Глава десятая


«Летописи республик обыкновенно представляют нам сильное действие страстей человеческих, порывы великодушия и нередко умилительное торжество добродетели, среди мятежей и беспорядка, свойственных народному правлению: так и летописи Новгорода в неискусственной простоте своей являют черты пленительные для воображения. Здесь видим также некоторые постоянные правила великодушия в действиях сего, часто легкомысленного народа: таковым было не превозноситься в успехах, изъявлять умеренность в счастии, твёрдость в бедствиях, давать пристанище изгнанникам, верно исполнять договоры, и слово: новгородская честь, новгородская душа, служило иногда вместо клятвы. Республика держится добродетелию и без неё упадёт.

Падение Новгорода ознаменовалось утратою воинского мужества, которое уменьшается в державах торговых с умножением богатства, располагающего людей к наслаждениям мирным. Сей народ считался некогда самым воинственным в России, и где сражался, там побеждал, в войнах междоусобных и внешних: так было до столетия. Счастием спасённый от Батыя и почти свободный от ига моголов, он более успевал в купечестве, но слабел доблестию: сия вторая эпоха, цветущая для торговли, бедственная для гражданской свободы, начинается со времени Иоанна Калиты. Богатые новгородцы стали откупаться серебром от князей московских и Литвы; но вольность спасается не серебром, а готовностию умереть за неё: кто откупается, тот признает своё бессилие и манит к себе властелина. Ополчения новгородские в веке уже не представляют нам ни пылкого духа, ни искусства, ни успехов блестящих. Что кроме неустройства и малодушного бегства видим в последних решительных битвах за свободу? Она принадлежит льву, не агнцу, и Новгород мог только избирать одного из двух государей, литовского или московского: к счастию, Бог даровал России Иоанна.

...Миновало около двух недель после Шелонской битвы, которая произвела в новгородцах неописанный ужас. Они надеялись на Казимира и с нетерпением ждали вестей от своего посла, отправленного к нему через Ливонию, с усильным требованием, чтобы король спешил защитить их; но сей посол возвратился и с горестию объявил, что магистр Ордена не пустил его в Литву. Уже не было времени иметь помощи, ни сил противиться Иоанну. Открылась ещё внутренняя измена. Некто, именем Упадыш, тайно доброхотствуя великому князю, с единомышленниками своими в одну ночь заколотил 5 пушек в Новгороде: правители казнили сего человека; несмотря на все несчастия, хотели обороняться: выжгли посады, не жалея ни церквей, ни монастырей; учредили бессменную стражу: день и ночь вооружённые люди ходили по городу, чтобы обуздывать народ; другие стояли на стенах и башнях, готовые к бою с москвитянами. Однако ж миролюбивые начали изъявлять более смелости, доказывая, что упорство бесполезно; явно обвиняли друзей Марфы в приверженности к Литве и говорили: „Иоанн перед нами, а где ваш Казимир?" Город, стеснённый великокняжескими отрядами и наполненный множеством пришельцев, которые искали там убежища от москвитян, терпел недостаток в съестных припасах; дороговизна возрастала; ржи совсем не было на торгу: богатые питались пшеницею, а бедные вопили, что правители их безумно раздражили Иоанна и начали войну, не подумав о следствиях».

Карамзин


«И спалили новгородцы все посады вокруг Новгорода, а в Зверинце церковь новая святого Симеона погорела, и Антониев монастырь, и Полянка вся, и Юрьев монастырь, и Городище всё, и Рождественский монастырь с церковью сгорел. И многие беды обрушились на новгородцев: хлеб вздорожал, и не было пшеничной ржи в продаже в то время, ни ржаного хлеба, только пшеничный, да и того скудно. И поднялся на знатных людей ропот, будто те привели великого князя на Новгород, за то Бог-сердцеведец им судья, зачинающим рать и обижающим нас.

А изменника Упадыша новгородцы казнили, потому что изменил Новгороду и хотел зла Великому Новгороду со своими единомышленниками: пять пушек железом забил, за что, награду приняв от искусителя-беса, в напасть впал и в заблуждение пагубное, света лишаясь, как Павел сказал: „Желающие обогатиться впадают во зло“. Как не вострепетал, замышляя зло на Великий Новгород, ты, исполненный коварства? Ради мзды предаёшь врагам Новгород, о Упадыш, сладкой жизни вкусив в Великом Новгороде! О, столько добра не вспомнив, немногого умом достиг ты! О беда, сказать, и беззаконная власть тогда обрела коварное зломыслие и обман нечестивый, не ранами поразить кого-то, но всех в городе погубить и сонму лукавых предать, с которыми тогда сражались. И злочестивому злосчастная гибель. Лучше бы тебе, Упадыш, не бывать в утробе материнской, и не был бы ты назван предателем Новгорода. Но не смог ни достичь свершения своих желаний, ни благословения не захотел, но предпочёл проклятие и получил его; а христианская вера не гибнет, как погибли обманы те непотребные и безуспешное злодейство; Бог по милосердию щедрот своих человеколюбивое долготерпение и незлобивое око от нас не отвратит, — и не оставит благой Бог наш, не предаст нас в сети их и в помышление нечестивых. Проклятия устрашась, братья, плоды покаяния принесём.

Ты же, милостивый Спас, простри руку свою невидимую, отведи нас от всякого зла и будь нам мирным помощником в день печали нашей, когда вострепещет душа наша, видя враждебные силы. Ты же, милостивый Господь, пошли нам от вышнего честного престола Твоего помощь и оружие непобедимое, святой крест, молитвами святой Богородицы и всех святых. Христос начало спасению, конец заблужденьям».

Новгородская повесть

о походе Ивана III Васильевича на Новгород


«Одежда мужчин у них почти сходна с греческою. Их сорочки широки, но коротки и еле покрывают седалище; вокруг шеи они гладки и без складок, а спинная часть от плеч подкроена в виде треугольника и шита красным шёлком. У некоторых из них клинышки под мышками, а также по сторонам сделаны очень искусно из красной тафты. У богатых вороты сорочек (которые шириною с добрый большой палец), точно так же как полоска спереди (сверху вниз) и места вокруг кистей рук, вышиты пёстрым крашеным шёлком, а то и золотом и жемчугом; в таких случаях ворот выступает под кафтаном; ворот у них застёгивается двумя большими жемчужинами, а также золотыми или серебряными застёжками. Штаны их вверху широки и, при помощи особой ленты, могут по желанию суживаться и расширяться. На сорочку и штаны они надевают узкие одеяния вроде наших камзолов, только длинные, до колен, и с длинными рукавами, которые перед кистью руки собираются в складки; сзади у шеи у них воротник в четверть локтя длиною и шириною; он снизу бархатный, а у знатнейших — из золотой парчи; выступая над остальными одеждами, он подымается вверх на затылке. Это одеяние они называют кафтаном. Поверх кафтана некоторые носят ещё другое одеяние, которое доходит до икр или спускается ниже их и называется ферязью. Оба эти нижние одеяния приготовляются из каттуна, киндиака[60], тафты, дамаста или атласа, как кто в состоянии завести его себе. Ферязь на бумажной подкладке. Над всем этим у них длинные одеяния, спускающиеся до ног; таковые они надевают, когда выходят на улицу. Они в большинстве случаев из сине-фиолетового, коричневого (цвета дублёной кожи) и тёмно-зелёного сукна, иногда также из пёстрого дамаста, атласа или золотой парчи.

