Глава первая


«Не в правлении вольных городов немецких, но в первобытном составе всех держав народных надлежит искать образцов новгородской политической системы, напоминающей ту глубокую древность народов, когда они, избирая сановников вместе для войны и суда, оставляли себе право наблюдать за ними, свергать в случае неспособности, казнить в случае измены или несправедливости и решать всё важное или чрезвычайное в общих советах».

Карамзин[1]


«Волхов — река почти такой же ширины, как и Эльба, течёт, однако, не так сильно; она вытекает из озера за Великим Новгородом, называющегося у них Ильмень-озером. Впадает она в Ладожское озеро.

В семи верстах от Ладоги (пять вёрст составляют одну немецкую милю) на этой реке пороги и ещё через семь вёрст другие, через которые очень опасно переезжать в лодках, так как там река стрелою мчится вниз с больших камней и между ними. Поэтому когда мы прибыли к первым порогам, то вышли из лодок и пошли берегом, дожидаясь, пока наши лодки сотнею людей перетаскивались через пороги на канатах. Однако все прошли счастливо, за исключением последней, в которой мы должны были оставить купеческого сына из Гамбурга, ввиду сильной болезни, которою он страдал. Когда эта лодка сильнее всего боролась с течением, вдруг разорвался канат, и она стрелою помчалась назад. Она, вероятно, достигла бы опять порогов, через которые её с трудом перетащили, и, без сомнения, разбилась бы тут, если бы, по особому счастию, канат, значительный обрывок которого ещё остался в лодке, не закинулся случайно за большой выдававшийся из воды камень, зацепившись за него с такой силою, что только с трудом можно было опять отвязать его. Нам сообщили, что на этом самом месте несколько ранее засело судно некоего епископа, нагруженное рыбою, и погибло вместе с епископом».

Адам Олеарий.

Описание путешествия в Московию...


«В город в течение всей зимы собирается множество купцов как из Германии, так и из Польши. Они покупают исключительно меха — соболей, лисиц, горностаев, белок, иногда рысей. От Московии Новгород отстоит на восемь дней пути. Этот город управляется как коммуна, но подчинён здешнему великому князю и платит ему дань ежегодно».

Амброджо Контарини.

Рассказ о путешествии в Москву


«Большую часть товаров составляют серебряные слитки, сукна, шёлк, шёлковые и золотые ткани, жемчуг, драгоценные камни и золотые нитки. Иногда своевременно ввозятся какие-нибудь дешёвые вещи, которые приносят немало прибыли. Часто также случается, что всех охватывает желание иметь какую-нибудь вещь, и тот, кто первый привёз её, выручает гораздо более надлежащего. Затем, если несколько купцов привезут большое количество одних и тех же предметов, то иногда следствием этого является такая дешёвая цена на них, что тот, кто успел продать свои товары возможно дорого, снова покупает их по понизившейся цене и с большой выгодой для себя привозит обратно в отечество. Из товаров в Германию отсюда вывозятся меха и воск, в Литву и Турцию — кожа, меха и длинные белые зубы животных, называемых у них моржами и живущих в Северном море; из них обыкновенно турки искусно приготовляют рукоятки кинжалов, а наши земляки считают эти зубья за рыбьи и так их и называют. В Татарию вывозятся сёдла, уздечки, одежды, кожа; оружие и железо вывозятся только украдкой или с особого позволения начальников в другие места, расположенные к северо-востоку. Однако они вывозят и суконные и льняные одежды, ножики, топоры, иглы, зеркала, кошельки и другое тому подобное. Торгуют они с великими обманами и коварством, и дело не обходится без большого количества разговоров, как о том писали некоторые. Мало того, желая купить какую-нибудь вещь, они оценивают её, с целью обмана продавца, менее чем в половину стоимости и держат купцов в колебании и нерешительности не только по одному или по два месяца, но обыкновенно доводят некоторых до крайней степени отчаяния. Но тот, кто знает их обычаи, не обращает внимания на коварные слова, которыми они уменьшают стоимость вещи и затягивают время, или делает вид, что не обращает внимания; такой человек продаёт свои вещи без всякого убытка».

Сигизмунд Герберштейн.

