1636 год. В этом году умер великий скупец: он никогда не подавал милостыню беднякам и оставил завещание, по которому следовало сделать много всяких бесполезных дел… Среди прочих распоряжений он выразил волю, чтобы роскошно украсили за его счет всех мулов в Потоси.
Милагрос была креолкой, уроженкой Кубы. В нее влюбился один испанец и женился на ней. Некий офранцуженный пуэрториканец, поэт и вольнодумец, следующим образом заключил эпиталаму, в которой выражал свое восхищение прелестной креолкой с глазами цвета кофе и властным тонкогубым ртом:
Я был безбожником.
Поверить в такое чудо, как Милагрос, не хотел.
Ее увидел я — и вдруг поверил.
Дворянин, в чьих жилах текла королевская кровь, привез креолку в Париж. Большую часть времени он возлежал на своем роскошном ложе в одном из фешенебельных парижских отелей, потягивая шампанское, как вдруг схватил — это случилось в 1915 году — пневмонию и умер, оставив супруге славное имя, ворох долгов и кучу детей, с разницей между старшим сыном и младшей дочерью в пятнадцать лет. Вскоре после «го смерти судебные чиновники произвели опись имущества, а еще через неделю продали его с молотка.
Вдова перебралась в Испанию, где жила на королевскую пенсию и сумела дать детям образование. После ее смерти детей рассовали по домам прославленных родственников. Младшая дочь, носившая имя матери — Милагрос, попала к графу де Касальта, материальное положение которого было тоже плачевным.
Старшему сыну, Фелипе, достался только титул наследника майората, герцога де Сальватьерра, каковым титулом он пользовался без зазрения совести всю жизнь, привлекая своим вельможным мотовством внимание банкометов, владельцев отелей и журналистов всей Европы. «Щеголяя благородной осанкой и внушительного размера носом, — говорилось в одной из светских хроник агентства Гавас[45],— он не знает, что значит оплачивать счета, полагая, что плебеи — владельцы отелей, мужланы-ювелиры и банкиры-буржуа — только для того и существуют на свете, чтобы удовлетворять прихоти аристократа королевской крови».
Он был родственником короля Альфонса, а сам монарх, безусловно, держался того же мнения: назначение плебеев состоит в том, считал он, чтобы покрывать бешеные расходы его родственника. Альфонс был богаче мальоркинца Хуана Марча[46], но проявлять заботу о благополучии отпрысков королевской семьи ему хотелось еще меньше, чем заботиться об успехах революционного движения. Поэтому он считал, что долги Фелипе нисколько не портят их родственных отношений, и, узнавая о его очередном биржевом подвиге, говорил с ухмылкой: «Как вам нравится этот озорник?» И на этом дело кончалось.
Даже в тех случаях, когда непомерные траты вели к банкротству и оно получало международную огласку и его обсуждали в газетных передовицах, Альфонс продолжал снисходительно улыбаться.
Однако популярность Фелипе — не без участия репортеров из отделов светской и политической хроники — часто приобретала скандальный характер. Изображение герцога де Сальватьерра, обладавшего типичным бурбонским профилем, слишком часто появлялось на страницах газет, причем с самыми нелестными подписями, вроде той, которая была передана агентством Гавас своим отделениям и через аргентинскую газету «Критика» попала в Боливию. В веселом тоне в ней было сказано, что герцогу запрещено переступать порог игорного дома в Монте-Карло и предложено покинуть Монако.
В одной пикантной заметке говорилось:
«Дон Фелипе, разумеется, имеет право не снимать шляпы в присутствии самого короля. Так знатен его род. Он имеет также право не оплачивать счета за дорогие обеды, которые он делит с роскошными дамами; испанские гранды охотно пользуются этим правом, благосклонно принимая сверхвежливые улыбки владельцев ресторанов. В конце концов то, что не заплатил испанский гранд, покроет южноамериканский купчик, и финансовый баланс отеля сохранится, равно как и его престиж «места, излюбленного европейской аристократией».
Но поскольку герцог не выказывал предпочтения какому-либо одному отелю и закатывал праздники во всех самых роскошных отелях Ривьеры, Парижа, Биаррица и Остенде, он мог осчастливить своим присутствием любой из них. Именно так и рассудил плебей-ресторатор в Довиле, осмелившись представить герцогу счет и даже нагло потребовать его оплаты, а потом подать на герцога в суд. Послу Испании пришлось оплатить счет, и король Альфонс перестал улыбаться.
Скандальные истории, героем которых был герцог, на этом не прекратились. В Монте-Карло он познакомился с американской миллионершей из Кливленда, штат Огайо, и предложил ей титул и сердце. Миллионерша в доказательство своей любви передала ему круглую сумму в долларах на хранение, дабы не впасть в искушение играть на них. Однако она не удержалась, а проигравшись, захотела отыграться и потребовала от аристократа выложить доллары на стол.
