«Иоанн послал складную грамоту к новгородцам, объявляя им войну с исчислением всех их дерзостей, и в несколько дней утроил ополчение: убедил Михаила Тверского действовать с ним заодно и велел псковитянам идти к Новгороду с московским воеводою, князем Фёдором Юрьевичем Шуйским; устюжанам и вятчанам в Двинскую землю под начальством двух воевод, Василия Фёдоровича Образца и Бориса Слепого Тютчева; князю Даниилу Холмскому с детьми боярскими из Москвы к Русе, а князю Василью Ивановичу Оболенскому Стриге с татарскою конницей к берегам Мсты.
Сии отряды были только передовыми. Иоанн, следуя обыкновению, раздавал милостыню и молился над гробами святых и предков своих; наконец, приняв благословение от митрополита и епископов, сел на коня и повёл главное войско из столицы. С ним находились все князья, бояре, дворяне московские и татарский царевич Данияр, сын Касимов. Сын и брат великого князя, Андрей Меньшой, остались в Москве; другие братья, князья Юрий, Андрей, Борис Васильевичи и Михаил Верейский, предводительствуя своими дружинами, шли разными путями к новгородским границам; а воеводы тверские, князь Юрий Андреевич Дорогобужский и Иван Жито, соединились с Иоанном в Торжке. Началось страшное опустошение. С одной стороны воевода Холмский и рать великокняжеская, с другой — псковитяне, вступив в землю Новгородскую, истребляли всё огнём и мечом. Дым, пламя, кровавые реки, стон и вопль от Востока и Запада неслися к берегам Ильменя. Московитяне изъявляли остервенение неописанное: новгородцы-изменники казались им хуже татар. Не было пощады ни бедным земледельцам, ни женщинам. Летописцы замечают, что небо, благоприятствуя Иоанну, иссушило тогда все болота; что от мая до сентября месяца ни одной капли дождя не упало на землю; зыби отвердели; войско с обозами везде имело путь свободный и гнало скот по лесам, дотоле непроходимым».
«В Новгород же послал князь грамоты разметные за неисправление новгородцев, а в Тверь послал к великому князю Михаилу, помощи прося на тех новгородцев. А в Псков послал дьяка своего Якушку Шабальцева мая в двадцать третий день, на праздник Вознесения Господня, веля сказать им: „Вотчина моя, Великий Новгород, отходит от меня за короля, и архиепископа своего ставить желают у его митрополита Григория, католика. И потому я, князь великий, иду на них всею ратью, а целование своё к ним я с себя слагаю. И вы бы, вотчина моя, псковичи, посадники и житьи люди, и вся земля псковская, договоры с братом вашим, Новгородом, отменили и пошли б на них ратью с моим воеводой, с князем Фёдором Юрьевичем Шуйским или с его сыном, с князем Василием".
В тридцать первый день мая, в пятницу, послал князь великий Бориса Слепца к вятчанам, веля им всем идти на Двинскую землю ратью же. А к Василью Фёдоровичу к Образцу послал на Устюг, чтобы и он с устюжанами на Двину ратью пошёл и соединился бы с Борисом да вятчанами.
Месяца же июня в шестой день, в четверг, на Троицу, отпустил князь великий из Москвы воевод своих, князя Даниила Дмитриевича Холмского да Фёдора Давыдовича со многим воинством, а с ними и князя Юрия Васильевича, и князя Бориса Васильевича, и детей боярских многих. А велел всем им князь идти к Русе.
А в тринадцатый день того же месяца, в четверг, отпустил князь великий князя Ивана Васильевича Оболенского Стригу со многими воинами, да с ним и князей царевича Даньяра со многими татарами. И велел им идти на Волочок да по Мсте.
А после этого князь великий начал по церквам молебны совершать и милостыню большую раздавать в земле своей — и по церквам, и по монастырям, священникам, и монахам, и нищим. В соборной же церкви пресвятой владычицы нашей Богородицы Приснодевы Марии князь великий, подойдя к чудотворной иконе пречистой Богородицы Владимирской, многие молитвы принес и слёзы во множестве пролил, так же и перед чудотворным образом пречистой, который сам чудотворец Петр написал. После же этого подошел к гробнице святого отца нашего Петра-митрополита, чудотворца, молебен совершая и слёзы проливая, прося помощи и заступничества, также и остальным святителям, в той же церкви погребенным, преосвященным митрополитам Феогносту, и Киприану, и Фотию, и Ионе, помолился.
И, выйдя оттуда, приходит в монастырь архангела Михаила, честного его чуда, и, войдя в церковь его, молебны совершает, призывая на помощь этого воеводу небесных сил с великим умилением. И снова входит в той же церкви в придел Благовещения Богородицы, где стоял исцеляющий гроб, в котором лежат чудотворные мощи святого отца нашего Алексея-митрополита, русского чудотворца, и там так же помолился, со многими слезами.