Записки о московитских делах


третью неделю октября 1470 года в пяти верстах от волховских порогов наехал на подводную скалу и затонул учан[2] с товарами, принадлежащими любекскому купцу Клейсу Шове. Окрестные жители, заслышав вопли о помощи, без промедления вскочили в лёгкие свои лодки и не дали захлебнуться барахтающимся в реке людям. Одного, впрочем, недосчитались — немецкого воина из охранного отряда. Вернее всего, нагрудный медный панцирь, призванный спасать от смерти, сослужил ему противоположную службу.

Немцев до изнеможения выпарили в банях, так что никто не занемог. Нашёлся и лошадный гонец, согласившийся за пять денег ехать с сообщением в Новгород.

Долго не рассеивался густой, как соляной раствор, туман. Когда наконец прояснилось, можно было увидеть десятка два рыбачьих лодок, хозяева которых баграми и сетями тщились выудить хоть малую толику заморского товара. И хотя учан не перевернулся и лежал на малой глубине, попытки были малоудачны. Багры проламывали крышки бочек, наглухо вонзались в деревянные части судна, и не один ловец вынужден был отдать реке своё полезное орудие. Сети путались и рвались, чему помогало сильное в этом месте течение. Наконец тремя баграми удалось подцепить, попортив его, тюк красного сукна, размокшего и линяющего, что говорило не в пользу его качества.

Зарядил дождь вперемежку с мокрым снегом. Дети, наблюдавшие с берега за промыслом своих кормильцев, разбежались по избам. Скоро и рыбаки, вытащив лодки на траву и опрокинув их вверх днищами, зашагали в тепло. Поднялся ветер. Вода в реке почернела. Первые маленькие льдины, отколовшись от береговой кромки, плыли по течению.

Двухпалубный торговый корабль Клейса Шове, стоящий якорем на Ладоге, рисковал воротиться в Любек без новгородской пушнины и первосортного белого воска.

Клейс в кругах ганзейского купечества слыл человеком многоопытным и почтенным{1}. С Новгородом торговал не первый год. Преимущественно железом, добытым на угорских рудниках[3]. Дело не сулило большой и быстрой прибыли, но было надёжным и долговременным, позволившим ему к пятидесяти годам отстроить близ любекской пристани каменный дом в три этажа, владеть двумя перевалочными складами в Ревеле и неторопливым, но устойчивым на морской волне «Святым Себастьяном», обшитым тщательно просоленными дубовыми досками. Однако в этот год дело застопорилось, Угра восставала против честолюбивых действий польского короля и торговала железо неохотно и по двойной цене[4]. Богемцы отдавали ненамного дешевле, и Клейс раздумывал, сердясь, что время работает против него. Вдруг пришло неурочное письмо от молодого зятя, ведшего дела Клейса на Немецком дворе. Тот сообщал о последних событиях в Новгороде, о внезапном вздорожании товаров, в особенности хлеба и соли, вечная нехватка которой усугубляется слухами о передаче Казимиру соляных варниц в Русе{2}. Клейс Шове не стал ломать голову над причинами, побудившими новгородцев к беспокойству. Он, в конце концов, купец, а не политик. Голова его прояснилась, и он решил согласиться на сделку с давно досаждавшим ему хитрецом Гюнтером Фогером. При посредничестве Фогера Клейс закупил по льготной цене триста бочек крупной поваренной соли и взялся перевезти в Новгород его товар — тридцать поставов ипрского[5] сукна. Погрузку и разгрузку оплачивал сам Фогер. И хотя Клейс был почти уверен, что сукно скорее всего поддельное, он, попросив мысленно Деву Марию о прощении, закрыл на это глаза. Время торопило. К тому же клейма на тюках с именем поставщика были проставлены по всем правилам.

И вот сейчас, облачаясь в предбаннике в грубую холщовую крестьянскую рубаху, Клейс Шове подумал с тоской, что заслужить прощение Девы Марии совсем не так просто, как он наивно предполагал.

Происшествие в низовьях Волхова не осталось без последствий. Немецкий двор требовал тщательного расследования, обвиняя в случившемся нетрезвость русского лоцмана и требуя от Иванского купеческого общества возмещения убытков. Соседствующий с Немецким Готский двор эти требования поддерживал и одобрял. Сказывались давние обиды ганзейских купцов: на сало и смолу в кругах воска, на хитрости белочников, выдающих некачественные шкурки за шенверк[6], на облегчённые весовые гири купцов новгородских.

