«НАДО УМИРАТЬ»

Потом будут долго недоумевать: как могло случиться, что в русской литературе, принявшей в лоно свое великих и малых писателей, почти не заметили уход талантливейшего и честнейшего своего подвижника.

За несколько месяцев до кончины, высохший, с опущенным веком правого глаза, прикованный к постели, он срывающимся пером коряво нацарапает последние свои строки: «Жалеть мне в литературе нечего, она всегда для меня была мачехой…»

«Что-то роковое, жестоко несправедливое сопутствовало Мамину и в личной жизни, и в делах литературных, — вспоминал друг Дмитрия Наркисовича и неизменный издатель его чудных детских книг Д. И. Тихомиров. — Человек бережливый, неутомимый работник, плодовитый и славный писатель часто переживал крайнюю нужду. Человек любящий и с нежной душой, не знавший врагов и всеми искренне любимый и уважаемый, утверждал при конце своей жизни: «Меня не долюбили…» Не долюбили Мамина и «братья-писатели».

При жизни не понимали, часто терялись, когда вдруг слышали от Мамина резкую формулу-характеристику иного литератора, даже заслуженного. Он начинал свою работу, когда творили Тургенев, Достоевский, Щедрин, Толстой, выстрадавшие со времен Пушкина понятие «святости» словесного искусства. На переломе двух веков русскую литературу захотели расщепить; впервые происходила сознательная подмена критериев и их политизирование, началась игра в партии, давшая ложных вождей и бросившая под ноги толпе подлинные самородки.

«Еще год минул… Новый год! И ничего нового для старых «опустошенных» писателей, ибо они — иные не желают, а иные «не хочут» — пристать к господствующему литературному хулиганству» — это сказано Д. Н. Маминым-Сибиряком в 1909 году. И в этом же году он пишет в одном из последних писем матери: «Главная причина, что и печататься негде. Все журналы захвачены жидами, а с ними я не желаю иметь дела. Ох, уж этот чернослив, чтоб ему ни дна ни покрышки».

Мамин молчал, когда вдруг обнаруживал, что публикованное им прежде какой-то весомой частью вновь здравствует, но уже в произведении более удачливого, а может, и более талантливого собрата. А ведь это все равно было им первым увидено, открыто и сказано.

Профессор, историк, редактор журнала «Мир Божий» после смерти А. А. Давыдовой, Ф. Д. Батюшков, хорошо знавший писателя, в этой связи, пожалуй, проницательнее других заметил его творческую драму: «…едва развернувшись, он уже оказался предтечей иных, заслонивших его славу — и современников и преемников — Короленко, Чехова, Горького, Куприна…

Мамин словно не доходил до какой-то черточки, чтобы закрепить мотивы, которые, однако, он первый умел уловить и наметить. Так, например, есть у него целый ряд рассказов из жизни бродяг и беглых с сибирской каторги, но когда появился «Соколинец» Короленко и его же «Рассказы сибирского туриста», они отодвинули на второй план описание Мамина, и за Короленко осталась слава наилучшего изобразителя быта ссыльных в Сибири. Есть у Мамина талантливые и вдумчивые очерки о босяках и сбившихся с круга людей, но когда стали появляться яркие, выпуклые, красочные рассказы Горького, предшественники героев Горького были как бы забыты, и ему вменили в честь открытия целого мира босяков и «бывших людей». И самый этот термин «бывших людей» не принадлежит Мамину, который добросовестно выписывал и разные названия оборванцев, а Горький остановился на одном обозначении, и термин «босяк» облетел всю Россию. Есть у Мамина и вполне чеховские настроения и мотивы, но «певцом тоски по идеалу» провозглашен был Чехов, а Мамин не создал своей полосы творчества в соответствии с целым периодом жизни русского общества. Сравните описание самосуда крестьян в «Бойцах» Мамина с картиной самосуда над конокрадством у Куприна: у последнего много ярче, рельефнее, сильнее. И вопрос не в меньшем таланте Мамина, а в том, что, верно схватив и описав сюжет, он, как пионер и инициатор, еще не достиг нужной выразительности, вполне законченного образа; чего-то чуть-чуть не хватает, так, чтобы нельзя было ничего ни прибавить, ни убавить, как в наиболее совершенных образах у Куприна».