И потом снова приходит в церковь архистратига Михаила, священного сонма его и прочих бесплотных, и также моленья совершает, прося у них помощи и заступничества. Приходит далее в той же церкви к гробницам прародителей своих, погребенных тут великих князей владимирских, и новгородских, и всея Руси, от великого князя Ивана Даниловича и до отца своего, великого князя Василия, молясь им и говоря: „Хоть духом отсюда вы и далеко, но молитвой помогите мне против отступников от правой веры в державе вашей".
И, выйдя оттуда, обходит все соборные церкви и монастыри, повсюду молебны совершая и милостыни обильные подавая. После этого приходит к отцу своему Филиппу, митрополиту всея Руси, прося благословения и отпущения грехов. Святитель же ограждает его крестом, и молитвой вооружает его, и благословляет его и всех его воинов на врагов, как Самуил Давида на Голиафа.
Князь же великий Иван Васильевич, приняв благословение отца своего митрополита Филиппа и всех епископов, выходит из Москвы того же месяца июня двадцатого, в четверг, в день памяти святого отца Мефодия, епископа Патарского, а с ним царевич Даньяр и прочие воины великого князя, князья его многие и все воеводы, с большими силами собравшиеся на противников, — подобно тому, как прежде прадед его, благоверный великий князь Дмитрий Иванович, на безбожного Мамая и на богомерзкое его воинство татарское, так же и этот благоверный и великий князь Иван на этих супостатов.
Ибо, хотя и христианами назывались они, по делам своим были хуже неверных; всегда изменяли они крестному целованию, преступая его, но и хуже того стали сходить с ума, как уже прежде написал: ибо пятьсот лет и четыре года после крещения были под властью великих князей русских православных, теперь же, в последнее время, за двадцать лет до окончания седьмой тысячи лет, захотели отойти к католическому королю и архиепископа своего поставить от его митрополита Григория, католика, хотя князь великий посылал к ним, чтобы отказались от такого замысла. Так же и митрополит Филипп не раз предостерегал их, поучая, будто отец детей своих, по Господню слову, как сказано в Евангелии: „Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним; и если послушает тебя, то приобрёл ты брата твоего; если же не послушает, возьми с собою двух или трёх, дабы устами двух или трёх свидетелей подтвердилось всякое твоё слово. Если же и тех не послушает, скажи церкви; если же и церкви слушать не станет, то да будет он тебе как язычник и мытарь". Но нет, люди новгородские всему тому не внимали, но своё зломыслие учиняли; так не хуже ли они иноверных? Ведь неверные никогда не знали Бога, не получили ни от кого правой веры, прежних своих обычаев идолопоклонства держась, эти же долгие годы пребывали в христианстве и под конец стали отступать в католичество. Вот и пошёл на них князь великий не как на христиан, по как на язычников и на отступников от правой веры.
Пришёл же князь великий на Волок в день рождества Иоанна Предтечи. Так же и братья великого князя пошли каждый от себя: князь Юрий Васильевич из своей вотчины, князь Андрей Васильевич из своей вотчины, князь Борис Васильевич из своей вотчины, князь Михаил Андреевич с сыном Василием из своей вотчины. А в Москве оставил князь великий сына своего, великого князя Ивана, да брата своего, князя Андрея Меньшого.
Братья же великого князя все со многими людьми, каждый из своей вотчины, пошли разными дорогами к Новгороду, пленяя, и пожигая, и людей в полон уводя; так же и князя великого воеводы то же творили, каждый там, на какое место был послан. Ранее посланные же воеводы великого князя, князь Данило Дмитриевич Холмский и Фёдор Давыдович, идя по новгородским пределам, где им приказано было, распустили воинов своих в разные стороны жечь, и пленить, и в полон вести, и казнить без милости жителей за их неповиновение своему государю великому князю. Когда же дошли воеводы те до Русы, захватили и пожгли они город; захватив полон и спалив всё вокруг, направились к Новгороду, к реке Шелони».
«Каждые два или три года государь производит набор по областям и переписывает детей боярских с целью узнать их число и сколько у кого лошадей и служителей. Затем он определяет каждому жалованье. Те же, кто может по достаткам своего имущества, служат без жалованья. Отдых им даётся редко, ибо государь ведёт войну или с литовцами, или с ливонцами, или со шведами, или с казанскими татарами, или если он не ведёт никакой войны, то всё же каждый год обычно ставит караулы в местностях около Танаида и Оки, в количестве двадцати тысяч человек, для обуздания набегов и грабежей перекопских татар. Государь обычно вызывает некоторых по очереди из их областей, и они исполняют для него в Москве всевозможные обязанности. В военное же время они не отправляют погодной и поочерёдной службы, а обязаны все вместе и каждый в отдельности, как состоящие на жалованье, так и ожидающие милости государя, идти на войну.
Лошади у них маленькие, холощёные, не подкованы; узда самая лёгкая; затем сёдла приспособлены у них с таким расчётом, что всадники могут безо всякого труда поворачиваться во все стороны и натягивать лук. Ноги у сидящих на лошади до такой степени стянуты одна с другой, что они вовсе не могут выдержать несколько более сильного удара копья или стрелы. К шпорам прибегают весьма немногие, а большинство пользуется плёткой, которая висит всегда на мизинце правой руки, так что они могут всегда схватить её, когда нужно, и пустить в ход, а если дело опять дойдёт до оружия, то они оставляют плётку, и она висит по-прежнему.