Лоцман Олферий Кузмин обвинение в пьянстве с негодованием отрицал. Горой за Олферия встало и лоцманское товарищество. Издавна русские водили в Новгород от волховских порогов речные суда, на которые перегружались прибывающие из заморских стран товары. Люди на это дело подбирались надёжные и трезвые. И не Олферия вина, что любекский купец торопился и не захотел переждать густой туман.

Тысяцкий Василий Есипович, ведавший торговым судом и решавший споры между немецкими и новгородскими купцами[7], был в затруднении. Слухи о походе великого князя Ивана Васильевича на Новгород и неизбежной войне с Москвой будоражили народ{3}. Тут и там возникали стихийные споры, часто кончавшиеся драками и увечьями. Случай с утопленной солью Клейса Шове так некстати усиливал общую нервозность. Какие-то оборванцы вчера пытались разоружить караульного у ворот Немецкого двора и были искусаны спущенными с цепей собаками. Немецкие купцы выходили в город только под защитой собственных воинов, но держались надменно, уверенные в своей правоте.

Вслед за ранними октябрьскими морозами вновь наступила оттепель. Мысленно ругая уличанских старост за неубранную грязь на мостовых из толстых сосновых плах, Василий Есипович отправился на Рогатину[8], где в Вечевой палате вершил дела степенной посадник[9]. Помимо конфликта с Немецким двором, который необходимо было поскорей разрешить, Василий Есипович желал знать последние новости о намерениях московского князя. Интерес был кровный. Отчинные деревни тысяцкого примыкали к границам Московии, и в случае неизбежной войны нужно было спасать добро, лошадей, скот, выводить людей. Тяжёлые думы одолевали его, мешая сосредоточиться на повседневных обязанностях.

Степенной посадник Иван Лукинич Щека его уже ждал. Это был невысокий горбоносый старик, почти облысевший, с реденькой бородой и мохнатыми седыми бровями, которые он по утрам расчёсывал специальным костяным гребешком. Движения его сухого тела были, однако, быстры, решительны и лишены старческой суетливости. Бледно-серый цвет впалых щёк говорил о нездоровье и давал повод боярским острословам перешёптываться об угасании его фамильной славы. Таких, впрочем, было немного. Правнук знаменитого плотницкого посадника Захарии, Щека, как и дед его, и прадед, служил верой и правдой господину Великому Новгороду[10]. Он пережил двух московских князей, надеялся перехитрить третьего, участвовал в посольстве к польскому королю Казимиру[11], собирал ополчение, ставил свою печать на судных решениях. Авторитет, которым он пользовался у новгородцев, был честно заслужен.

Иван Лукинич был не один. С лавки у стены поднялся, поклонившись Василию Есиповичу, плотный господин пожилых лет в длинном бархатном кафтане и коротких атласных штанах. Зелёный кафтан, розовые чулки, башмаки с золочёными пряжками странно выделялись на фоне просто обставленной просторной горницы, обшитой чёрным резным дубом. «Аки павлина из клетки выпустили», — подумал тысяцкий, чуть заметно усмехнувшись в усы, скрывая, впрочем, насмешку ответным поклоном. Иван Лукинич это заметил, и глаза его хитро сощурились.

— Господин Клейс Шове, — объявил он с нарочитой торжественностью.

Купец поклонился вторично, переводя беспокойный взгляд с тысяцкого на посадника. Василий Есипович, услышав имя просителя и предчувствуя непростой разговор, нахмурился и вместе с тем был рад скорому окончанию дела. «С плеч долой — из сердца вон».

Иван Лукинич жестом пригласил всех садиться и уселся сам, не на обычное своё место в красном углу, а на лавку у стены, под слюдяным оконцем. С утра светило солнце, и свеч не зажигали.

— Говори, Василий Есипович, — кивнул степенной посадник. — Что розыск дал? Али впрямь лоцманы недоброе затевали против ганзейского купечества?

— Злого умысла не обнаружил. Лоцман Олферий божится, что не по своей воле повёл вслепую перегруженный учан, а по принуждению.

— Что скажешь, купечь? — Посадник повернулся к Клейсу.

Тот, недовольный суровостью тона, с каким задан вопрос, и тем, что его самого вынуждают оправдываться, отвечал с заносчивостью:

— Восемь годов я плавать Великий Новгород. И плохой была погод и шторм. Железо не белка, тягость кораблю. И таких плохих случай не бывать. Лоцманы знали дело, этот — не знать, умения не иметь.

