большой палец упал! — хохоча, рассказывала Сяохуань. — Боты Чжан Эрхая спасли, вон, все пальцы целы!

С приходом Сяохуань в доме сразу потеплело, а она повязала фартук и ну командовать, посылать за тем и за этим, чтобы порадовать гостей. За час колки камней Сяохуань получала пять фэней[52], а табаку за тот же час выкуривала на целый цзяо. Дома она держалась, как мотоватый богач, сорила заработанными деньгами: все пять яиц, что лежали в закромах, поджарила на масле, потом мелко их порубила и смешала с лапшой из крахмала и душистым луком, получилась начинка для пельменей, налепила сразу две сотни.

Пока ели, Сяо Пэн то и дело бросал взгляд на Дохэ, которая сидела в маленькой комнате.

Сяо Ши усмехнулся:

— Эй, у тебя вон глаза от натуги выпали, смотри не слопай!

Сяо Пэн залился краской, вскочил на ноги и отвесил другу пинка. Сяо Ши был маленького роста, к его девичьему лицу с круглыми глазками и носом-кнопкой приклеилась шкодливая гримаса, которая держалась на месте даже во время комсомольской присяги. А Сяо Пэн, наоборот, был настоящим гуаньдунским детиной[53]. По правде, Сяо Ши тоже заметил, что Дохэ вдруг расцвела: без старушечьего узла на затылке она казалась очень миловидной и изящной, не такой, как обычные девушки.

— Сестрица Сяохуань, ты бы похлопотала за Сяо Пэна…

Тот снова было подскочил отвесить болтуну тумака, но Сяохуань потянула его назад:

— Сиди, сиди, я за вас обоих похлопочу.

Чжан Цзянь все это время неторопливо грыз тыквенные семечки, облущит несколько штук, запрокинет голову и бросает в рот, а потом, кривясь, запивает водкой. Тут он упер в жену прикрытые верблюжьи глаза:

— Ятоу вон все слышит.

Сяохуань сделала вид, будто не поняла, что ссора вышла из-за Дохэ, пустилась объяснять, мол, в гостинице, на прошлой службе, работала кассирша, косы толстые-толстые, позвать бы ее в гости, устроить нашим парням смотрины.

Сяо Пэн загрустил, теперь он молча пил и к пельменям больше не притронулся. Сяо Ши ответил: пусть сестрица Сяохуань будет покойна, они с Сяо Пэном насчет женского пола не промах, холостяками не останутся. Сяо Пэн вспылил: промах ты или не промах, я тут при чем? У Чжан Цзяня лицо от выпивки стало багровым, как у Гуань Юя[54]: пришли повеселиться — милости просим, а бузить ступайте на улицу!

Когда гости ушли, было уже восемь вечера, и поспать перед ночной сменой Чжан Цзяню оставалось всего три часа. Немного вздремнув, он встал с кровати, вышел в коридор, собрался с духом и опустил ладонь на ручку двери в комнату Дохэ. Дверь тихонько подалась вперед.

Дохэ вязала кофту при свете фонарей из окна, лампу не включала. Лицо почти целиком было в тени, но Чжан Цзянь увидел, как глаза Дохэ холодно осадили его у двери. Она все поняла не так. Он не за тем пришел. Стоя у порога, Чжан Цзянь тихо сказал:

— Написал заявление, чтоб тебе прописку оформили. С пропиской больше не потеряешься.

Ледяной взгляд, который она уперла в него, немного потеплел, смягчился. Дохэ едва ли понимала, что такое прописка, но все эти годы она жила, полагаясь не на слова, а на чутье, почти как животные. И чутье подсказало ей, что прописка — очень и очень важная штука, хорошая штука.

— С пропиской ты и на работу сможешь устроиться, если захочешь.

Ее взгляд растаял, закружил по его лицу и телу.

— Ложись спать, — он отворил дверь, чтобы выйти.

— Ложись спать, — отозвалась Дохэ. Чужому человеку такой ответ показался бы неуклюжим, и не только из-за выговора. Дохэ повторила слова Чжан Цзяня, потому что приняла эту фразу за пожелание спокойной ночи.

Но для Чжан Цзяня ее слова были самыми обычными, без изъяна. Он прикрыл за собой дверь и, затаив дыхание, медленно провернул железную ручку влево, постепенно сжимая язычок в замке, а затем отпустил ручку, тихо возвращая язычок на место, пряча щелчок замка в своей огромной сильной ладони, — дверь закрылась почти беззвучно. Дети крепко спят, зачем их будить. Так он объяснил это себе.

Но Сяохуань поняла все по-своему. Услышав, как муж ощупью лезет на кровать, она тихонько рассмеялась. Чего смеешься? Смеюсь, что тебе дали от ворот поворот. Я вовсе не собирался ничего такого делать! А если б и собирался, что с того, я ведь не ревную. Какая, к черту, ревность? Я ей о прописке сказал, и все! Да если б ты ничего не говорил, а только делал, я разве против? Без моего согласия и дети бы не родились! В гробу я видал твое согласие! Да как можно сейчас о таком подумать? Я, по-твоему, свинья? Разве я не вижу, что она пережила, чтоб домой вернуться?

Сяохуань знай себе хихикала, не слушая его оправданий.

У Чжан Цзяня весь сон пропал, он сел на кровати, большущие колени почти уткнулись в подбородок. Он чуть сума не сходил от бессилия, и если Сяохуань скажет еще хоть слово своей чепухи, он спрыгнет с кровати и пойдет прочь.

Сяохуаньуперлась головой в стену, зажгла папиросу, сладко, довольно закурила. Докурив, долго вздохнула. И затянула туманную речь, мол, женщины — подлый люд: легла с мужчиной в постель, считай все, слила свою жизнь с его жизнью, признает она это или нет. А тут не только постель, еще и выводок детей нарожала! Она может не соглашаться, что отдала тебе свою жизнь, да что с того, сама же себя и дурачит.

Чжан Цзянь сидел, не шевелясь. Из-за стенки раздался полусонный детский плач, непонятно, Дахай кричал или Эрхай. Сыновья становились все больше похожи друг на друга, и впопыхах было несложно их перепутать: одному скормишь две тарелки каши, а второй голодный; этого два раза искупаешь, а тот грязный. А когда лежали нагишом, только Дохэ и могла с одного взгляда понять, который из них Эрхай, а который Дахай.

Сяохуань зажгла вторую папиросу, протянула мужу. Чжан Цзянь не взял. Нащупал на подоконнике трубку, набил табаком, закурил. С чего это Сяохуань сегодня такая прозорливая? Он оставался настороже. От общих слов жена постепенно перешла к Дохэ. Дохэ — японка, верно? Спорю на блок «Дунхая», она давным-давно слилась со своим мужчиной. Любит она этого самого мужчину или не любит — другое дело, да и неважно это. Никогда ей не отлепить свою жизнь от его жизни. Если хочешь мира с Дохэ, у тебя одна дорога: к ней в постель. Женщина для виду всегда поупрямится, может, и стукнет, и лягнет раз-другой, но ты ее не слушай. Она и сама не знает, что притворяется, — уверена, что гонит тебя прочь, что злится, мстит за обиду, а на самом деле уже не помнит вражды: ты хочешь ее, и это дороже любых «прости» и «извини».

Чжан Цзянь понял. В словах Сяохуань была доля правды. Про главное Сяохуань всегда дело говорила.

Он лег рядом, прижался головой к ее животу. Жена опустила руку ему на голову, взъерошила волосы. В последние два года Сяохуань часто гладила его по голове, заботливо, бережно, будто она старше и мудрее, а он ее младший товарищ или брат. Но сейчас Чжан Цзянь блаженствовал от этой ласки. Он ненадолго провалился в глубокий сон, а когда проснулся, на сердце было ясно и светло и он давно не помнил себя таким бодрым.

В одиннадцать часов Чжан Цзянь вышел из дома — как раз успевал на ночную смену. Он одевался в коридоре, и шорох брезентовой спецовки рассеял слабую дремоту Тануру. Звуки, с которыми мужчина в ночи собирается на работу, чтобы кормить семью, словно внушают женщине: ты в безопасности.


