Глава вторая


«Вопреки древним обыкновениям и правам славянским, которые удаляли женский пол от всякого участия в делах гражданства, жена гордая, честолюбивая, вдова бывшего посадника Исаака Борецкого, мать двух сыновей, уже взрослых, именем Марфа, предприняла решить судьбу отечества. Хитрость, велеречие, знатность, богатства и роскошь доставили ей способ действовать на правительство. Народные чиновники сходились в её великолепном или, по-тогдашнему, чудном доме пировать и советоваться о делах важнейших. Так, св. Зосима, игумен монастыря Соловецкого, жалуясь в Новгороде на обиды двинских жителей, в особенности тамошних приказчиков боярских, должен был искать покровительства Марфы, которая имела в Двинской земле богатые копьё».

Карамзин


«Кроме того, есть в Новгороде знатные сеньоры, которых они называют бояре. Власть этих знатнейших горожан неимоверна, а богатства их неисчислимы: некоторые владеют земельными угодьями протяжённостью в двести лье».

Жильбер де Лаипуа.

Из описания путешествия посольства


«В каждом доме и жилище, на более почётном месте, у них имеются образа святых, нарисованные или литые; и когда один приходит к другому, то, войдя в жилище, он тотчас обнажает голову и оглядывается кругом, ища, где образ. Увидев его, он трижды осеняет себя знамением креста и, наклоняя голову, говорит: «Господи, помилуй». Затем приветствует хозяина следующими словами: «Дай Бог здоровья». Потом они тотчас протягивают друг другу руки, взаимно целуются и кланяются. Затем немедленно один смотрит на другого, именно чтобы узнать, кто из двух ниже поклонился и согнулся, и таким образом они наклоняют голову попеременно три или четыре раза и до известной степени состязаются друг с другом в оказании взаимного почёта. После этого они садятся, и по окончании своего дела гость выходит прямо на средину помещения, обратив лицо к образу, и снова осеняет себя трижды знамением креста и повторяет, наклоняя голову, прежние слова. Наконец, после взаимного обмена приветствиями в прежних выражениях гость уходит. Если это человек, имеющий какое-нибудь значение, то хозяин следует за ним до ступенек; если же это человек ещё более знатный, то хозяин провожает его и дальше, принимая во внимание и соблюдая достоинство каждого. Они соблюдают изумительные обряды. Именно: ни одному лицу более низкого звания нельзя въезжать в ворота дома какого-нибудь более знатного лица. Для людей более бедных и незнакомых труден доступ даже к обыкновенным дворянам. Эти последние, настоящие ли или так называемые, показываются в народ очень редко, чтобы сохранить тем больше значения и уважения к себе. Ни один также дворянин из тех, кто побогаче, не дойдёт пешком до четвёртого или пятого дома, если за ним не следует лошадь. Однако в зимнее время, когда они не могут из-за льда безопасно пользоваться неподкованными лошадьми или когда они случайно отправляются ко двору государя или во храмы Божии, они обычно оставляют лошадей дома».

Сигизмунд Герберштейн.

Записки о московитских делах


«Великолепный и очень вкусный мёд они варят из малины, ежевики, вишен и др. Малиновый мёд казался нам приятнее всех других по своему запаху и вкусу. Меня учили варить его следующим образом: прежде всего, спелая малина кладётся в бочку, на неё наливают воды и оставляют в таком состоянии день или два, пока вкус и краска не перейдут с малины на воду; затем эту воду сливают с малины и примешивают к ней чистого, или отделённого от воска, пчелиного мёду, считая на кувшин пчелиного мёду 2 или 3 кувшина водки, смотря по тому, предпочитают ли сладкий или крепкий мёд. Затем бросают сюда кусочек поджаренного хлеба, на который намазано немного нижних или верховых дрожжей; когда начнётся брожение, хлеб вынимают, чтобы мёд не получил его вкуса, а затем дают бродить ещё 4 или 5 дней. Некоторые, желая придать мёду вкус и запах пряностей, вешают в бочку завёрнутые в лоскуток материи гвоздику, кардамон и корицу. Когда мёд стоит в тёплом месте, то он не перестаёт бродить даже и через 8 дней; поэтому необходимо переставить бочку, после того как мёд уже бродил известное время, в холодное место и оттянуть его от дрожжей».