У этих наружных кафтанов сзади на плечах широкие вороты, спереди, сверху вниз, и с боков прорезы с тесёмками, вышитыми золотом, а иногда и жемчугом; на тесёмках же висят длинные кисти. Рукава у них почти такой же длины, как и кафтаны, но очень узки; их они на руках собирают во многие складки, так что едва удаётся просунуть руки; иногда же, идя, они дают рукавам свисать ниже рук. Некоторые рабы и легкомысленные сорванцы носят в таких рукавах камни и кистени, что нелегко заметить: нередко, в особенности ночью, с таким оружием они нападают и убивают людей».

Адам Олеарий.

Описание путешествия в Московию...


Новгороде наступал голод. Хлеб на Торгу остался только пшеничный, по невиданной цене, купцы нанимали себе охранников, ибо случаи стихийного народного возмущения случались всё чаще. С утра вдоль Волхова усаживались сотни рыболовов, в основном мальчишек, ловящих на удочки пескарей, уклеек, плотвичек — семье на ушицу. Её хлебали несолёной, соль повсеместно кончилась. Пустели голубятни, голубиные воры ставили на них силки, не брезгуя также синицами и воробьями. Над церквами чёрными тучами летали вороны, казалось, их стало больше, чем обычно, и надоедливое хриплое их карканье звучало зловеще и пугало горожан.

Немецкий и Готский дворы опустели, иностранные купцы свернули Свои дела, решив переждать лихое время в спокойной Европе. На пристанях было непривычно тихо и пусто.

По городу, стыдясь появляться в людных местах, ходили коростыньские уродцы — кто без уха, кто без носа или губы. Их не осуждали за поражение, скорее жалели, бабы пытались всучить милостыню, здоровые мужики стыдливо прятали глаза, сжимали в бессильном гневе кулаки и страшились жестокости московских воев. Страха было больше, нежели гнева.

О разгроме второй судовой рати ещё не ведали. Не было гонца и от главного новгородского войска. Вестей ждали с нетерпением, давно пора было заняться землёй, промыслами, торговлей, строительством. Дел накопилось невпроворот.

При известии о Коростыньском побоище архиепископ Феофил забеспокоился не на шутку, засуетился и в два дня снарядил Луку Клементьева, небогатого боярина, за опасом к великому московскому князю{41}. Выделил ему дюжину молодцов из владычной охраны, выбрал с ключником Фотием шкурок собольих из своих запасов, прибавил бочонок венгерского вина. Боярыня Настасья Григорьева принесла и самолично из рук в руки передала Феофилу для великого князя пятьдесят рублей.

— Клементьев-то этот надёжный ли человек? — спросила с беспокойством.

— Нет в пастве моей благочестивее его, — утвердительно кивнул архиепископ.

— Охраны бы ему поболе, — произнесла Григорьева, внимательно глядя, как Феофил складывает в маленький сундучок её деньги и запирает его на замочек, пряча ключ под ризой.

— Хорошо бы, а где взять? — посетовал Феофил. — Весь полк владычный отправил супротив псковитян неразумных.

— Не случилось бы так, чтоб супротив великого князя встали вои-то твои, — покачала Настасья головой. — Не то получится, что одна рука дарит, другая бьёт.

Феофил нахмурился:

— Я строжайше воспретил. Давеча вон ратники лодейные звали слуг моих напасть на воеводу московского, но те не поддались искушению. А напавших наказал Господь, смотреть страшно. — Он помолчал некоторое время. Затем глубоко вздохнул: — Одного желаю я пуще всего. Чтоб не допустил Всевышний сечи убийственной, чтобы разошлись с миром две силы великие. Жить бы нам всем, как прежде, по старине.

— Так ведь и великий князь Иван Васильевич того же нам желал, — сказала Григорьева с досадой. — По старине! По старине-то не выйдет, покуда королю не перестанем кланяться.

— Ты, боярыня, не здесь и не мне это говори, — сердито отозвался Феофил. — Святая София не кланялась латынскому королю. Как-никак на Москву рукополагаться еду, к православному митрополиту Филиппу.

— А на докончании с Казимиром разве владычная печать не стоит? — спросила Григорьева едва ли не с ехидцей.

— Ты к чему это? — растерянно произнёс Феофил.

— Всяко может повернуться, — негромко, почти шёпотом ответила та. — Может, и отступится в этот раз Иван. А в другой раз? Когда в иной раз его ждать — зимою, весной? А уж он придёт, не сумлевайся. Так лучше назад не оглядываться, а заране в милость к нему войти.

Феофил вдруг разгневался, мясистое лицо пошло пятнами. Как смеет эта грешная женщина поучать его, архиепископа Великого Новгорода и Пскова, пенять ему, что печать его стоит на договорной грамоте с Казимиром! Уж не угрожает ли?! Он уже готов был взорваться высокомерной отповедью богатой боярыне, но взгляд скользнул по сундучку с деньгами, и Феофил заставил себя сдержаться. Сослался на дела и попрощался сухо. Но ещё долго не проходило раздражение, в ушах звучал скрипучий Настасьин голос, как будто читавший его собственные мысли.

Настасья Григорьева отослала домой пустой повозок, возвращалась в свой терем неспешно, рассеянно глядела под ноги, думая о своём. Со стороны могло показаться, что просто прогуливается великая боярыня. Три ражих холопа плелись сзади, изнывая от жары и скуки и мечтая о квасе из погреба. Иногда они почти останавливались и, недоумённо переглядываясь, ждали, когда боярыня пойдёт шибче.

Улицы были тихи и безлюдны. Тихо и спокойно тёк Волхов. На Ярославовом дворе толклись горожане, о чём-то спорили, кого-то ругали, так что невнятные их крики слышны были на другой стороне реки. Настасья остановилась совсем и, обернувшись, долго смотрела на тот берег, на пышные сады богатого Славенского конца, на нарядные, радующие глаз терема, разбросанные на Рогатице, на Нутной и Варяжской улицах, на звонницы и купола новгородских храмов. На душе было смутно и грустно, как при прощании. И долго ещё это чувство не проходило, как ни старалась Настасья Ивановна отогнать его от себя.

Она проследовала мимо церкви Сорока мучеников, уже не глядя по сторонам и вернувшись мыслями к делам сегодняшним. Будь она повнимательнее и позорче, могла бы заметить племянницу свою Ольгу с Иваном Борецким, стоящих за церковной оградой рядом с небольшим треснувшим колоколом, который весной ещё сняли со звонницы, чтобы заменить новым, да так и не заменили.

