Глава 3

День и ночь на том самом пшеничном поле, что раскинулось между поселком и станцией, гремел бой. Посельчане и сами толком не знали, в чем дело, вроде одна армия хотела железную дорогу захватить, а другая пыталась ее взорвать. Поле стояло убранным, и соломенные стога были хорошим подспорьем в бою. Утром второго дня выстрелы стихли. Вскоре в поселке услышали паровозный гудок: значит, та армия, что сражалась за железную дорогу, победила.

Сяохуань день и ночь просидела в четырех стенах и совсем скисла, взяла миску кукурузной каши, подцепила палочками кусок соленой редьки и тихонько выбежала из дома. Стога стояли как обычно. Глядя на тихое широкое поле, Сяохуань ни за что не сказала бы, что здесь недавно бушевало сражение. Воробьи стайкой опустились на землю, поклевали пшеничные зерна, разбросанные по полю, и дружно взлетели в небо. Интересно, где прятались воробьи во время битвы? Поле казалось теперь непривычно огромным, и детали пейзажа, проступавшие вдали, были будто подвешены между небом и землей. Кривая софора, и чучело, и покосившийся сарай из соломы превратились в координаты на линии горизонта. Сяохуань слыхом не слыхивала ни о «координатах», ни о «линии горизонта», она просто замерла посреди осени 1948 года, погрузившись в какое-то благоговейное оцепенение.

Небо на востоке налилось красным, посветлело, и в один миг над землей выросла половина солнца. Сяохуань увидела, как над пушистым горизонтом поднимается полоса золотого света. Вдруг в глаза бросились трупы: один, второй, третий — лежат, раскинувшись, навзничь, лицами в небо. Вот оно какое, поле боя. Сяохуань снова подняла глаза, сначала посмотрела на солнце, потом в ту сторону, куда отступала тьма. Хорошо у нас в поле сражаться: нападай, убивай — места хватит.

Те, что победили, назывались Народно-освободительной армией, НОАК. Бойцы НОАК веселые, работящие и в гости любят заглянуть. Были они и у начальника Чжана, ничего не давали по дому сделать, тут же бросались помогать. С Освободительной армией в поселок пришли новые слова: чиновников теперь звали не чиновниками, а руководящими кадрами, путевой обходчик тоже был уже не обходчиком, а «рабочим классом». Хозяина Люя, который держал в поселке постоялый двор, звали теперь не хозяином Люем, а шпионом. На постоялый двор хозяина Люя раньше часто захаживали японцы, у порога нужно было разуваться и дальше идти в одних носках.

Всех шпионов и иностранных агентов бойцы НОАК связали и увели на расстрел. Те, кто знал японский, ходили по улицам, вжавшись в стены, точно преступники. Товарищи из НОАК соорудили в поселке несколько навесов и стали вербовать на работу солдат, учащихся и рабочий класс. Поедут в Аньшань, а там на коксовальном или сталелитейном за месяц можно заработать на сто цзиней пшеничной муки. Молодые все рвались записаться на завод: Аньшань уже освободили от врага, взяли под военный контроль, и те, кто туда ехал, звались братьями-рабочими, пионерами Нового Китая.

Увидев, как Дохэ выбивает палкой ватное одеяло, гости из НОАК спросили, зачем это. В хорошую погоду Дохэ тащила одеяла с каков во двор, развешивала и принималась выколачивать. Вечером начальник Чжан ложился в постель и, посмеиваясь от удовольствия, говорил жене: «Дохэ опять одеяло отмутузила».

Дохэ глядела на гостей ясными, непонимающими глазами. Боец спросил, как ее зовут. С другой стороны одеяла пришла на помощь старуха, сказала, что девушку звать Дохэ. А что за иероглифы? На это старуха сощурилась в улыбке и призналась: товарищ, мне такое не по уму, я неграмотная! Больше дома никого не было, только Эрхай: Сяохуань снова унесла Ятоу в поселок. Эрхай вышел из кухни с чайником заваренного чая и растолковал бойцам, что иероглиф до из слова «много», а хэ — «журавль». Гости решили, что имя у Дохэ очень культурное, особенно для семьи из рабочего класса. Махнули ей, приглашая посидеть рядом. Дохэ посмотрела на гостей, потом на Эрхая и вдруг согнулась перед бойцами в поклоне.

Те смешались. Бывало такое, что им в поселке кланялись, но совсем не так. А в чем разница, они и сами не знали.

Боец, которого все звали «политрук Дай», спросил:

— Сколько девице лет?

Мать Эрхая ответила:

— Девятнадцать по старому счету[36]. Она у нас не разговаривает.