Обыкновенное оружие у них составляет лук, стрелы, топор и палка, наподобие булавы, которая по-русски называется кистень, по-польски бассалык. Саблю употребляют более знатные и более богатые. Продолговатые кинжалы, висящие наподобие ножей, спрятаны у них в ножнах до такой степени глубоко, что с трудом можно коснуться до верхней части рукоятки или схватить её в случае надобности. Равным образом и повод от узды у них в употреблении длинный и на конце прорезанный; они привязывают его к пальцу левой руки, чтобы можно было схватить лук и, натянув его, пустить в ход. Хотя они вместе и одновременно держат в руках узду, лук, саблю, стрелу и плеть, однако ловко и без всякого затруднения умеют пользоваться ими.
Некоторые из более знатных носят латы, кольчугу, сделанную искусно, как будто из чешуи, и наручи; весьма немногие имеют шлем, заострённый кверху наподобие пирамиды.
Некоторые носят платье, подбитое ватой, для защиты от всяких ударов. Употребляют они и копья.
В сражениях они никогда не употребляли ни пехоты, ни пушек. Ибо всё, что они делают, нападают ли на врага, или преследуют его, или бегут от него, они совершают внезапно и быстро, и таким образом ни пехота, ни пушки не могут следовать за ними».
«Сын мой, когда на рать с князем едешь, то езди с храбрыми впереди — и роду своему честь добудешь, и себе доброе имя. Что может лучше быть, если перед князем умереть доведётся! Слуг же твоих, сопровождающих тебя в пути, чадо, почитай и люби».
оинство Фёдора Давыдовича и Данилы Дмитриевича Холмского выступило из Москвы в шестой день июня, в четверг, на самую Троицу.
Ехали резво, весело. Темп и настроение задавал отряд боярской конницы, молодой, сытый, уверенный в себе. Гул множества копыт по упругой сухой земле не мог заглушить неожиданных вспышек молодого смеха. Не однажды заводили ратные песни, но редкая допевалась до конца. Мешал зной, необычный для начала лета и сушивший глотки.
Тимофей с другими ополченцами ехал в конце колонны, которую замыкали десятки возов и телег, не слишком ещё нагруженных. Когда колонна чересчур растягивалась, подскакивал на резвом коне сотник Фома Саврасов и, бранясь и размахивая плетью, подгонял отстающих.
Тимофей был вооружён тесаком и ножом. Грудь закрывала лёгкая кольчуга, неновая, купленная задешево и чиненная им же самим. Когда прощался с Анисьей да с дочками, младшая Тоня оцарапала щёку о лопнувшее вдруг кольчужное колечко. Он испугался: не к беде ли знак?..
— Не бери в голову, Тимофеюшка, — шептала Анисья, целуя его в щёки, глаза, губы. — Дай Бог, этой кровушкой малой всё и обойдётся...
Она осипла от душевного страдания, уже вскоре и говорить не могла, только шевелила губами. Но не рыдала, не заплакала даже, так и не сумела выплеснуть наружу свою боль...
Через пару дней лошадь, что дал Савелий, начала прихрамывать. Не привыкшая к длинным переходам, с раздутым рёбрами, она служила посмешищем для других всадников. «На кобыле этой лишь огород пахать да репу возить», — ржали они.
Однорукий Потанька гримасничал:
— Это вы зря, мужики. Коняга боевая! Новгородцы увидят чуду такую — испужаются!
Сотник сердито качал головой:
— Гляди, Тимофей Трифонов, до Русы падёт ежели, пешком на Москву обратно вернёшься!
«А хотя бы и так», — подумал Тимофей. Но, вспомнив добродушного Савелия, лишившегося лошади, и беднеющую свою семью, сильно приуныл.
За Волоком Ламским показался вдруг в поле небольшой татарский отряд. Обозники заволновались, ополченцы схватились за тесаки. Саврасов поскакал в голову колонны и скоро вернулся успокоенный.
— Воеводами сказано, то подмена нам, передовые Данияра-царевича.
Свечерело. Встали на ночлег.
Татары также раскинули шатры в пяти верстах от русского войска. Замелькали огоньки дальних костров. Безлунная ночь спустилась на землю.
Москвичи расселись вкруг булькающих котлов, отдыхали, лениво переговариваясь.
— Небось конину басурманы варят. Первейшая ихняя еда.
— Слышь, Трифоныч, — съехидничал Потанька, — продал бы кобылу татарве, к завтрему одно издохнет.
Тимофей не ответил.
— Им всё еда — и конина, и свинина, и говяда. Всё жрут!
— Врёшь, свиньёй татары брезгуют.
— Что так?
— Басурманы — одно слово!
В стороне грянули раскаты смеха.
— Сыны боярские пируют, — сказал кто-то.