— Разность есть, однако, в словесах: был пьяный, стал неумелый, — возразил Василий Есипович и вдруг шлёпнул по колену широкой ладонью: — Восемь лет! Кузмин двадцать лет учаны водит и жалоб не имел.

Словно не замечая горячности тысяцкого, Иван Лукинич спросил участливо:

— Что же без железа приехал в сей раз?

— Долгий разговор, — буркнул Клейс Шове. — Не к этот месту.

— Оно, конечно, и соль нам нужна, — продолжал Иван Лукинич, и Клейс, да и Василий Есипович, слушая неторопливую речь посадника, невольно искали в ней потаённый смысл. — И соль нужна, и хлеб нужен, и железа много. А что, — повернулся он внезапно к тысяцкому, — соль-то не спасли?

— Бочки щелястые, промыло всю, — махнул Василий Есипович рукой. — Негодный товар.

Возмущённый Клейс Шове вскочил с лавки:

— Не было так, чтоб я возить худой товар! Клевета!

— Неужто? — усмехнулся Василий Есипович уже открыто. Он шагнул к двери и громко скомандовал: — Фрол, неси!

В горницу вошёл ражий холоп, держа обеими руками перед собой что-то тяжёлое, завёрнутое в холстину{4}. Осторожно опустив свою ношу на пол, он низко поклонился присутствующим.

— Вскрой!

Холоп развернул холстину, под которой оказался тюк красного сукна, изодранного по краям баграми. Василий Есипович стал рядом и в упор посмотрел на немецкого купца:

— Твой?

Недоумевающий Клейс Шове приблизился и, наклонившись, потеребил в пальцах торчащий из тюка рваный лоскут ткани. Пальцы испачкала краснота.

— Не... — начал было Клейс гневно и осёкся, узнав на обёрточном сукне клеймо Гюнтера Фогера. Лицо его побагровело, будто тоже коснулось линялого поддельного сукна. Неверной походкой он добрался до лавки и опустился на неё, низко склонив голову.

Иван Лукинич, тихо смеясь, поглаживал бородку:

— Ай да тысяцкий! Потешил!

Василий Есипович, довольный, петухом прохаживался по горнице.

В дверях показался вечевой позовник[12].

— Посадник Неревского конца Дмитрий Исакович Борецкий[13] просит допустить.

— Зови, зови, — велел Иван Лукинич весело и, обернувшись к понурому Клейсу, спросил уже сурово: — Так как же решим с тобой, купечь? Сколько, запамятовал, убытку в жалобной грамоте насчитал?

Клейс подавленно молчал.

— Василий Есипович, гаванские[14] знают про сукно?

— Не сказывал ещё, — ответил тысяцкий. — Сам прежде хотел проверить.

— А и не сказывай пока, — сказал Иван Лукинич. — Время неспокойное, как бы кобели немецкие опять кого не покусали. Где Олферий твой?

— Под стражей.

— Отпусти. А за оплошность свою пусть сына снаряжает в ополчение с конём.

— Всё ж не минем размирия? — тяжело вздохнул Василий Есипович.

Иван Лукинич покосился на Клейса и не ответил.

Дверь распахнулась, и в горницу пружинистой походкой вошёл Дмитрий Борецкий, новоизбранный неревский посадник, ладный, красивый, с вьющимися каштановыми волосами и бородой. Уже не юноша (имел жену и сына-отрока), он заражал окружающих такой неперебродившей энергией молодости, что боярская молодёжь, душою которой он был, жаждала рядом с ним удальства и геройства.

— Кстати пришёл. — Иван Лукинич приветливо улыбнулся молодому посаднику. — Как мать? Здорова?

— Слава Богу, — сказал Дмитрий, улыбаясь в ответ. — Просим к нам сегодня, Иван Лукинич. И тебя, Василий Есипович, ждём.

— Да я не запамятовал, — кивнул тысяцкий. — Что, есть новости?

— А ты, Василий Есипович, время не торопи, — заметил Иван Лукинич. — С жалобой не разобрались ещё. Поведай-ка ещё раз, как дело было.

Дмитрий слушал историю с затонувшим учаном, весело щурясь и покрякивая. Наконец не выдержал, расхохотался.

— Ай лоцман, ай дурак! — приговаривал он, всплёскивая руками. — Такой товар утопил! Боярыням нашим то сукно продать — и не злословили бы друг на дружку, а по баням сидючи век отмывались.