Ваня несколько раз виделся с тринадцатилетней племянницей боярыни Григорьевой. Обычно внутри храма, куда Ольга приходила с няней. Она всегда первая подходила и начинала разговор, всегда недолгий, обрывая его и прячась, как только строгая нянька хваталась её отсутствия. Но сейчас пришла одна, в глазах сияло озорное удовольствие. Ваня тоже был один, он в этот год быстро рос, превращаясь в крепкого широкоплечего подростка и отвоёвывая для себя некоторые вольности. Однажды даже Васятку в церкву сводил.

— Я Акимку вспомнила, — сказала, улыбаясь, Ольга. — Как он щель в заборе проделал. Смотри! — Она вынула из длинного рукава чёрный кованый гвоздь с широкой шляпкой. — Неделю расшатывала, упарилась вконец. Теперь захочу, убегу хоть насовсем.

— Куда же ты убежишь? — удивился Ваня.

— Некуда, — вздохнула Ольга. — В монастырь разве?..

Ваня не знал, что на это ответить. Он догадывался, что ей несладко живётся в тёткином доме, да Ольга и не скрывала этого. Он жалел её. А как, чем помочь? Ваня не знал. Был бы он взрослее, взял бы её к себе, защитил. Как жаль, что ему только четырнадцатый год, что он ещё не посадник, как отец, что в поход не довелось ему ещё сходить, отличиться, завоевать почёт и славу. Он не сомневался, что всё это обязательно будет в его жизни, но потом, может быть не так скоро.

А хорошо бы сейчас! Он слышал от кого-то, что великий князь Московский в его годы уже и в походе был, и женился. Значит, не всегда малый возраст человеку помеха. Ваня понимал, что великий князь не тот, кому можно завидовать, он враг, он вотчины новгородские воюет, и всё же завидовал. Скорей бы отец возвратился с победою, наказал бы гордого князя Ивана Васильевича за самоуправство...

С Ольгою Ване было хорошо. Он с непонятным для себя радостным волнением слушал её переливчатый голос и не хотел, чтобы она уходила.

— А пойдём на Волхов? — вдруг предложил он неожиданно для самого себя, не веря, что Ольга согласится. Но она, поколебавшись мгновение, кивнула:

— Только недолго. А то тётка может скоро вернуться. Покличет меня, а меня и нет! Ой, что тогда будет!..

Видимо, представив гневное удивление боярыни, Ольга рассмеялась. Потом произнесла задумчиво:

— Наверное, плохая я. Грех это — человеку зла желать. Но она ведь не любит меня. Засмеюсь — она злится, а мне ещё веселей от этого. A тебя дома бьют? — Ваня, удивившись такому нелепому вопросу, помотал головой. — Неужели никогда? И за шалости даже?

— Нет, никогда.

— И даже бабка не бьёт? — Оля округлила глаза.

Ваня не выдержал и засмеялся:

— Чудная ты! Если б кто руку на меня поднял, бабушка Марфа его убила бы, не иначе. Она мне всё разрешает, даже Волчика.

Ваня начал рассказывать про домашнего волка, которого выкормила сторожевая собака Двинка и который тоже, как собака, в конуре живёт, но всё же он не пёс, а волк, и все его боятся, и правильно, что боятся, ведь он может так за руку тяпнуть, что без пальца останешься, и что Ваню Волчик только и признает и кормить себя только ему и позволяет, другой и близко не подходи.

Ольга слушала с таким неподдельным интересом, так ахала, удивляясь, что Ваня весь расцвёл от удовольствия. Такого слушателя никогда ещё не было у него.

— Как бы я хотела его погладить! — воскликнула она. — Он бы меня не стал кусать, я знаю. Ему ведь тоже плохо одному среди чужих.

— Отчего же чужих! — слегка обиделся Ваня. — Я в обиду его никому не дам!

— Так ведь он волчьего роду, а ты же не волк, — сказала Ольга и, взглянув с улыбкой на Ваню, добавила: — Нет, ты не волк.

Они уже почти спустились к реке, как вдруг со спины послышались голоса:

— Да он это! Точно он!

— Вырядился!

— Гляди-ко, с девкой гулят! Не из наших ли?

— А вот мы посмотрим сейчас!

Ольга испуганно закрыла лицо платком. Ваня обернулся. К ним приближалась ватага подростков, впереди шагал тот чернявый и худой парнишка, у которого Ваня сломал кистень, вступившись давеча за Акимку. Их было семеро. Все глядели на Ваню со злостью и завистью. Он старался, выходя в город, всегда надеть что-нибудь попроще, вот и на этот раз на нём был летний серенький кафтан, сорочка поверх портов, перевязанная красным шёлковым шнурком, мышиного цвета лёгкие сапожки. Но даже этот простой наряд выглядел чересчур богато по сравнению с лохмотьями да заплатами на ребячьих одеждах, с поношенными лаптями. Некоторые и вовсе были без лаптей, на голые щиколотки налипла засохшая грязь.

Чернявый сунул руку за пояс, и в руке его оказался небольшой нож. Остальные начали окружать Ваню с Ольгой. Те попятились и отступили к лежащей на боку старой рассохшейся лодье.

— Моли пощады! — приказал чернявый, приближаясь. — На колени становись!

Ваня побледнел от гнева, шагнул вперёд, и чернявый махнул ножом перед его лицом. Он отступил, заслоняя собой Ольгу.

— На колени! — повторил чернявый, и мальчишки загоготали.

Вдруг Ваня почувствовал прикосновение железа к ладони, скосил глаза вниз, Ольга передавала ему свой гвоздь от потайной доски в боярском заборе. Гвоздь был тяжёлый и длинный, длиннее лезвия угрожавшего Ване ножа.

— Я начну драться, а ты беги, — шепнул он.

— Только осторожней, — попросила Ольга. В её голосе звучала неподдельная тревога за Ваню, и это придало ему силы и смелости.

— В остатний раз предупреждаю! — произнёс чернявый со зловещей угрозой. — Не встанешь, начнём бить. Ну?!

Ваня сделал шаг навстречу, крепко сжав ладонью тяжёлый чёрный гвоздь. Чернявый, увидев длинное остриё, проворно отскочил в сторону и вытаращил глаза.

Мальчишка справа от Вани сделал попытку ногой выбить из его руки нежданное оружие, но промахнулся и, не удержав равновесия, стал падать. Его босая грязная пятка чуть не задела Ваню по лицу, и он легонько ткнул в неё острым жалом. Тот вскрикнул от боли и грохнулся наземь. Ваня перескочил через него, сделал вид, что собирается убежать. Уловка удалась, все кинулись за ним, кроме незадачливого мальчишки, который с плачем и хныканьем заковылял к реке, чтобы промыть и осмотреть раненую пятку.

Про Ольгу все забыли, и она, никем не удерживаемая, кинулась было домой, но, отбежав немного, остановилась и обернулась. Ваня петлял по берегу, ловко уворачиваясь то от одного, то от другого догоняющего. Это напоминало игру, и Ольга невольно улыбнулась, любуясь Ваниной ловкостью. Враги его были голодны и истощены и скоро выдохлись. Они прекратили преследование, собрались в кучку и тяжело дышали. Ваня же почти не запыхался. Он взглянул на них, усмехнулся и неспешно направился в сторону Ольги.