— Эх, поросёночка бы жареного сейчас, — отозвался мечтательно другой:
Вдруг, будто из ниоткуда, с гиканьем и хохотом стрелами пронеслись меж котлов невидимые всадники, куски земли и травы полетели в стороны. Мужики повскакивали, котёл опрокинулся, залив огонь и ошпарив ноги. Свист и крики на чужом языке звучали уже далеко и скоро стихли в темноте.
— Озоруют, псы окаянные! — воскликнул кто-то в сердцах.
— С десяток их было или сколь?
— Четверо!
— Больше вроде...
Мало-помалу возмущение улеглось, давала почувствовать себя усталость. Некоторые уже храпели. Саврасов сменил дозорных и ушёл спать к другим сотникам.
Тимофей лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к темноте. Звёзды едва мерцали сквозь перистые облака. Вокруг на все лады похрапывали и подсвистывали. Тимофей осторожно выбрался из-под шерстяного полога и, полупригнувшись, шагнул по-кошачьи неслышно в сторону татарских огней. Спустя минуту остановился и прислушался. Сзади было по-прежнему спокойно, его никто не окликнул. Тогда он выпрямился и зашагал быстрей.
Идти было легко, мягкая трава пружинила под подошвами. Прохладный пряный воздух бодрил и очищал грудь от густой дневной пыли. Из-под ног порхнул внезапно разбуженный чибис. Тимофей вздрогнул, схватился за пояс и не обнаружил ножа, который сам же и отстегнул на стоянке. Он мысленно ругнул себя за оплошность.
В стороне послышались фырканье и плеск воды. Тимофей повернул вправо и, осторожно ступая, двинулся на шум.
Близ неглубокого овражка, куда стекал невидимый в траве ручей, паслись татарские кони. Чёрные их силуэты выныривали из темени, вновь исчезали, и определить их количество было невозможно. Но Тимофею был нужен только один. Он вдохнул лёгкий запах лошадиного помёта, отметив про себя, что ветерок веет в его сторону. Один из коней, не чуя его, подошёл ближе и принялся жевать сочную траву. «Этот сгодится», — решил Тимофей и выпрямился.
И тут словно из-под земли вырос перед ним голый до пояса татарин, ухмыляющийся во весь рот. У него не хватало зубов, и Тимофея обдало гнилым дыханием.
Поздно было бежать. Татарин был моложе. Он держал перед собой натянутый лук, и наконечник стрелы метил прямо в Тимофеево горло.
Тимофей вздохнул и успокоился. Ещё минуту назад сердце его колотилось от волнения. Никогда в жизни не случалось ему красть, а тем паче конокрадствовать. Но сейчас он оказался сам себе не волен, и волноваться было бессмысленно. Все мысли кончились, он покорно ждал конца.
Татарин вдруг нелепо дёрнулся и начал клониться набок. Выпущенная стрела прошелестела в двух пальцах от виска Тимофея. Татарин повалился в траву и затих. На его месте стоял однорукий Потанька, обтирая о голенище сапога остриё своей сабли.
— По-иному бы кончил его, — процедил он, сплюнув, — да мог зашуметь, под лопатку вернее.
Тимофей опустился на четвереньки, его вырвало. Затем ещё раз, громко.
Потанька ткнул его сапогом в бедро.
— Трифоныч, не время блевать! Бери конягу, пора вертаться.
Он протянул Тимофею уздечку.
«А я-то и узды не взял!..» — подумал тот сокрушённо.
В стан вернулись, сидя вместе на одном коне. Себе Потанька брать татарского коня не пожелал. («Мой ихнего шибче!..»)
Наутро выступили с рассветом. В татарском лагере суетились, конники рыскали по полю. Несколько всадников поскакали в сторону московского войска, однако за версту поворотили назад.
Фома Саврасов покосился на пересёдланного Тимофеева коня, но ничего не сказал.
Тимофей приблизился к Потаньке, поехал рядом. Произнёс, помявшись:
— Должник я твой. Скажи чем, отплачу.
Потанька усмехнулся:
— Кругом, гляжу, задолжал. Должок я с тебя стребую, не бойсь, ещё не время.
— Когда же?
— Подвернётся случай...
Прихрамывающая лошадь Савелия плелась между обозами, её даже впрягать не стали. В какой-то момент она приотстала, пощипала траву на обочине пыльной дороги, а затем повернула и медленным шагом пошла на Москву.
Иван Васильевич с главными силами отбыл из Москвы двадцатого июня, в четверг. Казалось, весь город высыпал на проводы. Шум, гомон, ликующие возгласы тонули в нескончаемом звоне колоколов. И нескончаемыми казались конные полки, двигавшиеся неспешным шагом вдоль московских улиц. На заборах, крышах, деревьях — повсюду сидели зеваки, с завистью в глазах провожавшие ратников, которым поход сулил славу и добычу.
Неприязнь к новгородцам стала всеобщей. Их всерьёз считали вероотступниками, чуть ли не христопродавцами. Большая толпа кинулась громить опустевший Новгородский двор, но поживиться там было особенно нечем, а запалить, к счастью, не решились, боясь, что огонь вновь может загулять по городу.