Адам Олеарий.

Описание путешествия в Московию...


аня проснулся засветло[15]. Прислушался. В тереме было тихо. Родня, гости, скоморохи, челядь наконец угомонились. Очередной пир умолк. Они, пиры эти, случались так часто в эту осень, что вконец измотали слуг, утомили матушку и ужасно надоели Ване, несмотря на обильные сладости и дорогие подарки.

Бабушка Марфа часто сажала Ваню подле себя во главе стола{5}. Внука любила до самозабвения и не могла, да и особенно не хотела этого скрывать. Был ещё внучок, Васенька, от младшего сына Фёдора, шестой годок всего. Того тоже любила нежно, а всё ж не как Ваню.

Думала когда-то, что навек ожесточилось, окаменело сердце. Была совсем молодой, когда у корельского берега опрокинула волна лодку с сыновьями-малолетками, Антоном и Феликсом[16]. Недоглядел муж, не успел спасти. Только через день выбросило на пенные валуны мальчишеские тела. Неподалёку, в монастыре Святого Николая, и отпели их. И погребли там же. Марфа металась тигрицей, искала виноватых. Открыто ярилась на отца, Ивана Дмитриевича Лошинского[17], седовласого богача, скупавшего за бесценок вотчины в Обонежье, — зачем, мол, купил злосчастную Золотицкую волость. Забыла, что это ей же был подарок. Мужа Филиппа, боярина, поехавшего осматривать новые земли и взявшего детей с собой, не простила до самой смерти его. Поверила слухам (не сама ли и пустила их?), что это корелы, зло умыслив против её детей, устроили в лодке течь. Послала дружину пожечь корельские деревни, потом одумалась, вернула с полпути.

Муж ненадолго пережил сыновей, в Великий пост занемог и вскоре после Пасхи преставился. Марфа Ивановна, став вдовой, сделалась набожной, отписала Николаевскому монастырю три деревни и рыбную ловлю в устье реки Кодьмы. Подумывала и сама постричься в монахини. А через год посватался к ней Исак Андреевич Борецкий, тоже бездетный вдовец{6}, на двадцать лет почти её старше. Тут-то и узнала она наконец, что значит любить, любимой быть. Пришло к боярыне простое бабье счастье, о котором и мечтать не смела. Стыдилась его, старалась не показать на людях, да как скроешь, если вся светилась от радости.

Однажды хотела вспомнить лицо первого мужа и не смогла. И первенцы свои видятся словно в тумане. Будто не она, а какая-то чужая Марфа прежнюю жизнь за неё прожила.

Митенька родился. Потом Федя[18]. Исак Андреевич мужем был нежным, отцом — терпеливым и мудрым. Сам детей грамоте учил, воспитывал, сам наказывал, больше словом, рукоприкладства не одобрял. Митя всё схватывал на лету, рос смышлёным. Федя — вертлявым, задиристым, в учении — тугодумом. Раз читал по складам Священное Писание, да и ляпнул:

— Тут всё про Христа, про пироги нет ничего, а сказано: от муки?..

— Ой дурень! — только и мог вымолвить хохочущий Исак Андреевич. — От Луки, а не от муки! Дурень, ой дурень!

С тех пор прозвище Дурень накрепко пристало к Феде.

И дочерей дал Бог — Олёну и Феврушу.

На Великой улице Неревского конца разросся боярский двор Борецких: избы, кузня, амбары, сенники, конюшня, медоварня, огороды, сад, бани, мастерские. Вместо деревянного боярского терема встал каменный, в два этажа, крытый железной кровлей, ещё редкой в Новгороде и называемой «немецкой».