Политрук повернулся к Эрхаю, тот, опустив голову, ковырял присохшую к голенищу грязь. Политрук ткнул его локтем:

— Сестренка? — бойцы уже познакомились с Сяохуань и знали, что она замужем за Эрхаем.

— Да, сестренка! — ответила старуха.

Дохэ обошла одеяло и застучала по нему с другой стороны. Разговор угас, и мерный стук ее палки возвращался эхом от кирпичного пола и стен дворика.

— При японцах все здешние дети в школу ходили? — спросил политрук Эрхая.

— Да.

Старуха поняла, к чему клонит политрук, расплылась в улыбке и пропела, показывая за одеяло:

— Сестрица у нас немая! — Ее слова можно было принять и за шутку.

В семье начальника Чжана бойцы НОАК видели самую прочную опору в народных массах. Они объяснили старику, что он — пролетариат, «гегемон» общества. Потому и обстановку в соседних деревнях бойцы начали прощупывать с дома Чжанов: расспрашивали, кто был в сговоре с бандитами, кто самоуправничал, кто при японцах оказался у власти. Начальник Чжан пошептался с сыном и женой: да это ведь бабские сплетни получаются? Как ни крути, а без людей на свете не прожить! С земляками из деревни так: коли не поладил с одним, у тебя уже дюжина врагов. Люди в селе поколениями живут рядом, все друг другу родня. Потому начальник Чжан старался не попадаться на глаза бойцам из НОАК и Эрхаю со старухой велел попридержать языки.

Сегодня бойцы пришли в дом Чжанов рассказать о важном событии под названием Земельная реформа[37]. Дескать, реформу эту уже проводят во многих дунбэйских деревнях.

В тот день Сяохуань вернулась из поселка и заладила: вам, значит, не нравится бабские сплетни распускать, а кому-то оно очень даже по душе! Оказывается, перед тем как прийти в гости к Чжанам, политрук уже слышал от людей про Дохэ. В поселке сразу нашлись доброхоты, которые донесли НОАК про всех, кто купил тогда япошек.

За ужином старик Чжан не проронил ни слова, сидел, повесив голову. Под конец обвел каждого за столом сердитым взглядом, не пропустил даже годовалую внучку.

— Никому не говорить, кто родил Ятоу, — промолвил старик Чжан. — Пусть вас хоть смертным боем бьют, все равно молчите.

— Я родила, — Сяохуань с озорной улыбкой вдруг наклонилась к вспотевшей от еды, перемазанной крошками малышке. — Правда, Ятоу? Завтра же справим нашей девочке золотой зубик, кто тогда скажет, что она не по моим лекалам скроена?

— Сяохуань, не до шуток сейчас, — не раскрывая рта, одернул жену Эрхай.

— Не мы одни купили японскую девушку, — сказала мать, — из соседних деревень тоже за ними приезжали. И если быть беде, то не у нас одних!

— Кто сказал, что быть беде? Я на тот случай, если вдруг начнутся неприятности! Любая власть одних привечает, а других на дух не переносит. Вот я и думаю, что у этой новой власти такие, как мы, не в чести. Взяли япошку, родила она нам ребенка — так у Эрхая своя жена есть, разве это дело? — рассуждал начальник Чжан.

Тацуру знала, что говорят про нее, и лица у всех за столом такие серьезные тоже из-за нее. Прожив в семье Чжан два года, она уже неплохо понимала китайскую речь, но только самую простую, вроде: «Дохэ, покорми кур» или: «Дохэ, угольные брикеты готовы?» А из этого строгого и быстрого спора она едва ли могла разобрать и половину. Пока переваривала одно слово, следом шла целая вереница новых, за которыми она не успевала.

— А чем вы тогда думали? — ворчала Сяохуань. — Это ведь вы решили купить япошку, чем вы думали? Был у нас с тех пор мир в семье? Завтра же сунем ее в мешок и унесем в горы. А Ятоу мне останется.

— Сяохуань, ну будет пустое молоть, — сощурившись в улыбке, пропела старуха.

Сяохуань смерила свекровь взглядом. Старуха понимала, что говорят глаза невестки: «Ах ты, гиена в сиропе!» — в пылу ссоры Сяохуань часто выкрикивала эти слова.

— Вот что я думаю: надо спрятаться, — сказал начальник Чжан.

Палочки замерли над столом, все уставились на старика. Что значит — спрятаться?

Начальник Чжан смял в ладони лицо, исписанное тонкими морщинами, словно желая сказать, что ему надо встряхнуться, собраться с силами. Когда к старику приходило важное решение, он всегда тер лицо, и казалось, что на месте прежних черт вот-вот проступят новые.