— Берегись! — вдруг крикнула она.

Чернявый, собравшись с силами, бежал с ножом к Ване и уже замахивался, собираясь ударить. Ваня обернулся, отпрянул в сторону. Нож полоснул по рукаву и левому боку кафтана, порвав его и больно задев ребро. Ваня правым кулаком ударил чернявого в щёку. Тот выронил нож и отлетел на сажень. Сидя на земле, он выплюнул с кровью выбитый зуб и горько вдруг заплакал — от боли, обиды, унижения. Его товарищи стояли в сторонке, не решаясь ни подойти к своему заводиле, ни тем паче снова напасть на Ваню, который, подняв с земли нож, так далеко бросил его, что тот достиг реки и утонул с тихим всплеском недалеко от берега.

Подошла Ольга, внимательно осмотрела Ванин бок. Из неглубокой царапины, пачкая сорочку, сочилась кровь, но рана была неопасная. Ольга протянула ему маленький платочек, чтобы приложить к ранке, и внезапно с сердитым упрёком накинулась на отроков.

— Как же не совестно вам! Может, сейчас его отец, — она указала на Ваню, — в сражении бьётся с ворогами, или твой вон, или твой. А вы меж собой поладить не можете, с ножами ходите хуже разбойников каких! А ну — мириться сейчас же! — Она шагнула к чернявому и, нисколько не боясь его, подтолкнула к Ване. — Протягивайте руки!

Оба с удивлением и растерянностью посмотрели сперва на Ольгу, потом друг на друга.

— Ну, кому сказала! — торопила их она.

И столько уверенности было в её властном тоне, что девочку послушались, как послушались бы старшую сестру или мать. Чернявый и Ваня, потупясь, протянули друг другу руки. Другие заулыбались смущённо и виновато.

— Зовут-то тебя как? — спросила Ольга.

— Макаркой, — произнёс чернявый хрипловатым голосом и посмотрел на Ваню.

— А его Иваном зовут, — сказала довольная Ольга.

Макарка потрогал языком десну.

— Зуба, однако, жалко...

— Сам виноват, — ответил Ваня. — Чуть не зарезал меня.

Он отнял испачканный платочек от раненого бока. Кровь унялась.

— Как же ты домой вернёшься? — покачала головой Ольга, глядя на запачканную сорочку и порванный кафтан.

— Авось не заметят...

— Ты вот чего, — вдруг сказал чернявый Макарка. — Пойдём ко мне, сеструха моя так починит, не придерёшься.

Ваня замялся.

— Да не бойсь, — начали уговаривать его другие подростки. — Рядышком тута.

— Без меня только, ладно? — сказала Ольга. — Меня уж, верно, ищут.

Она улыбнулась, кивнула всем и быстро побежала вверх по улице. Все с сожалением поглядели ей вслед и тоже начали расходиться.

— Пойдём, что ли? — позвал Макарка.

Новый Ванин знакомый жил и в самом деле недалеко, рядом с Великим мостом, во дворе двоюродного дяди, плотника, куда они с матерью и сестрой ещё нынешней весною пришли из Русы безо всякого добра, свалившись как снег на голову на бедное семейство, где и без них хватало голодных ртов, да и малолетних к тому же, — трое девчонок и малыш полуторагодовалый. Отец остался доваривать соль, чтоб хоть короб набрать для продажи на новгородском Торгу. Надеялись, что вырученных денег хватит, чтобы переждать лихое время. Уже потом другие рушане-беженцы передали, как москвичи пожгли город, а отца прямо в варнице зарубили рядом с мереном[61]. Теперь ни отца, ни дома — куда податься, как жить? Мать нанялась временно в холопья к одной боярыне, с рассветом уходит, с теменью возвращается. Боярыня не деньгами платит, а когда кулёчком муки, когда пятком яиц. Не разжиреешь, а всё не такие нахлебники. Дядя уплыл с судовой ратью супротив москвичей драться. Может, Русу отбили уже? Авось и дом не сгорел...

Обо всём этом Макарка кое-как поведал Ване, пока они шли по берегу Волхова.

Маленький двор был обнесён редким заборчиком из полусгнивших чёрных досок, и не скажешь, что хозяин плотник. Земля почти везде была распахана под огород, весело зеленеющий под знойным солнцем. Благо река рядом, поливали часто.

Макарка толкнул дверь в избу, и Ваня, пригнувшись, чтобы не удариться лбом, шагнул за ним. В нос ударил кислый запах прелости. Пара крохотных слюдяных окошек едва пропускала дневной свет. В оконца с тоскливым жужжанием бились мухи. Дети, молчаливо сидевшие за столом и одетые, несмотря на жару, в зипуны не по росту, хмуро уставились на вошедших. Хозяйка у печи проворно накрыла грязным полотенцем дымящийся чугунок.

— Это ты, Макарка? — спросила она тонким неприятным голосом. — Кого привёл? А исть-то и неча! Прям не знаю, чем ораву кормить-то!

У Вани закружилась голова. Его бы и насильно никто не заставил съесть тут что-нибудь, даже при одной мысли об этом тошнота подступила к горлу.

— Варюха, выдь-ка! — позвал Макарка и вывел Ваню из избы.

Вслед за ними вышла девица лет шестнадцати, в простом и поношенном сарафане с короткими рукавами, но опрятном и чистом. У неё было довольно приятное лицо, миловидное даже, и лишь круги под глазами и выражение бесконечной усталости портили его. Она с интересом и удивлением глядела на Ваню.

— Это Варюха, сестра моя, — представил её Макарка.

— Господи, кафтанчик какой хороший порвали! — воскликнула она с неподдельной жалостью. — Где это тебя угораздило?

— На пристани о гвоздь ободрался, — ответил за Ваню Макарка.

Варя заметила пятно крови на сорочке.

— И поранился, бедный! Веди-ка в байну его, — велела она брату, — там вода в кадке тёплая ещё. Я сейчас. — Она отошла к забору и, наклонившись, принялась выбирать листья подорожника что посвежее.

Макарка провёл Ваню между грядками в конец двора, где за сенником приютилась крохотная банька.

— Сейчас Варюха мигом всё сделат, — пообещал он. — Сымай одёжу, а я пока воды тётке натаскаю — просила.

Ваня шагнул в предбанник, очень низкий и тесный. Пахло здесь не привычным берёзовым запахом, как в их домашней бане, а какой-то прелостью, как давеча в избе. На грубой лавке стояла небольшая кадка. Он пальцем потрогал тепловатую воду.

— Ты чего ж одёжу не снял? — сказала вошедшая с пучком подорожника Варя.

Ваня стянул с себя кафтан и протянул ей.

— И рубаху сымай, застираю. Дай-ка помогу, подыми руки-то. — Она быстро и ловко помогла ему снять через голову сорочку и воскликнула, увидев струйку запёкшейся крови: — Ишь поранился, да разве ж можно так! Крови-то вниз натекло! А ну погоди-ка!

Варя опустилась на колени, сняла с него сапожки и, ловко развязав поясок, сдёрнула порты. Ваня даже ахнуть не успел и быстро отвернулся, стесняясь.