День ото дня, незаметно даже для себя самой, Марфа перенимала у мужа умение вести огромное хозяйство, властвовать над людьми, руководствуясь холодным расчётом, а не душевным порывом, находить общий язык с холопом и купцом, гончаром и дьяком. Исак Андреевич это замечал и ценил. Радовался про себя, что и после его ухода не рухнет дом, не угаснет род Борецких.

Как не хватало ей сейчас его, мужа, друга верного и надёжного, защиты и опоры. В день его смерти думала руки наложить на себя, помутился разум. Трёх летняя Олёнка подбежала с криком:

— Матушка! Федька за шиворот Февруше киселя налил!

И прошло помутнение. Пошла наказывать Федьку, отдавать распоряжения, посылать человека в Торг за бухарским изюмом для кутьи, рассылать гонцов в Софийский собор к архиепископу, в Вечевую палату и в ближайшую от двора привычную, приветливую церковь Сорока мучеников на Великой улице. Дом по-прежнему кипел муравейником, но не крича, не паникуя. Ни одна кастрюля не грохнула. Никто не позволил себе раздирающего душу истеричного вопля, без которого не обходятся русские похороны. Примеривались к мужественно-сдержанной Марфе Ивановне.

Полгорода собралось на отпевание. Сам владыко Иона отслужил молебен[19]. Исак Андреевич был из первых людей в Великом Новгороде, посадничал не один раз, себя не щадил ради общего блага. Его знал великий князь Московский Василий Васильевич Тёмный[20], ценил злейший враг Москвы князь Дмитрий Юрьевич Шемяка[21], уважал король Польский и князь Литовский Казимир. С его уходом перевернулась ещё одна страница истории великой Новгородской республики. Много ли этих страниц осталось в её славной летописи?..

Ваня был на этот раз посажен между матерью Капитолиной и Олёной, младшей своей тёткой, весёлой и смешливой, за это и нравилась ему. По правую руку от бабушки сел степенной посадник Иван Лукинич, по левую — какой-то монах, которого Ваня никогда прежде не видел, неулыбчивый, в грубой рясе. Странно было видеть, как приветливо обращается к нему баба Марфа и умолкают знатные гости, прислушиваясь к негромкому разговору.

— Ешь, ешь, — подкладывала Олёна в Ванину тарелку кусочки повкуснее с большого серебряного блюда.

Ваня был не голоден. Грыз понемногу пропечённое, с корочкой, лебединое крыло и терпеливо дожидался, когда взрослые отпустят его из-за стола и можно будет уйти к себе.

По мере того как опустошались чары, братины, кувшины с мёдом, бочонки с винами, разговор становился шумней, непринуждённей. Однако присутствие на пиру строгого монаха сдерживало вольные языки, и одна общая забота, ради которой и собрались здесь высокие бояре, посадники, тысяцкие, богатые житьи люди, оставалась не высказанной до поры.

Капитолина раскраснелась, вытерла лоб белым платочком.

— Ай да мёд!{7} — похвалил сидящий напротив посадник Василий Казимер. — Кроме как у Марфы Ивановны, нет такого нигде. Капа, выдай секрет!

Капитолина отмахнулась от знатного дядюшки, младшего отцова брата:

— Это Олёнка знат, я не любительница, — и слегка отвернулась, будто не замечая, как проворный прислужник вновь наполнил её опустевшую чару.

Василий, хохотнув, подмигнул Олёне. Та вспыхнула и затараторила, скрывая смущение:

— И секрета нет никакого. Вели мёд простой разлить в малые бочонки и патокой его подсыть. Мускат с гвоздикой надобно растереть мелко-мелко, но не сыпать сразу в бочонки, а в мешочки ссыпать. Мешочки лучше полотняные. И в бочонки их опустить, и закрыть плотно-плотно, чтобы дух не уходил. И неделю в клети пусть постоят. И всё. А секрета нет никакого.