— Вам надо уехать. В Аньшань. У меня там на станции есть человек, поможет обжиться по первости. Эрхаю стоит только записаться, тут же с руками оторвут, хоть на металлургическом заводе, хоть на коксовальном. Он у нас два года в среднюю школу ходил!

— Семью ведь разлучаешь, — заволновалась мать.

— Я столько лет на железной дороге работаю! Как решишь с ними повидаться, посажу тебя на поезд, и денег никаких не надо. Посмотрим, как тут все обернется. Если тех, кто купил япошек, не тронут, Эрхай с семьей вернется назад.

— Эрхай, переезд — дело непростое, возьми в дорогу женьшень и мускус из припасов! — захлопотала мать.

Начальник Чжан недовольно покосился на жену, и она поняла, что сболтнула лишнего. Сбережения семьи до сих пор держали от невестки в секрете.

— Я не поеду, — отрезала Сяохуань. Пересела на край кана, сунула ноги в башмаки, подмяв задник. — Что я в Аньшане забыла? Может, там будут мои родители? Или Маньцзы с Шучжэнь? — с Маньцзы и Шучжэнь Сяохуань могла часами трепаться о пустяках. — Я никуда не еду. Слышишь меня, Эрхай?

Черный сатиновый жилет тесно стягивал ее по-хоречьи длинную, тонкую талию. Эта талия была знаменита на весь поселок, люди издалека узнавали Сяохуань, когда она шла, покачиваясь, по улице.

— Или в Аньшане будет лавочник Ван, который Ятоу сладостями угощает? Или театр, где я задаром представления смотрю? — встав у порога, Сяохуань сверху вниз уставилась на домочадцев.

Старуха смерила невестку взглядом. Сяохуань знала, что говорят глаза свекрови: «Только и думаешь, как бы поесть да полодырничать!»

— Эрхай, ты меня слышал? — повторила Сяохуань.

Эрхай курил свою трубку.

— Хоть ты тресни, мне все равно. Собрался ехать — поезжай один. Слышишь меня?

Эрхай вдруг взревел:

— Слышу! Ты не поедешь!

Все остолбенели. На Эрхая опять нашло. Он соскочил с кана, босиком протопал к умывальнику, схватил таз с водой и выплеснул в сторону Сяохуань. Та подпрыгнула как ошпаренная, но рот закрыла на замок. Эрхай бывал таким брыкливым всего пару раз в год, и тогда Сяохуань в перепалку не ввязывалась — себе дороже. Зато после она всегда с лихвой возвращала себе должок.

Сяохуань выскочила из дома, услышала, что Ятоу плачет, вернулась, сгребла девочку в охапку и осторожно шмыгнула за дверь мимо Эрхая.

— Срамота! — сказала старуха, и это было не про одну Сяохуань.

Дохэ молча слезла с кана, собрала пустые чашки и объедки на деревянный поднос, подошла к двери. У порога сидел Эрхай, курил трубку. Дохэ отвесила ему поклон, Эрхай уступил дорогу, и она спиной вперед выпятилась за дверь. Чужому человеку одного взгляда на эту сцену хватило бы, чтобы понять: с девушкой не все ладно. Здесь, в семье начальника Чжана, такие поклоны и церемонии были не к месту, но домочадцы давно привыкли к Дохэ и не замечали ее странностей.


С тех пор в Аньпине больше не встречали ни Эрхая, ни Сяохуань. Старуха, выбираясь в поселок, рассказывала об отъезде сына то одно, то другое:

— Наш Эрхай поехал к дяде, у того своя фабрика.

— Эрхай-то нашел в городе работу, будет получать казенное жалованье.

В поселке тогда было расквартировано много бойцов НОАК, и все как на подбор южане, то было время подлинного слияния Севера и Юга. Парни из поселка один за другим вступили в Освободительную армию и отправились на юг. Поэтому отъезд Эрхая никого не удивил.

Спустя год начальник Чжан получил от сына письмо, Эрхай писал, что мечта стариков наконец-то сбылась — у них родился внук. Старик Чжан послал с поездом новое ватное одеялко, тюфячок и наказал передать Эрхаю, чтоб они непременно отнесли ребенка в ателье сфотографировать: матери не терпится на внука посмотреть, даже глаза зудят.