— Глупенький! — засмеялась Варя. — Не видала будто я вашего добра! Стой смирно.

Она макнула в кадку тряпочку и принялась осторожно протирать его левый бок и бедро.

— Вот так, — приговаривала Варя, поглаживая его свободной правой ладонью. — Кожа-то нежная, будто у деушки! Деушка-то есть у тебя? Уж, верно, есть, как не быть, большой уж. Ну-ка? И впрямь большой... Ой, да и растёт!

Ваня стоял к ней спиной, весь сомлевший от неожиданной и непривычной ласки. Его пробирала мелкая дрожь, дыхание стало прерывистым.

Варя поцеловала его в спину и шепнула:

— Ты ещё приходи, я тебе подарочек дам сладенький... Один, без Макарки...

Она взяла кафтан и сорочку и выскользнула за дверь.

Ваня поспешно натянул порты, вдел ноги в сапожки. Сердце его колотилось, и он опустился на лавку, медленно приходя в себя. Он испытывал незнакомое томление, которое волновало и пугало. Вспомнил Ольгу и внезапно почувствовал вину и мучительный стыд.

— Чего долго так? — спросил Макарка, когда Ваня вышел наконец из предбанника. — Душно ведь тамо, как рак вон покраснел!

На невысокой яблоне сушилась Ванина чистая и подшитая сорочка. Варя с кафтаном на коленях сидела тут же, под деревом, ловко двигая иглой и не глядя в его сторону.

— Ты подножку ставить обучил бы меня, — попросил Макар.

Ваня кивнул.

Внезапно жаркая вялость июльского полдня нарушилась отдалёнными криками. По сосновому настилу Великого моста гулко застучали копыта. Тяжёлым звоном ударил Вечевой колокол. Из домов высыпали люди. Послышались первые причитания, бабий плач и вой.

— Наши воротились, никак... — пробормотала Варя, побледнев.

Ваня торопливо натянул на себя мокрую сорочку, схватил недочиненный кафтан и бросился домой.

Дубовые резные ворота были широко распахнуты. Во дворе понуро стояли три донельзя измученных коня, их никто не рассёдлывал. Отцовского коня не было. Слуги с вытаращенными глазами бестолково бегали туда-сюда. Настя плакала в голос.

Ваня вбежал в терем.

— Ванечка! — вскрикнула Олёна, шагнув к нему и прижимая к себе. Гладя по голове, затараторила, будто спешила выговориться: — Только не плачь, всё, может, и обойдётся ещё. Батюшка в плену у великого князя. Войско разбито, уйма ратников полегла. Многие без коней идут. Из двадцати наших трое только вернулись. Про Федю нету никаких вестей. А большего и сама пока не знаю.

Ваня осторожно высвободился, отстранил Олёну от себя:

— А Никита?

— Он у бабушки сейчас. Ты к матушке сходи, она от горя зашлась вся.

Ваня побежал на свою половину терема. Над Капитолиной хлопотали девки, приводя её в чувство. Завидев Ваню, та вновь зарыдала, с трудом выдавливая из себя слова:

— Всё бабка твоя... Её вина...

Лицо её побагровело от злобы, она начала задыхаться. Девки замахали на Ваню руками, чтобы тот сейчас уходил.

С тяжёлым сердцем он спустился снова во двор. К нему подошёл Никита, весь грязный, с рассечённой на груди кольчугой, брякающей при каждом шаге.

— Прости, Ваня... — Никита встал перед ним на колени. — Не уберёг...

Ваня выхватил у него из-за пояса плеть и ударил Никиту. Тот не сделал попытки увернуться. Ваня швырнул плеть на землю, закрыл лицо руками.

Слуги собрались в кучку, причитая и вздыхая.

На крыльце появилась Марфа Ивановна, оглядела двор и гневно удалила по сосновой доске тяжёлым посохом.

— Ну, вы! Рано плачете! Чай, не мёртвый Дмитрий Исакович! Молитесь об избавлении из плена господина вашего, а господин Великий Новгород не пленён, постоит ещё за себя! Работать всем!

Слуги оживились. Дворецкий забегал по двору, делая распоряжения. Коней распрягли и повели в конюшню.

Ваня, ни на кого не глядя, направился в дальний угол двора, снял с дерева оставленный утром лук и, прицелившись, всадил стрелу в тесовую доску. Отбросил лук и подошёл к лежащему возле будки Волчику. Тот при его приближении поднялся, громыхнув цепью.

Ваня присел, обнял зверя и уткнулся лицом в густую шерсть. Плечи его вздрагивали. Волк стоял смирно и терпеливо, лишь изредка рыча и поскуливая.


Разрозненные ополченцы группами по трое-четверо, а чаще поодиночке продолжали возвращаться в город. Редко уже кто ехал верхом. Шли, еле держась на ногах, измученные, израненные, не только без богатых броней, но и вовсе безо всякого оружия, и всё ещё в страхе оглядывались назад, нет ли преследования. Шли молча, потупясь, не глядя в глаза чужим матерям и жёнам.

Появились и новые беженцы — селяне с приграничных с Псковом земель. Псковичи, выступив наконец десятого числа, беспрепятственно двигались на воссоединение с ратью Холмского, осмелели, почувствовали полную свою безнаказанность и принялись лютовать не хуже татар и москвичей. Одну деревню сожгли вместе с жителями, заперев тех в амбаре.

Размеренно, не переставая, бил Вечевой колокол. На Ярославовом дворе становилось всё больше народу. В Вечевой палате уже засели посадники, кончанские старосты, тысяцкие. Накануне возвратился гонец к Казимиру, вынужденный из-за размирия с Псковом ехать за помощью к королю через земли немецкого Ордена. Гонца по повелению магистра задержали, протомили в неизвестности несколько дней и завернули обратно, так и не пропустив к Казимиру.

— Немцы-то вон чего устрашились, — проворчал старый посадник Офонас Олферьевич. — Что, мол, москвичей разбив, усилимся мы и Ордену грозить начнём. А мы вона как усилились...

Тысяцкий Василий Есипович сказал взволнованно:

— Нового гонца снарядить срочно следует. Да разъяснит пущай магистру, что коли торговый суд наместник великокняжеский начнёт вершить, то и немецким купцам не будет ни проку, ни выгоды.

— Гонец, он пущай себе скачет, конечно, — заговорил Василий Ананьин. — А город-то оборонять уже нать готовиться. Не сегодня завтра москвичи подойдут.

Ананьин, не успевший ещё отдохнуть и привести себя в порядок после Шелони, был слегка ранен в левую руку и поддерживал её на весу правой. Захария Овин с неприязнью взглянул на него.

— Не о том баем. Отпускного-то сколь запросит великий князь? Теперь поболе, поди, чем до позора нынешнего.

— Вот-вот, — поддержал его Яков Короб. — Славно повоевали москвичей, неча сказать! Посольство нужно представительное составить, дары приготовить...