Лежа в кровати, Тацуру услышала, как этот мужчина, опора семьи, шагнул к входной двери и его алюминиевый судок с едой коротко звякнул. Наверное, Чжан Цзянь шел ощупью и задел дверной проем, и от этого звука Тацуру нырнула в кружащий голову сон.

Больше месяца назад она вскарабкалась по скалам и петляющей тропкой отправилась на поиски бамбуковой рощи, но скоро поняла, что где-то свернула не туда. Свернула еще раз, пошла другой тропой и отыскала то место, где Чжан Цзянь остался передохнуть с детьми, на земле лежал башмачок — не то Дахая, не то Эрхая. Выбравшись из рощи, она бросилась искать их, обежала все людные места вокруг. Скоро парк стал ей как родной: Тацуру исходила каждый его клочок, даже во все туалеты по несколько раз заглянула. Бродя по пустеющему парку, она вдруг поняла, зачем Чжан Цзянь привез ее в такую даль — чтобы бросить. Оказалось, она уже давно сидит на каменной ступеньке крутой горной тропы, отрезанная от всего мира. Деревня Сиронами, в которой она росла, осталась так далеко, а еще дальше за Сиронами, на востоке, лежала ее родная Япония. В Японии тоже была деревня Сиронами, где покоились предки семьи Такэути. Японская Сиронами была слишком далеко, раньше Тацуру могла отыскать ее в лицах Ятоу, Дахая, Эрхая, в их глазах она находила и гнев, и ликование погребенных на родине предков. Яростный гнев и яростное ликование, а еще то особое безмолвие и спокойствие, которое знали только жители Сиронами. Она гладила головки сыновей, их густые волосы соединялись с густыми бровями, и казалось, что отец и братья возродились в ее детях, воскресли в маленьких телах ее сыновей, чтобы согреть ее и поддержать. Тацуру сидела на каменной тропке у Янцзы, между далеким небом и далекой водой, и размышляла, что три маленьких жителя Сиронами, которых она родила, теперь дальше от нее, чем край света.

Когда снова спустилась по тропинке вниз, парк уже опустел. Она хотела спросить, как пройти к железнодорожной станции, но не знала слова «станция».

Подошла к чайному лотку, там уже сворачивали торговлю, макнула палец в лужицу заварки на столе и вывела иероглифы «поезд»: 火车. Хозяйка лотка, пожилая женщина лет шестидесяти, заулыбалась, затрясла головой, даже покраснела — неграмотная. Лоточница остановила прохожего, чтобы он прочел два больших иероглифа, написанных заваркой на столе. Прохожим оказался парнишка с ручной тележкой, он решил, что Тацуру немая, захлопал по своей тачке, отчаянными жестами и гримасами показывая, что отвезет ее, куда надо. Спрыгнув с тележки, Тацуру сунула руку в карман и, теребя купюру в пять юаней, задумалась, нужно ли отдать ее парнишке. В конце концов решила, что денег не даст, а лучше отблагодарит его лишним поклоном. Сдвинув колени, она хлопнула ладонями по ляжкам и поклонилась до земли, так перепугав паренька, что он поспешил прочь со своей тележкой; отбежав подальше, обернулся, но там его догнал новый поклон — теперь бедняга убегал без оглядки.

Тацуру быстро сообразила, что паренек завез ее не туда: она написала только слово «поезд», без иероглифа «станция», и он высадил ее у развилки двух железнодорожных веток. Скоро вдали показался товарный состав, проходя мимо Тацуру, он вдруг замедлил ход, и ватага ребятишек, сидевших в камыше у канавы, запрыгнула в вагон. Они замахали ей, закричали: «Сюда! Сюда!» Тацуру со всех ног пустилась за поездом, и несколько детских рук затащили ее наверх. Запрыгнув, Тацуру спросила: «От Юйшань? Юйшань иду?» Дети переглянулись, не понимая, чего она хочет. Тацуру была уверена, что говорит правильно, а они все равно не поняли — веры в себя поубавилось. Под завывания ветра она еще раз собрала нужные слова вместе и спросила, теперь вдвое тише: «Иду Юйшань?» Один из мальчиков решил ответить за всех и кивнул ей.

Настроение у детей немного испортилось — кое-как затащили женщину в вагон, а она и двух слов связать не может.

Вагон был нагружен арбузами, спрятанными под клеенкой. Мальчики приподняли клеенку, и она превратилась сразу и в навес, и в одеяло, укрыв под собой Тацуру и еще полдюжины пассажиров. Теперь стало ясно, почему поезд сбавил ход: он шел через размытый дождями участок дороги, на котором вели ремонт. Тацуру улеглась на арбузы, ее качало то вправо, то влево, сквозь прореху в клеенке было видно, как ярко горят фонари рабочих. Она знала, зачем Чжан Цзянь так глядел на нее с утра: он хотел ее тело. Чжан Цзянь облокотился на балкон и курил, Тацуру открыла окно, а он не обернулся. Она ждала, когда же он обернется. Не выдержав, Чжан Цзянь посмотрел на нее, они стояли в паре шагов друг от друга, но его губы уже коснулись ее. Он хотел еще раз, последний раз получить ее тело.

Тацуру сама не заметила, как заснула, убаюканная тихим покачиванием арбузов.

Проснулась от холода, клеенка теперь куда-то исчезла. Огляделась по сторонам, дети тоже пропали, прихватив с собой немало арбузов. Поезд вонзился в бескрайнюю черную ночь и рвался во тьму, еще глубже. Тацуру не знала, ни сколько сейчас времени, ни где она. Зато поняла: все сыграло на руку Чжан Цзяню, все сложилось так, чтобы его план удался, чтобы он разлучил Тацуру с детьми. Ее связь с родиной, с Сиронами, с погибшей семьей Такэути все-таки оборвалась.

Арбузный поезд останавливался и снова трогался в путь, то под палящим солнцем, то под проливным дождем. Много раз Тацуру набиралась смелости, чтобы прыгнуть вниз, и столько же раз собиралась с духом и оставалась в вагоне. Несколько дней она ела одни арбузы, и все ее тело с головы до ног вымокло в красно-желтом соке, растрепанные ветром волосы слиплись и легли на плечи, словно соломенный плащ мино[55]. Голову заполнял вой ветра — звук трения поезда о темноту. Этот звук буравил ее плоть, разбегался по сосудам и улетал прочь с двумя ручейками слез. Она лежала ничком на стылых перекатывающихся арбузах, позволяя этим ненадежным круглым попутчикам швырять себя то вправо, то влево. Много лет назад хунхузы посадили Тацуру в мешок и бросили на спину скачущей во весь опор лошади, но и тогда она не чувствовала такого отчаяния, как сейчас. Лежа на арбузах, она вспомнила про Амон.

Амон, которая рожала в придорожной канаве. Рассыпанные волосы, восковое лицо, мертвенно-бледные губы — такой встречала Амон вечер сентября 1945 года. Она была похожа на гору обагренного кровью мусора: промокшее кимоно, залитые алым ноги, окровавленный ребенок, еще горячий. Она шла, шла, да так и родила на ходу. Едва успев появиться на свет, младенец испустил дух, длинная пуповина свивалась кольцами, как плеть у недозрелой тыквы. Амон никому не давала подойти, оскалившись, кричала: «Вперед! Прибавьте шаг! Не подходите! Не убивайте! Я мигом догоню! Не убивайте — я еще не отыскала мужа с сыном!» Ее ладони были вымазаны кровью, она махала путникам этими ладонями, и только оставив Амон далеко позади, люди понимали, что этот ее оскал, оказывается, был улыбкой. Улыбаясь, она просила пощады: «Не убивайте, я еще не отыскала мужа с сыном!» — облитую кровью руку Амон сжала в кулак и размахивала им вверх-вниз, в такт своему крику: «Впе-ред! Впе-ред!»

И голос ее был похож на звук рвущейся ткани…

Амон, которая позабыла о приличиях. Просто потому. что хотела отыскать своего ребенка.

Так же забыв о приличиях. Тацуру предстала перед сновавшими по станции пассажирами, одетая в черный плащ из рассыпанных по плечам волос и прокисшее, облепленное зелеными мухами платье.