На второй день после того как председатель Мао с трибуны на площади Тяньаньмэнь провозгласил о создании Нового Китая[38], от сына пришло еще одно письмо. Мать глядела на фотокарточку, вложенную в конверт, из глаз ее текли слезы, а на губе повисла слюна. С карточки на старуху глядел грозный бутуз со вздыбившимися волосенками. Старик Чжан заметил, что внук похож на Дохэ. Жена чуть не задохнулась от возмущения: по такому крохе разве видать, на кого похож? Начальник Чжан только вздохнул. Он знал, что старуха сама себе голову морочит: не желает признавать половину японской крови, что течет в жилах ее внука, хоть убей. Будто от этой японской половины можно запросто отмахнуться. Она сунула карточку в карман и, радостно дробя ножками, поспешила в поселок: внук наш чуть Сяохуань на тот свет не отправил, вон какой великан! Что ни час грудь требует, все молоко у Сяохуань высосал! Старуха хвасталась, глаза ее от улыбки превращались в две изогнутые щелочки. Только близкие подруги Сяохуань шептались меж собой: «Кто тебе поверит? У Сяохуань там живого места не осталось, куда ей родить?»

Мать спрашивали, много ли Эрхай получает в городе. Старуха рассказывала: он рабочий первого разряда на коксовальном заводе, таких государство кормит, одевает и жилье дает. Тогда ей говорили: счастливец ваш Эрхай. И мать, тоже счастливая, сама верила в собственную выдумку.

Когда в окрестных деревнях учредили бригады трудовой взаимопомощи[39], старики получили третье письмо от Эрхая. Старик Чжан станцией больше не заведовал, в конце прошлого года ему на смену прислали нового молодого начальника. А он теперь был дворником Чжаном, каждый день проходил метлой зал ожидания размером в шесть квадратных столов, а площадку перед входом на станцию мел так, что пыль вставала столбом до самого неба. В тот день, прочитав письмо от Эрхая, дворник Чжан замахал метлой что было мочи. Старуха его в могилу сведет своим ревом, это как пить дать. Сын Эрхая заболел и в прошлом месяце умер. Хорош Эрхай, о таком деле только месяц спустя написал. И плакать-то матери поздно.

Старухин рев и впрямь чуть не свел дворника Чжана в могилу. Из охапки приданого внуку она то крохотную шапочку хватала, то башмачок и заливалась слезами. Рыдала о горькой доле Эрхая, о судьбине своей и старика, о Сяохуань, о чертовых япошках — заявились в Китай, все повырезали, повыжгли, погнались за невесткой, та и выкинула старшего внука. Старуха плакала-плакала и доплакалась до Дахая. Бессовестный, сбежал из дома в пятнадцать лет, и где потом промышлял, где разбойничал — одному богу известно.

Дворник Чжан сидел на кане и курил. Он думал, что жена отлично знает, куда сбежал старший сын. Жили тогда еще в Хутоу, он работал котельщиком на станции, а Дахай связался с молодчиками из сопротивления Японии, теми самыми, что хозяйничали в горах. Тогда и сбежал из дома, они с женой решили, что сын ушел в горы, будет взрывать железные дороги японских гадов, рушить их склады и мосты. Эрхаю было всего два года. Дворник Чжан подумал: будь Дахай живой, давно прислал бы письмо.

Мать больше в поселок не ходила.

Как-то летним утром на широкой грунтовой дороге, что тянулась посреди пшеничного поля, показался мотоцикл, в коляске сидел начальственного вада мужчина. Мотоцикл в облаке пыли притормозил у ворот, из коляски спросили, здесь ли дом товарища по имени Чжан Чжили.

Старуха сидела в тени дерева, расплетала хлопковые перчатки. Услышав вопрос, тут же подскочила. За эти годы она заметно убавилась в росте, и ноги ее скривились, сделались похожими на две повернутые друг к другу ручки от чайника. Пока ковыляла к воротам, гостю через просвет между ее ногами было видно стайку цыплят во дворе.

— Мой Дахай вернулся? — старуха замерла в паре шагов от ворот. Чжан Чжили было школьное имя Дахая.

Товарищ из мотоцикла шагнул к старухе, объяснил, что он из уездного управления гражданской администрации, явился доставить удостоверение героя на товарища Чжан Чжили.

Мать была уже стара и туго соображала — стояла и молча улыбалась, стараясь не показывать гостю из управы свой щербатый рот.

— Товарищ Чжан Чжили доблестно пал в бою на Корейской войне. Пока был жив, пытался разыскать вас и отца.

— Доблестно пал в бою? — умом мать на несколько десятилетий отстала и от этой новости, и от слов гостя из управы.

— Вот его удостоверение героя, — товарищ вложил в скрюченные старухины руки конверт из оберточной бумаги. — Денежную компенсацию получила вдова. У нее двое детей, оба пока не подросли.