«Вряд ли можно было, — говорилось в хронике агентства Гавас, — поверить, что в споре участвуют миллионерша и герцог, столь грубой была эта перепалка».
— Вы пьяны, — говорил дон Фелипе, — никаких денег я от вас не получал.
— Вы есть вор. У нас в Штатах вас посадили бы на двадцать лет в тюрьму за мошенничество.
— А в Испании я приказал бы высечь вас кнутом и отдал бы на потребу моим рабам, — отвечал герцог.
Даму такая перспектива не устроила: в рабах она не нуждалась, поскольку могла иметь при себе герцогов; она ответила на предложение «двумя пощечинами и швырнула в лицо герцогу горсть фишек».
Персонал казино не колебался в выборе между герцогом и миллионершей. Герцога выдворили, а миллионерша осталась. Кроме того, на следующий день полиция вежливо предложила герцогу покинуть Монако. Именно тогда король Альфонс назвал Фелипе «позором семьи».
Для плебея, так же как для аристократа, стыдно сидеть без денег. Когда их нет у плебея, он идет на грабеж или ищет работу, выстаивая огромные очереди. Аристократ. же не идет на открытый грабеж, а использует дар тонкого обращения, унаследованный от предков и отшлифованный в двадцати предшествующих поколениях. Герцог занялся тем, что стал направо и налево раздавать фальшивые чеки, понимая, впрочем, что пострадавшие будут жаловаться. Так оно и случилось: судебные инстанции Женевы дали ордер на его арест. Против него было возбуждено дело, и его приговорили к шести месяцам тюрьмы за мошенничество. Однако влиятельные лица помогли ему исчезнуть, и он объявился в Лондоне. Тамошнее правительство одинаково покровительствовало и анархистам, и аристократам королевской крови. В результате всех этих проделок бурбонский профиль герцога стал фигурировать в архивах полиции Парижа и Женевы. Но это не испугало герцога, так же как его предков не пугали надругательства вассалов над их портретными изображениями.
Агентство Гавас в своей корреспонденции сообщило об одном из таких вассалов, каталонце еврейского происхождения по имени Федерико Баньюлс. Герцог пришел к Баньюлсу и отрекомендовался любителем искусства и владельцем шедевров живописи, сказав при этом, что у него есть полотно Лодовико Феррарца[47] «Христос и Магдалина», которое он хочет заложить за сто тысяч франков. Баныолс, сообразив, что картина может стоить не менее восьмисот тысяч и что закладчик все равно ее не будет выкупать, ссудил испрошенную сумму. Однако, желая проверить своего клиента из благородных, он обратился к экспертам, которые установили, что это был не подлинник, а копия и что стоит она максимум пять тысяч франков. Тем временем герцог, как говорится, уже «распустил хвост», но Баньюлс подал на него в парижский суд за мошенничество, и, несмотря на усилия дипломатической миссии и испанской колонии, пытавшихся замять дело, герцог был приговорен к четырем месяцам исправительной тюрьмы.
Последнее деяние герцога газеты квалифицировали как «злодеяние», а самого злодея называли «рыцарем удачи» и «бессовестным авантюристом». Король же, со своей стороны, перестал называть Фелипе «позором семьи» и в личной беседе наградил его серией шутливых определений из своего затейливого и красочного словаря. К счастью, Фелипе единолично взял на себя ответственность за подрыв престижа королевской семьи, точно так же как он монополизировал право на наследование майората.
Все считали маленькую Милагрос малокровной. Действительно, она была очень худа. Кормилица, бонна и мать сообща составляли ей меню.
Когда Милагрос была девочкой, кормилица говорила:
— Если не съешь цыплячью ножку, не пойдешь гулять в Ретиро.
Когда она была девушкой, бонна ей внушала:
— Сеньорита Милагрос, надо принять лекарство, иначе я пожалуюсь вашей матушке.
Когда ей был двадцать один год, горничная говорила:
— Сеньорита, подать вам завтрак? Вы так поздно пришли вчера. Может быть, дать аспирину? Не хотите ли кусочек ветчины? Ну тогда немножко торта и кофе. Тоже не хотите? Как вы хороши сегодня!
— Который час?
— Три часа.
— О, в пять у меня свидание.
— Значит, вы уйдете?
Милагрос покачала головой.
— У меня свидание здесь… с моей семьей.
Девушка встала и прошла в ванную. Погружаясь в ласковую пену мраморной ванны, она была похожа на одну из тициановских красавиц.
— Правду говорю, сеньорита, — у вас замечательное тело. Счастлив тот мужчина, который увидит вас такой.
Предполагаемый счастливчик, изображенный на портрете в серебряной раме, смотрел на нее с ночного столика своими черными глазами, улыбаясь ироничной обворожительной улыбкой. Под портретом можно было увидеть надпись: Гюго.