Она перевела дух и обнаружила, что её никто не слушает. Капитолина пробовала вилкой на спелость большой дымящийся кусок пирога с визигой. Василий переговаривался с кем-то за соседним столом.

— Я тоже мёду хочу, — сказал Ваня.

— Ещё чего, — запретила мать. — Морс вон для тебя, его и пей. Мал ещё.

Ваня насупился.

Фёдор Борецкий, весело взглянув на него, сказал громко:

— Знать, не мал уже, коль на пиру сидит.

— Великого князя в его годы оженить успели[22], — поддержал Василий Казимер.

Марфа Ивановна нахмурилась:

— То, Василий Александрыч, не наши заботы. Пусть живут как хотят, Бог им судья.

— Не судите, да не судимы будете, — кивнул Иван Лукинич, косясь на неулыбчивого монаха. Тот молчал, явно чувствуя себя лишним на этом шумном собрании, присутствовать на котором принуждала досадная необходимость. Ел мало, к напиткам же и вовсе не притрагивался.

— Оно так, — подал голос Иван Иванович Лошинский, старший Марфин брат, владеющий вотчинами в Шелонской пятине и мучительно завидующий куда большему богатству сестры. — Мы в московские дела не мешаемся, но и в наш монастырь со своим уставом не лезь!

Говорить о неизбежном размирии с Москвой избегали, и скрипучая старческая угроза Лошинского неловко повисла в воздухе. Марфа Ивановна сделала знак, и слуги понесли новые блюда: баранину запечённую, заливных поросят, пряную солонину с чесноком, заячьи печень и мозги в латках, гусиные потроха, вяленых кур, гнутых налимов. Появились бочонки с пивом, ещё меды. За дальними столами, где сидела преимущественно боярская молодёжь, пробили бочонок со сладким греческим вином. Пили не разбавляя.

Онтонина, невестка Марфы Ивановны, с выдающимся вперёд узким подбородком, портившим её и без того некрасивое лицо, встревоженно поглядывала на Фёдора. Тот, осушив кружку одним махом, сидел подбоченясь, расстегнув ворот. Душа требовала удали, размаха, уважения к себе. Начал было расписывать достоинства новой пары кречетов, доставленных по личному заказу из Заволочья, но ответных восторгов не дождался, тема была несвоевременна и продолжения не имела. Недавние товарищи по охотничьей забаве что-то серьёзно обсуждали с братом Дмитрием. Даже вино им впрок не шло.

Наступила минута общего затишья, какая бывает обычно перед очередной здравицей. Степенной тысяцкий Василий Есипович крякнул и собрался уже встать, чтобы провозгласить хвалу хозяйке, но Фёдор опередил.

— Дивную волчицу затравили мы вчерашнего дня, — похвалился он, к всеобщему изумлению. — Шерсть — во! — Он развёл большой и средний пальцы правой руки и потряс ими. — Прямо медвежья.

Все молча смотрели на него. Фёдор наконец сам почувствовал, что встрял некстати, заозирался, ища поддержки, и наткнулся взглядом на Ваню.

— А Иван-то храбрец у нас! Псы его чуть не порвали, а он хоть бы что!

Марфа Ивановна привстала, побледнев и закусив губу. Велела хрипло:

— Сказывай что и как!

Фёдор нескладно, спотыкаясь — рассказчик он был никудышный, — принялся вспоминать давешний случай. Гости поглядывали на Ваню. Ваня слушал, уставившись в тарелку, переживая случившееся, и впервые за это время испытывал настоящий страх.

История, впрочем, была короткой.

Под вечер во двор въехал Фёдор с охотничьей ватагой. Два холопа несли жердину с подвешенной за связанные лапы мёртвой волчицей. Псари возились с запутавшимися длинными ремнями. Псы мешали, тянули ремни в стороны, рычали, скалясь на труп смертельного врага, который, прежде чем погибнуть, лишил жизни троих из своры.