Та станция с полчищами мух называлась Учан. Тацуру не знала, что по пути в Учан у состава несколько раз менялся локомотив. По надвигавшимся высоткам, жилым домам, тесным рядам электрических столбов Тацуру догадалась, что это большой город, даже больше, чем те два, в которых она успела пожить. Арбузы стали разгружать, вагон за вагоном. Скоро доберутся и до нее. Тацуру вдруг вспомнила, что съела, пустила на умывальники и ночные горшки несколько дюжин арбузов. И дети утащили с поезда сотню арбузов, не меньше. А счет за пропавшее добро предъявят ей. Чем докажешь, что не ты их съела, не ты попортила? Чем докажешь, что ты не в сговоре с шайкой, которая орудует у железной дороги? Небось, сбросила им арбузы, а потом разделишь наживу? Тацуру не знала, как в Китае за это наказывают, но ей было известно, что ни в одной стране на такие дела сквозь пальцы не смотрят.

Улучив удобную минуту, она слезла с поезда, а когда рабочие, разгружавшие предыдущий вагон, пришли в себя, Тацуру уже превратилась в пестрый грязный силуэт с растрепанной гривой, который мелькнул в густых клубах пара и тут же исчез. Пар поднялся от прибывшего на станцию пассажирского состава, Тацуру юркнула под него, и пестрое платье с желтыми, красными и зелеными крапинами по белому, вымоченное в арбузном соке, обтерло с вагонного брюха еще и черную пыль, собранную по городам и весям.

Позабыв о тяжелых сумках, люди снова и снова оглядывались ей вслед.

Тут-то арбузная диета и дала о себе знать. От резкого толчка в кишках Тацуру бросило в озноб, шея и руки покрылись гусиной кожей. Она знала, как спросить на китайском про туалет, но не могла разобрать, что ей отвечали, когда наконец понимали вопрос. Все что-то приветливо ей втолковывали, каждый со своим выговором, каждый на свой лад. Тацуру была уверена, что в толпе услышали, как бурлит ее нутро. Прижала руки к животу, согнулась, боясь пошевелиться.

Наконец женщина из толпы схватила Тацуру за липкую руку и быстро повела за собой.

Сидя над выгребной ямой, она вдруг вспомнила, что бумаги-то подтереться у нее нет.

Но добрая женщина и об этом позаботилась — просунула за дверцу листок, весь в чьих-то лицах. С обратной стороны бумага была в известке, верно, ее только что содрали со стены. Перечеркнутые красным[56] люди на бумаге оторопело ждали своего последнего часа. Будь ее воля, она бы нипочем не пустила бумагу с лицами на такое дело.

Когда Тацуру на нетвердых ногах вышла из туалета, к ней шагнули двое в медицинских масках. Она сидела над выгребной ямой достаточно долго, чтобы та женщина поняла: с ней не все ладно. Указывая на Тацуру, она громко о чем-то говорила людям в масках, Тацуру не поняла ни слова. Маски приблизились, оказалось, это женщина и мужчина. Мужчина с чудным выговором сказал, что Тацуру опасно больна и должна следовать за ними. Женщина в маске добавила, что железнодорожный медпункт здесь недалеко, в паре шагов.

Глаза над масками улыбались. Тацуру поняла, что уже послушно идет за ними.

Все лавки в медпункте были заняты стонущими мужчинами и женщинами, еще два пациента лежали на белых кушетках с колесиками. Тацуру завели внутрь, женщина в маске что-то сказала одному из лежавших. Тот согнул колени, и Тацуру усадили туда, где только что были его босые ноги. Не успела сесть, а мужские пятки уже вернулись на место. Пришлось перебраться на пол.

Из внутренней комнаты женщина в маске вынесла градусник, положила Тацуру в рот. С градусником стало спокойнее. Все эти годы у Чжанов температуру заболевшей Тацуру мерили не градусником, а ладонью. Рука Сяохуань или Чжан Цзяня (а еще раньше — начальника Чжана или старухи) трогала ее лоб, вот и все измерения. Хрупкий прохладный градусник впервые касался ее губ с тех пор, как она ушла из деревни Сиронами. Тацуру закрыла глаза, пьянея от островатого запаха спирта: он напомнил ей о докторе Судзуки. Подошел мужчина в маске, потянул вниз ее веки, внимательно осмотрел, и пальцы его были, как у доктора Судзуки, изящные и ловкие.

Градусник показал, что температура у нее невысокая, почти нормальная. Женщина в маске оказалась медсестрой, она сказала, что возьмет кровь. Потерла руку Тацуру спиртом, завязала резиновый жгут, ввела шприц, объясняя на каком-то другом китайском, что сейчас в городе опасная эпидемия шистосоматоза, с каждым восточным поездом приезжает несколько тяжелых больных.

Тацуру поняла не все, но догадалась, что в этих местах свирепствует какая-то страшная болезнь. Она спросила сестру, что такое шистосоматоз.

Сестра взглянула на нее, кажется, не поняла.

Разве так трудно понять, что я говорю, думала Тацуру. Может, я сказала задом-наперед? Набралась смелости и повторила вопрос, поменяв слова местами.

Вместо ответа сестра спросила, откуда она родом.

Тацуру замолчала.

Сестра взяла кровь, достала жесткую папку, сверху положила пустой бланк. Сказала, что это медицинская карта, ее нужно заполнить. В карте были поля: фамилия, имя, место жительства, родственники, семейное положение… Тацуру взяла ручку и сразу отложила. Сама не зная почему, она вдруг расплакалась. Что ни напиши, все будет неправдой. Дом в деревне Сиронами — единственный адрес, который она помнила. С тех пор как жители Сиронами ушли кровавой дорогой к спасению, эту графу стало нечем заполнить. Что ей писать в поле «родственники» после того, как рядом с мамой, братом и сестрой разорвалась граната? Теперь, когда Чжан Цзянь бросил ее на скале у берега Янцзы, когда никому не нужные груди превратились в два чугунных ядра, когда прервались ее тайные разговоры с Ятоу, а руки опустели без Дахая и Эрхая, меньше всего хотелось видеть иероглифы «родственники», меньше всего хотелось думать про эти четыре иероглифа, одинаковые что для китайцев, что для японцев.

Сестра сначала стояла рядом, глядя, как Тацуру плачет, затем присела на корточки, пытаясь отыскать глаза в просвете между закрывшими лицо пальцами. Скоро и доктор вышел, спросил, в чем дело.

Больные на скамьях и кушетках перестали стонать, замерли, слушая плач Тацуру.

Она рыдала, забывая дышать, несколько раз подавилась слезами и тихо замерла, врач с сестрой решили, что она успокоилась, и открыли было рты, чтоб спросить: «Где вы живете, есть ли документы?» — но воздух вырвался из груди Тацуру, прочистил дорогу, и за ним снова полились рыдания. Плач отделил друг от друга все кости и мышцы в ее теле, а потом снова стянул вместе; сквозь пелену слез, затопивших глаза, беспокойно переминавшиеся ноги доктора казались парой незнакомых потусторонних существ.

Она выплакала последние силы и откинулась на ножку скамьи. Доктор и сестра тихо о чем-то пошептались, ей было все равно, да и не поняла ни слова. Они говорили между собой на том же наречии, что и все здешние жители, глотая звуки, совсем не так, как Чжан Цзянь или Сяохуань.

Перейдя на прежний язык, они спрашивали Тацуру: дома что-то случилось? Родственники есть? Встретился плохой человек? Новая пациентка выглядела так, будто на нее напали. Она чудом спаслась от смерти? Наверняка у нее сильный шок, это можно понять — все, кто пережил такой шок, какое-то время отказываются говорить.

Ей сделали укол, когда игла пошла назад, силуэты в масках расплылись в два светлых пятна, а еще через мгновение смешались с тусклой комнатой в грязнобелый туман.

Проснулась Тацуру уже утром. Ее разбудила набухшая грудь. Оглянулась, поняла, что теперь лежит не в медпункте, а в больничной палате. За окном шел дождь, в палате стояло еще три койки, она гадала, чем заслужила такую роскошь — отдельную палату. Ее переодели в пижаму, не то мужскую, не то женскую, с красным крестом и больничной меткой. Пестрое платье сложили на соседнюю койку, Тацуру вспомнила про деньги; она не знала, много это или мало — пять юаней, но больше у нее не было.

Удивительно: деньги по-прежнему лежали в полотняной сумке с оборками; и деньги, и платье были влажно-вязкими и пахли прокисшим арбузом. Тацуру сунула свое добро под подушку.