— Да, да, кто знает… Мне кажется, сеньорита, что вы от меня что-то скрываете. Не делайте ничего такого, что может рассердить вашу тетушку…
Милагрос не спеша оделась. Закурив сигарету, она вошла в темный зал с высокими колоннами и старинной мебелью. Дневной свет едва просачивался через занавешенные окна. Она взяла со стола пачку бумаги, вернулась в спальню и, присев к ночному столику, на котором стоял портрет, принялась писать. Потом заклеила конверт.
— Сеньорита, вас ждут.
В гостиной ее ждали, усевшись в кресла, ее тетка в черном шелковом платье и граф де Касальта, который приветствовал девушку, давясь от приступа кашля. Подле них стоял ее брат Фелипе, сутулый, лысый, большеносый, и покровительственно улыбался.
Играя конвертом в руке, она выслушивала их речи:
— Тебе нравится наряжаться, а мы только что не побираемся…
— Для красивой женщины любовь — все равно что простое стекло, а деньги — это ее зеркало…
— Он первый миллионер в Южной Америке, и ты будешь править в его владениях.
— Тебе и знать не нужно его индейскую страну. Ты будешь править… здесь.
Девушка подняла свое личико с классическим профилем и, презрительно сжав губы, сказала:
— Но, тетушка, он безобразен…
— Тем лучше, — вставил Фелипе, — легче будет бросить его.
— Ноя выше его ростом, по крайней мере, на ладонь.
— Зато сумма, которую он принесет тебе, превышает пятьсот миллионов песет.
— А нет ли кого-нибудь другого?
— По сравнению с этим индейцем все другие — голодранцы.
Стройная фигурка Милагрос двинулась по залу. Девушка заглянула в окно и увидела сад, пожелтевшие осенние листья и опаловое небо.
— Хорошо, завтра я дам ответ, — сказала она.
Поцеловав каждого в лоб, Милагрос вышла в сад. В руках она держала запечатанный конверт. «Я уеду с тобой…» Кажется, она написала в письме что-то в этом роде.
Она вскрыла конверт. Впрочем, стоит ли перечитывать? В задумчивости она помахивала квадратиком бумаги, глядя на желтые каштановые листья, рассыпанные по земле, словно золотые монеты. По унылой улице проехал грузовик. Но надо ли ждать до вечера? Милагрос разорвала письмо, которое она сама писала, сначала надвое, потом на четыре части, потом на шестнадцать, потом — на тридцать две и пустила кусочки по ветру. И он разбросал их между золотыми листьями.
Теперь в серебряную раму, стоявшую на ночном столике, был вставлен портрет другого суженого, а через месяц герцогиня Милагрос сочеталась браком с его превосходительством доном Арнольдо Омонте, боливийским советником, и взошла на трон, к которому ее подвели деньги и дипломатия, нынешние удачливые соперники аристократов королевской крови.
Майорат оловянной династии несколько подлудил и подновил облупившийся было герцогский герб. И теперь царствующая особа — настоящая царь-баба — завоевала еще одно царство, вечное и в то же время преходящее, название которому «Мода». Правда, царствовала она в нем недолго.
Через два года после замужества Милагрос современные волшебники моды — Молино, Ворс, Чапарелли, Ланвэн — подбили счета и, приняв во внимание, что только на меха она потратила миллион франков, признали ее «самой элегантной женщиной в мире», оставившей далеко позади герцогиню Кентскую.
На оловянный пьедестал, сработанный индейцами из боливийских рудников, взошла белая королева — чудо элегантности и красоты, а рядом примостился смуглый метис, сотворивший это чудо. Несмотря на внешний лоск, бронзовая кожа Арнольдо выдавала в нем потомка индейцев, некогда порабощенных предками Милагрос. И теперь племя рабов через одного из своих отпрысков породнилось с господами-поработителями. Старый, затонувший было испанский галеон всплыл на поверхность. Плебейское олово, выцарапанное из земных недр грязными, мозолистыми руками, очищенное до дьявольского блеска, приобрело форму и цвет августейшей женской плоти.
Когда Тука Омонте была девочкой, ее считали дурнушкой. Это было время, в которое идеалом женской красоты считались классические формы и линии, но с переориентацией на египетскую моду, миндалевидные глаза Туки, ее прямой нос и широкие скулы пришлись как нельзя кстати. Мастера женской красоты, прилизав ей волосы и удлинив глаза чуть ли не до висков, еще больше подчеркнули восточный тип ее лица.