Назавтра люди мало-помалу успокоились, даже более того — притихли. Словно опустела Москва. Потянулись дин тревожного ожидания, и уже не такой бесспорной виделась победа, как раньше.
В великокняжеском тереме тоже всё как бы замерло. Мария Ярославна начинала дни молитвой о сыне и о спасении душ христианских от вечной погибели. Вторая проговаривалась без сердца, без трепета. Во что не веришь, не вложишь сердца, сколь ни молись.
Как не хватало ей сейчас Феодосия, духовной беседы с ним.
Про бывшего митрополита говорили, что стал он самым рьяным монахом Чудова монастыря. Даров не принимает, а если что и берёт, тут же раздаёт нищим да убогим. Не знает иной пищи, кроме хлеба и воды. В келью свою поселил прокажённого и ходит за ним как за дитём малым, без содрогания и брезгливости.
Новый митрополит Филипп не таков. Важный, холёный, надменный с подчинёнными ему, угодливый с великим князем. Власть свою любит превыше всего. А ведь не шибко и умён. Его послания новгородцам Мария Ярославна читала всегда с плохо скрытым раздражением. Сочинял-то, верно, не сам, а дьяки (Бородатый, небось, с Курицыным), но ведь прочитывал, прежде чем подписывать. Вот и вышло, что великий князь с воеводами двинули рати свои, чтобы с окаянной Марфой управиться. Она самая главная виновница. Не много ль одной бабе чести!
О Марфе Борецкой Мария Ярославна часто задумывалась, пыталась представить её себе, разгадать причину её шумной известности. Бесспорно, очень богата! Но высоких бояр новгородских не удивишь этим. Отчего же слушают её, повинуются ей, будто решению веча? И прозвали-то её как — Марфа Посадница!
О ней Мария Ярославна расспрашивала и Андрея Холмского, вернувшегося из Новгорода. Тот описал Марфу как жену рослую, статную, с осанкой прямой и гордой. Зеленоватые глаза потемнели от усталости и тревоги. Голос властный, но не заносчивый, а спокойный и ровный. Дом под стать хозяйке, добротный, богатый, но достатком своим не кичится. Заметно, что простоту здесь предпочитают показной пышности. Два внука у неё — Вася и Ваня. («И моего внука Ванею зовут», — невольно подумала Мария Ярославна, и это сходство ей почему-то было по душе.) Два сына взрослых и дочь на выданье.
Хороша девица-то? — спросила невзначай великая княгиня и удивилась, заметив смущение Андрея. — Уж не приглянулась ли тебе ненароком?
— Не то время ныне, чтоб на девицу заглядываться, — ответил он, глядя в пол.
— Ах глупый! — улыбнулась Мария Ярославна. — Да ведь разве прикажешь сердцу?
Андрей оправился от смущения, воскликнул:
— Матушка великая княгиня! Отец мой, верно, в Русе уже. Пошто отговорила Ивана Васильевича в поход меня взять, при себе оставила? Ужель я здесь нужнее, чем там?
Мария Ярославна строго взглянула на него:
— Не твоё это дело — на православных меч поднимать. Сам же признавался мне, что не вероотступники новгородцы. Али нет?
— Так! — кивнул Андрей. — Но если под польского короля пойдёт Новгород Великий?..
— Господь не допустит, — произнесла тихо великая княгиня. — Ему и послужи. Отец твой призван рушить, а ты строй! Мастера скоро во множестве понадобятся. Хочу ещё при жизни своей узреть, как воссияет над Москвою обновлённый храм Успения.
Андрей вздохнул, будто собираясь сказать что-то, но промолчал. Представил себе обветшавший собор, перестроить который возможно было не иначе, как прежде снести его до основания, и вновь оробел перед огромностью предстоящего дела.
— Мастера есть хорошие, — сказал он наконец. — Довольно их будет...
— И что же? — заметив его неуверенность, спросила обеспокоенно Мария Ярославна.
— Мастера и подмастерья имеются, — повторил Андрей. — Истинного мастера отыскать не могу.
— Отыщешь, есть время, — сказала великая княгиня. При мысли об обновлённом Успенском соборе лицо её просветлело, любые препятствия казались ей преодолимыми. — Чтобы на Руси зодчего на святое дело не нашлось! Что ты, Андрюша?
Она прошлась по горнице, подошла к окошку и приоткрыла его, выпустив жужжащую муху.
— Душно нынче в Москве, как бы не загорелось где опять. — Мария Ярославна провела платочком по влажному лбу и опустилась на лавку. — Иван Васильевич со слов денежника своего, фряза, о заморском зодчем сказывал, прославившемся умением своим. Да что-то не верится мне, чтобы иноземец православие наше душою осознал. Али и его попробовать? Как мыслишь?
— Коли сердце его к нам лежит, отчего не попробовать? Пусть покажет себя, — ответил Андрей. — Не приглянется, назад отпустим. Или в чём другом умение его используем. Великому князю решать.