Наверное, снаружи услышали возню — в палату зашел человек. Одет в белую униформу с петлицами. Поняла: участковый. Участковых Тацуру видала и раньше, в канун Нового года и по праздникам они приходили к дому и рассказывали перегнувшимся через общий балкон ребятишкам: «Проявляйте бдительность! Враги хотят воспользоваться случаем и навредить! Немедленно сообщайте, если заметили подозрительную личность или незнакомца».

Этому участковому было чуть больше двадцати, пристраивая на голове фуражку, он мельком оглядел Тацуру. Спросил, стало ли ей лучше. Его выговор опять был новым, не таким, как у врача и сестры. Поэтому она поняла только с третьего раза, кивнула головой, поклонилась.

— Пока что поправляйтесь, — сказал участковый.

Теперь она закивала уже на второй раз и снова поклонилась.

— К чему такие церемонии, — мужчина нахмурился, как будто был чем-то недоволен, и махнул рукой. Прежде она поняла его жест и выражение лица, только потом слова: ему не понравилось, что она часто кланяется.

— Как поправитесь, еще побеседуем.

Он повел рукой, чтоб пациентка ложилась в постель, а сам вышел. Тацуру легла. Глядя на заждавшийся побелки потолок, она задумалась: чего хотел участковый — зла или добра? Кажется, ни того ни другого. Или и того и другого. По потолку шла длинная тонкая трещина, кое-где известка отслаивалась. Что он сделает с ней после беседы?

Откуда он вообще взялся? Из тех ли он участковых, что разъясняют жильцам: «Немедленно сообщайте, если заметили подозрительную личность или незнакомца»? Значит, вчера доктор и сестра, сделав ей укол со снотворным, доложили обо всем в отделение. Она — подозрительная личность. Поэтому в ее палате никого больше нет. Подозрительные личности угрожают безопасности нормальных людей.

Вошла молоденькая медсестра с тележкой, из угла палаты она притащила железную стойку для капельницы, с тележки взяла пузырек с лекарством, шагнула к ногам койки, постояла пару секунд, распахнув глаза, затем снова взглянула на пузырек. С величайшим усердием она снова и снова колола Тацуру руку, пока наконец не отыскала вену. Через два часа лекарство в капельнице закончилось, Тацуру переползла к ногам койки и увидела там табличку: Фамилия, имя:? Пол: Ж, Возраст:? Прописка:? Заболевание: острый гастроэнтерит.

Весьма подозрительная пациентка. Взять ее под наблюдение. Был ли у участкового пистолет? Если подозрительная личность вдруг выскочит за дверь и ринется бежать по коридору — уложит ее пуля на гладкий бетонный пол с мозаикой? Коридор в длину семь-восемь метров, это она поняла по звукам, с которыми катилась тележка молоденькой медсестры. А как быть с туалетом? Для этого под кроватью стоит утка. Нет. в утку ей непривычно, нужно идти в туалет. Привычно, непривычно, а никто не спрашивает.

У подозрительной личности даже самые невинные надобности выглядят подозрительно. Тацуру посмотрела в окно, по высоте белого тополя поняла, что ее палата на втором этаже.

Осторожно слезла с койки, разыскивая глазами босоножки. Верх у них был самодельный, из белой ткани, а подошву заказали сапожнику из резиновой покрышки, поэтому ходить в них получалось совсем бесшумно. Но теперь босоножки исчезли. Если у подозрительной пациентки нет обуви, ее проще держать под надзором.

Она встряхнула комок прокисшего платья, выскочила из больничной пижамы, переоделась и снова пощупала деньги в сумке.

Труднее всего будет беззвучно раскрыть окно, труднее даже, чем прыгнуть на тополь и спуститься по нему вниз — маленькие ножки Тацуру были чуть вывернуты внутрь и плохо годились для ходьбы, зато лазать по деревьям с ними было легко. У сельского комитета Сиронами для ребятни поставили четыре деревянных столба, и Тацуру забиралась по ним быстрее мальчишек. Здание больницы было старым, дерево давно рассохлось, если открыть окно — рама затрещит на всю больницу.

Но это окно с облупленной краской — единственный выход наружу, единственный путь к Ятоу, к Дахаю и Эрхаю. Она тихонько простучала шов между окном и рамой, чтобы оно немного отошло от переплета. Потом забралась на прикроватную тумбочку, уперлась руками в оконную ручку и с силой потянула вверх, сдерживая рывок весом своего тела, глуша в нем звук. Окно открылось. Треск показался ей оглушительным, как раскат грома. Оглянулась назад: дверь в палату по-прежнему закрыта. За дверью тихо. Может, окно открылось совсем беззвучно. Ногами она уже ступила на кирпичный подоконник. Еще шаг — и окажется на том белом тополе.

Допрыгнет ли? Прочные у него ветки? Некогда размышлять, даже если это прыжок в лапы смерти, все равно надо прыгать.

Тацуру соскользнула с дерева и увидела женщину в белом переднике с двумя большими ведрами на шесте. Когда она пробежала мимо, женщина отпрянула назад, расплескав из ведер помои. Она отскочила, потому что испугалась меня, думала на бегу Тацуру. Оказывается, обычные люди боятся подозрительных личностей. Наверное, та женщина приняла меня за сумасшедшую.

Тацуру бежала под дождем, не разбирая дороги. Главное — подальше от этой больницы. У обочины выстроилась вереница колясок, сквозь щели тентов рикши глазели на спешившую мимо женщину, простоволосую и босую, и никто не осмелился предложить ей свою коляску.

В темной лавке горела керосиновая лампа. Тацуру шагнула внутрь, хозяин за конторкой выпрямил спину и что-то сказал, она не поняла. Вежливыми словами и невежливым взглядом он давал понять, что не держит ее за обычного человека. Тацуру попросила бумагу и ручку. Перед ней положили и бумагу, и ручку. Она написала название их городка на южном берегу Янцзы. Хозяин лавки покачал головой. Добавила: «Я еду». Лавочник разменял шестой десяток, но никогда еще не случалось у него такой странной беседы. Он снова покачал головой.

Гостья ткнула пальцем в слоеную лепешку на прилавке. Лавочник сделал, как просят: достал лепешку, обернул ее в конверт из газетной бумаги, а когда поднял голову, на прилавке лежала раскисшая бумажка в пять юаней. Он отсчитал из жестяного ящичка целую стопку банкнот, больших и маленьких, и по одной сложил перед Тацуру, провожая каждую непонятным словом. Тацуру догадалась, что лавочник отсчитывает сдачу. На одной банкноте была нарисована двойка, на двух единица, и еще оставалась целая груда мелких бумажек с самыми разными цифрами. Посчитала: лепешка стоит пять фэней. Значит, не такое и маленькое у нее богатство.

Тацуру подумала, что теперь-то лавочник согласится ответить на вопрос, ведь она купила его товар. Показала пальцем на название того города и тут же ткнула в иероглифы «я еду». Лавочник снова покачал головой, но потом задрал лицо вверх и что-то громко крикнул. Тацуру услышала, как сверху раздался ответ. В потолке появилась дыра, оттуда высунулось юное лицо, его хозяин сказал лавочнику пару непонятных слов, потом повернулся к Тацуру: тот город очень далеко, надо ехать на пароходе! И дыра в потолке закрылась.

Лавочник повторил: ехать на пароходе! Теперь он говорил немного понятнее, на второй раз Тацуру уже усердно ему кивала.

Она подумала: но мы-то с арбузами сюда не на пароходе приехали, это точно. Написала на бумаге: «Поезд?» Лавочник громко посовещался с парнем на потолке, в конце концов решили, что поезд тоже подойдет.

Лавочник поймал для Тацуру рикшу. Через полчаса коляска остановилась у входа на вокзал. Тацуру посчитала: большая слоеная лепешка стоит пять фэней, в день рикша должен зарабатывать на двадцать таких лепешек, значит, прилично будет наградить его так, чтоб хватило на десять лепешек. И впрямь, получив от нее три цзяо, рикша заулыбался во весь свой кривозубый рот.

Когда Тацуру затолкала бумажки, большие и маленькие, в окошко билетной кассы, женский голос сказал оттуда, что денег не хватает.