Через несколько лет она получила первую премию на выставке-конкурсе автомобилей в Биаррице и охотно позировала перед фотографами со своей моделью. На карточках она выглядела еще более стильной. Однако не на этом автомобиле, а на самом обыкновенном выезжала она обычно из своего дома на авеню Фош и по пути забирала к себе в машину юношу — он ждал ее у дверей кафе — с черными-пречерными глазами, с бородкой клинышком и с ямочками на щеках, делавшими его лицо не столь суровым. Молодого уругвайца — по материнской линии он был французом — звали Манолито Фуэнтес Бетанкур. Родители Туки запрещали ей встречаться с ним.
Однако он нравился девушке. В ожидании богатства, которое, как он говорил, должно было свалиться ему по наследству, юноша не смел открыто примкнуть к золотой молодежи, увивавшейся вокруг миллионерши-боливийки. Именно поэтому он не мог последовать за нею и в Биарриц, где она проводила летний сезон, наступивший сразу же после бракосочетания Арнольдо с Милагрос.
Тука совершала прогулки верхом, играла в рулетку, купалась в море. Растянувшись на пляже, она смотрела на небо, на воду. Рядом, словно гусеницы, копошились мужчины и женщины, а она лежала, задумчивая, безразличная ко всему, — переживала разлуку с героем своего романа.
— Твой отец прав, — сказала ей однажды донья Антония, — прав, что возражает против ухаживаний этого южноамериканца. Все они порядочные барахольщики: воображают, что это мы для них старались. Ты можешь выбирать и должна быть разборчивой.
Конечно, Тука могла выбирать. Выбор огромный: вот этот, например, с моноклем — граф де Англада, или вот тот прилизанный, упитанный — сын португальского посла, или тот — французский барончик с торсом атлета, и так далее и тому подобное.
Но Туке больше всех нравился уругваец, похожий на француза. Он не носил монокля, не прилизывал маслом волосы, не обладал никаким титулом. У него было суровое лицо и темные глаза.
Она вспомнила разговор с отцом:
— Я готов потакать тебе во всем, но об одном прошу: не водись с проходимцами. Этот тип гоняется за моими деньгами.
— Все гоняются за твоими деньгами, — отвечала Тука, глядя на него своими миндалевидными глазами.
— Ты можешь подыскать кого-нибудь получше. Бери пример с твоего братца…
По возвращении в Париж Тука стала еще более задумчивой. Она возненавидела французов, мужчин и женщин. Девушка по-прежнему уходила из дому, чтобы встречаться с Манолито, и однажды учинила скандал детективу, увязавшемуся за ней.
Тогда дон Сенон приказал раскопать какие-нибудь материалы, компрометирующие родню обольстителя или его самого. Ровно через месяц он смог положить на ночной столик Туки в ее спальне документ, в котором говорилось:
«Я, нижеподписавшийся, получил от братьев Готинских взаймы пятьдесят тысяч франков под проценты — в размере двадцати процентов месячных — и обязуюсь погасить долг полностью через тридцать дней. Упомянутый срок начинает отсчитываться со дня моего бракосочетания…»
Прогуливаясь по саду своего дома, Тука рассеянно помахивала распиской и смотрела на желтые каштановые листья, рассыпанные по земле, словно золотые монеты. Она разорвала бумажку сначала надвое, потом — на четыре части, потом на шестнадцать, потом на тридцать две и пустила клочки по ветру.
Вскоре она отправилась в Канны, а оттуда — в Грецию. Через три месяца вернулась в Париж и здесь вышла замуж. Но не за графа де Англада, не за барончика и не за сына португальского посла, а за маркиза Джованни Карло Стефаничи, потомка Мюрата, владельца конюшен и виноградников в Италии, откуда на его имя как из рога изобилия сыпались деньги. Белесый усатый маркиз весенним утром вышел, утопая в море белых роз, из церкви Мадлен и предстал перед парижской публикой со своей супругой, умилившей всех скромным букетиком фиолетовых орхидей, который она держала в руках, простотой своего подвенечного платья и отсутствием всяких украшений.
Омонте заплатил парижскому муниципалитету неустойку за временное прекращение движения перед его дворцом на авеню Фош, фасад которого был сплошь украшен белыми розами, доставленными по такому случаю из Италии. Перед мраморными львами у входа толпились репортеры и фотографы. В доме гостей встречали дон Сенон с супругой. Но все взоры были обращены на Туку и на Милагрос.
По случаю торжества с мебели были сняты чехлы и демонтированы-деревянные щиты, закрывавшие гобелены стоимостью в два миллиона франков. На витрине был выставлен свадебный подарок Омонте — чек на миллион франков и перевязанная Шелковой ленточкой дарственная на замок в Руане. Мать подарила бриллиант «Рекс», некогда принадлежавший австрийской императрице. От имени больного брата, находившегося на лечении в Швейцарии, молодой супруге был подарен жеребец по кличке Негус, завоевавший на скачках в Лоншане Гран При. Гости могли полюбоваться Негусом в саду, где конюший выгуливал его, держа под уздцы.