Он видел, что Мария Ярославна утомлена, и, жалея её, не хотел затягивать разговор. К тому же он знал, что денег на возведение нового собора ещё нет. Будут ли, опять же зависит от похода на Новгород.
Словно угадав его мысли, великая княгиня произнесла:
— Как там воеводы наши с Иваном Васильевичем? Все мои думы с ними сейчас. Да помогут сыну молитвы мои...
Андрей почтительно склонил голову.
— Ступай, Андрюша, домой. Позову, когда понадобишься. Гонец что-то сегодня долго едет...
В эту минуту со двора послышался топот копыт и громкие возгласы челяди.
— Лёгок на помине, — произнесла Мария Ярославна и перекрестилась.
Андрей заметил, как побледнело вдруг её лицо.
Под вечер двадцать третьего июня десятитысячный полк Холмского и Фёдора Давыдовича подошёл к Старой Русе, сделав за семнадцать дней около пяти сотен вёрст. Отсыпаться на ночных стоянках не успевали, выступая каждый день засветло. Сотники срывали криками голосовые связки, подгоняя отстающих. В передовой боярской коннице повывелись балагуры, не слышно стало беспричинного молодого гогота. Ежедневное физическое напряжение, жажда, не спадающая уже который день жара и жгущая глаза и лёгкие жёлтая дорожная пыль — всё это доводило воинов до крайнего озлобления, требующего выхода.
Все деревни и погосты на пути грабились и разорялись. Содержимое крестьянских амбаров перекладывалось в обозы. Сами жители бежали в леса и долго не решались вернуться на пепелища, бывшие ещё вчера их верным и надёжным пристанищем. Кто не успевал уйти, гибли вместе со своими домами. Это были в основном калеки и старики. Попыток сопротивления почти не встречалось. Сторожевые новгородские посты спешно снимались и скакали в Новгород, не задерживаясь в Русе.
Тимофей никого ещё не убил, это делалось где-то впереди, далеко от него. Он отупел от усталости и всё-таки не мог равнодушно видеть труп древней старухи или увечного мужика с зажатой в руке косой, которой тот в свой предсмертный миг замахнулся на московского всадника. Он не мог понять, за что их нужно было казнить, какую угрозу они могли представлять войску. Он не понимал, зачем нужно было сжигать дотла избы и целые деревни, зачем возбуждать против себя ненависть местных жителей. Тимофей мрачнел лицом и становился ещё более замкнутым и молчаливым, чем обычно. Возможно, ему было бы легче, если бы он знал, что его сомнения вполне разделяет главный воевода Данило Дмитриевич.
Холмскому, однако, было известно строгое указание великого князя: «Жечь, и пленить, и в полон вести, и казнить без милости жителей за их неповиновение своему государю». Он также не видел в несчастных крестьянах признаков неповиновения, более того, был уверен, что бессмысленная жестокость, проявленная не в битве, портит ратников и никогда не оборачивается отвагой и мужеством в решающий момент сражения. Холмского и то раздражало, что жалкие грабежи эти («Обозникам на смех!») тормозят движение войска, и так уже запоздавшего, как считал он, на пару дней для взятия Русы, Была бы его воля, запретил до поры жечь и убивать. Но он был не один. Воевода Фёдор Давыдович следил за исполнением великокняжеского указания с рвением и часто самолично наблюдал за расправами, поощряя наиболее ретивых.
Однажды войско въехало в деревню, разорённую и сожжённую совсем недавно, может быть несколько часов назад. Среди головешек у трупа пожилого крестьянина с рассечённым черепом сидела полупомешавшаяся девчонка в разодранном сарафане и тоненько выла:
— Обороните, батюшка-а!.. Попортили меня!..
Рядом стояла баба с козой на верёвке и, захлёбываясь слезами, обращалась к ратникам:
— Татаре, татаре это! Сроду здеся не бывало их. Обороните, сыночки, защитите православных!..
Всадники молча объезжали их склонив головы.
В Русе царила паника. Многие жители уже и раньше бежали в Новгород, надеясь пересидеть там тревожное время. Теперь же исход стал массовым. Оборонять город было некому.
Московское войско встало на берегу Полисти, близ Кречевского монастыря, в трёх верстах от Русы. И без того неглубокая, речка совсем почти обмелела, и казалось, разгорячённые кони выпьют её до дна. Тут же, рядом с конями, плескались, не снимая одежды, ратники.
Выставленные сотниками дозорные отряды объехали окрестности. Новгородских засад не обнаружилось, нападения можно было не опасаться.
Холмский и Фёдор Давыдович отслужили молебен в монастыре. Монахи глядели испуганно. Крест в руке игумена дрожал, когда он благословлял воевод.
Ополченцам было строго-настрого запрещено отлучаться из лагеря куда-либо. Никто и не помышлял. После несытного ужина (иного также не предусматривал ось) кто точил нож или меч, кто латал кольчужку, а кто попросту лёг и укутал голову пологом, чтобы наконец выспаться. Нападение на город намечалось с рассветом.