Она решила, что неправильно поняла, прижалась лицом к окошку; так было видно половину кассиршиной щеки и кусок шеи и казалось, что теперь все мигом встанет на свои места.

— Покупать будете? Не будете, так отходите, пропустите следующего.

— Я буду! — впервые ее голос, выговаривая китайские слова, звучал так грубо.

— Денег не хватает! — лицо кассирши показалось в окошке целиком, но теперь повернутое набок.

— Чего это?! — крикнула Тацуру. Голос ее сделался еще резче, «чего» превратилось в «че» — этому слову она хорошо выучилась у Чжанов. На самом деле Тацуру хотела спросить: почему я не могу поехать домой?! Почему не могу вернуться к своей дочери, к сыновьям?! Почему грудь налилась, будто вот-вот лопнет, а дети мои плачут от голода?

Невысказанные слова наполняли голос Тацуру взрывной силой, дикой и безрассудной. Она должна вернуться в Мааньшань, должна раздобыть билет на поезд во что бы то ни стало.

— Чего это?! — повернутое лицо кассирши исчезло из окошка. Дверца кассы щелкнула и раскрылась настежь, женщина, чинно восседавшая внутри, махнула рукой в сторону очереди: — А ты спроси вон у людей! Половины денег не хватает! Читать не умеешь? Цены на билеты государство устанавливает! Ты что, иностранка?! — пока она говорила, толпа зевак росла на глазах. И расстояние между ними и Тацуру тоже росло: все заметили ее босые ноги, грязные растрепанные лохмы, платье, вымоченное сначала в арбузном соке, а потом в дождевой воде.

Мальчишка из толпы что-то громко спросил, люди хором загоготали. Слова про иностранку привели Тацуру в себя, она поняла, что пора выбираться из людского кольца. Когда отвернулась, мальчишка подскочил, дернул ее за волосы и, радостно визжа, бросился наутек. Тацуру отошла от кассы, а он повторил свою шалость и с веселым криком прыгнул в сторону. Так она шла, а мальчишка хватал ее за волосы. В конце концов Тацуру победила: мальчик почувствовал равнодушие своей жертвы и остыл к игре.

В зале ожидания она купила карту железных дорог Китая. На карте отыскала Янцзы, потом Учан, она сейчас была в Учане; скоро ее ноготь остановился на том самом городке у Янцзы. Какую петлю сделали они с арбузами, пока не оказались здесь? Их городишко можно было соединить с Учаном по Янцзы одной прямой линией.

Карта приведет ее к Ятоу, к Дахаю и Эрхаю. Пусть пешком, а она все равно дойдет. Сыновья остались без молока — она хоть ползком, а доползет. В магазине у вокзала Тацуру купила самые дешевые туфли, потратила юань с мелочью. Еще нужен был зонтик, но Тацуру не решилась на покупку: в кармане и так оставалось чуть больше юаня.

Немного поспала на лавке в зале ожидания. Когда стемнело, вдоль железной дороги пошла на восток. Дождь стал потише, зато ветер пробирал до костей; высотки и электрические столбы, раньше стоявшие тесно, встречались все реже, а там и вовсе исчезли. Она пришла на полустанок. Скоро подошел товарный поезд, Тацуру забралась в вагон, внутри оказалось дерево. Проезжая мимо станций, она вглядывалась в надписи на табличках и при свете железнодорожных фонарей сверялась с иероглифами на карте.

Спрыгнула из вагона глубокой ночью: дальше поезд уходил на другую ветку. Тацуру стала ждать следующий поезд, но станция была маленькая, на ней больше не остановился ни один состав.

Вместо зала ожидания на полустанке была деревянная ограда с навесом. Тацуру легла на скамью под навес. Солнце только всходило, поля и крестьянские домики у подножья сине-зеленых гор вдали были удивительно тихи, и даже гудение мух казалось частью царившей вокруг тишины. Мух становилось больше, они облепили дынную шкурку на полу, сделав ее черно-зеленой. Лежа на боку, Тацуру глядела на столбики дыма над домами, на небо, на горы, отраженные в заливных полях, ее взгляд чуть туманился, и пейзаж казался немного знакомым. После бегства из Сиронами Тацуру всюду искала приметы родной деревни. Сельские домики, видневшиеся вдали, напомнили ей Сиронами, и солнце после сентябрьского дождя — тоже. Тацуру крепко заснула посреди гудящего мухами сентября.

Она проспала больше десяти часов, а проснувшись, не могла вспомнить, почему лежит под навесом у железной дороги. И не знала, что еще, кроме мух, падало с неба, пока она спала.

Только на четвертый день Тацуру залезла в товарный поезд, который вез удобрения, но уже через пару часов ее ссадили. Из допроса она поняла, что удобрения очень дорогие, поэтому в такие вагоны часто забираются воры. По глазам тех, кто допрашивал, Тацуру видела, что кажется им очень подозрительной. Она уже знала, что с каждым ее словом подозрения людей только крепнут, поэтому терпеливо ждала, пока они задавали вопросы, сами на них отвечали и страшно сердились. Через какое-то время Тацуру поняла, что кажется им уже не подозрительной, а убогой: глухая, немая, помешанная.

Больше она не рисковала и все поезда пропускала мимо. Шпала за шпалой возвращалась домой, так было куда безопаснее и спокойнее. На станциях Тацуру садилась передохнуть, иногда дождь превращался в ливень, и она оставалась ночевать. Хорошо, что придумали станции — тут всегда найдется и лавка, чтоб поспать, и дешевая еда, и люди спешат по своим делам: едва успеют насторожиться из-за подозрительной женщины, как уже пробегают мимо. Тацуру ела не больше раза в день, но карман все равно постепенно опустел. Последнюю часть пути она одолела, питаясь кукурузой и сырым бататом, — ела то, что удавалось украсть.

Тацуру не заметила, как изорвалось платье, как стоптались туфли — не зря они были такими дешевыми: с подошвой обманули, подсунули картонную. Замечала только, как грудь с каждым днем становится легче и суше. Тацуру шла и шла, словно одержимая. Что творится с ее опустевшей грудью? Неужели пересыхает? Неужели голодным детям придется сосать пересохшую грудь? И она не сможет унять детский крик, как не смогли матери Сиронами с сухими потрескавшимися сосцами?

Не ожидала, что у самого дома заблудится. Вокруг были одинаковые здания, все с красными стенами и белыми террасами, но она без колебаний пошла к одному из них. Как собака, Тацуру шла на зов тайного запаха, шла к своим детям.

Когда взяла на руки сыновей, а в нос ударил запах мочи, оказалось, что молоко давно пропало. Левый сосок пронзило болью — Эрхай вцепился в него зубами! Эти китайцы настроили детей против нее. В Сиронами всегда говорили, что китайцы — коварные гады, так оно и есть. Чьи-то руки отняли у нее Эрхая — руки Чжан Цзяня. Чей-то голос опасливо заговорил: дети уже привыкли к каше и разваренной лапше, гляди, разве им плохо? Ни ляна веса не потеряли. И голос был Чжан Цзяня. Что он сказал? Значит, сыновья лишились матери и материнского молока, обошли назначенные Небом ступени на пути взросления, но живут как обычно, ничуть не хуже? Есть у них настоящая мать или нет — все равно?

В следующий миг она уже вцепилась в Чжан Цзяня. Повисла на широких плечах, колотя его по голове, по щекам, по глазам, ноги превратились в когтистые лапы и остервенело вцепились в икры врага.

Чтобы Эрхай не попал под горячую руку, Чжан Цзянь отступил в большую комнату, но Тацуру всем телом навалилась на дверь, не дала ей закрыться. Несколько минут боролись на равных, она снаружи, он внутри, как вдруг Тацуру отскочила назад, дверь с грохотом распахнулась, и Чжан Цзянь рухнул на пол.

Она бросила борьбу. Такая месть вдруг показалась ей мелкой и унизительной.