Тут старуха наконец продралась сквозь ворох незнакомых слов. Дахай погиб, погиб в Корее, им, старикам, теперь за него почет, а вдове и ребятишкам деньги. Стоя перед незнакомым товарищем, который так и сыпал непонятными южными словами, мать не могла дать себе волю и зарыдать: она плакала всегда громко, причитая и колотя себя руками по ляжкам. К тому же Дахай сбежал от них пятнадцатилетним, мать давно его оплакала, отрыдала по Дахаю и не ждала увидеть его живым.

Товарищ из управления сказал, что отныне Чжаны — члены семьи погибшего героя. Им полагается ежемесячное пособие от правительства, к Новому году[40] будут выдавать еще сало и свинину, к празднику Середины осени — пряники, а ко Дню основания КНР — рис. По такой программе в уезде снабжают всех членов семей погибших героев.

— Товарищ руководитель, сколько детей у моего Дахая?

— Гм, я точно не знаю. Кажется, двое. Невестка ваша тоже боец добровольческой армии, служит в госпитале.

— О, — мать не спускала глаз с гостя, скажет ли он теперь: «Невестка звала вас повидать внуков»? Но товарищ сомкнул губы и молчал.

Когда мать провожала гостя за ворота, вернулся дворник Чжан. Старуха представила мужу товарища из управы, они, как положено, пожали друг другу руки, гость назвал старика «уважаемым товарищем».

— Передайте снохе, чтоб приезжала! — сказал, прослезившись, дворник Чжан. — Если занята, так мы и сами можем выбраться, повидать ее и внуков.

— Буду помогать ей с ребятишками! — вставила старуха.

Товарищ обещал, что все передаст.

Мотоцикл было уже не слыхать, а старики только вспомнили про конверт из оберточной бумаги. Внутри лежала книжечка в твердой обложке с золотыми иероглифами по красному фону. Открыли — там удостоверение героя с фотографией Дахая и еще одна карточка, на ней Дахай снят с девушкой в военной форме, сверху надпись: «На память о свадьбе».

В удостоверении было сказано, что Дахай служил начальником штаба полка.

Мать снова отправилась в поселок. Ее сын-герой — начальник штаба полка, в Аньпине отродясь не видали таких больших чинов!

Как пришла пора ехать в Цзямусы к невестке с внуками, старуха скупила половину поселка: набрала и лесных лакомств, и мехов, и воздушных рисовых хлопьев, и соленых заячьих лапок, и табаку.

— Тетушка! Неужто хотите, чтоб внуков пронесло от обжорства?

— А то! — и старуха хохотала, ощерив четыре нижних зуба.


Когда Чжан Эрхай получил письмо с известием о том, что родители едут в Цзямусы, он был уже не Чжан Эрхай, а товарищ Чжан Цзянь, рабочий второго разряда. Это имя он вписал в бланк, когда пришел устраиваться на коксовальный завод. У стола с бланками взял в руки перо и, сам не зная почему, вдруг выбросил иероглиф лян — «добрый» — из своего школьного имени. За три года Чжан Цзянь быстро вырос от подмастерья до рабочего второго разряда. Рабочих Нового Китая с неполным средним, как у него, было немного, поэтому на группе по читке газет или на политучебе бригадир всегда говорил: «Чжан Цзянь, тебе первому слово!» Поначалу Чжан Цзянь думал, что бригадир его, молчуна, только напрасно конфузит, заставляя первым выступать с речью. Но понемногу дело пошло, оказалось, нужно всего-навсего вызубрить однажды пару десятков иероглифов и потом повторять их за трибуной, ничего не меняя.

Выступил, вздохнул свободно и думай себе о домашних делах. О том, как никого не обидеть — ни Сяохуань, ни Дохэ. Как объяснить жилкомитету, почему Дохэ на собраниях всегда молчит. О том, что Сяохуань все буянит, рвется на работу. Может, разрешить? В последнее время больше всего он думал о том, как Дахай стал героем. Вот оно что, брат дожил до тридцати с лишним лет, стал начальником штаба, женился, родил детей, и пока не погиб смертью героя, о родителях даже не вспоминал. Что ж он за человек такой…

Едва закончилась политучеба, дежурный, разносивший в бригаде почту, передал Чжан Цзяню письмо. Почерк отца. Лихие, грубоватые строчки с крупными иероглифами, выведенными отцовской рукой, так и кипели радостью — старик писал, что они с матерью едут в Цзямусы проведать внуков.