Ваня, стоя на ступенях терема, с мальчишеским любопытством наблюдал всю эту возню. Охотники спешились, слуги разводили коней. Фёдор, полупьяный, покачиваясь в седле, засунул руку под кожух и вытащил за загривок скулящего волчонка. Собаки оглушительно залаяли, запрыгали, клацая сахарными клыками, пытаясь достать вражьего детёныша.

Фёдор захохотал. Затем отвёл руку и с криком: «Ваша добыча!» — швырнул волчонка псам. Но то ли нетвёрдая рука подвела, то ли короткую шёрстку не удержали пальцы — покатился серый комок в сторону от своры, к ступеням терема.

Ваня, не раздумывая ни о чём, прыгнул навстречу, будто незримая сила в спину подтолкнула, и накрыл маленькое живое тельце собой. Псари не сумели удержать обезумевших от ярости собак, те неслись прямо на Ваню, чтобы кровью завершить большую охоту. Их остудил хлыст Никиты Захарова. Один удар, второй, третий. По хребтам, по ушам, по глазам пёсьим. Никита, бывший вольный охотник, с малых лет ходивший за Ваней, вовремя успел. Иначе не простил бы себе, сам бы дольше Вани и минуты не прожил...

В пересказе Фёдора, однако, происшествие это не выглядело столь опасным. Выходило так, будто провинились нерасторопные псари, за что будут наказаны, и это он сам унял разъярённую собачью свору.

Марфа Ивановна, постепенно успокаиваясь, решила, что правду обо всём выяснит позже. Заставила себя усмехнуться, обращаясь сразу и к сыну, и к знатным гостям:

— Дурень ты дурень! Жалею, что недодал тебе в своё время розог Исак Андреич.

Заулыбались и гости, все знали про Фёдорово прозвище. Упомянутое матерью (ей дозволено), оно рассеяло возникшую неловкость и лишний раз подтвердило каждому, что он свой человек в этом доме.

Василий Есипович поспешил подняться и провозгласить — как нельзя более кстати — здравицу мудрой и щедрой хозяйке.

Вновь забренчала посуда, засуетились слуги.

Ваня поймал на себе внимательный взгляд монаха, смутился и уткнулся в тарелку.

— Ступай, Ванюша, поздно уже, — разрешила Капитолина, целуя его в голову. — С бабушкой простись.

Ваня с облегчением вздохнул, выбрался из-за стола и подошёл к бабушке.

— В деда лицом, — улыбнулся ему Иван Лукинич, — в Исака Андреевича.

— Благослови внука, святой отец, — обратилась к монаху Марфа Ивановна.

Тот перекрестил Ваню и подал руку для поцелуя. Ваня прикоснулся губами к сухой шершавой коже, стараясь не дышать: грубая ряса пахла несвежестью.

Монах погладил его по голове, промолвил с печалью:

— Сам агнец, а волчонка спас, пожалел. Убереги тебя Господь от волков, жалости не знающих. Ноне помолюсь за тебя...

У дверей Ваню ждал Никита Захаров, чтобы сопроводить в горенку на дальней половине боярского терема. Навстречу спешили уже чуть хмельные слуги с горячим сбитнем, подносами с хворостом, засахаренными фруктами, пряниками и сладкими пирогами. Из людской доносилась музыка гудошников, звучал смех. Марфа Ивановна, наняв скоморохов на пир, всё же не решилась выпустить их перед новым игуменом Соловецкого монастыря{8}, однако каждому было выплачено по деньге и обещан ночлег с едой и питьём.

— Никита, пошли скоморохов слушать, — потянул Ваня за руку своего дядьку.

— Не знаю, право слово, — засомневался тот. — Боюсь, матушка забранится.