Не прав, совсем не прав Батюшков в одном. Нет, Д. Н. Мамин-Сибиряк именно создал свою полосу творчества в соответствии с целым периодом жизни русского общества. Он единственный в нашей литературе в таком объеме и с таким художественным размахом дал живописание краткого периода зарождения и начавшегося царствования капитала в России. Здесь ему нет равных, повторим, он — единственный. «Приваловские миллионы», «Горное гнездо», «Три конца», «Золото», «Хлеб» — это выдающиеся и непревзойденные романы из скоротечной жизни российского капитализма. В Европе Золя, у нас — Мамин-Сибиряк были последовательными и суровыми биографами капитала. Но Золя больше «повезло», капитализм в его землях задержался на необозримое время, активно сформировал свою — абсолютную! — среду обитания, свою идеологию, свои господствующие представления о нравственности, свою культуру и массового потребителя ее. В России в этом смысле ничего по-серьезному и крепко не успело завязаться. Культуры русский капитализм не создал, а значит, и не было ее потребителя. Практически Мамин-Сибиряк остался без массового читателя, который бы с восхищением или озлоблением читал его книги, не принимающие ничего капиталистического — ни способа хозяйствования, ни образа мыслей, ни искривленной нравственности, ни зачатков антикультуры. Презиралась и толпа, которая в огромном безграмотном массиве была чуть ли не единственным пожирателем литературных страниц. А настоящий, подготовленный русский читатель был десятилетиями сориентирован и воспитан на вкусах к другой, великой литературе XIX века, любившей и знавшей крестьянскую Россию. А о толпе Мамин с презрением высказался в романе «На улице».

И вот, отторгаемый современной ему средой, Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк умирал.

— Вот скоро помирать буду… Надо умирать, — сказал он как-то товарищу. — Смерть нестрашна. Она — переход к лучшему бытию. Она — торжество… И отец это говорил и поэтому отпевал покойников в белой рясе… Да, жить русский человек не умеет… Но зато умеет умирать.

Друзья спохватились, что 25 октября 1912 года Мамину будет шестьдесят лет, из которых сорок он трудится в литературе. Жена спросила, согласен ли он отмечать готовившийся юбилей. Он согласился без всякого протеста, правда, совершенно равнодушно. Он лежал с томиком Пушкина в руке, смотрел на свои книги, рукописи на столе и думал: «Куда потекут мои сокровища?»

26 октября ровно в четыре в комнату, где умирал Мамин, вошли члены юбилейного комитета. Дмитрий Наркисович женой и санитаром был посажен в кровати и прислонен к высоким подушкам. Он сидел с опущенной головой, взгляд его был устремлен в одеяло. Профессор С. А. Венгеров стоя читал приветствие от Общества любителей российской словесности: «Давно Ваше имя стало дорогим широкому кругу Ваших читателей и почитателей. Тепло и любовно описывали Вы жизнь далеких маленьких людей, ставших нам близкими и понятными в художественном воплощении внимательного и зоркого наблюдателя. Вы приобщили уральскую окраину к общей русской жизни единением интеллектуальных и духовных интересов. Везде — свет и тени и много поучительного в Ваших повествованиях, в вечной борьбе между исканиями наживы и человеческими чувствами…»

Потом были перечислены только фамилии самых выдающихся и известных представителей литературы под их телеграммами и письмами. Дмитрий Наркисович не сказал ни слова.

В глубоком потрясении, один за другим члены комитета вышли из комнаты и проследовали за Ольгой Францевной в столовую, где был накрыт праздничный стол. Жена сказала, что еще утром Дмитрий Наркисович горестно воскликнул: «Такой радостный день, а я должен умирать». И заплакал.

Пока гости в молчании сидели за столом, Ольга Францевна навестила больного. Вернувшись, она сообщила, что муж еле смог прошептать: «Я ничего не ответил!.. Но я отвечу другой раз… в столовой… со стаканом вина…»

В ночь с 1 на 2 ноября Дмитрий Наркисович скончался.

В гробу лицо его имело древний иконописный облик долго постившегося и много молившегося человека из старых, почти забытых времен. В углу монашки читали протяжными голосами молитвы, а альт выделялся надрывным и болезненным голосом, выводившим «Вечную память». Горели свечи, пахло ладаном и легким дымком кадила.

Похоронили Д. Н. Мамина-Сибиряка рядом с могилой И. А. Гончарова в Александро-Невской лавре, в склепе, в котором двадцать лет назад предали земле Марию Морицовну.

Произносились прощальные речи. Отзвучали стихотворные строки поэта Аполлона Коринфского:

Но верю я, в грядущих поколеньях

Ты будешь жить, уральский самоцвет!

Страстную речь произнес земляк писателя художник Денисов-Уральский, бросивший фразу, как бичом стегнувший:

— Вы все время гнали нашего Дмитрия Наркисовича, все время травили его, и вот он не захотел лечь на Вашем Волховом кладбище, и мы хороним его в Александро-Невской лавре[23].

Кладбище было переполнено народом, работала кинокамера. Но многолюдье и треск кинокамеры были не ради Д. Н. Мамина-Сибиряка, а по случаю одновременного с ним погребения митрополита Антония.

Загрузка...