Чжан Цзянь не стал читать дальше. Чем плохо? Раз брат оставил семье продолжение рода, Чжан Цзянь теперь свободен, так? И Дохэ свободна, можно ее отпустить. Только куда она пойдет? Неважно, главное, что сам он теперь освобожден, «пролетариат сбросил оковы».

Чжан Цзянь пошел домой, жилой квартал для рабочих построили рядом с заводом. Сяохуань опять не было дома. Дохэ мигом подошла, опустилась на колени, сняла с него тяжелые ботинки из вывернутой кожи и осторожно убрала их за дверь. Кожа была светло-коричневая, но в первый же день на заводе ботинки стали черными, как лак. После смены Чжан Цзянь мылся, но все равно было видно, что он с коксовального. У рабочих его завода уголь въедался в кожу так глубоко, что уже не отмоешь.

Они жили в большом бараке, две деревянные кровати, составленные рядом наподобие кана, занимали восточную часть комнаты. В западной половине стояла громоздкая железная печь, дымовая труба из листового железа свивалась в полукруг под потолком и выходила наружу через отверстие над «каном». Растопишь печку, и в комнате становится так жарко, что в стеганке не усидишь.

Была середина августа, Дохэ готовила ужин во дворе. Ей приходилось то и дело забегать в дом, потом выскакивать обратно на улицу, она то разувалась, то снова обувалась, дел у Дохэ было больше всех. Сяохуань — та лентяйка, ноет, ворчит, но подчиняется японским правилам, лишь бы самой не работать.

Чжан Цзянь едва успел сесть, как у него в руках оказалась чашка с чаем. Чай приятно остыл, наверное, Дохэ его приготовила, пока он шел с завода домой. Отставил чашку, и передним появился веер. Взял веер, а Дохэ уже след простыл. Радость его у Сяохуань, а уют — здесь, у Дохэ. В новом рабочем квартале стояло несколько дюжин одинаковых сбитых наспех одноэтажек из красного кирпича, на каждые пару десятков бараков был свой жилищный комитет. Для жилкомитета Дохэ была немой свояченицей Чжан Цзяня, которая вечно ходит хвостиком за своей старшей сестрой, говорливой хохотушкой Чжу Сяохуань. Бывало, Сяохуань встретит знакомых по пути на рынок за продуктами или на железную дорогу за шлаком, отпустит шуточку, а Дохэ кланяется у нее из-за спины, будто извиняется за сестру.

По правде, Дохэ уже могла по-простому объясниться на китайском, но слова ее были диковинные. Например, сейчас:

— Нерадостен ты? — спросила она Чжан Цзяня. Звучит шиворот-навыворот, но если подумать — вроде и так можно сказать.

Чжан Цзянь промычал в ответ, покачал головой. Выживет такая, если ее бросить?

Дохэ села вязать свитер, начатый Сяохуань. Когда у жены бывало настроение, она распускала нитяные перчатки, которые выдавали на заводе Чжан Цзяню, красила пряжу и принималась вязать Ятоу свитерки, то колоском, то павлиньими перьями. Но запал быстро проходил, довяжет Сяохуань до половины, а дальше Дохэ заканчивает. Дохэ ее спросит, как вязать, а Сяохуань даже показать лень, и Дохэ сама сидит, голову ломает.

Они жили вчетвером в одной комнате, снаружи был еще навес из толя и дробленого кирпича. Все в квартале построили у своих бараков такие навесы, кто из чего, каждый на свой лад. Поперек двух больших деревянных кроватей Чжаны настелили шесть досок, каждая в чи шириной, три с лишним метра длиной. Подушка Ятоу лежала у самого края, в середине спал Чжан Цзянь, по бокам от него ложились Дохэ и Сяохуань, спали все вместе, как на большом кане. Пару лет назад, когда только переехали, Чжан Цзянь решил было разделить комнату на две половины, но Сяохуань застыдила: мол, стоит стену-то городить, чтобы вы за ней по ночам прятались? У Сяохуань язык острый, таким и зарезать не мудрено, но душа добрая. Когда ночью она просыпалась от возни Чжан Цзяня с Дохэ, то просто поворачивалась на другой бок и просила их быть потише, на кане еще ребенок спит.

Сына у Дохэ принимала Сяохуань. И она же ходила за Дохэ, когда та поправлялась месяц после родов[41]. Сяохуань называла мальчика Эрхаем и с его появлением заметно смягчилась к Дохэ, «не ради монаха, а ради Будды»[42]. Через месяц сынишка умер, и Сяохуань стала просить у Дохэ второго ребенка: вот родит она еще одного «маленького Эрхая», тогда, глядишь, и затянутся дыры в наших душах. Ведь со смертью сына у каждого от сердца будто отрезали по куску.