Пятьсот жителей Сакито от мала до велика приняли смерть, как настоящие японцы. Их кровь стеклась в один ручей, и можно представить, какой же он был густой. Ручей пробился сквозь трещину в камне, и кровь застыла в большой шар, больше, чем отцовская чарка для саке. Шар подрагивал, он был нежен, как все на границе меж твердым и жидким, тронь — тут же растает. Из-за седловины гор показался первый луч солнца, тоже нежнее нежного. Свет пронзил кровяной шар и задрожал вместе с ним. Эта пугающая красота длилась лишь миг, потом солнце поднялось из-за гор и утратило нежность. Старосты хоронили мертвых. Проходя мимо, кто-то наступил на шар, и оказалось, не такой уж он хрупкий — кровь застыла на холоде. Выдержав человеческие ноги, шар остался круглым, гладким и чистым, словно обзавелся своим прошлым, долгой историей, предшествующей рождению агата и янтаря.

Тацуру отпустила Чжан Цзяня и замерла, широко раскрыв испуганные глаза.

Зачем ей бросаться на этого мужчину с кулаками?

Ведь можно объяснить ему. что все кончено, не сказав ни слова.

Тиэко склонилась к своему годовалому сыну, завесившись длинными густыми волосами, укрыв его от всех невзгод. Исхудавшее тело матери сложилось пополам… Нет, не сложилось, оно свилось в улитку, спрятав ребенка в панцире. Так обнимают только любимых детей, любимых до беспамятства. Раковина скручивалась все туже, и плач замурованного внутри малыша становился тише и тише. Лопатки Тиэко пугающе вздыбились под кожей и вдруг застыли. В тот самый миг плач ребенка оборвался. Раковина разбилась вдребезги, из-под осколков проступило лицо Тиэко — казалось, она сбросила с плеч тяжкое бремя. Она выбрала для сына лучший из невыносимых исходов: пусть подарившая жизнь ее и отнимет, так будет правильно. Другие матери будто прозрели, и с их плеч тоже упало бремя. Они могут позаботиться хотя бы о том, чтобы страдания детей не стали еще ужасней. В их силах положить конец изнеможению, страху и голоду, которые терпят дети. Пальцы Тиэко сомкнулись на шейке годовалого сына, заменив все неведомые грядущие страдания одним знакомым — неизвестность сейчас была гораздо мучительнее страха, усталости и голода. Косматая Тиэко не сошла с ума, нет: распахнув свои ласковые объятия и выставив вперед стальные пальцы, она гналась за дочерью, всем сердцем желая, чтобы трехлетняя Куми чуть раньше ступила под вечный материнский покров. Женщины больше не пытались догнать Тиэко. Молодые матери, чумазые, растрепанные, в изорванных платьях, опираясь о деревья, снова тронулись в путь, размышляя о последнем жесте материнской любви, которому научила их Тиэко. Сквозь листву высоких буков пробивался ветер, лунный свет и редкий крик полуночников.

Так началось безмолвное детоубийство…

Чья-то рука затащила ее в туалет. Рука Чжу Сяохуань, румяная, как ее хозяйка, и тоже с ямочками. Сяохуань что-то болтала, Тацуру не слушала, только смотрела на румяные улыбчивые руки, как они наливают горячую воду из бадьи в корыто. Потом все пошло наперекосяк, Сяохуань как ни в чем не бывало завела разговор про Ятоу: «Как придет, ты ее хорошенько похвали, ага? По всем предметам пятерки, а учитель рядом с пятеркой еще и звездочку рисует… Вот только по рукоделию плохо дело, велено было кошку из бумаги вырезать, так она пришла домой и меня усадила вырезать!» Рассказывая, Сяохуань окунула люфу в горячую мыльную воду и принялась изо всех сил растирать спину Тацуру, так что ее закачало из стороны в сторону и она едва держалась в корыте даже сидя. Казалось, от мочалки Сяохуань на спине вздуваются волдыри, но то была дивная, приятная боль.

«А знаешь, Дахай какой негодник? — Сяохуань даже запыхалась от натуги. — Негодник так негодник… выучился со своей пиписькой играть… Беру их на улицу, Эрхай как увидит, что у соседей креветки сушатся… Вот постреленок, хвать — и в рот! Скажи на милость, откуда знает, что они съедобные? Помню, ты когда их носила, очень на креветки налегала. Ну не чудо, а? Знает, какая у мамки еда любимая…»

Тацуру вдруг ни с того ни с сего ответила, что ребенком тоже любила сушеные креветки, которые делала бабушка.

Странно — зачем ей было заговаривать с Сяохуань? Бель она почти придумала, как уйдет из жизни и заберет с собой детей! Тем временем Сяохуань вытащила ее из корыта и плеснула грязную воду прямо на пол туалета; прищелкнула языком, усмехнулась: «Вот жалость, такой водой можно бы пару му земли удобрить!» Тацуру посмотрела на слой серой грязи на полу и тоже невольно улыбнулась. Совсем странно — зачем ей вдруг улыбаться? Разве не она сейчас решала, как устроить, чтобы дети без толики страха и боли отправились за ней, словно настоящие жители Сиронами?

Сяохуань вдруг о чем-то вспомнила, бросила Тацуру и выскочила из туалета, хлопнув обитой жестью дверью, — дверь радостно отозвалась, словно огромный гонг. Скоро гонг снова зазвенел: Сяохуань принесла красный полотняный мешочек, развязала — а там зубик на красном шнурке. У Ятоу выпал первый молочный зуб. Ятоу хотела дождаться тетю, чтоб вместе забросить его на черепичную крышу — тогда новые зубы вырастут ровными и красивыми. Тацуру тронула зубик, бог знает сколько раз кусавший ее сосок, и поняла, что ничего не выйдет: верно, не по силам ей красиво уйти из жизни и увести за собой детей.

В тот вечер, когда гости ушли, а Чжан Цзянь отправился на завод в ночную смену, Ятоу тихонько прокралась в маленькую комнату.

— Тетя!

— Аи.

— У тебя есть химицу[57]?

Тацуру не отвечала, Ятоу залезла на кровать и уселась на ее скрещенные ноги.

— Тетя, ты ездила жениться? — семилетняя Ятоу глядела на нее в упор.

— М-м?

— Жениться?

— Иие[58].

Ятоу выдохнула. Тацуру спросила, кто ей такое сказал, но Ятоу уже перескочила на другую тему:

— Тетя, выходи лучше за моего классного руководителя.

Тацуру рассмеялась. И это было неожиданно — не думала, что сможет еще вот так хихикать.

— Классный руководитель у нас — субарасии нээ[59]!

Тацуру спросила, чем же так хорош этот классный руководитель.

— Шанхайскими ирисками угощает!

Обняв дочь, Тацуру закачалась вперед-назад, словно деревянная лошадка на карусели: Ятоу — голова, она — хвост.

— А еще, тетя, у нашего классного руководителя ручка красивая.

Тацуру крепко прижала к себе Ятоу. Была полночь. По плану и она, и дети уже должны быть мертвы. Сгребла дочь в охапку, подумала: как хорошо — если б мы умерли, не слыхать мне от Ятоу таких потешных слов. Девочка, оказывается, ищет ей жениха. Семилетняя сваха. Ятоу задрала лицо вверх, сладко улыбнулась беззубым ртом, и у Тацуру, женщины деревни Сиронами, совсем угасло желание умирать.

Через месяц с небольшим Сяохуань сказала, что сегодня в гости придет классный руководитель Ятоу. Тацуру открыла дверь и чуть не прыснула со смеху: оказалось, жених, которого ей сосватали, — девица с длинной косой. Сама Ятоу, светясь от гордости за свое доброе дело, поглядывала то на учительницу, которую усадили в большой комнате у кровати, то на Тацуру. Когда гостья ушла, Ятоу спросила, согласна ли тетя выйти за классного руководителя, и тогда уж Тацуру свалилась на кровать и расхохоталась, колотя по ней руками и ногами.


В очередное воскресенье Сяохуань последней вылезла из постели, умылась, причесалась, взяла детей и отправилась на улицу. Сказала, что поведет их кататься на лодке, собирать чилим, но Чжан Цзянь понял: жена хочет оставить его на несколько часов вдвоем с Дохэ, чтобы никто не мешал.

Дверь на кухню была прикрыта, оттуда слышалось сердитое шипение утюга, ложившегося на смоченную крахмалом одежду. Следом из кухни выплывал сладковатый запах рисового крахмала, разведенного в душистой воде. Чжан Цзянь толкнул дверь — Дохэ смотрела на него из-за белого облака пара. Стоял конец октября, широкие рукава рубашки она закатала, подвязав тесемками на плечах, и руки оказались почти голыми. Эти руки так и не округлились. Наверное, Дохэ никогда уже не станет прежней: гладкой, белокожей, ребячливой.