— Да ведь чем лучше город укрепим, тем легче откупимся! — хлопнул Ананьин по столу здоровой ладонью. — Как не уразумеешь ты, Яков Александрыч, этого! Словно чужим голосом поёшь. — Он покосился на Овина. — Про Двину ещё неведомо, как там Шуйский с нашими. Что замолчали все? Ужель руки совсем опустили?

Он оглядел Вечевую палату. Все хмуро молчали. Захария Овин усмехнулся и погладил бороду.

— Оно, конечно, и покричать хочется, и погорячиться, и по столу рукой ударить. После драки-то чего ж руками не помахать, теперя не страшно.

Ананьин вскочил, гневно глядя на Овина, сжал кулак здоровой руки так, что костяшки хрустнули.

— А откупаться всё равно придётся, — спокойно продолжал Овин. — Время тянуть — себе в убыток. Семь-восемь тыщ великому князю собрать надобно, менее, думаю, не примет.

— Эк завернул! — раздались голоса. — Да и даров считай тыщи на полторы! Размахнулся!

— Тебе, Захария, что сотню рублёв, что тыщу отвалить — всё одно, не обеднеешь! — взволнованно воскликнул Иван Лошинский. — А мне как быть, к примеру, коли вся моя вотчина москвичами повоёвана да пожжена? А у кого под Волоком, под Торжком, под Русою, тем как?

— На городскую казну рассчитывать неча, — подал голос новый степенной посадник Тимофей Остафьевич[62]. — Ратью вся съедена. Хлеба купить не на что!

— А поскрести ежели, то, может, и осталось что в казне? — возразил Яков Короб. — Да владыку потрясти? А то и ещё кой-кого...

— Ты о ком это? — не понял Василий Ананьин.

— Аль не известно, кто боле всех подстрекал супротив Москвы выступить?..

— На Марфу указуешь? — изумился Ананьин. — И не совестно же тебе, сам же у ней пировал! Да зять же твой у Ивана в плену! Уж как и назвать тебя после этого, не знаю!

— Имени, однако, я не произносил, — запротестовал Короб. — Мало ли виноватых...

В разговор вмешался Дмитрий Михайлов из славенских житьих:

— Пока вы тут виноватых ищете, народ на площади ждёт, что решим. Что людям скажем? Что, мол, понапрасну на битву их водили, что зря мужи новгородские посечены да пойманы? Так, что ль?

— За такие слова нас самих с Великого моста в Волхов побросают, — вымолвил Василий Есипович и добавил со вздохом: — Эх, Иван Лукинич был бы жив, сумел бы слово найти. Таких посадников не будет боле в Новгороде Великом...

Тимофей Остафьевич, раздражённый невольным сравнением себя со своим знаменитым предшественником, заявил громко:

— Порешим так. Посольство к Ивану снаряжаем самое достойное. И Феофил тоже ехать должон. Город следует укрепить, не от москвичей, так от плесковичей тех же, как ни обидно сие нам. Слыхивал уже, что те пушки с собой везут. О выкупе опосля поговорим, после посольства виднее будет. Так баю?

Никто не пожелал ему возразить.

Поздним вечером в людской терема Борецких остались лишь Никита да Настя, остальные разбрелись спать, измотанные и издерганные за этот тяжёлый день. У них ещё не было возможности переговорить между собой, Никита вообще отмалчивался сегодня, хмуро и коротко отвечал на вопросы любопытствующей челяди, смотрел в землю. Он умом понимал, что ничем не мог помочь Дмитрию Исаковичу более того, что уже сделал, — охранял от мечей, уберегал от стрел. Он ворчал про себя на показную храбрость Дмитрия, бросавшегося на врагов, не считаясь с их количеством. Будто в одиночку хотел битву выиграть. Драться-то полез, а драться-то и не умеет, ни гибкости, ни увёртливости в нём нет, одного москвича только копьём поразил, да и то потому, что тот не ожидал такого безрассудства от воеводы новгородского: лучший полк прямо в ловушку повёл — та и захлопнулась. Чем дольше думал Никита о недавнем сражении, тем сильнее росло в нём недовольство ратными воеводами. На что надеялись они, посажав на коней столько неумелых, не приспособленных к ратному делу людей? Числом ошеломить хотели москвичей? Ему до слёз было жаль и седовласых, и совсем ещё юных ополченцев, которые были обречены на гибель, не умея ни нападать, ни защищаться. Как мешали они друг другу, толкались, вязли в песке, с коней падали, будто жёлуди с ветви, которую ветер тряхнул!.. Дома бы остались, проку больше было бы. Кто за их гибель ответит перед Господом? Бояре высокие и ответят, Дмитрий Исакович в том числе. Но как ни бранил Никита воевод, как ни пытался объяснить себе причины поражения, чувство собственной вины всё равно не отпускало. На лбу остался красноватый след от плети, которой Ваня его стеганул. «И правильно, и поделом мне, — думал Никита. — И то сказать — чего вернулся, живой, здоровый, без единой царапины?..» И ещё одни неприятные мысли не давали ему покоя, как ни гнал он их, — о тех, кого он собственноручно зарубил. Было их четверо, и лицо каждого запомнилось, так и представляются, как закроешь глаза. Он не раскаяние испытывал (если б не он их, они его, тут простой расклад), а тяжесть нудную в груди и в голове. В течение дня несколько раз подмывало меч вынуть из кожаных ножен и вытереть в который раз зелёным пучком травы, выдранной вместе с землёю.

Настя догадывалась, как тяжело у него на душе, и не приставала с расспросами: невмоготу станет, сам выговорится. Днём наведывался Захар Петров. Издали Настя видела, как тот потоптался у ворот, перемолвился словом с дружинником, который не пропускал в этот день во двор никого из посторонних, и пошёл восвояси. Она не подошла помочь, подумала, что и к лучшему так, в иной день придёт пущай, когда поуляжется горестная суматоха.

— Может, вина налить? — спросила как бы между прочим.

Никита поднял голову и с удивлением посмотрел на неё:

— Отколь у тебя?

— Да сберегла однажды, с весны ещё храню.

— Что ж, давай.

Настя поставила на стол кувшин, заткнутый деревянной затычкой. Никита налил полкружки, выпил, обтёр усы.

— Сладкое!..

Он со вчерашнего дня ещё ничего не ел. Фряжское вино чуть замутило голову, он раскраснелся, развязал шнурок на вороте рубахи.

— Байна горяча ещё, — сказала Настя. — Наши уж все перемылись. Сходи, ослабни чуток, полегчает. Что ж так-то изводить себя?

Никита кивнул. Он налил себе ещё вина, подержал в ладони кружку.

— Уйду я от вас, пожалуй, — проговорил он медленно, не глядя на Настю. — Не нужен я боле здесь.

— Да что это ты вдруг! — всполошилась та. — Думал, думал — и на тебе, надумал! А Марфа Ивановна что скажет? А Ванюша как же?

— Ваня вырос. Не мальчик уже. Я обучил его всему, начало положил, дале сам справится, он смышлён.

— Да ты обиду-то забудь свою. Ну ударил, погорячился, мал ведь ещё. Господину и положено иной раз рукоприкладство применить. Да и как не понять сердечка-то его болезного...