Теперь Сяохуань гнала мужа, когда он лез к ней под одеяло: коли так неймется, зачем попусту тратить семя на ее пустыре, глядя, как доброе поле Дохэ зарастает сорняками? Маленький Эрхай умер больше года назад, но всходов на японском поле все не было. Сейчас он глядел на сидевшую рядом Дохэ и думал: вот как, у брата остались дети, оказывается, есть кому продолжить род семьи Чжан.

А Дохэ… Дохэ теперь совсем ни к чему.

— Эрхай, — вдруг промолвила Дохэ. Выходило у нее по-прежнему: «Эхэ».

Веки на прикрытых верблюжьих глазах приподнялись.

Она отвела взгляд, а про себя все смотрела в его усталые глаза под небрежно вспорхнувшими веками. Впервые она увидела его сквозь светло-коричневую дымку — из мешка казалось, что снежный день вокруг затянут бежевым туманом. Тацуру лежала на помосте, а он вышел к ней из этого тумана. Она съежилась в мешке, взглянула на него и тут же закрыла глаза, зарылась головой под плечо, словно курица, которую сейчас забьют. Хорошенько запомнила все, что увидела, и раз за разом прокручивала в памяти. Высокий — это точно, вот только лица было не рассмотреть. Интересно, такой же неуклюжий, как все долговязые? И с таким же нескладным лицом? Взвалил на себя мешок, понес. Где ее будут забивать? Окоченевшее тело, онемевшие ноги Тацуру болтались в мешке. Шагая, детина то и дело задевал ее голенью. С каждым толчком она еще больше съеживалась от отвращения. Проснулась боль, заколола тело тысячью маленьких иголочек, от ногтей, пальцев, ступней иголки бежали стежками по рукам и ногам. Он нес ее сквозь толпу черных башмаков, черных теней, сквозь смех, не спеша отвечая на чьи-то шутки. Ей казалось, что все эти башмаки вот-вот напрыгнут и втопчут ее в снег. Вдруг послышался голос старухи, потом старика. Сквозь дерюгу пробился запах скотины, и Тацуру уложили на что-то ровное. На дно телеги. Бросили туда, как кучу навоза. Мула стегнули, и он зарысил по дороге, быстрее, еще быстрее, и она, словно куча навоза, плотно-преплотно сбивалась от тряски. Чья-то рука то и дело ложилась на нее, легонько похлопывала, смахивала снежинки. Старая рука, скрюченная, с мягкой ладонью. От каждого ее касания Тацуру только сильнее вжималась в борт телеги… Повозка закатилась во двор, сквозь бежевую дымку она разглядела угол двора: стена, на ней рядок черных коровьих лепешек. Детина снова взвалил ее на плечи и занес в дом… Веревку развязали, мешок съехал вниз, и Тацуру увидела его — мельком, одним глазком. И потом медленно рассматривала образ, который успела ухватить: похож на большого быка, а глаза — точь-в-точь каку усталого мула или верблюда. Его пальцы были совсем близко — попробуй тронь, зубы-то что надо!

Подумала: хорошо, что я тогда его не укусила.


— Беременна я, — сказала Дохэ. Ее выговор не резал слух только им троим.

— Мм, — распахнув глаза, ответил Чжан Цзянь. Доброе поле — дает урожай хоть в засуху, хоть в разлив.

Под вечер домой пришли Сяохуань с Ятоу. Услышав новость, жена метнулась обратно на улицу: я за вином! От вина за ужином всех даже пот прошиб, а Сяохуань макала палочки в рюмку и капала Ятоу на язычок: та вся сморщится, Сяохуань хохочет.

— Теперь подрастет у Дохэ живот, соседи почуют неладное: откуда это у сестренки такое пузо? Не видали, чтоб к ней муж приезжал! — сказала Сяохуань.

Чжан Цзянь спросил, что же она предлагает. Сяохуань опустила лицо, ямочка на щеке стала еще глубже. Сказала: а что тут предлагать? Дохэ пусть дома сидит. а я привяжу подушку на живот, и дело с концом. Дохэ оцепенело уставилась на скатерть.

— О чем задумалась? — спросила ее Сяохуань. — Опять сбежать хочешь? — повернулась к мужу, тыча пальцем в Дохэ: — Она удрать хочет!