— Не забранится, — весело сказала догнавшая их Олёна. — Я её успокою. Пошли, пошли! Ужас как скоморохов люблю слушать.

Они спустились в людскую, просторную комнату с длинным широким столом и лавками вдоль бревенчатых стен. Мужики и бабы при их появлении встали с настороженностью, но тут же одобрительно загомонили, освобождая место:

— Сюда, боярынька, к печи поближе. Иван Дмитрии, соколик ясный, садись рядышком.

Олёну, приветливую и весёлую, любили все.

Захар Петров, кровельщик, живший на Козмодемьянской улице, усадил рядом с собой Никиту, хлопнув его по спине широченной ладонью. Никита застонал, сморщившись от боли. Ваня с тревогой взглянул на него. Не знал Ваня, что за побитых кнутом породистых своих псов Фёдор отплатил Никите тем же, уверенный, что тот промолчит, не пожалуется никогда. Тут он рассчитал правильно.

Стол был полон остатками боярского пира, иные блюда сносили сюда и вовсе нетронутыми. Скоморохи с челядью и поели, и попили вдоволь, рады бы ещё, да нутро не бочка. Гусли, рожки, гуделки лежали тут же, среди деревянных чаш и братин.

Скоморохов было пятеро. Все в разноцветных рубахах навыпуск, в широченных штанах. Пятый, впрочем, присоединился к озорной ватаге в самый последний момент, когда Марфин человек нанимал балагуров на Торгу. Назвался Куром, родом из Твери. От других отличался чёрной косматой бородой, захватившей и щёки. Маленькие хитрые глазки стремились сойтись у переносицы. Говорил складно, гладко, бойко, за словом в карман не лез, смешил легко и сам хохотал со всеми вместе. Сейчас Кур занимал всеобщее внимание рассказкой о ростовщике Щиле{9}. Многим чудесная эта история была известна, но слушали не перебивая, с весёлым удовольствием.

Кур подождал, пока усядутся молодые господа, отхлебнул из братины и, почесав за ухом, продолжил:

— ...А был тот Щила посадником. А жёнку-то его величали посадницей, была она вот с такою з...й!

Мужики загоготали.

— Фу, охальник! При ребёнке-то! — притворно воз мутилась, косясь на Олёну, кухарка Настя, еле сдерживаясь, чтобы самой не прыснуть.

— На первой прощается, — улыбнулась Олёна.

— Жаден был Щил, всё домой тащил, — продолжал Кур как ни в чём не бывало. — А всё мало казалось. Начал в долг давать. А жёнка-то покрикиват, развалясь на печи: «Гривну дал, две получи!» Окаянна женшина худому свово мужа учит, а того совесть мучит. Как, мыслит, пред Богом предстану? Жёнку свою тогда прогнал Щила, душа Щилова спастися решила. На гривны неправедны воздвиг монастырь Покровский, какого не знал даже князь Московский...

Слушатели согласно закивали. Пренебрежительное отношение к Москве имело давние корни, складывалось и прививалось десятилетиями, и хотя никто из присутствующих московских храмов никогда не видывал, все были уверены, что им далеко до новгородских. Ненавязчивая лесть скомороха была оценена.

— ...Зовёт владыку монастырь освящать, а тот не желает Шилу прощать. Щила и преставился с горя-то. Стали его отпевать, а земля возьми и разверзнись. Оказался Щила в аду... В горле сухо чегой-то, лучше я спать пойду.

Снова хохот. Ну и Кур, ай да скоморох! Про божественное рассказывает, а смешно. И без святотатства. Смех на себя обернул.

Настя наполнила братины, и те поплыли от уст к устам. Бородатому скомороху поднесла отдельно.

— Дале, дале сказывай! — слышались отовсюду голоса.