С того момента как пришёл Дмитрий, Клейс Шове, встав с лавки, уже не решался сесть, угадывая в Борецком лицо в Новгороде значительное. Он стоял, игнорируемый всеми, и сердце его терзали обида, гнев, стыд. За что ему такое унижение на старости лет! Деньги, пусть их, сегодня утонули, завтра, дай Бог, всплывут снова. Но репутация! Потерять репутацию — потерять всё. Ему никто не подаст руки, на него будут указывать пальцем: Клейс Шове опозорил Ганзу, обесчестил звание немецкого купца! Какой он был глупец, что цеплялся за жизнь, барахтаясь в ледяной воде, а не утонул вместе с проклятыми бочками. Чего он добился? Его судьбу решают три русских вельможи, грубые, неотёсанные, косматобородые, словно мерзкие злые тролли, которые являлись ему в детских снах.

Подавленный собственными мыслями, он не услышал обращённого к нему вопроса и очнулся, озираясь, разбуженный неожиданной тишиной. Все смотрели на него.

— Служба Великому Новгороду — честь великая, — вновь заговорил Иван Лукинич. — Не всякому бывает предложена. А убыток, что ж, убыток мы возместим, даже сверх того. Купечь ты опытный, а что оступился раз, с кем не бывает.

Неторопливая мягкая речь степенного посадника успокаивала, расслабляла. Клейс слушал, но никак не мог взять в толк, чего от него хотят.

— Что молчишь? — нетерпеливо пробасил тысяцкий. — Домолчишься, гляди!

— Ну, ну, Василий Есипович, не горячись, — промолвил Иван Лукинич. — Люди неглупые здесь собрались, столкуемся.

— Я никак не понимать, — в растерянности произнёс Клейс. — Вину признаю, другой ошибки не быть никогда. Служить готов совестно, но...

— Вот и ладно, — ласково перебил Иван Лукинич. — А служба вот какова. Ведаем мы, имеет зять твой брата на Москве и оружейник он в великокняжеских мастерских.

«Откуда прознали?» — поразился Клейс. Что-то такое он слышал, хотя зятевой роднёй не интересовался и сближения не искал, опасаясь долговых просьб.

— Вели зятю на Москву ехать. Пусть брата повидает, чай, соскучились оба. А лучше, пожалуй, сам езжай. Когда Ананьин отбывает, Дмитрий Исакович?

После заутрени завтра же.

— Вот с боярским посольством и езжает пускай.

— Мудро, — кивнул Василий Есипович.

Клейс стоял разинув рот.

— До княжьих бумаг его не допустят, — сказал Борецкий. — И пытаться не след. Однако оружейника окольно пускай повыспрашивает. Сколь изготовлено в этот год щитов и шлемов, наконечников копейных и стрельных, какой крепости кольчуга тамошняя, пробиваема ли стрелой и со скольки шагов. Уразумел?

— Сия миссия, — прошептал Клейс, облизывая пересохшие губы, — есть не торгова, но шпионска.

Иван Лукинич устало вздохнул:

— Называй как хошь. Но ежели суд в Новгороде Великом станет вершить княжий наместник с московскими воеводами, купцам немецким пояса затягивать придётся ой как туго. На пошлинах одних разоритесь.

Клейс Шове, привыкший принимать деловые решения обстоятельно, без спешки, теперь лихорадочно соображал, как ему поступить. Отказ приведёт к неминуемой огласке скандальной истории с поддельным сукном, к позору и краху. Согласиться — значило нарушить непреложный закон купеческого братства, строго-настрого запрещавший вмешиваться в политику из соображений личной выгоды. Риск огромный, грозивший тюрьмой или того хуже. Однако, если дело выгорит, а оно отнюдь не казалось сложным, Шове возмещал с лихвой все свои убытки и, что не менее важно, обретал властных покровителей в одном из важнейших торговых центров Европы.

— Так что решил, купечь? — всё так же ласково спросил Иван Лукинич. — Послужишь господину Великому Новгороду?

— Время торопит, — добавил Борецкий.

И Клейс Шове решился:

— Что в моих силах, буду исполнить.

— Сведения представь не позже Рождества, — не терпящим возражений тоном приказал Борецкий.

Клейс поклонился и обречённо шагнул к двери.

— Погодь, — окликнул его тысяцкий. Жалобу свою заберёшь, али как?

Купец с мучительной гримасой схватил со стола собственноручно исписанный лист дорогой плотной бумаги. И, разодрав его в клочья, стремительно выбежал вон.

Загрузка...