— Я за крупой. Купить чего по дороге? — говоря, Чжан Цзянь как всегда завесил глаза веками. Тацуру глядела на него удивленно: когда это Чжан Цзянь научился спрашивать у женщины указаний? И ни разу не бывало, чтобы она просила домочадцев «купить чего по дороге». Иногда Сяохуань тащила ее с собой по магазинам. Уходили из дома с пустыми руками, с пустыми руками и возвращались, а шли за тем только, чтобы перещупать весь шелк и хлопок на прилавке, приложить к себе, покрутиться перед зеркалом, порассуждать, который купим, как деньги появятся. Да и разговоры эти Сяохуань вела со своим отражением в зеркале: красный? Это финиково-красный, на готовой-то одежде он не будет так бесстыже смотреться, ага? Сколько лет я еще смогу в красном ходить? Год-два, не больше. Накопим пять юаней, приду и куплю. Пятерки, поди, много будет? Четырех с мелочью за глаза хватит. Тацуру она тоже тащила к зеркалу, набрасывала на нее то один кусок, то другой: синий — что надо, смотри, до чего узор тонкий, на стеганку юаня четыре хватит? Ничего, понемногу накопим. Накопить денег было главной заботой Чжанов. Скопив денег, можно и бабку с дедом из Цзямусы перевезти. Старшая сноха Чжанов, та, что была военным врачом, в прошлом году снова вышла замуж и не могла дальше жить с родителями первого мужа. Но чтобы достать старикам билеты на поезд, нужно накопить денег.

Тацуру покачала головой и снова взялась за утюг. Краем глаза она следила за силуэтом Чжан Цзяня в заношенной до белизны синей спецовке: он неловко потоптался на месте, развернулся и ушел. Лавка с зерном была в десяти минутах ходьбы, Чжан Цзянь на велосипеде за пять минут обернулся туда-обратно. Ссыпал крупу в деревянный ящик у печки и достал из кармана бумажный конвертик, длинные грубые пальцы неуклюже подпрыгивали от смущения.

— Вот… Это тебе.

Дохэ развернула конвертик, внутри лежала пара леденцов в разноцветных блестящих фантиках из целлофана. Длинные пальцы дернулись и спрятались в кулак, с такой досадой, словно их опозорили. Тацуру держала горячий утюг, и ей показалось, что Чжан Цзянь обжегся. Мигом убрала утюг, шагнула к нему, взяла за руку.

— Ничего, — сказал Чжан Цзянь, хотя кончик пальца и правда обжегся.

Она поднесла его руку к глазам. Никогда еще как следует не рассматривала руки этого мужчины. Ладонь с толстыми мозолями, крупные суставы, крепкие ровные ногти. Большие, солидные и немножко глупые руки.

Чжан Цзянь вдруг прижал ее к себе. Сяохуань правду говорила — это лучшая дорога к миру. Обида Дохэ наконец вырвалась наружу, обнял — и она разрыдалась, да так, что ни слов, ни голоса — одни слезы. Сяохуань говорила: ты хочешь ее, и это лучшее утешение. Он утешил Дохэ несколько раз подряд. Жена взяла на себя заботу погулять с детьми, чтобы он побыл несколько часов наедине с Дохэ. Сяохуань так расстаралась, нельзя ее подвести.

Дохэ лежала с закрытыми глазами, мокрые от слез волосы облепили лицо. Она что-то бормотала, не то клялась, не то присягу давала, не то старалась его задобрить — бормотала, что родит ему еще детей, еще десять, восемь.

Сначала он не понимал. Если Дохэ не старалась выговаривать как следует, ее речь только напоминала человеческую. Когда наконец понял, всю страсть как ветром сдуло. Снова забеременеет — где ее теперь прятать? А если и спрячем, откуда возьмутся деньги, чтоб еще ребенка прокормить? Он и сейчас-то бился как рыба об лед, чтобы прохарчить такую ораву: не тратил на себя ни гроша из субсидий, сверхурочных, выплат за ночное питание, а в ночных сменах ел холодные пампушки, которые приносил из дома. Он вытянул из себя все силы, больше ничего не осталось.

Поле Дохэ было плодородным, что правда, то правда, семена, которые ложились в него, никогда не пропадали зря. В тот день она встала на перекрестке дороги, по которой Чжан Цзянь возвращался домой, рядом была навалена куча щебня. Увидев, как велосипед Чжан Цзяня скользит вниз по железнодорожной насыпи, она забралась на кучу и замахала ему, закричала. Чжан Цзянь притормозил рядом, и Дохэ вместе с гремящей осыпью щебня ссыпалась вниз, неуклюжая от восторга.

— Я… Саньхай![60] — от радости ее слова побежали совсем вразнобой.

— Саньхай?

— Саньхай, в животе! — на ее покрасневшем, почти прозрачном от холода носу появилась тонкая складочка, лицо снова сияло детской улыбкой.

Чжан Цзянь глотнул ноябрьского воздуха, холодного и сырого. Дохэ семенила за ним к дому, то и дело заглядывая ему в глаза, будто он — отец, который должен ее похвалить. В голове у Чжан Цзяня теснились цифры: тридцать два юаня в месяц, прибавить сверхурочные, выплаты за ночное питание, субсидии — все равно выйдет не больше сорока четырех. Сможем еще когда тушеными баклажанами полакомиться? Нам даже соевый соус будет не по карману.

Прохожие то и дело окликали: «Мастер Чжан, уже домой?», «Мастер Чжан, сегодня в дневную ходили?», «Мастер Чжан…» Ему было не до приветствий, не замечал даже взглядов, которые перепрыгивали с него на Дохэ. Вспомнил вдруг присказку Сяохуань: плохая жизнь, хорошая — как-нибудь да проживем.

— Садись! — он хлопнул по заднему сиденью велосипеда.

Дохэ села. Умеет же она родить, думал Чжан Цзянь, крутя педали. Еще поди угадай, вдруг снова двойня. Дохэ ухватилась руками за край его брезентовой спецовки. Такая неприметная бабенка, а живот — настоящий рог изобилия, так и сыплет детьми! Мать с отцом взяли мешок наугад, а оказалось, вытянули счастливый жребий.

Вечером Сяохуань, прислонившись к стене, перебирала его волосы, курила: не тревожься, детей на мякине да траве и то на ноги ставят, сколько родит, столько и вырастим. Больше детей — больше счастья, ни разу не слышала, чтоб люди жаловались, мол, детей много! Дохэ носить будет зиму и весну, как живот покажется — найдем ей жилье в деревне, спрячем, там и родит. Дашь деревенским пару монет, и рот будет на замке. Чжан Цзянь перевернулся:

— Пару монет? Думаешь, их так просто достать, пару монет?

Сяохуань молча перебирала колючий ежик Чжан Цзяня, так, будто все уже твердо про себя решила.

Но Тацуру ребенка не выносила. Выкидыш случился незадолго до Нового года, на четвертом месяце беременности, когда она поднималась по лестнице. Цепляясь за перила, доползла до своего этажа, оставляя лужу крови на каждой бетонной ступеньке. Зашла в квартиру, услышала, как соседи снаружи голосят: неужто кого убили?! Откуда столько крови? Голоса собрались у двери в квартиру: вот так дела, никак у мастера Чжана дома беда! Соседи принялись колотить в дверь, ломиться в окно, галдеть и скоро заняли половину террасы. Тацуру тихо лежала в горячей крови. Думала: смогу я теперь родить Саньхая, Сыхая, Ухая[61]? Смогу ли дать жизнь еще нескольким близким, увижу ли в их глазах навсегда ушедших родителей, дядю, бабку и деда, поля и вишневые рощи деревни Сиронами…

Наверное, Саньхай, которого она, проносив три месяца, потеряла, унес с собой ее будущих детей. Вот чем обернулся месяц скитаний, страха и голода.

Соседей снаружи все прибывало, тревожась за семью мастера Чжана, они по примеру Сяо Ши и Сяо Пэна лезли в кухонное окошко, командовали: «Принесите табуретку!», орали: «Сестрица Сяохуань, дома?»