Кур дождался тишины и, вновь почесав за ухом, стал рассказывать дальше:

— Услыхал владыко про сие чудо велико. Приказал Щилу в аду изобразить, дабы в храме сей картиной грешникам грозить. А у посадника Щилы был сын праведный. Батюшку свово пожалел. Священников позвал из сорока церквей, дабы молились за Щилу сорок дней. На стене рисованной показалась из ада Шилова голова. Позвал сын ещё сорок священников из сорока церквей, и молились они ещё сорок дней. А показался из ада Щила по грудь. В третий раз позвал сын сорок священников из сорока церквей, и молились они ещё сорок дней. Появился из ада весь Шилов образ. А там и гроб сам поднялся из-под земли. Щилу отпели и в том же монастыре погребли. — Кур сделал паузу, хлебнул пива и, в очередной раз почесав за ухом, закончил историю: — Благодарствуйте все! Пусть на душе будет весело! Вон боярынька ушки-то как развесила!

Олёна спохватилась, ахнула и быстро спрятала ладошкой приоткрытый рот.

Бабы дружелюбно смеялись, мужики удовлетворённо поглаживали бороды.

В дверь заглянул один из прислужников на пиру:

— Фрол, иди пособи. Кузьма на лестнице ногу подвернул.

Фрол, рябоватый мужичок лет сорока, нехотя поднялся с лавки, ворча:

— С утра на ногах, а спокою не дождёсси.

Кур быстро взглянул на него, что-то мелькнуло в хитрых глазках.

— Фрол, а, Фрол? Хошь, подменю?

— Как это? — не понял тот.

— Заместо тебя господам прислужу, — объяснил, посмеиваясь, скоморох. — А ты сиди себе у печи, жуп калачи.

— Язык у тебя без костей, — хмыкнула Настя.

Эк выдумал чего!

— Хочу на великую боярыню поглядеть, — сказал Кур. — Слыхом-то не раз слыхивал, а видом не видывал.

— Не знаю прямо... — засомневался Фрол.

— Да ты своей бородой всех распугать! — выкрикнул Захар.

— Это поправим, — согласился Кур, вынул из кармана штанов красивый резной гребень и, макая его в пиво, действительно унял косматость смоляной бороды. Подтолкнул прислужника: — Поторопимся, бояре ждать не любят. Одёжу Кузьмы мне дай, — и вслед за ним выскользнул за дверь.

Фрол, хлопая глазами, растерянно озирался по сторонам, будто спрашивая: не выйдет ли худого из этой затеи. Не только он, все ощущали какое-то смутное беспокойство. Кур устроил всё так быстро, что ни воз разить, ни остановить его никто не успел. Более других досадовала Настя — не рассмотрела поближе дивный костяной гребень, стоивший, по-видимому, недёшево, не по скоморошьему достатку.

Ваня давно приметил, что, пока всеобщим вниманием владел Кур, другие скоморохи от него отстранились, не подыгрывали шуткам, не участвовали в веселье. Молчала музыка. Теперь же лица их посветлели, оживились. Старый седоусый гусляр провёл пальцами по струнам. Гусли отозвались тихо и нежно, словно успокаивая. Ещё один перебор — зазвучали торжественно.

— Про Акулину-королевичну, Онуфрич, — подсказал молодой скоморох.

Гусляр согласно наклонил голову и запел красивым чистым тенором:


— Во стольном граде во Киеву

У ласкова князя Владимира

Было столованьице, почётный пир.

Все на пиру порасхвастались.

Князи хвастают золотом,

Бояре хвастают серебром,

Умный хвастает матушкой,

Глупый хвастает молодой женой...


Повеяло праздником, ясным, возвышенным. Слушатели улыбались друг другу: «Так, так: глупый хвастает молодой женой...» Удалое ёрничество Кура показалось бы сейчас неуместным, непристойным. А настоящее — вот оно, в понятных родных словах народной былины.


— Солнышко Владимир стольнокиевский,

По пиру-то он прохаживат,

Сапог о сапог поколачиват:

«Все у нас в городе поженены,

Красны девицы замуж выданы,

Один-то я всё холост хожу,

Холостой хожу, холостым слыву.