Татары более не появлялись.
— Когда надо, их нету, — посетовал тощий лучник, откликавшийся на прозвище Жердяй.
— Хоть бы и вовсе не было их! — сказал с раздражением молодой парень по имени Терёха, бывший кузнечным подмастерьем на Москве. — Расплодились на Руси, как крысы, давить не передавить!
— Это кто ж татарву тут к ночи поминает? — поднял голову Потанька, собиравшийся уже заснуть.
— Жердяй вон стосковался.
— А чего? — пожал тот плечами. — Воеводами ведь сказано, что в подмогу нам они дадены. Вот и подмогли бы с утра-то.
— Как же, помогут они! — скривился Терёха. — Спалённую деревню уже забыл никак?
— Да ты, Жердяй, бздун, не иначе, — зевнул Потанька. — Трифоныч, двинь ему в ухо за меня, вставать лень.
Жердяй обиженно надулся, не желая, однако, вступать в пререкания с сумасбродным Потанькой.
— А мы чем татарвы лучшей? — вырвалось вдруг у Тимофея.
Все посмотрели на него с удивлением.
— Как это? Ты к чему это? — спросил Терёха.
— К тому, что не поход у нас, а разор сплошной, — глухим голосом вымолвил Тимофей. — Я сам горел на Москве, знаю, каково это, чудом избу спасли. Да кто из нас не горел!.. А сами теперь что? Кого воюем и жжём?
Он резко встал, хотел ещё сказать что-то, но только махнул рукой и вновь уселся на землю перед костром, угрюмо насупив брови.
— Чего ж ты, сердобольный такой, бабу свою дома бросил и с нами увязался? — услышал он голос Саврасова, незаметно подошедшего к костру.
— Дурак был, потому и пошёл, — огрызнулся Тимофей.
— А сейчас больно умным, кажись, стал, — рассердился сотник. — Речи разговариват, людей мне тут мутит! Гляди, закуют тебя в железы за эти речи!
— Да какой он умный? — отозвался Потанька. — Каким был дураком, таким и остался. Он на деле-то не был ни разу, к завтрему образумится, по-другому заговорит.
— Гляди у меня, Тимофей Трифонов! — ещё раз повторил сотник и, погрозив кулаком, направился к другому костру.
Когда все улеглись, Потанька, подобравшись поближе к Тимофею, промолвил вполголоса:
— Ты язык-то не распускай особо. Фома, он сотник не зловредный, паскудничать не станет. А тот же Жердяй при случае за медяк тебя продаст и не покраснеет. Разумеешь, о чём толкую-то тебе?
Тимофей, помолчав, кивнул. Затем произнёс задумчиво:
— Не понимаю я, Потанька, тебя. Что ты за человек такой? Чувствую, добрый ты, а порой так взглянешь, что холодом веет. Чужую душу давеча загубил, и хоть поморщился бы!..
— Вона ты о чём, — протянул Потанька. — Никак татарина пожалел? Не окажись я там, тебя давно бы уж вороны расклевали. Тоже мне, жалельщик!..
— Да не про то я, — досадливо сказал Тимофей. — За то, что спас, век буду Господа за тебя благодарить. А тебе-то как грех душегубства в себе нести, тяжесть такую?
Потанька вдруг схватил единственной своей рукой Тимофея за ворот, тряхнул так, что затрещало полотно рубахи, и зашипел ему прямо в лицо:
— Врёшь! Нет у татарина души! Терёха верно сказал: крысы они, и давить их надо, как крыс!..
Тимофей глядел на него со страхом. Потанька помолчал, разжал свою железную хватку и внезапно успокоился.
— Я дитём по деревьям лазать любил, — произнёс он каким-то странно спокойным голосом. — В деревне у нас высокая сосна росла, ветвистая. Я всё до макушки норовил добраться, Рязань увидать. Так и не увидал. Не бывал тамо? — Тимофей робко покачал головой. — Мне и по сей день не довелось. Хоть рядом, говорили, была Рязань-то. С её стороны они и наехали. Бате стрела под сердце вошла, сразу умер, не мучился. Мать они сперва... — Потанька задохнулся сухим глотком. — А потом... Копьём живот проткнули... Не выносила она ребёнка, не успела, может, брат был бы мой... Мне сверху хорошо было всё видно. Они наверх не догадались поглядеть, а я всех разглядел, все их морды поганые запомнил. Главного татарина особливо, с косой бабьей на бритой башке, усищами тараканьими. Всю жизнь ищу его, до самой смерти своей искать буду. И остальных также.
Потанька умолк, глядя во тьму. Огоньки догорающего костра плясали в его зрачках. Затем он резко поднялся и шагнул к своему месту, бросив Тимофею:
— Вот и решай теперича, есть ли грех на мне?
— Погоди, — не выдержал Тимофей и тоже встал. — Тот, что в меня целил, из тех был?
— Навряд, — осклабился Потанька. — У них и днём-то рожи похожи, а тут ночь была, не разглядел. Чего вскочил? Наговорились, спать охота, не приставай.