Нагулявшись, Сяохуань шла домой, катя перед собой коляску с близнецами, и тут увидела, как чей-то толстый зад с заплаткой лезет в кухонное окошко ее квартиры. Во весь свой прокуренный голос она гаркнула: «Это чья еще задница? Кто среди бела дня полез за нашим золотом да серебром? Как раз давеча новенький приемник пропал!»

Люди перегнулись через перила террасы, наперебой втолковывая соседке о лужах крови на лестнице.

Сяохуань бросила коляску, схватила детей и понеслась наверх. Сразу поняла: с Дохэ беда — что за беда? Когда добежала до двери, ей было уже не до расспросов, кто такой смельчак и чья это задница лезла в окно. Сяохуань заскочила в квартиру, хлопнув дверью перед носом соседей. Лужи на полу загустели в кровяное тофу, Дохэ лежала на кровати в темно-красном овальном пятне. Сяохуань оставила близнецов в большой комнате и метнулась к Дохэ.

Вытерла ей холодный пот со лба. Дохэ смотрела на нее, обе молчали. А что тут скажешь? Сяохуань притащила с балкона пеленки близнецов, сложила в стопку, сунула Дохэ в штаны. Их глаза снова встретились. По взгляду Дохэ Сяохуань сразу поняла, что с ней все обошлось, только устала, а от разговоров еще больше устанет.

Пошла в кухню, растопила печь. Люди снаружи все не унимались. Ну и пусть галдят, а ей нужно поскорее намешать Дохэ кипятка с сахаром. Только когда Дохэ зажала в руках большой чан с подслащенной водой, Сяохуань вспомнила про коляску. Сбежала вниз. Коляски не было. Ее смастерили Сяо Пэн и Сяо Ши: два деревянных стульчика поставили на самодельные колеса с подшипниками, спереди прикрутили съемную перекладину — удобная и красивая вышла коляска. Сяохуань посыпала кровь на ступеньках золой и начала этаж за этажом мыть лестницу, этаж за этажом бранясь: спер нашу коляску, чтоб своих детишек катать? Да пусть твое отродье до чирьев докатается, чтоб у него всю задницу гнойными чирьями обсыпало! Да на каждом чтоб по восемь головок! Чтоб он у тебя кровью да гноем изошел! Увидел, что у нас дома заболели по женской части, так решил еще добавить? Да чтоб эта кровь поганая на твои ступеньки пролилась, чтоб тебе всю жизнь видеть одни несчастья, чтоб сыновья рождались без писек, а дочери без глаз!

Сяохуань ругалась самозабвенно, на террасе собралась публика — соседские дети по одному выходили из квартир, доедая ужин. В родной деревне на ругань Сяохуань приходили, как на представление. Дети жевали, смотрели, слушали, время от времени предлагая новые реплики: тетя Сяохуань, пусть у него вся задница большими толстыми опарышами покроется, а не чирьями! Или: тетя Сяохуань, надо сказать, что у него все потроха в нутре гнилые…

Узнав про выкидыш, Чжан Цзянь про себя облегченно вздохнул. Но прошло уже больше месяца, а кровотечение у Дохэ так и не прекращалось. Чжан Цзянь и Сяохуань забеспокоились, стали решать, нужно ли вызвать врача. Кончилось тем, что Сяохуань привела ослабевшую Дохэ в частную женскую больницу, из смотровой ее срочно увезли в операционную — оказалось, выкидыш был неполным.

После операции Дохэ осталась в больнице.

Каждый вечер Сяохуань приходила туда с детьми. На третий день зашла в палату и увидела, что трех рожениц, которые лежали вместе с Дохэ, разом выписали.

Волосы у Дохэ со сна растрепались, Сяохуань смочила гребень в воде и стала ее причесывать.

Дохэ вдруг сказала, что однажды спасла маленькую девочку, спасла от рук ее же матери. Мать хотела ее задушить. Девочку звали Куми, ей было три года. А Дохэ сколько было тогда? Шестнадцать. Почему мать хотела ее задушить? Тогда многие матери убили своих детей. Почему? Потому что… Лучше самой, чем чтоб другие. Кто — другие? Кто угодно, мы проиграли войну, потому староста Сакито и велел стрелку убить несколько сот сельчан.

Сяохуань замерла. Села. День был погожий, через окно в палату летели запахи ранней весны. Только сейчас, после стольких лет на юге, ее тоска по дому немного улеглась. А сколько времени нужно Дохэ, чтобы унять тоску, ведь у нее не осталось ни родной деревни, ни родителей, ни братьев, ни сестер? К тому же вот как лишилась она и деревни своей, и матери, и брата с сестрой. Сяохуань слушала, как Дохэ через силу рассказывает о самоубийстве людей из Сакито, о том, как жители Сиронами и других японских деревень отправились в путь, из которого никогда больше не вернулись. Дохэ все еще плохо знала язык, чтобы рассказать такую чудовищную историю, кое-где Сяохуань приходилось связывать ее слова своими догадками. И хорошо, что она говорила не все, иначе Сяохуань не смогла бы дослушать.

Вошла медсестра, Дохэ умолкла. Сяохуань увидела, как страшно трясутся ее пальцы, словно у старухи. Но сестра едва ли поняла бы рассказ Дохэ, даже прислушавшись. А в семье Чжан Цзяня давно привыкли к тому, как она говорит, и всё понимали без труда.

Сестра ушла, и Дохэ снова заговорила. Восемьсот выживших японцев были уже не похожи на людей, дети, не убитые матерями, по одному умирали от голода и холода — из осени отряд ступил в зиму Когда хунхузы на быстрых лошадях примчались и схватили девушек, те уже не могли ни бороться, ни кричать. Только старик — единственный уцелевший старик — крикнул: «Где винтовки? Хватайте винтовки, стреляйте в женщин!» Но винтовки давно потерялись…

Сяохуань чувствовала странный ком в груди: история была так страшна, так жестока, будто случилась не в этом мире. За что японцы так страстно любят смерть? Как может староста своей волей повести деревню к смерти? Как может мать решить, что детям нужно умереть?

От рассказа Дохэ сердце Сяохуань стало пустым и было пустым, пока она не зашла домой и не увидела Чжан Цзяня, который сидел за столом и пил в одиночку. Тут-то у нее и полились слезы.

Чжан Цзянь спрашивал, что случилось, но все без толку. Ятоу насмерть перепугалась, сначала уговаривала: мама, поешь, еда остыла. Но потом притихла, не смея и слова сказать. Она никогда не видела, чтоб Сяохуань так горько рыдала: обычно все остальные лили слезы из-за Сяохуань. Поплакав, Сяохуань взяла мужнину рюмку, налила в нее гаоляновой водки, выпила, тут же махнула вторую и, шмыгнув носом, пошла спать в большую комнату. А когда Чжан Цзянь забрался на кровать, рассказала ему историю Дохэ.

Выслушав, как Дохэ с больной девочкой на руках, умоляя о пощаде, убегала от матери-палачихи, Чжан Цзянь стукнул рукой о край кровати и вскрикнул: «Ай-я!» В ту ночь они почти не спали. Сидели, курили. Покурив, Чжан Цзянь вспоминал что-нибудь из рассказа, переспрашивал жену. Сяохуань повторяла, и он будто терял надежду: все и правда было так чудовищно жестоко. Кое-что переспрашивал по нескольку раз, и с каждым разом его сердце опускалось ниже и ниже, но он все равно просил повторить, будто надеялся, что не так понял.

Уснул, когда уже светало. Проснулся с тяжелой головой, на заводе в тот день не давал спуску даже за пустяковую промашку. Какой ужас пережила шестнадцатилетняя Дохэ. Фигурка Дохэ, когда ее только что вытащили из мешка, привидением маячила перед подъемным краном, перед ящичком с едой, перед шкафом в раздевалке, перед струями воды в душе. Он ненавидел родителей — нашли беду на свою голову, купили девушку за семь даянов, а он скоро с ума сойдет, думая о том, какая доля ей выпала. Если бы Дохэ сразу, как только ее купили, рассказала про свою беду, было бы куда лучше. Вытолкал бы ее вон, глазом не моргнув. А куда бы она пошла… Если б раньше узнать, что с ней случилось, он иначе бы к ней относился. А как иначе?

Загрузка...