Не знаете ль мне супротивницу,

Супротивницу супротив меня,

Брови были бы черна соболя,

Очи у ей ясны сокола,

Походочка пав ли пая,

Речь-поговорь лебединая».

Сказал его братец крёстный:

«Солнышко Владимир стольнокиевский,

Женили меня молодца неволею,

Оттого я, молодец, во гульбу пошёл,

Из орды в орду, а из Литвы в Литву.

Зашёл молодец к королю в Литву,

Служил молодец там двенадцать лет,

Двенадцать лет я во конюхах,

У того короля у Литовского.

Есть у него там две дочери,

Одна-то Настасья-королевична,

Она полевница[23] удалая,

Промеж обедни и утрени

От Киева проедет до Чернигова.

Другая Акулина-королевична,

Брови у ей черна соболя,

Очи у ей ясны сокола,

Походочка павлиная,

Речь-поговорь лебединая,

Будто тебе супротивница,

Супротивница супротив тебя».

Солнышко Владимир стольнокиевский

Садились на добрых коней,

Поехали во землю Литовскую

К этому королю ко Литовскому.

«Батюшка король ты Литовский,

Возьми-тка нас, молодцев, во служение,

Во служение во конюхи,

Служить будем верой-правдою».

Служат молодцы верой-правдою,

Не коней кормят, красну девушку манят.

Сманили Акулину-королевичну,

Сади лися на добрых коней,

Поезжали в свою сторону,

Да напали татаре поганый.

Солнышко Владимир стольнокиевский

Хватает осище тележное,

Куда махнёт — падут улицей,

Перемахнёт — переулками.

Перебил поганых татаровей,

Увёз Акулину-королевичну в свою сторону.


Возгласы одобрения, радостный гомон, здравицы славному гусляру, бульканье пива — всего этого Ваня уже не слышал. Он крепко спал, прислонившись головой к Олёниному плечу. Никита бережно поднял его на руки и отнёс в горенку. Слуги убирали грязную посуду, сворачивали запачканные вином и жиром скатерти, подметали и мыли полы при тусклом свете догорающих свечей. Хлебосольный терем великой боярыни Марфы Ивановны Борецкой постепенно успокаивался.

...Проснувшись, Ваня Долго не мог понять, что его разбудило. Какая-то мысль. Вдруг вспомнил: Волчик! Он выбрался из тёплой постели и в одной рубахе, в сапожках на босу ногу, держа перед собой свечку, зажжённую от лампадки, спустился в сени. Открыл плечом тяжёлую дверь и вышел на крыльцо. Моросил дождь. Ваня поёжился, прикрывая огонёк свечки ладонью.

Боясь поскользнуться, он прошёл по двору и толкнул дверь сенника. И сразу же увидел деревянную клетку, наскоро сколоченную вчера Никитой. Волчонок лежал на сбившейся соломе, свернувшись в серый комок. При звуке Ваниных шагов поднял щенячью мордочку и заскулил, дрожа всей шёрсткой.

«Живой!» — обрадовался Ваня. Он взялся за верх клетки и потащил её к терему.

Фёдор, хмельной и злющий, грозился давеча вновь затравить Волчика (так его Ваня окрестил). Но то ли забыл, то ли не успел ещё, занятый пиром. Ваня упросил Никиту припрятать Волчика. Да разве спрячешь от Фёдора, первый же холоп выдаст...

А из горенки-то небось не посмеет взять.

У крыльца Ваня поставил клетку на высокую ступень и, уверенный, что его никто не видит, справил малую нужду. Если бы он обернулся, может, и заметил бы, как дверь недальней избы открылась без скрипа. Давешний косматобородый скоморох быстро и бесшумно пересёк двор, достиг забора и перемахнул через него, скрывшись в моросящей темени.

Загрузка...