Она тяжело вздохнула. Никита выпил вино и покачал головой:

— Не обижен я на него, напротив, жалею. Вот только той радости, что была, не воротить. В свою деревню вернусь. Охотничать опять стану. Со зверьми-то, Настя, легче...

— А как же я, Никитушка?.. — Она всхлипнула, безвольно опустив руки.

Никита встал, шагнул к ней и осторожно обнял. Настя приникла к его груди и заплакала, шмыгая носом. Так стояли они довольно долго, два немолодых уже человека, горюя друг о друге и о счастье, которое никак не давалось им в этой жизни.

На дворе громко залаяла Двинка, послышались чьи-то крики, шум, беготня.

— Что там ещё? — сказал Никита. — Пойти взглянуть.

Он отстранил от себя Настю, которая утёрла слёзы и смотрела на него встревоженно.

Никита открыл дверь и тут же, пригнувшись, отступил назад. Сверху посыпались осколки стекольчатого окна, выбитого брошенным кем-то камнем. По двору бегал дворецкий с факелом. Дружинники подпирали брёвнами ворота, за которыми собралась, судя по голосам, целая толпа необузданных людей. Кто-то попытался перемахнуть высокий забор шагах в тридцати от ворот, но с визгом вскарабкался обратно:

— У них тут волк живой, ей-Богу, не вру! Так пастью клацнул, чуть пятерню не отхватил мне!

— С волками живя, сами волками стали! — крикнули в толпе.

— Жируют небось, а тут с голодухи пухни!

— Из-за Марфы окаянной нужду терпим! Она главна виновница!

— Подпалить бы терем ей, чтоб с королём не путалась!

— Эй, подналяг!

Ворота затрещали. Дружинники отступили, обнажая мечи. Никита поднял с земли длинную жердину и побежал к ним на подмогу.

— Откройте ворота! — раздался вдруг властный твёрдый голос. На крыльце стояла с посохом Марфа Борецкая, вся в чёрном, вспыхивающие языки факелов выхватывали из тьмы её бледное лицо с горящими глазами.

— Да как же, Марфа Ивановна, разнесут же тут все! — взмолился дворецкий. — Народ ошалел, ничего не соображат!

— Откройте! — вновь велела она. — Погляжу, что за народ...

Брёвна убрали, отодвинули толстый засов. Дубовые ворота тяжело распахнулись. За ними стояло около тридцати человек мужиков с дрекольем, некоторые с топорами. Они, видимо, не ожидали, что ворота откроют, и, ввалившись толпой во двор, остановились в нерешительности.

Марфа, медленно сойдя с крыльца, направилась к ним. Те невольно расступились.

— Эго кто ж такие, с какого конца люди? — произнесла она хмуро, вглядываясь в лица мужиков. — И с топорами. Вроде плотников не нанимала я. А пивом-то несёт! Небось по бочонку в каждого вместилось.

Самый шустрый из них, видать заводила, невысокого росту, кривоносый и кривоногий, невольно дыхнул в сторону и тут же встрепенулся:

— Не твоё, боярыня, пиво пили, не тебе попрекать!

— Ну-ну, — усмехнулась Марфа. — И зачем же пожаловали? Убивать, что ль, пришли меня? — Она оглядела толпу и остановилась взглядом на щуплом мужичке с топором. — Что ж, начинай ты первый.

Тот отвёл глаза, пробурчав неохотно:

— Да мы попугать токмо, не изверги, чай.

— Попугали славно! Собаку вон не успокоить никак. — Она кивнула на заливающуюся лаем Двинку, которую с трудом удерживали на кожаном ремне двое слуг. — И кто ж пивом-то вас поил? Полагаю, за просто так не пошли бы. И денег дали небось?

Кривоносый, сунув топор за пояс, подбоченился и хохотнул:

— Ну, раз такой, боярыня, разговор пошёл, скрывать не станем: плачено было. Кем и сколь, не скажу. А ты сама посуди, люди мы здоровы, а заработать-то где? Как жить, чем кормиться? У некоторых семьи немаленькие. Вот и нанялись.

— Не тяжела работка! — усмехнулась Марфа. — А кто нанял, и не говори, сама догадываюсь.

— Можем, в случае чего, и тебе послужить, коли догадываешься, — ещё более оживился кривоносый. — Хоть нынче же, если пожелашь.

Из-за его спины выступил обтрёпанный человечек и прогнусавил:

— В прошлую осень и тебе ведь службу сослужили. «За короля хотим!» — я громче всех кричал, охрип, опосля три дня сипел.

По деревянной улице застучали копыта. Быстро приближался охранный отряд с Василием Есиповичем во главе, к которому окольным путём с заднего двора сбегал за помощью ключник. Мужики кинулись было бежать, но их окружили, прижали к забору.

— Как ты, Марфа Ивановна? — спросил с тревогой тысяцкий, слезая с коня. — Кто такие? Повредили чего?

Та махнула рукой:

— Крикуны да пьяницы, ну их! Знамо, кем наущены.

— Высечь бы их как следует! — сказал Василий Есипович. — Да веришь, Марфа Ивановна, не могу, времени в обрез. Ключник твой чудом меня застал. Отряд чей-то видели на подходе к городу, не знаю, москвичи ль, плесковичи?

— Ужели Иван так скор? — ужаснулась Марфа. — Быть того не может! Чтобы с наскоку Новгород захватить?.. Как мыслишь, Василий Есипович, оборониться сумеем?

— Какое-то время выстоим, а там... Посадники наши смирились уж.

— А я вот не из смирных! — сказала Марфа с гневной дрожью в голосе. — Не дождётся великий князь, что безропотно покоримся ему. Пусть и Митя знает, что ещё господин себе Новгород Великий. Посады, монастыри нужно жечь, осаду легче держать будет.

Тысяцкий замялся.

— Боязно, однако, своих же подпаливать...

— Да ведь Иван придёт, щадить их не станет. Показал уже, как губы с ноздрями умеет рвать!.. Когда ещё Дмитрий Донской на Новгород ходил, посады жгли, проверено. Действуй, Василий Есипович. Кто из наших ещё помочь способен? Ананьина бери, Савёлкова. А эти вот, — она кивнула на жавшихся к забору мужиков, — пусть первые с факелами идут, пример покажут. Слышали? Работа повеселей, нежели окна в боярском тереме бить! А пивом и прочим обижены не будете, обещаю!..

К утру из горящих посадов и монастырей потянулись в Новгород телеги и обозы, люди и скот. Столбы дыма были видны за много вёрст. И всё ещё продолжали возвращаться в город ополченцы, разбитые при Шелони и плутавшие в страхе по окрестным лесам. Каждого здорового мужчину старались вновь вооружить. Со стен Детинца на городские стены перетаскивали старые пушки. Марфа приказала опустошить два своих амбара близ пристани и раздать хлебный запас семьям тех, кто защищает город. На какое-то время всех объединила одна общая забота, все вновь почувствовали себя свободными новгородцами, независимыми от воли великих князей. Феофил лишь губы кусал от досады и страха, но ни он, ни боярские сторонники примирения с Москвой не владели уже ситуацией в Новгороде Великом.