Озадаченный Тимофей не посмел больше спрашивать.
...Воеводы в своём шатре ещё не ложились, хотя завтрашние действия и возможные неожиданности были давно обговорены. Великие князья Юрий и Борис Васильевичи, которые должны были подойти к Русе с запада, отрезая от новгородцев литовские рубежи, запаздывали. Решено было брать город, не дожидаясь их.
— Ждать и завтра не след, — сказал Холмский. — После полудня далее двинемся, к Шелонскому устью.
Фёдор Давыдович с сомнением покачал головой:
— К вечеру, не ранее. День на разграбление надобен. Ратники истомились, заропщут, коли враз их дальше поведём. Да и заслужили. К тому ж ополченцы поизносились, в рванье ходят, обновиться надо. Полтыщи вёрст как-никак, Данило Дмитрия, не шутка.
— Ладно, — согласился Холмский. — Не перепились бы токмо. И лютовства бы не допустить.
Фёдор Давыдович махнул рукой:
— Было б на кого лютовать! Город полупустой. Ну, конечно, пожжём малость, не без того...
— Гляди, Фёдор Давыдыч, прогневишь великого князя. Помнится, не велел он Русу жечь, соляные варницы рушить. Сам вскоре сюда подойдёт.
Снаружи послышался какой-то шум. В шатёр заглянул стражник:
— Дозорные рушанина поймали. Вроде без умысла забрёл...
— Приведи, — велел Фёдор Давыдович.
Два воина втолкнули внутрь щуплого человечка в латаной рубахе и худых лаптях. Руки были крепко стянуты за спиной толстой верёвкой, вперёд выдавались острые ключицы и тощая грудь. Лицо его не выражало страха, глаза даже светились неуместной в его положении весёлостью.
— Кто таков? — обратился к нему сурово Фёдор Давыдович.
— И-и, государь, духота-то кака у тебя! — сказал тот, с улыбкой оглядывая богатое шатровое убранство. — Ковры-то каки, постели-то!..
— Я не государь тебе, — прервал его воевода. — А повесить тебя волей, коли не ответишь, кто таков и что выведывал!
— А сказку пришёл рассказать, — произнёс тот невинным голосом. — Сказки-то любишь слушать, государь?
Он тоненько захихикал, шмыгнув носом. Из левой ноздри вылез пузырь.
— Развяжите его, — велел Холмский. — Дурачок это, умом ущербный, не видать разве?
Дурачку развязали руки.
— Сказка вот какова, — улыбался тот во весь рот, потирая ладонями красные следы от тугих верёвок. — Жили-были два брата, два богатыря, Словен и Рус. И сестрица была у них, Ильмень её величали. Бродили братья богатыри по святой Руси, татаров поганых били, славу себе искали. Вдруг слышит старший брат голос с неба: довольно, мол, вам, витязи, по свету шататься, без дому по Руси метаться. Стройте городища себе там, где стоите. Послушались они, и построил старшой себе Словенск Великий, а младшой Русу, где две речки вместе сходились. Жена была у него Полнеть и дочь Порусья, в их честь те речки и назвал. Прожили братья жизнь долгую, покойную, татаре их страшились, подойти близко боялись. А как померли богатыри, возликовали вражины, налетели чёрным вихрем, да и пожгли города те. Уехали. Через год вертаются — что такое? Там, где Словенск Великий сожжённый лежал, новый город поднялся — Великий Новгород. Там, где другой город пожжён был, — Старая Руса поднялась краше прежнего. Испужалися они тогда чуда Божьего, убрались восвояси и уж не совались боле...
— Для дурачка больно складно баешь, — прищурился Фёдор Давыдович. — К чему сказка-то твоя?
— Аль не догадался, государь? — проговорил хитрым голосом рушанин. — К тому я, что Русу сколь ни жги, вновь она подымется. на Новгород сколь ни ходи, всё одно не дойдёшь. Сколь жизни себе ни отмеряй, смерть всё одно тебя достанет.
Он вдруг неожиданно резво прыгнул в сторону, выхватил из ножен опешившего воина короткий меч и, держа его прямо перед собой, побежал на Фёдора Давыдовича. Никто не успел ему помешать, и не жить бы воеводе, если б нападавший оказался ратником. Но рука рушанина была слаба и неумела, меч скользнул по кольчуге и отлетел в сторону. Тяжёлый; кулак Данилы Холмского угодил прикинувшемуся слабоумным в левое ухо, тот взмахнул руками и рухнул на землю.
— На заре повесить! — бросил Фёдор Давыдович виноватой страже.
Рушанина за ноги выволокли из шатра...
К полудню нового дня Старая Руса уже горела. Горстку оборонявших город жителей перебили в момент. Москвичи шарили по покинутым избам. Беспрерывно звонил колокол на звоннице церкви Спаса Преображения, пока московский лучник удачным выстрелом не сбил звонаря.
Солнце ещё не село, когда вновь собранное и построенное войско, не дожидаясь подкрепления, двинулось в сторону Шелонского устья.