Чжан Цзянь взглянул на Сяохуань. Тридцать лет (если по настоящей метрике), а дурь все не выйдет. Ответил, что фокус с подушкой никуда не годится. На целый строй бараков всего один туалет, по нескольку человек над общей ямой сидят, что, будешь с подушкой в сортир ходить? А Дохэ не сможет из дому выйти облегчиться? Сяохуань ответила, что от этого еще не умирали. Кто в богатых домах ходит в общественный туалет? Все делают дела в ночной горшок, прямо в комнате. Чжан Цзянь все равно велел ей не пороть ерунды.

— Или так: мы вернемся с Дохэ в Аньпин, она там и родит, — предложила Сяохуань.

Глаза Дохэ снова просияли, она посмотрела на Чжан Цзяня, потом на Сяохуань. На этот раз Чжан Цзянь не оборвал жену. Молча затянулся, потом еще раз и чуть заметно кивнул.

— Наш-то дом далеко от поселка! — тараторила Сяохуань. — Еды навалом, цыплятки свеженькие, и мука тоже!

Чжан Цзянь поднялся на ноги:

— Не пори ерунды. Спать.

Сяохуань вьюном вилась вокруг мужа: как надо что придумать или решить, от него проку как от козла молока, одно заладил: «Не пори ерунды»! А она-то всегда дело говорит! Такой здоровый детина, а все пляшет под матушкину дудку, что гиена в сиропе решит, то и делает. Не слушая женину болтовню. Чжан Цзянь широко раскинул руки и зевнул. Дохэ с Ятоу собирали со стола, пересмеиваясь и напевая. Ни дать ни взять японские мама с дочкой, будто и не слышат, как буянит Сяохуань.

Сяохуань стала допытываться, чему он сейчас кивал. Чжан Цзянь не понял: когда кивал? Трубка хорошо пошла, вот и кивнул! Шут с ним, больше вообще не буду кивать. Он хотел одного: чтобы Сяохуань перестала думать о возвращении в поселок, но свой план выкладывать ей пока не собирался.

Если Чжан Цзянь что решил — обсуждать уже поздно. На другой день он вернулся с работы, Дохэ подошла развязать ботинки, но он велел обождать, сначала дело: в следующем месяце переезжаем. Куда? Далеко. Дальше Харбина? Дальше. Да куда, в конце-то концов? В бригаде пока не знают, сказали, какой-то город к югу от Янцзы. Чего мы там забыли? Четверть рабочих с завода туда едут.

Тацуру опустилась на колени, развязала шнурки на ботинках Чжан Цзяня. К югу от Янцзы? Она повторяла про себя эти четыре слова. Пока снимала с Чжан Цзяня ботинки и переобувала его в сухие белые хлопковые носки, перепалка шла своим чередом. Сяохуань ему: я не поеду! Чжан Цзянь: тебя не спрашивают. Почему это надо непременно ехать? Потому что мне чудом удалось попасть в список.

Сяохуань впервые стало страшно. К югу от Янцзы? Она никогда бы не подумала, что доведется и саму-то Янцзы увидать! Сяохуань шесть лет проучилась в начальной школе, но в географии не понимала ровным счетом ничего. В центре ее мира была родная деревня Чжуцзятунь, и даже поселок Аньпин казался чужбиной. После замужества она переехала в Аньпин, и больше всего ее успокаивало, что оттуда до родной деревни было всего сорок ли пути, крикнешь: «Все, ухожу! Баста!» — проедешь сорок ли, и ты дома. А теперь они станут жить к югу от Янцзы — сколько рек и речек течет между Янцзы и ее родной деревней?

Ночью Сяохуань лежала на кане, пытаясь представить, что настанет за жизнь, когда нельзя будет убежать домой, в семью Чжу. Не можешь, а живи, ни отец, ни мать, ни брат, ни бабка, ни невестка не услышат больше твоего «баста!». К ней под одеяло пробралась рука, взяла ее руку. Ладонь Сяохуань была вялая, неживая. Рука притянула ее ладонь к себе, прижала к губам, тем самым, что так неохотно шевелятся при разговоре. Губы эти повзрослели и были уже не такими пухлыми, как при первом поцелуе, теперь их покрывали сухие морщинки. Губы раскрылись, обхватили кончики ее пальцев.

За ладонью он утащил к себе под одеяло всю руку. А потом и саму Сяохуань. Прижал к себе. Он знал, что Сяохуань — балованная деревенская девчонка, которая дальше своей околицы ничего и не видала. Он знал, как она напугана, и ему было известно, чего она боится.

А Сяохуань все-таки поумнела. Дожив до тридцати, поняла наконец, что иной раз буянь, кричи, а все не впрок — например, если муж твердо решил: едем на юг.

Загрузка...