Ваня за несколько дней настрадался душою больше, чем за всю жизнь свою. Он постоянно думал об отце, пытался представить себе, где находится его заточение, как к нему относятся московские воеводы — с уважением ли, боязнью? Что сказал ему великий князь, какой выкуп потребует за его высвобождение? Как сам Ваня разговаривал бы с великим князем Московским, окажись на месте отца?

Вопросам конца не было, Ваню распирали надежда, и тревога, и любопытство. И не с кем было поделиться своими мыслями. Бабушку Марфу он не решался расспрашивать, она вся каменела при упоминании о сыне, страшась самого худшего. С матерью у Вани никогда почему-то откровенных разговоров не выходило, Капитолина вечно была недовольна чем-то, ворчала, чтоб дал отдохнуть и не приставал, придиралась к слугам, непрестанно, чуть ли не при всех, во весь голос винила в своих бедах Марфу Ивановну. Оставался один Никита. Но с Никитой Ваня до сих пор даже словом не перемолвился, чувствовал, что не прав, что не виноват он в отцовском пленении, стыдился, что ударил Никиту, а подойти первым, извинения попросить духу не хватало. От этого Ваня ещё больше злился на себя и на Никиту тоже. А тот не смотрел на Ваню, весь день занимал себя разной работой, надолго уходил со двора и дотемна помогал обороняющим крепить городские ворота и стены.

Вскоре и Ваня отправился туда, чтобы посмотреть что и как. Заглянул по дороге в церковь Сорока мучеников, но Ольги не было там на этот раз. Зато при выходе столкнулся с Акимкой.

— Я к тебе и бежал! — обрадовался тот, потянул Ваню в сторону от паперти и сказал, оглянувшись по сторонам, в самое ухо: — А я видал того Упадыша, по голосу признал.

— Кого видал? — удивлённо спросил Ваня и вдруг сам вспомнил. — Того, кто лодьи дырявил?

— Ага! Последить за ним надоть. Пошли?

— А куда? Где его найти-то?

— Он на Белой башне, я выследил.

Ваня кивнул, и они быстро зашагали к самой большой и высокой на крепостной стене Софийской стороны оборонительной башне, видной издалека, даже с Великой улицы.

У стены кипела работа. На лебёдке поднимали вверх пушки и ядра в мешках, несколько мужиков тянули крепкий канат. Стучали топоры, варилась смола в большом чугунном чане. Тут же рядом в котле готовилось даровое варево для работников. Все были озабочены, заняты делом, и на ребят никто не обращал внимания.

Ваня с Акимкой стали подниматься по крутой винтовой лестнице на башенный верх. На каждой площадке Ваня подбегал к широким окошкам, откуда всё доступней взгляду становилась ширь новгородских окрестностей, и смотрел на бесконечную низменную равнину, которую пересекали притоки и протоки Волхова, на распаханные поля, на купол нарядного, не сожжённого, как прочие монастыри, храма Петра и Павла на Синичьей горе. «Жалко, Ольга не видит», — подумал он с сожалением и грустью и глубоко вздохнул.

— Тише! — Акимка стоял на верхней ступени лестницы и прикладывал палец к губам. — Тута они.

Ваня поднялся к нему и, высунув голову, огляделся.

На широком верхе башни были установлены пять пушек. Горел зачем-то разведённый посреди дня костёр. Вокруг него стояли три человека и плавили что-то на огне. Время от времени они с тревогой оглядывались по сторонам, и Ваня с Акимкой едва успевали прятаться. Затем Ваня увидел, как один из них отошёл с металлическим ковшом к пушке и влил расплав в её жерло. Ваня вытянул шею, чтобы рассмотреть всё получше, как вдруг чья-то сильная рука схватила его за воротник и подняла вверх.

— Ты что тут делашь?

Отброшенный пинком на твёрдый деревянный настил, Ваня быстро вскочил и обернулся. Перед ним стоял довольно молодой парень с короткой бородой и сверлил его круглыми кабаньими глазками. Акимки нигде видно не было.

Подошли остальные.

— Чей щенок, откудова?

— Соглядатайствовал, — ответил нервным голосом парень, и Ваня узнал по голосу, что это и есть Упадыш, которого выследил Акимка и которого они подслушали недавно на берегу.

— Донесёт, — сказал кто-то. — Надо, чтобы с башни упал, будто башка закружилась.

— Верно, — поддержали остальные. — Ты, Упадыш, пока подержи его, чтобы не шумел, мы окончим скоро.

Ваня попробовал закричать, позвать на помощь, но в лицо ему ткнулась грязная вонючая тряпка, Упадыш повалил его и, заломив руки за спину, стал связывать запястья смоляной верёвкой. Как ни упирался Ваня, тот был сильнее, в поясницу больно упёрлось его костлявое колено. Краем глаза Ваня видел, как суетились злоумышленники, стараясь поскорей вывести из строя новгородские пушки. «Куда ж Акимка подевался? — пронеслось в голове. — Опять в беду с ним попал... Бабушка станет горевать...» Мысли были какие-то отстранённые, приближение гибели осознавалось с трудом, казалось, что всё это не с ним происходит, и, наверно, поэтому не было страха. Всего мучительней, хуже даже верёвки, жгущей кожу, была противная, забившая рот и нос тряпка.

Внезапно послышался глухой удар, Упадыш издал хныкающий звук и повалился рядом с Ваней. Ваня лёг на бок, обернулся назад и увидел Никиту, тот потирал левой ладонью правый кулак, которым ударил сзади по затылку Упадыша. Трое остальных тоже обернулись и, переглянувшись, пошли на Никиту, держа в руках кто тяжёлый железный ковш, кто поленья для кострища, но, сделав шаг, тут же начали отступать, попадали на колени и завопили:

— Помилуйте, не казните! Не ведали, что творили!.. Это всё он виноват!..

Снизу всё поднимались и поднимались люди. Никита развязал Ваню, и тот с отвращением отбросил тряпку прочь. Упадыш заворочался, приходя в сознание. К Ване подбежал Акимка.

— Уф! Хорошо, что успели. Тебя ж и погубить могли!..

— Они с башни хотели скинуть меня, — пожаловался Ваня. — А ты куда убег?

— Как куда? За помощью убег. — Он рассмеялся и хлопнул Ваню по плечу. — Ты же ведь знаешь: за мною не пропадёшь!

Глядя на Акимку, засмеялся и Ваня.

Злоумышленников вязали и тащили вниз на расправу. Те орали благим матом и выли от смертной тоски. Упадыш пытался оправдываться, говоря, что это один богатый боярин подговорил его на грех. Его не слушали. Пять пушек были залиты свинцом и испорчены. Внизу решили не ждать суда, а покончить со злодеями немедля, сбросив с Белой же башни. Те вновь завопили, когда их поволокли вверх.

Акимка остался глядеть на казнь. А Никита повёл Ваню домой, обняв за плечи. Всю дорогу Ваня придумывал, чего бы такое хорошее сказать Никите, но слова не выходили. Но было и без слов хорошо, на душе у обоих стало легче.

Загрузка...